В одном углу стоял большой иранский шкаф с перламутровой инкрустацией. В нем были свалены пергаментные свитки, иконы, старинные запястья, азарпеши и пиалы.
   Арсакидзе заинтересовался старинными вещами. Он забыл о скорпионах, подошел к шкафу и стал рыться в этой рухляди. Брал в руки каждую вещь, счищал пыль, рассматривал, искал даты и надписи на них. Среди пиал он обнаружил один странный предмет, покрытый, плесенью. Счистил затвердевший на нем воск. Оказалось, что это круглое медное тавро с вырезан-ной на нем головой лисицы.
   Он поднес, тавро к свету, на нем не было никаких дат.
   — Что же это такое, Нона? — спросил он служанку.
   Нона молчала. С волнением глядела она на своего господина, прикрыв рот рукой. Арсакидзе не отставал.
   — Не принято покойника поминать лихом, — промолвила Нона.
   Арсакидзе умолял ее рассказать, что означает это тавро с лисьей головой.
   Женское сердце не могло дольше хранить тайны.
   — Это произошло в год чумы. Меня только что привезли в этот дом из Абхазии. В четверг, третьего февраля, было землетрясение. Гартискарская крепость трижды рушилась в том году. В Уплисцихе обвалились царские палаты. Царь Георгий был на войне, не помню, с кем он тогда воевал — с сарацинами или с греками. Спустя три недели началась чума. В мужском монастыре тогда многие погибли от чумы. Умер мцхетский архиепископ Иоанн. Проклятая чума перекинулась в крепостной гарнизон. В крепостях Арагвискари и Мухнари за один месяц умерло около тысячи воинов. Монахи предсказывали народу второе пришествие. Столпник Антимоз стал прорицать. Он возвестил народу, что в Мцхете находятся еретики и святотатцы и потому разгневался господь на Грузию. Мелхиседеку донесли на Хурси Абулели и управителя его дворца, Рати. Хурси поймать не могли — он скрылся у горцев. Толпа, вооруженная дубинами, ворвалась в дом Рати. Этот несчастный спрятался в башне. Как раз тогда и сорвали с нее крышу. Потом подожгли башню. Еле выволокли его оттуда. Хотели побить камнями, но Мелхиседек его помиловал. Пришел царский духовник Амбросий. Он предложил заклеймить позорным тавром добычу сатаны. Несчастного втащили в этот подвал. Раскалили тавро с мордой лисицы и наложили на моего хозяина, как на еретика и сотрапезника сатаны.
   — А ты как думаешь, Нона, был повинен Рати в ереси? — спросил Арсакидзе.
   — Я женщина темная и сказать об этом ничего не могу, не моего это ума дело. А вот насчет черта скажу прямо, что десять лет я служила своему господину, но черта в этом доме ни разу не видела,
   Арсакидзе замолчал. Снова взял в руки тавро с лисьей мордой и стал еще внимательнее его рассматривать. Нона обкурила серой все углы. Во время завтрака Нона снова заговорила о скорпионах. — Сына Рати — бедного Ваче— в этом подвале искусали скорпионы. Издавна проклятие довлеет над семьей Рати: в каждом поколении кто-нибудь подвергается укусам скорпиона.
   Арсакидзе в душе улыбался, но дослушал все до конца.
   — Сын Рати вернулся с охоты и спустился в подвал, искал чего-то, шарил в темноте рукой, и скорпион впился ему в руку. И случилось это в день дракона, — грустно добавила Нона, — Царь Георгий благоволит к тебе, сударь, попроси его отвести тебе другой дом. Если возьмешь меня с собой, скажу тебе спасибо, а нет — то все же пусть животворящий крест будет твоим покровителем. А я все равно обреченная. Дом этот до тебя предлагали многим, но никто не захотел жить в этом проклятом доме. Ты у матери единственный сын. Жалею я тебя, сударь!
   — Ах, Нона, друг мой, прорицатель предсказывал мне смерть от меча, так что жало скорпиона меня не страшит.
   Он встал и собрался уходить. Нона попросила его не ходить сегодня на работу — она видела дурной сон.
   — Но зато я видел хороший сон, — ответил он с улыбкой.
   Выходя из дому, он все же перекрестился.
   Туман лег на фруктовый сад. Как орнаменты, нарисованные углем, выступали ветки и сучья деревьев. Листья утеряли зеленую окраску, трава как бы выцвела. Капли росы дрожали на нежных ресницах цветов. Сумрак покрывал горы.
   Туман двинулся с недосягаемых для взоров утесов Кавказского хребта, миновал громадные теснины и расселины и, пройдя по Арагвскому ущелью, заполнил весь мир мглою.
   Арсакидзе вышел на большую дорогу. Слышался перезвон бубенцов. В тумане двигались верблюды. Как причудливые тени, мелькали прохожие. Туман скрывал дворцы царя и католикоса, окружающие их ограды, крепости, башни, каменные стены, караван-сараи.
   И один лишь Светицховели гордо возвышался над туманом. Туман не мог затушевать его изумительной стройности, и в те минуты, когда здания и деревья, люди и животные, цветы и листья теряли красоту и радость, храм этот казался еще более величественным. Мелкие недочеты скрадывались в тумане, и, глядя на храм издали, можно было подумать, что он уже закончен.
   «Когда дождь смоет все краски и ветер унесет все звуки, тогда Светицховели станет еще величественней! Он останется, плод работы мастера, строителей, всего народа.
   В чем же долг мастера, как не в том, чтобы претворить мечты народа в вечность? Что должен делать мастер в этом мире, как не бороться с туманом быстротечности?»
   Туман, перевалив через горы Зедазени и Армази, полз к Ташири и Ташискари.
   У главных ворот храма Арсакидзе ждало неприятное известие: во время кладки каменных плит на куполе укладчик Караисдзе поскользнулся и свалился вниз. Перед царским зодчим предстало страшное зрелище: мозг и волосы погибшего смешались в кашу.
   По приказу Арсакидзе изувеченный труп перенесли в храм.
   Когда Арсакидзе выходил из храма, его окружили самцхийские рабы. Они жаловались на плохую пищу: нет сил больше работать!
   Сотник сообщил, что вчера ночью сбежали тридцать рабов.
   «Пойду поговорю с главным поставщиком, — может быть, он улучшит питание рабов», — подумал Арсакидзе.
   У ворот храма его встретил каменщик с перевязанной щекой.
   — Вчера вечером лазы избили нас, греков-каменщиков, — пробормотал он.
   Арсакидзе вызвал каменотеса Бодокию. Бодокия был правдивым человеком.
   Он подтвердил, что лазы действительно избили греков, и добавил, что повинны во всем лазы. Молодой раб Цатая отнял чечевичную похлебку у грека. Грек возмутился. Цатая ударил его и повалил. Греки прибежали на помощь своему соотечественнику, лазы бросились выручать Цатаю и жестоко избили греков.
   Арсакидзе строго отчитал лазов и вышел из ограды храма. Солнце уже выглянуло из-за гор. Оно было как яичный желток. Туман медленно таял, но воздух был еще мутный, как Арагва во время весеннего половодья. На горизонте показались зубчатые башни крепости, купола и кровли дворцов и караван-сараев. Сначала они были обведены темными линиями, как углем, но спустя некоторое время их очертания растаяли в прозрачном небе.
   Мучной цвет боролся на небосводе с фиолетовым, мареновая краска облила курчавые, как ягнята, облака. Вспыхнула зелень листвы, и защебетали птички.
   До полудня ждал Арсакидзе главного поставщика. Наконец ему сказали, что поставщик еще не приехал из Уплисцихе, и попросили зайти попозже.
   После бессонной ночи у юноши разболелась голова. Он решил пройтись по саду, проветриться. Соловьи заливались в зелени алычи.
   Накануне ночью фруктовые деревья начали ронять цветы. Ветви, набухшие соками земли, тянулись к солнцу. Опавшие цветочные лепестки тихо порхали в воздухе и нежными узорами расписывали землю.
   «Взгляну на оленей Колонкелидзе», — подумал Арсакидзе и направился по тропинке, ведущей к загону.
   У входа в загон он встретил трех придворных дам. Они были ему незнакомы.
   — Мы сопровождаем дочь эристава, — сказала одна из них, веснушчатая.
   Арсакидзе увидел Шорену. Она ласкала Небиеру, целовала ее в глаза. Как завороженная, стояла олениха и ласково глядела на свою воспитательницу.
   Человек и животное без слов понимали друг друга. Ноздри раздулись у Небиеры, она затопала гишеро-выми копытами. Шорена обернулась лишь тогда, когда олениха насторожилась при виде чужого. Как мак, зарделись ланиты девушки. В глазах блеснула морская синева.
   — Ута! — вскрикнула она, просияв. В этом детском, ласковом прозвище сливались ласки матери, скорбь о погибшем отце, шелест родного моря у берегов Лазистана, беззаботные годы юности, проведенные в Пхови.
   В этом слове ему почудились счастливые минуты их первой встречи, когда они не знали еще, что такое мужчина и женщина.
   А теперь? Теперь же это был не голос сестры, это был зов любимой. Арсакидзе бросился к ней, но не посмел ее обнять. Он лишь с пылающим лицом поцеловал ей обе руки. Шорена поцеловала юношу в правую щеку.
   Сразу же заметила рябинки на лице, следы оспы.
   — Что с тобой, Ута? — спросила она тревожно. Арсакидзе уже забыл об оспе. Он подумал, что ее
   удивляет его сдержанность.
   — О чем ты спрашиваешь, Шорена?
   — Что с твоим лицом, Ута? — спросила она тревожно.
   — Я болел оспой в Мцхете.
   — Кто же смотрел за тобой, бедный ты мой?
   — Лежал в предместье один, в шалаше, одна монахиня из милосердия ухаживала за мной!
   Арсакидзе оглядел Шорену.
   На дочери эристава была алмазная шапочка, кунья шубка с жемчужными застежками, шейдиши цвета фазаньей шейки с золотым шитьем.
   Вдруг он вспомнил сон предыдущей ночи. Маки и колосья склонялись перед ней. Цвета спелых колосьев были волосы у Шорены, в глазах переливалась синева Лази-станского моря.
   Арсакидзе удивился: как скоро сбылся сон.
   Нежная была она сегодня утром, как крылья херувима, голос звенел, как серебряные колокольчики, подвешенные к знаменам хевисбери!
   Когда вышли из загона, он заметил удивление в глазах сопровождавших ее дам.
   Видимо, их удивило, что дочь эристава так тепло приветствовала какого-то пховца, в простой чохе, вымазанной известью. Арсакидзе спросил, кто эти дамы, — Когда я шла проведать Небиеру, царица приказала придворным дамам сопровождать меня. Я их не знаю…
   Улыбка упоения блуждала на лице Арсакидзе.
   В росной зелени весело щебетали птицы, приветствуя солнце, благополучно выплывшее из моря тумана. Арсакидзе вспомнил, что Фарсман Перс предсказал на этот день затмение солнца. Предсказание звездочета не оправдалось.
   Арсакидзе шел рядом с Шореной. Сладостно было ее дыхание, нежным был ее голос и непорочным весь ее облик, более желанный, чем весенний аромат земли. Она поминутно произносила ласкательное имя Арсакидзе. По-старому болтала с Утой, как с побратимом, как с молочным братом. Лишь одно поразило Арсакидзе: ни словом не обмолвилась она о своем обручении, не упомянула Гиршела, владетеля Квелисцихе.
   Почему— то вспомнила про Вардисахар.
   — Ты знаешь, на будущей неделе выдаем ее замуж. Арсакидзе поймал испытующий взгляд девушки.
   «Знаю обо всем, что произошло между вами когда-то», — вот что вычитал он в ее взгляде. Арсакидзе спросил равнодушно:
   — За кого же вы выдаете замуж Вардисахар?
   — По приказу царя Георгия выдаем за Фарсмана Перса.
   Немного помолчав, дочь эристава добавила:
   — Только сегодня утром удалось маме уговорить ее. До сих пор открещивалась, угрожала, что пострижется в монахини или бросится в Арагву.
   Константин проводил дочь Колонкелидзе до царского дворца.
   — Проведай нас во дворце Хурси, Ута! — сказала Шорена, прощаясь.
   Он шел по каштановой аллее. Каждую минуту вставала перед его глазами Шорена. Ее голос, ее дыхание еще оставались в сознании Арсакидзе.
   Казалось, она идет рядом с ним, зовет его лазским именем. Вспоминает он свое детство, нежнейшую мать, высокое пховское небо и чистое море Лазистана. Снова слышится издали голос Шорены, снова перед его взором морская синева ее глаз. Непорочен был ее взгляд, сладок, как небесный звон, ее голос.
   Да, Шорена достойна того, чтобы полевые маки поклонялись ей, чтобы золотые колосья склоняли головы перед ней и лютые звери ластились у ног самой благостной из дев.
   И она вовсе не его молочная сестра. Словно заново родилась эта девушка для него в это прекрасное весеннее утро.
   Арсакидзе удивился одному: Вардисахар… за Фарсмана Перса?…
   Еще этой весной Фарсмана вызывал верховный судья по какому-то страшному обвинению. И вдруг вопрос о его женитьбе решают вазиры, словно он какой-нибудь знатный эристав. Весь двор занят его свадьбой…
   Вероятно, солгала Вардисахар о своем приключении с Глахуной Авшанидзе. Разве во дворце не стало больше придворных дам, что Георгий набросился на бывшую наложницу аланского царя? А может быть, укусил ее Фарсман? Но ведь у старика Фарсмана нет зубов, чтобы укусить так сильно! Однако откуда Вардисахар знает прозвище царя Георгия — «Глахуна Авшанидзе»?
   В эту минуту он возненавидел эту женщину. Пожалел о сладких ночах, проведенных с нею под пховским небом, пожалел о первой своей страсти, обращенной к этой бесстыдной блуднице…
   (XXXI)
   Главный поставщик оказался угрюмым человеком. Он грубо встретил юного зодчего. Лениво пялил он глаза цвета волчьих бобов. Сидел в огромном кресле и морщил беззубый рот. Подозрительно поглядывал на Арсакидзе из-под мохнатых седых бровей. Дышал тяжело, как загнанная лошадь, молча слушал Арсакидзе. Когда лаз окончил доклад, старик поднял голову, рукой подпер щеку и нехотя спросил его:— Значит, лазы и греки подрались из-за чечевичной похлебки?
   — Да, — подтвердил Арсакидзе в надежде, что старик улучшит пищу рабам.
   — Видимо, чечевичная похлебка очень вкусна, не так ли? — произнес он и провел ладонью по белым усам, скрученным, как свясло для снопов. Затем, не дав гостю ответить, он встал с кресла и с язвительной улыбкой продолжал:— Знай, юноша, сытые рабы не могут создать ничего хорошего. Эти крепости, храмы и дворцы — все построены голодными.
   Потом пристально посмотрел на Арсакидзе и спросил:
   — Ты ведь сам лаз?
   — Да, — подтвердил Арсакидзе.
   — А коли лаз, то ты должен знать: если накормить досыта скаковую лошадь, она не победит в скачке, если борзую насытить перед охотой, она не нагонит зайца. На что уж волк, — но даже беременная овца убежит от него, когда он сыт. Запомни, юноша, что, если народ станет сытым, он перестанет и молиться и трудиться, и тогда у нас не будет ни замков, ни храмов, Хи-хи-хи! — захихикал старик, обнажив два хищных клыка.
   Арсакидзе стоял перед ним молча. Он торопился, хотел уйти, но не смел двинуться с места. Главный поставщик ухватился рукой за его застежки.
   — Ты ведь православный?
   — Да, православный, — подтвердил Арсакидзе.
   — Так вот что я хочу поведать тебе, юноша! Разве мною выдумано то, о чем я говорил тебе? Господь спаситель наш учил народ тому же. Помнишь, как он пятью хлебами насытил великое множество народа? Сам постился в пустыне и заставлял поститься учеников. Если ты, юноша, православный, ты должен знать и то, что всякий вожак обязан учить народ трем вещам: посту, молитве и труду. Что касается войны, то на войну рабов погонят азнауры… Иди и запомни это…

XXXII

   У ворот Светицховели Арсакидзе встретил Бодокию.
   — Я тебя ждал, мастер! — сказал каменотес.
   — Еще что-нибудь случилось?
   — Надо поднять на северную стену камень с орнаментом.
   Арсакидзе ускорил шаги. Он понял, о каком камне говорил Бодокия.
   На храме Светицховели и по сей день видна модель храма. И как раз под этой моделью установлена орнаментированная плита. На ней изображен крест длиной в три локтя и надпись заглавными буквами:
   «Волею божьей обновлена купель сия, по воле Христа, по повелению католикоса Мелхиседека. Помилуй, господи, рабов твоих, четырех каменщиков. Аминь».
   Долго капризничал по поводу этой плиты католикос. Трижды отвергал он представленные ему проекты орнаментированного креста. И наконец одобрил четвертый. Вот почему Арсакидзе хотел непременно присутствовать при установлении плиты.
   Была уже пятница. А в субботу католикос собирался осмотреть строительство, поэтому мастера торопились.
   Каменщики знали о капризах католикоса и не решились доверить рабам ответственную работу.
   Они впятером поднялись на помост. Когда плиту подняли на веревке, первым ухватился за нее Бодокия. Развязал петлю, но один 'не одолел камня. Остальные три каменщика стояли в бездействии. Доски на помосте обмокли во время тумана, и нога скользила по ним, поэтому каменщики не могли помочь Бодокии.
   Плита покрылась инеем, и рука Бодокии соскользнула с нее. Он подставил грудь. Снова вцепился Бодокия в плиту, но опять оказался не в силах ее удержать.
   Тогда Арсакидзе поспешил обхватить плиту. От усилия он весь покраснел. Каменщики потянулись на помощь, но не могли удержаться на скользком помосте. Арсакидзе держал огромную тяжесть. Отпустить руку?
   Но тогда плита сбросит Бодокию, да и сама разобьется. Трое каменщиков подхватили, наконец, плиту. Скобами всадили ее на место.
   Арсакидзе изменился в лице. Он шатался, стоя на помосте.
   Когда его спустили вниз, он свалился на землю, изогнувшись в пояснице, как лук. Царского зодчего уложили на носилки и отнесли домой.
   Бедная Нона плакала.
   — Не послушался меня, мой господин, говорила я — плохой сон снился мне вчера…
   Мелхиседек находился в тот день в Уплисцихе. Георгий послал главного дворецкого проведать больного. Вызвали Фарсмана Перса, но тот сказался больным. Послали скорохода в Уплисцихе, но оказалось, что лекарь Турманидзе уехал накануне в Тмогви.
   Две недели Арсакидзе боролся со смертью. Беспомощно металась Нона, Давала больному пить черный настой, сок ревеня и граната, делала ему салат из купены и репы.
   Больной не поправлялся. Арсакидзе думал, что при дется ему расстаться с жизнью. Он горевал, что не сумеет закончить постройку Светицховели,
   Жизнь его прошла в трудах. Но два-три храма, построенные им в Цхракари и Итвалиси, не могли обессмертить его имя, не были достойны народа, вскормившего и воспитавшего его.
   Светицховели, воздвигнутый в сердце Грузии, на видном месте, впитавший в себя дух Грузии, был самым замечательным зданием, построенным юным зодчим. Арсакидзе понимал, что этот храм будет служить делу объединения Грузии, борьбы ее с внешними врагами.
   Сколько забот и страданий отдано этому великому творению, и вот смерть преграждает путь его творцу.
   Арсакидзе жалел старуху мать, так преданно охранявшую кости отца, погребенные в холодной пховской земле; хотел послать Бодокию в Кветари, но не решался оторвать от работы этого самого опытного и умного каменщика, своего помощника на строительстве храма.
   И все же он, мечтал о том, чтобы мать застала его живым; быть может, ее любовь и молитвы вырвут его у Смерти.
   Еще одну мечту лелеял он: еще раз, хотя бы только один раз, увидеть Шорену, услышать из ее уст свое лазское имя!
   К больному подоспел Турманидзе. Лекарь вскрыл ему вену на правой руке и пустил кровь. Дал прохладительные шербеты, заставил Нону истолочь стебли сухого цикория, выварил их и поил ими юношу, обмотал его тело холодным полотенцем, пропитанным камфарой.
   Через три дня Арсакидзе стало лучше. Лекарь предписал царскому зодчему раньше чем через два месяца не подыматься на помосты лесов, не ездить верхом и избегать резких движений.
   Спустя неделю Арсакидзе встал с постели без посторонней помощи. Целые дни проводил он теперь на балконе дома Рати и глядел издали на свое любимое детище. Ежедневно приходил Бодокия, получал указания, советовался с больным мастером. Увидел Арсакидзе с балкона Шорену, едущую на охоту. Дочь эристава сидела на золотистом жеребце царя Георгия. Двое слуг и двое дьяконов ехали за нею верхом. Сокольничие с соколами сопровождали ее. Справа и слева ехали Георгий и Гиршел верхом на боевых конях. Двенадцать латных всадников следовали за царем и за эриставом. Следом за кавалькадой везли на арбе гепардов царя Георгия, покрытых атласным дори. Идущие за арбой слуги держали в руках концы веревок, накинутых на шеи гепардов.
   Арсакидзе видел с балкона, как Шорена непринужденно беседовала с царем и эриставом. На невесте Гиршела был охотничий наряд, расшитый златотканой тесьмой и отделанный жемчужной бахромой.
   Обута была она в сапожки из тарсиконской кожи. Концы шейдишей, цвета гранатового цветка, доходили до серебряных стремян.

XXXIII

   Когда одиночество охватывало Арсакидзе, он брал краски и рисовал… Как-то после обеда больной прилег на тахту. Три старца поднялись по лестнице дома Рати.
   Спросили главного зодчего.
   Вошла Нона и сказала, что юношу спрашивают какие-то монахи.
   — Попроси их войти, — сказал Арсакидзе.
   Когда гости вошли в залу и сняли капюшоны, Арсакидзе узнал католикоса Мелхиседека. Константин засуетился, но Мелхиседек не дал ему встать и сам придвинул кресло к его изголовью. Сел и ласково расспросил о здоровье. На Мелхиседеке была чоха из грубой выцветшей ткани, в руках он держал монашеский посох.
   Недолго просидели гости.
   — Тороплюсь к вечерне, — отговорился Мелхиседек.
   Встал, осенил больного крестным знамением.
   — Сегодня мы будем просить господа об исцелении твоем, сын мой, ты скоро поправишься, божьей милостью, и довершишь Светицховели. На освящение храма ждем весьма почетных гостей из Византиона, — сказал он.
   Арсакидзе был потрясен: какой добрый человек Мелхиседек! Ласковым в обращении и приятным собеседником показался ему на этот раз всегда ворчливый и капризный старик.
   В работе Мелхиседек был невыносим: мелочный жестокий, часто вздорный. Каменщики и рабы боялись его, как божьей кары. Когда он обходил строительство, две тысячи человек замирали на месте, словно ястреб пролетал над стаей зябликов. И никто никогда не знал, в какую минуту и через какие ворота войдет он в ограду Светицховели. В своей выцветшей рясе он ничем не отличался от простого монаха. И когда до строителей доходил слух, что католикос болен, они радовались этому, как ленивые школьники — болезни своего учителя, но как раз именно в тот вечер он и появлялся на постройке.
   Удивляло всех, как этот сморщенный старик с распухшими ногами мог носиться по лестницам, как белка… Вошла Нона, дала больному лекарства; принесла горячего молока и удалилась. В зале стало темно. Долго лежал Арсакидзе на спине и думал о Мелхиседеке.
   Какое странное выражение лица было у католикоса во время проповеди в церкви Самтавро, когда он рассказывал пастве о единоборстве Иакова с богом!
   Это место из библии всегда поражало воображение Константина. Еще в ранней юности, в Византионе, слушая эту главу библии, он удивлялся, с какой силой написаны были эти строки о борьбе человека с богом.
   И вот теперь ему захотелось нарисовать Иакова, противоборствующего богу. Эта картина так живо предстала пред ним, чтр он опасался, как бы она не превратилась в видение. Он ворочался с боку на бок, не находя покоя, и, если бы не ночь, начал бы рисовать,
   Встал, взял палку, спустился в сад. Вокруг все спало.
   Луна чуть-чуть выглядывала из желтоватой кисеи облаков, фиолетовый диск окружал светило.
   Арсакидзе стоял под липой и радовался приливу жизни. Дней через десять он сможет ходить без палки и тогда обязательно зайдет к Шорене.
   Осмотрелся в дремлющем саду. Природа, казалось, пела во сне. Пели деревья, пели дремлющие цветы, травы, покрытые росой. Жужжание пчел доходило до него, как звуки сладчайших гимнов. Пели спящие на горизонте горы, и сладко рокотала Арагва. Мужественно боролся с темнотой фазан в долине Цицамури.
   В воскресенье утром Арсакидзе встал на заре. Об этом дне в месяцеслове было написано:
   «День удачный, начало брожения вина, посадка лозы, свадьба, охота и путешествие, все удачно…»
   Арсакидзе отложил в сторону лунный календарь, взял в руки палку, но потом отбросил ее и без палки вышел на балкон.
   Посмотрел на сад.
   Радостно щебетал в зелени щегол. Жажда жизни и творчества проснулась в нем. Он вернулся в дом. Достал рисовальные принадлежности, растер краски. Провел несколько линий, очертил контуры верблюдов, стоящих по ту сторону потока, контуры двух жен Иакова, одиннадцати его сыновей, двух прислужниц и наметил расположение лагеря.
   Ему оставалось только набросать фигуру Иакова, одиноко стоящего в пустыне по эту сторону потока, но в это время вошла Нона.
   — На черной лестнице стоит какой-то старик в чалме, спрашивает главного зодчего.
   Арсакидзе догадался, кто был этот старик в чалме. Юноша был весь поглощен своей работой, и ему не хотелось никого видеть. Он нахмурился от злости, но тут же сообразил, что, если он не примет гостя, тот может приписать это его гордости.
   Он приказал служанке просить старца войти. В дверь вошел Фарсман Перс. Сутулый, почти безбородый старик шел своей обычной крадущейся походкой. В руке он держал длинный посох с серебряным набалдашником.
   Поздоровался с хозяином, уселся в предложенное ему кресло и спросил Арсакидзе:
   — Скажи мне, юноша, что это за вашим домом, не башня ли Рати?
   Арсакидзе удивился вопросу. «Накурился, видно, с утра опиума», — подумал он и пристально посмотрел на гостя.
   Нет, Фарсман как будто не пьян. Художник приветливо ответил старику:
   — Да, сударь, башня.
   — Эх, сынок, а я принял ее за пекарню. Вцепился обеими руками в набалдашник палки и, глядя в пол, произнес:
   — Старость не радость, сынок! Стоит ли жить, если не можешь отличить пекарню от башни.
   — С башни сорвана кровля, вот почему, мастер, вы и ошиблись.
   — Эх, сынок, я больше не мастер. Теперь я ставлю клизмы из ревеня соколам царя Георгия, пою ястребов опиумом и лечу их от корчей. Когда неучи делаются мастерами, мастерам ничего не остается, как ставить соколам ревеневые клизмы…