Страница:
Лянечка тем временем уже сняла сапоги, разделась. Они втроем топтались на пятачке между коридором, туалетом и ванной. Из кухни за этой сценой наблюдали отец и бабушка Птицына.
- Ты извини... Я хотел... Понимаешь... - бормотал он Птицыну, заговорщически указывая глазами на дверь туалета. - Никто бы не выдержал: ни Гарри Галлер, ни Роберт Локамп... Может, только капитан Грей... Да и то вряд ли... Два шампаня... Бутылка водки... Коньяк... и потом еще портвейн... Гадость! И сало... Сало хорошее... Ничего не скажешь... Вкусное! Здрасьте! - как вежливый человек, Лунин просто не мог не поздороваться с родственниками Птицына.
Птицын понимающе покивал. Миша включил свет, распахнул перед Лянечкой дверь в сортир, сделал грациозный жест, по-рыцарски пропуская ее вперед. Она скромно улыбнулась, кивнула с благодарностью и вошла в ванную, на ходу раскрывая косметичку. Лунин с облегчением вздохнул и боком проворно втиснулся в сортир. Перед носом Птицына одновременно захлопнулись две двери: ванной и туалета.
Птицын пошарил в калошнице, отыскивая тапочки. Первым вышел Миша Лунин. Он слегка покачивался, но на лице его блуждала блаженная улыбка. Птицын дал Мише тапочки.
- Откуда вы? Из винного магазина? - поинтересовался Птицын.
- Нет, из бара на Рождественском бульваре.
- Почти угадал... А как встретились?
- Недалеко от института... Я хотел купить "Беломор" бабушке...
- А твои знают, где ты? Знаешь, сколько сейчас времени?
- Сколько?
- Без пятнадцати десять...
- Я позвоню...
- Звони... Только я тебе советую больше никуда отсюда не двигаться... Скажи, что останешься у меня... Хочешь подготовиться к завтрашнему зачету... по методике русского языка... Очень ответственному... Без моих конспектов никак... Не успеваешь... Придется сидеть полночи... Серьезно, оставайся! Иначе три милиционера тебя точно загребут в "Текстильщиках" ... Вместе с Лянечкой. Ее отправят в женский вытрезвитель... в Кузьминках! А тебя - на "Рязанский проспект". Ну... об этом родственникам можно не докладывать...
- Я должен ехать... - привалившись к стене и упрямо стараясь приподнять падающую вниз голову, не соглашался Миша. - Мне стихи печатать! Для Лизы... А она даст мне рассказы! Завтра...
- А-а... Так вы поладили? А ты сомневался!.. Что я говорил!..
В коридор вышел Голицын, прислушивался к их разговору. Он кивнул Лунину:
- Привет, Мишель!..
Гарик взялся за свою шубу.
- Я пойду, пожалуй... - не слишком уверенно бросил он Птицыну. - Поздно... Да и устал!
- Смотри... Как хочешь... - Арсений его не удерживал.
Лянечка выскочила из ванной и быстро переметнулась в туалет, потом так же стремительно опять закрылась в ванной. Однако не прошло и двух минут как она с победной улыбкой косящих глаз подошла к Гарику Голицыну, который уже застегивал шубу. Птицына покоробило бледно-желтое лицо Лянечки, покрытое непомерно толстым слоем пудры.
- Ты не хочешь со мной поздороваться? - Лянечка торжественно протянула руку Гарику, точно товарищу по партии.
- Здравствуй... здравствуй... - сухо ответил Голицын, сделав вид, что не заметил протянутой руки. - Виделись... Сегодня...
- Невежливо покидать даму, если она только что зашла в гости... На огонёк... Кто составит ей компанию? И кто потом ее проводит?
- Может, действительно, выпьем чаю? - спросил Птицын, ни к кому конкретно не обращаясь.
В сущности, Птицын, несмотря на то что тщательно скрывал свое миролюбие, почти всегда предпочитал быть миротворцем. Голицын с недовольной гримасой стал снимать шубу.
6.
Птицын никогда не мог запомнить и воспроизвести в связном виде, что говорила Лянечка. Она относилась к тому типу женщин, которые говорят только о себе, даже если разговор заходит об искусстве, литературе, политике, то есть вещах достаточно абстрактных. Они щебечут без перерыва, но после общения с ними память не отягощена никакими воспоминаниями, как после праздного лежания на полянке и разглядывания бегущих по небу облаков.
Вот и теперь за чаем, который Птицын привез на столике с колесиками, Лянечка перескакивала с пятое на десятое и говорила обо всем сразу (так, по крайней мере, казалось Арсению): о том, что она из знатного рода князей Потоцких и в ней течет гордая кровь польских шляхтичей; о том, что женщины любят ушами, а мужчины - глазами; о том, что она рижский клубничный ликер предпочитает шампань-коблеру, хотя под настроение бывает наоборот; о том, что стихи у нее выходят удачнее, если она совсем чуть-чуть пьяна, и она понимает Есенина, несмотря на то, что он увлекся Айседорой Дункан, которая была старше него на двадцать лет, пускай и выглядела девочкой, как пушинка прыгая по сцене со своими танцами, посвященными красному стягу и коммунистическому интернационалу; о том, что Джон Фаулз занимательнее Германа Гессе, но Гессе глубже, потому что, когда пишет, не думает о женщинах, вот почему его мысли немного затруднены в смысле языка и стиля, но, если в них разобраться, можно получить удовольствие, необязательно только интеллектуальное, но и психическое тоже, вообще Гессе душевнее многих писателей, недаром он немец, а америкашки только жрут и жуют жвачку; конечно, это не касается Хемингуэя, и Ремарк для нее похож на американца, но все-таки он немец - по трагичности и тяге к болезни.
Птицын обдумывал, почему она настолько ему антипатична. В ней как-то одновременно соединились черты, ненавистные ему в женщинах. Во-первых, она была блондинкой, а в отношении блондинок Птицын имел стойкое предубеждение, будто все они капризны и злы, как мартовские кошки, особенно это касалось крашеных блондинок; во всяком случае, в них напрочь отсутствовала душевная теплота брюнеток и задумчивая податливость шатенок; истеричность и стервозность блондинок, разумеется, только усиливалась в случае их повышенной сексуальной неудовлетворенности. Во-вторых, у Лянечки был неправильный прикус: верхняя губа нависала над нижней, как ковш экскаватора над кучей песка. Вот почему она пришепётывала и звук "с" произносила несколько жеманно, то есть просовывая кончик языка между зубами. Поразительно, но Птицын давно обратил внимание, что этот, именно этот, дефект речи - межзубный "с" - придает женщинам с этим дефектом оттенок странной сексуальной притягательности. Теоретически он мог понять выбор Джозефа, хотя, скорее всего, не он выбрал Лянечку, а она его. Впрочем, Лянечка вызывала у Птицына что-то вроде идиосинкразии и целиком укладывалась для него в этот уродливый прикус и низкий таз, откуда торчали короткие ноги "иксом". Человек с неправильным прикусом внушал Птицыну чувство тревоги; он, следуя какому-то древнему инстинкту, сторонился таких людей и предпочитал не иметь с ними никаких дел.
За чаем Лянечка примостилась на диване возле Джозефа; медленно, но верно в процессе разговора она подползала к нему все ближе; наконец, подвинулась настолько, что положила голову ему на живот, а спиной оперлась на колени. Одета она была в вельветовые черные джинсы и белую полупрозрачную блузку, под которой, как заметил Птицын, не было ничего. Арсению пришло в голову, что она специально сняла лифчик, когда завернула в ванную.
Птицын разливал чай по кружкам. Джозеф слегка посмеивался над речами Лянечки, отмалчивался, правда, после очередного вояжа Птицына на кухню за сушками и овсяным печеньем его руки уже вольготно лежали на Лянечкиной груди, а она щебетала заметно веселей.
Птицын поставил пластинку Джо Дассена - те же песенки, что Миша слышал в баре. Мишу мутило, в висках и на затылке постукивало, сзади невыносимо ломило шею. Он сидел на стуле верхом, обняв спинку и уронив голову на руки: Миша полуспал-полубодрствовал.
Птицын забыл чайные ложки и варенье. Опять побежал на кухню. Когда он вернулся в комнату, расположение фигур изменилось: Миша встал коленом на стул и, держась за спинку обеими руками, наклонил голову, точно упрямый бычок, которого хотят отвести на убой, но, чувствуя приближение гибели, он никого к себе не подпускает, истошно мыча и бодаясь.
- ...А я говорю: трахну! - Лунин с пьяной рожей встряхивал головой.
- Нет, не трахнешь! - со смешком подначивала его Лянечка, ерзая спиной по животу Голицына.
- Нет, трахну! - стоял на своем Миша. - Я вас всех прокручу на своем фаллосе!
- Каком именно фаллосе? - попросил уточнения Джозеф.
- На моем! Мохнатом и вонючем!
- Фу-у... - поморщилась Лянечка, засмеявшись. Гарик Голицын заливался мелким смешком, одобрительно кивая:
- Молодец, молодец, Мишель! Так их всех... Круши этих чёртовых баб! Ничего иного они не заслужили... только и мечтают о тебе... Как ты проник в их тайные желания?!
- А о чем речь? - удивился Птицын.
- О Лизе Чайкиной, - разъяснил Голицын. - Мишель утверждает, что ему ничего не стоит превратить их отношения в интимные.
- Неужели? - Птицын, расставляя розетки и варенье, мельком взглянул на Лунина, ища подтверждения. Тот мрачно кивнул, убрал колено с сиденья, по инерции продолжая опираться руками на спинку стула. Стул скакнул на двух задних ножках и повалился на столик с чашками и вареньем, увлекая за собой тело Лунина. Чашки посыпались на пол, варенье опрокинулось, но не разбилось, только растеклось по столу. Внизу образовалась лужа из чая. Но раскололась, к удивлению Птицына, только одна чашка и две розетки. Пока Миша Лунин барахтался в луже, пытаясь подняться, а заодно подобрать, что валялось, Птицын, Лянечка и Голицын дружно хохотали.
- Я - болван! - в отчаянии заорал Лунин. - Болван!..
В дверь просунулась недоумевающая физиономия птицынского папы - маленького лысого мужичка с глазами-щёлочками. Просунулась, что-то недовольно буркнула - и убралась.
Птицын пошел за тряпкой и веником. Миша предложил было свои услуги, но Арсений категорически отказался, посоветовав ему крепче сидеть на стуле. Птицын несколько раз сходил на кухню, выбрасывая осколки и выжимая тряпку. В открытую дверь втиснулся черный кот Птицыных. Кот уже ходил по дивану, урчал, ластясь к Лянечке, подлезая головой под ее руку.
Когда Птицын в очередной раз вошел в комнату, Джозеф, сидя за письменным столом, говорил по телефону; кот терся об его ноги (Лянечка разлеглась на диване, уткнувшись лицом в подушку.):
- Это я... Я - Гарик Голицын... Приглашаю тебя... Лиза, пойми меня правильно... Я... Гарик Голицын...
Вдруг Лянечка внезапно вскочила, подлетела к телефону и нажала на рычаг, потом без остановки влепила Джозефу пощечину. Он скрутил ее руки и молча вытолкал в коридор. Они быстро исчезли. Птицын выглянул из комнаты: напирая на Лянечку, как грузчик на трюмо, Гарик пропихивал ее по коридору между холодильником, стиральной машиной и калошницей. Птицын прошелся вслед за ними по коридору, увидел, как за ними стремительно закрылась дверь в ванной.
- Пошли трахаться в ванную! - оповестил он Мишу Лунина.
Тот полулежал на диване, пригорюнившись, гладя мурлыкающего и жмурящегося кота.
- Объясни хоть ты, что произошло... - спросил Птицын, садясь.
- Мы поспорили с Джозефом... - пробормотал Лунин, глядя на книжный шкаф мутным взором.
- О чем?
- Он сказал, что, если я захочу, он сейчас пригласит Лизу Чайкину... И она приедет!.. Ко мне...
- Куда? Сюда?
- Да... К тебе...
- Он пригласил ее, не спросив меня?
- Ну да...
- Редкое нахальство! Ну и что дальше?
- Он позвонил... Ты же слышал... По-моему, она хотела приехать...
- Он продиктовал ей мой адрес?
- Нет, кажется... Не успел...
- Значит, он не говорил о тебе?
- Нет... твердил свое имя... Я - Гарик Голицын... Гарик Голицын...
- Я думаю, эта пара тебя надула... А ты уверен, что он действительно звонил? И если звонил, то Лизе Чайкиной?
- Не знаю... - Миша поднял голову, его лицо просветлело, он аккуратно снял с себя кота и поставил на пол. Кот, обиженно мяукнув, пошел к двери. Птицын его выпустил.
- Выпей-ка чаю... Спокойно... пока они трахаются... И выбрось всю эту ахинею из головы...
ГЛАВА 8. ПИСЬМО ТАТЬЯНЫ.
1.
Так, стихи он допечатал. Теперь предстояло самое главное - письмо. Письмо Лизе. Миша уже видел, как вложит его между страницами стихов. Он не хотел печатать это письмо-признание: в почерке остается то, что Баратынский назвал "лица необщим выраженьем", - душа, одним словом. Печатный текст душу наполовину выхолащивает.
Смысл письма для Миши был абсолютно прозрачен: она - Беатриче, Ассоль, Эсмеральда; он - безобразный Квазимодо и одинокий Степной волк, в отчаянии мечущийся по чужому, холодному городу, медленно привыкая и приноравливаясь к мысли о самоубийстве. Она - спасительница, которая преобразит его уродство; гадкий утенок превратится в прекрасного лебедя, расправит крылья, и они вместе полетят в южные страны, прочь от суровой, мрачной зимы. Эсмеральда сжалится над горбом Квазимодо. Она исцелит его от "глухоты паучьей", как сказал Мандельштам. Музыка, музыка польется отовсюду. Весь мир зазвучит и заискрится. Белый корабль с алыми парусами поплывет в бухту Радости.
Миша вдруг осекся, потому что поймал себя на противоречии: он думает о том, что непременно случится, как могла бы думать Ассоль, в то время как надо думать, как Артур Грей. Это его, Мишу Лунина, корабль с алыми парусами должен увезти с постылого острова. Это он, точно деревенский дурачок, ждет освобождения от злых людей, тех, что грубо смеются над ним. Получается, Ассоль вдруг оборачивается капитаном Греем, а он, Миша, сам превращается в Ассоль. Господи, какой же он Ассоль?! В этой ситуации изрядная доля абсурда. Он предлагает Лизе свою любовь, в ответ ожидая избавления от бессмысленной, однообразной жизни. Что-то похожее в литературе уже было. Только где?
Прочь сомнения! Он бросился в поэзию очертя голову. Ни к кому не обращаясь, своим изящным каллиграфическим почерком он начал: "Прошло три года с того момента, когда он увидел ее. В больных раковинах рождается жемчуг..."
Без напряжения, почти без помарок потекли строчки о стоявшем у позорного столба Квазимодо, о "человеке из подполья", построившем себе "башню из слоновой кости" и едва не задохнувшемся в ней от смрада одиночества, о гуле колоколов, так и не услышанном Квазимодо, о Сталкере, печально пившем коктейль в кабаке и внимавшем внутреннему голосу, который тихо шептал ему: "Ты доил корову печали своей, теперь ты пьешь сладкое молоко от ее вымени".
"Внезапно в нем запел модернизм, - писал он. - В его душе зажглась отважная истина. Зазвучали синие "Веды", заглушившие музыку сытых. Пронзительный голос с неба зазвенел, как струна: "Ты прав, Степной волк? Этот мир не для тебя..."
Но вот раздвинулись стены, рухнули вековые сосны, черные тучи пронзила белая молния, снеговые торосы с грохотом раскололись на мелкие кусочки и утонули в безбрежном океане. Началось снеготаянье. Густой мрак окутал землю. Звезды зарыдали, и струи слез потекли с небес.
Как вдруг далеко-далеко, на вершине горы, он увидел ее - Беатриче. Показалось ли ему: она протягивала ему руку и грустно улыбалась? Она улыбалась, и он понял, что теперь она - Эсмеральда. Мог ли Квазимодо надеяться на ее сострадание?"
2.
В палате стоял тяжелый запах лежачих больных. Птицын в смущении хрипло поздоровался - ему никто не ответил, впрочем, трое обитателей палаты повернули головы в его сторону. Четвертый спал спиной к Птицыну. Кукес лежал на кровати справа, возле двери, и страдальчески улыбался Птицыну. Одетый в синюю больничную пижаму, изрядно потрепанную, бледный, с запавшими глазами, он был не похож на себя. Только нос торчал, как обычно.
Птицын ненавидел больницы. Серые, обшарпанные стены, унылые землистые лица людей, запах хлорки и лекарств действовали ему на нервы. Больницам он предпочитал кладбища. Там, по крайней мере, спокойней, возле могилы уже не думалось о боли и страданиях. На кладбищах ощущалось безразличие природы и бесчувственная пустота.
От Ксюши Смирновой Птицын знал, что Кукесу в тот же день, как с ним случился припадок, вырезали аппендицит, но что Кукес так плох, Птицын никак не ожидал. Опираясь на локоть Птицына, Кукес с трудом выбрался из палаты, в полусогнутом виде доковылял до сортира, после чего Птицын усадил его на кушетку в коридоре. Пока они разговаривали, мимо шныряли медсестры, врачи, санитарки с судками и суднами.
Кукес хотел как можно быстрее вырваться из больницы, чтобы сдать политэкономию вместе с Ксюшей. Он, как огня, боялся Чижика, и только Ксюша, по его словам, могла выручить Кукеса своими конспектами. Частью конспектов, написанных под копирку, она его уже снабдила. Но в больнице наука не шла.
Птицыну казалось, будто Кукес ходит вокруг да около, никак не решаясь высказать главное. Он мямлил, тянул, что называется, говорил не о том. Наконец, спросил, как выглядел его припадок и что думают студенты. Птицын скупо описал все, что видел; он попытался успокоить Кукеса: перед экзаменами, мол, все думают об экзаменах, никому не хватит энергии снова вспоминать, как именно Кукес упал в обморок. Надо готовиться, как сумасшедшим, тем более придурки из деканата экзаменационную сессию начали до Нового года. Один или два экзамена назначить в конце декабря! Это редчайший идиотизм! Чтобы кому-то испортить настроение на весь следующий год...
Вдруг Кукес на полуслове прервал Птицына и принялся рассказывать о припадке. Поначалу он говорил путано и сбивчиво, потом вошел во вкус, и Птицын ясно представил вереницу скрипящих телег, жалобно мычавшего быка, колесницы египетских воинов, фараона в доспехах с изгибающейся металлической змейкой над высоким лбом, огненный столп и гибель конницы фараона в волнах моря, а потом и смерть быка.
- Что ты об этом думаешь? - спросил Кукес.
- Это какая-то седая старина. Огненный столп... это откуда? Из Библии?
- Пятикнижие Моисеево. "Исход", - пояснил Кукес. - Стыдно не знать.
- Почему это? Я же не монах, - обиделся Птицын.
- Я не о том спрашивал. Почему я все это увидел? Как ты думаешь?
- Сон. Необычный, согласен... ну пускай чуть-чуть болезненный. Хотя ... интересный. Ты перед этим Библию не читал?
- В том-то и дело, что нет. Вчера был папа. Я спросил. Он вспомнил всю эту историю с огненным столпом. Я, как ты, почти ничего не слышал...
- Постой. Ты хочешь сказать, что ты когда-то, при царе Горохе или, точней, при каком-то там фараоне Моменхотепе Двенадцатом, был быком... и утоп?
- Слава Богу, ты начинаешь что-то соображать, - удовлетворенно усмехнулся Кукес. - Причем быком у евреев, выходящих с Моисеем из Египта. У евреев! Это важно... А женщина с ребенком, которых вез бык и которые тоже погибли, знаешь кто?
- Кто?
- Ксюша! - торжественно выпалил Кукес.
- Ну а ребенок? - улыбнулся Птицын.
Кукес задумался. Птицын посмеялся.
- Это, конечно, любопытно, что ты говоришь... Даже немного фантастично, - медленно начал Птицын, чтобы ненароком не обидеть Кукеса, к тому же больного, - но... сомнительно. Нервы, раздраженное воображение, боль от аппендикса или как это называется?...
- Нет! Нет! - запротестовал Кукес. - Я уверен... не сон это. И не иллюзия. Слишком все это материально; тебе трудно понять... надо на собственной шкуре...
Они помолчали. Кукес пожаловался, что страшно хочется курить, да нельзя.
Теперь Птицын вылил на Кукеса все свои переживания по поводу Верстовской, кстати, рассказал о "выразительном чтении", и погоне за Верстовской, и о своем фиаско. Всё зря! Бессмысленно.
- Ты вообще веришь в любовь? Есть на свете любовь? - выпалил Птицын.
- Я верю, - тихо и печально ответил Кукес.
Он устал после длинного рассказа и легонько указательным пальцем трогал недавно зашитый бок. Кукес распахнул пижаму и показал шрам Птицыну.
- А я не верю! - заявил Птицын, осмотрев шрам. - Ее нет, не существует. Первая любовь у меня была через пень колоду, и вторая - как... как... как гвоздем - по стеклу.
Птицын опустил кончики губ вниз: наверно, это должно было означать улыбку.
- Как всё это объяснить? Прошлой жизнью?! Чёрта с два! - воскликнул Птицын.
- Почему бы и нет? Карма... - назидательно проговорил Кукес. - Грехи прошлых жизней. Раньше тебя любили, теперь ты любишь. Неизвестно, что лучше.
- Лучше головой - в петлю! - покривился Птицын.
- Не кощунствуй. Тебе не хватает страданий... настоящих страданий... Например, операции по вырезанию аппендикса... Было бы полезно... Тогда бы ты не бросался словами...
Птицын промолчал, понимая, что Кукес, в общем, прав.
- Я тебе не рассказывал про свою первую любовь? - вдруг спросил Кукес.
- Нет!
- А о том, как я стал мужчиной?
- Тоже нет.
- Сначала я стал мужчиной. А потом влюбился. Вот странность. В девятом классе Витя Бодридзе... Жаль, ты его не видел. У него церебральный паралич... и ходит он как утка, переваливается с боку на бок. Маленький, невзрачный, но женщины от него ловят кайф. Он перед этим готовится несколько дней... у него свой рецепт... сам разработал: гоголь-моголь, какао добавляет, зёрна, и перец. Я пробовал - выплюнул. Гадость! Пьет дня три подряд. Однажды он подцепил пятерых, и с каждой - по два раза! Представляешь?
- Это он тебе сам рассказывал? - поморщился Птицын.
- Я несколько раз был свидетелем чего-то подобного... Так вот, я не о том. В девятом классе это было... Зимой, как сейчас, перед Новым годом... Витя Бодридзе часов в восемь утра мне звонит, говорит: "Давай, ко мне, быстренько..." Прихожу: у него на кровати спит какая-то шлюшка. Он говорит: "Ну, давай! Пора уже... И так засиделся в девках..." Я залезаю под одеяло. Она спит. У меня никакого желания. Витя на кухне ест. Приходит. "Ну как?" Расталкивает девку. Она зевает. Прижимается ко мне. Я с некоторым трудом попал куда нужно. Вот так я стал мужчиной.
- А первая любовь? - спросил Птицын.
- Наш класс поехал на экскурсию на автобусе. Не помню, куда. В автобусе тесно. Ко мне на колени посадили Лену Кузьмину. Она такая изящная, тоненькая. Ну, с этого и началось. Гуляли, заходили друг другу в гости. Месяца четыре это длилось. Потом как-то раз я к ней зашел... родители ее куда-то умотали дня на три... Прихожу, она встречает меня в махровом халатике... в прихожей... Снимаю куртку. А она вдруг, ни с того ни с сего развязывает поясок, распахивает халатик - а под ним ничего. Помнишь у Пастернака:
Ты так же сбрасываешь платье,
Как роща сбрасывает листья,
Когда ты падаешь в объятье
В халате с шелковою кистью.
Ты - благо гибельного шага,
Когда житье тошней недуга,
А корень красоты - отвага,
И это тянет нас друг к другу...?
Гениальные стихи. В Лене Кузьминой на самом деле было что-то гибельное, роковое. Ну, в общем, тут и началось. Три дня я от нее не вылезал. Восемь раз подряд!
- Гигант! - удивился Птицын. - Не хуже Вити Бодридзе, даже без гоголь-моголя.
- Ты не представляешь, как здорово после этого, если ты любишь женщину. А если нет, это все равно что пописать... Чувствуешь опустошение - и больше ничего.
Есть в близости людей заветная черта,
Ее не перейти влюбленности и страсти...
та-рам-па-рам... та-рам-па-рам...
Когда душа свободна и чужда
Медлительной истоме сладострастья.
Стремящиеся к ней безумны, а её
Достигшие - поражены тоскою...
Теперь ты понял, отчего моё
Не бьется сердце под твоей рукою?
- Это кто?
- Ахматова.
- Ну а с Верстовской, как ты думаешь, может хоть что-нибудь получиться? - жалобно переспросил Птицын.
Кукес пожевал губами, потрогал зашитый шрам, пробормотал:
- Любви нет... нет любви...
3.
Миша шел по парку Мандельштама и курил "Беломор". До встречи с Лизой Чайкиной было еще, по крайней мере, два с половиной часа. Он приехал так рано от нетерпения и внутреннего зуда, не дававшего ему сидеть на месте.
- Мишель! Comment Гa va? 1
- Гa va bien. 2
На мостике через ручей Миша нос к носу столкнулся с Голицыным. Некстати. Голицын был в черных очках.
- Попробуй "Филипп Мориц". Бывший муж Цили привез из Бельгии. Вкус изумительный!
Миша поблагодарил. Они закурили. Черные длинные сигареты показались Мише по сравнению с "Беломором" слабоватыми, но он ничего не сказал Джозефу: чего доброго заподозрит его в патриотизме.
- Странные на тебе очки... - заметил Миша.
- Ты хочешь сказать, что сейчас не лето?
- Ты угадал... Солнцем сегодня, по-моему, даже не пахнет.
- Ты не первый интересуешься... Человек десять уже подбегали с дурацкими вопросами... Я всем говорю одно и то же: черные очки прописал окулист... пока глаза не пройдут. Только Кукес единственный знает, в чем дело... Ну и ты... сейчас поймешь...
Голицын снял очки - и Миша разглядел под левым глазом Джозефа здоровенный синяк, уже поплывший книзу и пожелтевший по краям.
- Ударился? - участливо спросил Миша.
- Подрался! - в тон ему назидательно ответил Голицын.
- Неужели?
- Представь себе! Хочешь знать, с кем?
- Если не секрет... Я его знаю?
- Близко. Ты его видишь раза три в неделю... регулярно...
- Понятия не имею!
- Наш общий любимец Ханыгин!
- Ну-у! - недоверчиво протянул Миша: это казалось уж слишком фантастичным. - Как тебя угораздило?
- С легкой руки Цили... Это длинный рассказ... Давай сойдем с дороги... Вон не очень загаженная скамейка... Можно покурить...
Они свернули в сторону. Миша сел на дипломат. Джозеф запрыгнул на скамейку, натянул на руку перчатку, осторожно потрогал обледенелую спинку, подложил под задницу книгу (кажется, это был птицынский Шекспир), и уселся сверху скамейки.
- Вчера мы отправились в гости к ее подруге Луизе... - начал Джозеф. - Циля называет ее Луиза Вячеславовна. Может, помнишь из второй группы? Такая крупная блондинка... в матовых очках... Похожа на состарившуюся Мэрилин Монро... Баба не промах!..
- Ты извини... Я хотел... Понимаешь... - бормотал он Птицыну, заговорщически указывая глазами на дверь туалета. - Никто бы не выдержал: ни Гарри Галлер, ни Роберт Локамп... Может, только капитан Грей... Да и то вряд ли... Два шампаня... Бутылка водки... Коньяк... и потом еще портвейн... Гадость! И сало... Сало хорошее... Ничего не скажешь... Вкусное! Здрасьте! - как вежливый человек, Лунин просто не мог не поздороваться с родственниками Птицына.
Птицын понимающе покивал. Миша включил свет, распахнул перед Лянечкой дверь в сортир, сделал грациозный жест, по-рыцарски пропуская ее вперед. Она скромно улыбнулась, кивнула с благодарностью и вошла в ванную, на ходу раскрывая косметичку. Лунин с облегчением вздохнул и боком проворно втиснулся в сортир. Перед носом Птицына одновременно захлопнулись две двери: ванной и туалета.
Птицын пошарил в калошнице, отыскивая тапочки. Первым вышел Миша Лунин. Он слегка покачивался, но на лице его блуждала блаженная улыбка. Птицын дал Мише тапочки.
- Откуда вы? Из винного магазина? - поинтересовался Птицын.
- Нет, из бара на Рождественском бульваре.
- Почти угадал... А как встретились?
- Недалеко от института... Я хотел купить "Беломор" бабушке...
- А твои знают, где ты? Знаешь, сколько сейчас времени?
- Сколько?
- Без пятнадцати десять...
- Я позвоню...
- Звони... Только я тебе советую больше никуда отсюда не двигаться... Скажи, что останешься у меня... Хочешь подготовиться к завтрашнему зачету... по методике русского языка... Очень ответственному... Без моих конспектов никак... Не успеваешь... Придется сидеть полночи... Серьезно, оставайся! Иначе три милиционера тебя точно загребут в "Текстильщиках" ... Вместе с Лянечкой. Ее отправят в женский вытрезвитель... в Кузьминках! А тебя - на "Рязанский проспект". Ну... об этом родственникам можно не докладывать...
- Я должен ехать... - привалившись к стене и упрямо стараясь приподнять падающую вниз голову, не соглашался Миша. - Мне стихи печатать! Для Лизы... А она даст мне рассказы! Завтра...
- А-а... Так вы поладили? А ты сомневался!.. Что я говорил!..
В коридор вышел Голицын, прислушивался к их разговору. Он кивнул Лунину:
- Привет, Мишель!..
Гарик взялся за свою шубу.
- Я пойду, пожалуй... - не слишком уверенно бросил он Птицыну. - Поздно... Да и устал!
- Смотри... Как хочешь... - Арсений его не удерживал.
Лянечка выскочила из ванной и быстро переметнулась в туалет, потом так же стремительно опять закрылась в ванной. Однако не прошло и двух минут как она с победной улыбкой косящих глаз подошла к Гарику Голицыну, который уже застегивал шубу. Птицына покоробило бледно-желтое лицо Лянечки, покрытое непомерно толстым слоем пудры.
- Ты не хочешь со мной поздороваться? - Лянечка торжественно протянула руку Гарику, точно товарищу по партии.
- Здравствуй... здравствуй... - сухо ответил Голицын, сделав вид, что не заметил протянутой руки. - Виделись... Сегодня...
- Невежливо покидать даму, если она только что зашла в гости... На огонёк... Кто составит ей компанию? И кто потом ее проводит?
- Может, действительно, выпьем чаю? - спросил Птицын, ни к кому конкретно не обращаясь.
В сущности, Птицын, несмотря на то что тщательно скрывал свое миролюбие, почти всегда предпочитал быть миротворцем. Голицын с недовольной гримасой стал снимать шубу.
6.
Птицын никогда не мог запомнить и воспроизвести в связном виде, что говорила Лянечка. Она относилась к тому типу женщин, которые говорят только о себе, даже если разговор заходит об искусстве, литературе, политике, то есть вещах достаточно абстрактных. Они щебечут без перерыва, но после общения с ними память не отягощена никакими воспоминаниями, как после праздного лежания на полянке и разглядывания бегущих по небу облаков.
Вот и теперь за чаем, который Птицын привез на столике с колесиками, Лянечка перескакивала с пятое на десятое и говорила обо всем сразу (так, по крайней мере, казалось Арсению): о том, что она из знатного рода князей Потоцких и в ней течет гордая кровь польских шляхтичей; о том, что женщины любят ушами, а мужчины - глазами; о том, что она рижский клубничный ликер предпочитает шампань-коблеру, хотя под настроение бывает наоборот; о том, что стихи у нее выходят удачнее, если она совсем чуть-чуть пьяна, и она понимает Есенина, несмотря на то, что он увлекся Айседорой Дункан, которая была старше него на двадцать лет, пускай и выглядела девочкой, как пушинка прыгая по сцене со своими танцами, посвященными красному стягу и коммунистическому интернационалу; о том, что Джон Фаулз занимательнее Германа Гессе, но Гессе глубже, потому что, когда пишет, не думает о женщинах, вот почему его мысли немного затруднены в смысле языка и стиля, но, если в них разобраться, можно получить удовольствие, необязательно только интеллектуальное, но и психическое тоже, вообще Гессе душевнее многих писателей, недаром он немец, а америкашки только жрут и жуют жвачку; конечно, это не касается Хемингуэя, и Ремарк для нее похож на американца, но все-таки он немец - по трагичности и тяге к болезни.
Птицын обдумывал, почему она настолько ему антипатична. В ней как-то одновременно соединились черты, ненавистные ему в женщинах. Во-первых, она была блондинкой, а в отношении блондинок Птицын имел стойкое предубеждение, будто все они капризны и злы, как мартовские кошки, особенно это касалось крашеных блондинок; во всяком случае, в них напрочь отсутствовала душевная теплота брюнеток и задумчивая податливость шатенок; истеричность и стервозность блондинок, разумеется, только усиливалась в случае их повышенной сексуальной неудовлетворенности. Во-вторых, у Лянечки был неправильный прикус: верхняя губа нависала над нижней, как ковш экскаватора над кучей песка. Вот почему она пришепётывала и звук "с" произносила несколько жеманно, то есть просовывая кончик языка между зубами. Поразительно, но Птицын давно обратил внимание, что этот, именно этот, дефект речи - межзубный "с" - придает женщинам с этим дефектом оттенок странной сексуальной притягательности. Теоретически он мог понять выбор Джозефа, хотя, скорее всего, не он выбрал Лянечку, а она его. Впрочем, Лянечка вызывала у Птицына что-то вроде идиосинкразии и целиком укладывалась для него в этот уродливый прикус и низкий таз, откуда торчали короткие ноги "иксом". Человек с неправильным прикусом внушал Птицыну чувство тревоги; он, следуя какому-то древнему инстинкту, сторонился таких людей и предпочитал не иметь с ними никаких дел.
За чаем Лянечка примостилась на диване возле Джозефа; медленно, но верно в процессе разговора она подползала к нему все ближе; наконец, подвинулась настолько, что положила голову ему на живот, а спиной оперлась на колени. Одета она была в вельветовые черные джинсы и белую полупрозрачную блузку, под которой, как заметил Птицын, не было ничего. Арсению пришло в голову, что она специально сняла лифчик, когда завернула в ванную.
Птицын разливал чай по кружкам. Джозеф слегка посмеивался над речами Лянечки, отмалчивался, правда, после очередного вояжа Птицына на кухню за сушками и овсяным печеньем его руки уже вольготно лежали на Лянечкиной груди, а она щебетала заметно веселей.
Птицын поставил пластинку Джо Дассена - те же песенки, что Миша слышал в баре. Мишу мутило, в висках и на затылке постукивало, сзади невыносимо ломило шею. Он сидел на стуле верхом, обняв спинку и уронив голову на руки: Миша полуспал-полубодрствовал.
Птицын забыл чайные ложки и варенье. Опять побежал на кухню. Когда он вернулся в комнату, расположение фигур изменилось: Миша встал коленом на стул и, держась за спинку обеими руками, наклонил голову, точно упрямый бычок, которого хотят отвести на убой, но, чувствуя приближение гибели, он никого к себе не подпускает, истошно мыча и бодаясь.
- ...А я говорю: трахну! - Лунин с пьяной рожей встряхивал головой.
- Нет, не трахнешь! - со смешком подначивала его Лянечка, ерзая спиной по животу Голицына.
- Нет, трахну! - стоял на своем Миша. - Я вас всех прокручу на своем фаллосе!
- Каком именно фаллосе? - попросил уточнения Джозеф.
- На моем! Мохнатом и вонючем!
- Фу-у... - поморщилась Лянечка, засмеявшись. Гарик Голицын заливался мелким смешком, одобрительно кивая:
- Молодец, молодец, Мишель! Так их всех... Круши этих чёртовых баб! Ничего иного они не заслужили... только и мечтают о тебе... Как ты проник в их тайные желания?!
- А о чем речь? - удивился Птицын.
- О Лизе Чайкиной, - разъяснил Голицын. - Мишель утверждает, что ему ничего не стоит превратить их отношения в интимные.
- Неужели? - Птицын, расставляя розетки и варенье, мельком взглянул на Лунина, ища подтверждения. Тот мрачно кивнул, убрал колено с сиденья, по инерции продолжая опираться руками на спинку стула. Стул скакнул на двух задних ножках и повалился на столик с чашками и вареньем, увлекая за собой тело Лунина. Чашки посыпались на пол, варенье опрокинулось, но не разбилось, только растеклось по столу. Внизу образовалась лужа из чая. Но раскололась, к удивлению Птицына, только одна чашка и две розетки. Пока Миша Лунин барахтался в луже, пытаясь подняться, а заодно подобрать, что валялось, Птицын, Лянечка и Голицын дружно хохотали.
- Я - болван! - в отчаянии заорал Лунин. - Болван!..
В дверь просунулась недоумевающая физиономия птицынского папы - маленького лысого мужичка с глазами-щёлочками. Просунулась, что-то недовольно буркнула - и убралась.
Птицын пошел за тряпкой и веником. Миша предложил было свои услуги, но Арсений категорически отказался, посоветовав ему крепче сидеть на стуле. Птицын несколько раз сходил на кухню, выбрасывая осколки и выжимая тряпку. В открытую дверь втиснулся черный кот Птицыных. Кот уже ходил по дивану, урчал, ластясь к Лянечке, подлезая головой под ее руку.
Когда Птицын в очередной раз вошел в комнату, Джозеф, сидя за письменным столом, говорил по телефону; кот терся об его ноги (Лянечка разлеглась на диване, уткнувшись лицом в подушку.):
- Это я... Я - Гарик Голицын... Приглашаю тебя... Лиза, пойми меня правильно... Я... Гарик Голицын...
Вдруг Лянечка внезапно вскочила, подлетела к телефону и нажала на рычаг, потом без остановки влепила Джозефу пощечину. Он скрутил ее руки и молча вытолкал в коридор. Они быстро исчезли. Птицын выглянул из комнаты: напирая на Лянечку, как грузчик на трюмо, Гарик пропихивал ее по коридору между холодильником, стиральной машиной и калошницей. Птицын прошелся вслед за ними по коридору, увидел, как за ними стремительно закрылась дверь в ванной.
- Пошли трахаться в ванную! - оповестил он Мишу Лунина.
Тот полулежал на диване, пригорюнившись, гладя мурлыкающего и жмурящегося кота.
- Объясни хоть ты, что произошло... - спросил Птицын, садясь.
- Мы поспорили с Джозефом... - пробормотал Лунин, глядя на книжный шкаф мутным взором.
- О чем?
- Он сказал, что, если я захочу, он сейчас пригласит Лизу Чайкину... И она приедет!.. Ко мне...
- Куда? Сюда?
- Да... К тебе...
- Он пригласил ее, не спросив меня?
- Ну да...
- Редкое нахальство! Ну и что дальше?
- Он позвонил... Ты же слышал... По-моему, она хотела приехать...
- Он продиктовал ей мой адрес?
- Нет, кажется... Не успел...
- Значит, он не говорил о тебе?
- Нет... твердил свое имя... Я - Гарик Голицын... Гарик Голицын...
- Я думаю, эта пара тебя надула... А ты уверен, что он действительно звонил? И если звонил, то Лизе Чайкиной?
- Не знаю... - Миша поднял голову, его лицо просветлело, он аккуратно снял с себя кота и поставил на пол. Кот, обиженно мяукнув, пошел к двери. Птицын его выпустил.
- Выпей-ка чаю... Спокойно... пока они трахаются... И выбрось всю эту ахинею из головы...
ГЛАВА 8. ПИСЬМО ТАТЬЯНЫ.
1.
Так, стихи он допечатал. Теперь предстояло самое главное - письмо. Письмо Лизе. Миша уже видел, как вложит его между страницами стихов. Он не хотел печатать это письмо-признание: в почерке остается то, что Баратынский назвал "лица необщим выраженьем", - душа, одним словом. Печатный текст душу наполовину выхолащивает.
Смысл письма для Миши был абсолютно прозрачен: она - Беатриче, Ассоль, Эсмеральда; он - безобразный Квазимодо и одинокий Степной волк, в отчаянии мечущийся по чужому, холодному городу, медленно привыкая и приноравливаясь к мысли о самоубийстве. Она - спасительница, которая преобразит его уродство; гадкий утенок превратится в прекрасного лебедя, расправит крылья, и они вместе полетят в южные страны, прочь от суровой, мрачной зимы. Эсмеральда сжалится над горбом Квазимодо. Она исцелит его от "глухоты паучьей", как сказал Мандельштам. Музыка, музыка польется отовсюду. Весь мир зазвучит и заискрится. Белый корабль с алыми парусами поплывет в бухту Радости.
Миша вдруг осекся, потому что поймал себя на противоречии: он думает о том, что непременно случится, как могла бы думать Ассоль, в то время как надо думать, как Артур Грей. Это его, Мишу Лунина, корабль с алыми парусами должен увезти с постылого острова. Это он, точно деревенский дурачок, ждет освобождения от злых людей, тех, что грубо смеются над ним. Получается, Ассоль вдруг оборачивается капитаном Греем, а он, Миша, сам превращается в Ассоль. Господи, какой же он Ассоль?! В этой ситуации изрядная доля абсурда. Он предлагает Лизе свою любовь, в ответ ожидая избавления от бессмысленной, однообразной жизни. Что-то похожее в литературе уже было. Только где?
Прочь сомнения! Он бросился в поэзию очертя голову. Ни к кому не обращаясь, своим изящным каллиграфическим почерком он начал: "Прошло три года с того момента, когда он увидел ее. В больных раковинах рождается жемчуг..."
Без напряжения, почти без помарок потекли строчки о стоявшем у позорного столба Квазимодо, о "человеке из подполья", построившем себе "башню из слоновой кости" и едва не задохнувшемся в ней от смрада одиночества, о гуле колоколов, так и не услышанном Квазимодо, о Сталкере, печально пившем коктейль в кабаке и внимавшем внутреннему голосу, который тихо шептал ему: "Ты доил корову печали своей, теперь ты пьешь сладкое молоко от ее вымени".
"Внезапно в нем запел модернизм, - писал он. - В его душе зажглась отважная истина. Зазвучали синие "Веды", заглушившие музыку сытых. Пронзительный голос с неба зазвенел, как струна: "Ты прав, Степной волк? Этот мир не для тебя..."
Но вот раздвинулись стены, рухнули вековые сосны, черные тучи пронзила белая молния, снеговые торосы с грохотом раскололись на мелкие кусочки и утонули в безбрежном океане. Началось снеготаянье. Густой мрак окутал землю. Звезды зарыдали, и струи слез потекли с небес.
Как вдруг далеко-далеко, на вершине горы, он увидел ее - Беатриче. Показалось ли ему: она протягивала ему руку и грустно улыбалась? Она улыбалась, и он понял, что теперь она - Эсмеральда. Мог ли Квазимодо надеяться на ее сострадание?"
2.
В палате стоял тяжелый запах лежачих больных. Птицын в смущении хрипло поздоровался - ему никто не ответил, впрочем, трое обитателей палаты повернули головы в его сторону. Четвертый спал спиной к Птицыну. Кукес лежал на кровати справа, возле двери, и страдальчески улыбался Птицыну. Одетый в синюю больничную пижаму, изрядно потрепанную, бледный, с запавшими глазами, он был не похож на себя. Только нос торчал, как обычно.
Птицын ненавидел больницы. Серые, обшарпанные стены, унылые землистые лица людей, запах хлорки и лекарств действовали ему на нервы. Больницам он предпочитал кладбища. Там, по крайней мере, спокойней, возле могилы уже не думалось о боли и страданиях. На кладбищах ощущалось безразличие природы и бесчувственная пустота.
От Ксюши Смирновой Птицын знал, что Кукесу в тот же день, как с ним случился припадок, вырезали аппендицит, но что Кукес так плох, Птицын никак не ожидал. Опираясь на локоть Птицына, Кукес с трудом выбрался из палаты, в полусогнутом виде доковылял до сортира, после чего Птицын усадил его на кушетку в коридоре. Пока они разговаривали, мимо шныряли медсестры, врачи, санитарки с судками и суднами.
Кукес хотел как можно быстрее вырваться из больницы, чтобы сдать политэкономию вместе с Ксюшей. Он, как огня, боялся Чижика, и только Ксюша, по его словам, могла выручить Кукеса своими конспектами. Частью конспектов, написанных под копирку, она его уже снабдила. Но в больнице наука не шла.
Птицыну казалось, будто Кукес ходит вокруг да около, никак не решаясь высказать главное. Он мямлил, тянул, что называется, говорил не о том. Наконец, спросил, как выглядел его припадок и что думают студенты. Птицын скупо описал все, что видел; он попытался успокоить Кукеса: перед экзаменами, мол, все думают об экзаменах, никому не хватит энергии снова вспоминать, как именно Кукес упал в обморок. Надо готовиться, как сумасшедшим, тем более придурки из деканата экзаменационную сессию начали до Нового года. Один или два экзамена назначить в конце декабря! Это редчайший идиотизм! Чтобы кому-то испортить настроение на весь следующий год...
Вдруг Кукес на полуслове прервал Птицына и принялся рассказывать о припадке. Поначалу он говорил путано и сбивчиво, потом вошел во вкус, и Птицын ясно представил вереницу скрипящих телег, жалобно мычавшего быка, колесницы египетских воинов, фараона в доспехах с изгибающейся металлической змейкой над высоким лбом, огненный столп и гибель конницы фараона в волнах моря, а потом и смерть быка.
- Что ты об этом думаешь? - спросил Кукес.
- Это какая-то седая старина. Огненный столп... это откуда? Из Библии?
- Пятикнижие Моисеево. "Исход", - пояснил Кукес. - Стыдно не знать.
- Почему это? Я же не монах, - обиделся Птицын.
- Я не о том спрашивал. Почему я все это увидел? Как ты думаешь?
- Сон. Необычный, согласен... ну пускай чуть-чуть болезненный. Хотя ... интересный. Ты перед этим Библию не читал?
- В том-то и дело, что нет. Вчера был папа. Я спросил. Он вспомнил всю эту историю с огненным столпом. Я, как ты, почти ничего не слышал...
- Постой. Ты хочешь сказать, что ты когда-то, при царе Горохе или, точней, при каком-то там фараоне Моменхотепе Двенадцатом, был быком... и утоп?
- Слава Богу, ты начинаешь что-то соображать, - удовлетворенно усмехнулся Кукес. - Причем быком у евреев, выходящих с Моисеем из Египта. У евреев! Это важно... А женщина с ребенком, которых вез бык и которые тоже погибли, знаешь кто?
- Кто?
- Ксюша! - торжественно выпалил Кукес.
- Ну а ребенок? - улыбнулся Птицын.
Кукес задумался. Птицын посмеялся.
- Это, конечно, любопытно, что ты говоришь... Даже немного фантастично, - медленно начал Птицын, чтобы ненароком не обидеть Кукеса, к тому же больного, - но... сомнительно. Нервы, раздраженное воображение, боль от аппендикса или как это называется?...
- Нет! Нет! - запротестовал Кукес. - Я уверен... не сон это. И не иллюзия. Слишком все это материально; тебе трудно понять... надо на собственной шкуре...
Они помолчали. Кукес пожаловался, что страшно хочется курить, да нельзя.
Теперь Птицын вылил на Кукеса все свои переживания по поводу Верстовской, кстати, рассказал о "выразительном чтении", и погоне за Верстовской, и о своем фиаско. Всё зря! Бессмысленно.
- Ты вообще веришь в любовь? Есть на свете любовь? - выпалил Птицын.
- Я верю, - тихо и печально ответил Кукес.
Он устал после длинного рассказа и легонько указательным пальцем трогал недавно зашитый бок. Кукес распахнул пижаму и показал шрам Птицыну.
- А я не верю! - заявил Птицын, осмотрев шрам. - Ее нет, не существует. Первая любовь у меня была через пень колоду, и вторая - как... как... как гвоздем - по стеклу.
Птицын опустил кончики губ вниз: наверно, это должно было означать улыбку.
- Как всё это объяснить? Прошлой жизнью?! Чёрта с два! - воскликнул Птицын.
- Почему бы и нет? Карма... - назидательно проговорил Кукес. - Грехи прошлых жизней. Раньше тебя любили, теперь ты любишь. Неизвестно, что лучше.
- Лучше головой - в петлю! - покривился Птицын.
- Не кощунствуй. Тебе не хватает страданий... настоящих страданий... Например, операции по вырезанию аппендикса... Было бы полезно... Тогда бы ты не бросался словами...
Птицын промолчал, понимая, что Кукес, в общем, прав.
- Я тебе не рассказывал про свою первую любовь? - вдруг спросил Кукес.
- Нет!
- А о том, как я стал мужчиной?
- Тоже нет.
- Сначала я стал мужчиной. А потом влюбился. Вот странность. В девятом классе Витя Бодридзе... Жаль, ты его не видел. У него церебральный паралич... и ходит он как утка, переваливается с боку на бок. Маленький, невзрачный, но женщины от него ловят кайф. Он перед этим готовится несколько дней... у него свой рецепт... сам разработал: гоголь-моголь, какао добавляет, зёрна, и перец. Я пробовал - выплюнул. Гадость! Пьет дня три подряд. Однажды он подцепил пятерых, и с каждой - по два раза! Представляешь?
- Это он тебе сам рассказывал? - поморщился Птицын.
- Я несколько раз был свидетелем чего-то подобного... Так вот, я не о том. В девятом классе это было... Зимой, как сейчас, перед Новым годом... Витя Бодридзе часов в восемь утра мне звонит, говорит: "Давай, ко мне, быстренько..." Прихожу: у него на кровати спит какая-то шлюшка. Он говорит: "Ну, давай! Пора уже... И так засиделся в девках..." Я залезаю под одеяло. Она спит. У меня никакого желания. Витя на кухне ест. Приходит. "Ну как?" Расталкивает девку. Она зевает. Прижимается ко мне. Я с некоторым трудом попал куда нужно. Вот так я стал мужчиной.
- А первая любовь? - спросил Птицын.
- Наш класс поехал на экскурсию на автобусе. Не помню, куда. В автобусе тесно. Ко мне на колени посадили Лену Кузьмину. Она такая изящная, тоненькая. Ну, с этого и началось. Гуляли, заходили друг другу в гости. Месяца четыре это длилось. Потом как-то раз я к ней зашел... родители ее куда-то умотали дня на три... Прихожу, она встречает меня в махровом халатике... в прихожей... Снимаю куртку. А она вдруг, ни с того ни с сего развязывает поясок, распахивает халатик - а под ним ничего. Помнишь у Пастернака:
Ты так же сбрасываешь платье,
Как роща сбрасывает листья,
Когда ты падаешь в объятье
В халате с шелковою кистью.
Ты - благо гибельного шага,
Когда житье тошней недуга,
А корень красоты - отвага,
И это тянет нас друг к другу...?
Гениальные стихи. В Лене Кузьминой на самом деле было что-то гибельное, роковое. Ну, в общем, тут и началось. Три дня я от нее не вылезал. Восемь раз подряд!
- Гигант! - удивился Птицын. - Не хуже Вити Бодридзе, даже без гоголь-моголя.
- Ты не представляешь, как здорово после этого, если ты любишь женщину. А если нет, это все равно что пописать... Чувствуешь опустошение - и больше ничего.
Есть в близости людей заветная черта,
Ее не перейти влюбленности и страсти...
та-рам-па-рам... та-рам-па-рам...
Когда душа свободна и чужда
Медлительной истоме сладострастья.
Стремящиеся к ней безумны, а её
Достигшие - поражены тоскою...
Теперь ты понял, отчего моё
Не бьется сердце под твоей рукою?
- Это кто?
- Ахматова.
- Ну а с Верстовской, как ты думаешь, может хоть что-нибудь получиться? - жалобно переспросил Птицын.
Кукес пожевал губами, потрогал зашитый шрам, пробормотал:
- Любви нет... нет любви...
3.
Миша шел по парку Мандельштама и курил "Беломор". До встречи с Лизой Чайкиной было еще, по крайней мере, два с половиной часа. Он приехал так рано от нетерпения и внутреннего зуда, не дававшего ему сидеть на месте.
- Мишель! Comment Гa va? 1
- Гa va bien. 2
На мостике через ручей Миша нос к носу столкнулся с Голицыным. Некстати. Голицын был в черных очках.
- Попробуй "Филипп Мориц". Бывший муж Цили привез из Бельгии. Вкус изумительный!
Миша поблагодарил. Они закурили. Черные длинные сигареты показались Мише по сравнению с "Беломором" слабоватыми, но он ничего не сказал Джозефу: чего доброго заподозрит его в патриотизме.
- Странные на тебе очки... - заметил Миша.
- Ты хочешь сказать, что сейчас не лето?
- Ты угадал... Солнцем сегодня, по-моему, даже не пахнет.
- Ты не первый интересуешься... Человек десять уже подбегали с дурацкими вопросами... Я всем говорю одно и то же: черные очки прописал окулист... пока глаза не пройдут. Только Кукес единственный знает, в чем дело... Ну и ты... сейчас поймешь...
Голицын снял очки - и Миша разглядел под левым глазом Джозефа здоровенный синяк, уже поплывший книзу и пожелтевший по краям.
- Ударился? - участливо спросил Миша.
- Подрался! - в тон ему назидательно ответил Голицын.
- Неужели?
- Представь себе! Хочешь знать, с кем?
- Если не секрет... Я его знаю?
- Близко. Ты его видишь раза три в неделю... регулярно...
- Понятия не имею!
- Наш общий любимец Ханыгин!
- Ну-у! - недоверчиво протянул Миша: это казалось уж слишком фантастичным. - Как тебя угораздило?
- С легкой руки Цили... Это длинный рассказ... Давай сойдем с дороги... Вон не очень загаженная скамейка... Можно покурить...
Они свернули в сторону. Миша сел на дипломат. Джозеф запрыгнул на скамейку, натянул на руку перчатку, осторожно потрогал обледенелую спинку, подложил под задницу книгу (кажется, это был птицынский Шекспир), и уселся сверху скамейки.
- Вчера мы отправились в гости к ее подруге Луизе... - начал Джозеф. - Циля называет ее Луиза Вячеславовна. Может, помнишь из второй группы? Такая крупная блондинка... в матовых очках... Похожа на состарившуюся Мэрилин Монро... Баба не промах!..