Страница:
Арсакидзе понял иносказание Фарсмана, который никогда не говорил прямо, всегда обиняком, оставляя себе лазейку для отступления. Резкими были его слова, как обоюдоострый меч.
— Почему спросил ты об этой башне, мастер?
— Когда человека настигает старость, он впадает в детство. Дети часто расспрашивают о том, о чем сами хорошо знают. Старики и дети похожи друг на друга еще и тем, что они одинаково болтливы. Но только ребенок не стесняется говорить глупости. Наверно, он думает, что когда вырастет большой, то будет говорить только как мудрец. Старик тоже иногда прикидывается глупым — он по опыту знает, что цари преследуют только мудрых и ни один царь, будучи даже сам глупым, никогда еще не вешал дураков. Ибо даже глупые цари понимали, что если перевешать дураков, то ни дани не соберешь, ни рабов не погонишь на войну. И ты слыхал, вероятно, что на чужой войне никто так храбро не дерется, как глупец. Вот и я бывал таким дураком, храбрым дураком на чужой войне… А насчет башни я сейчас припоминаю. В эту башню царь Георгий заточил Рати. Умный человек был Рати — управитель замка. Он прекрасно знал, что тот, кто верно служит царю, должен иметь наготове темницу. Ибо царская милость как ветер: дует то вверх, то вниз.
Фарсман выронил палку из рук, нагнулся поднять ее и только тогда заметил картину.
— Я, по-видимому, пришел к тебе не вовремя, юноша, ты собрался рисовать.
— Это так, пустяки! Хотел порисовать немного для себя. Давно не упражнялся в живописи.
— Кто тебя обучал живописи в Византионе?
— Живописец Аврелий Алост. — Аврелий Алост! Родосский грек? По-видимому, у тебя есть способности… Да, родосский грек! — повторил Фарсман и уставился на Арсакидзе, но при этом он так часто мигал, что даже самый проницательный человек не мог бы разгадать его мысли.
— Я тебе хочу сказать, юноша, что для настоящего художника дороже всего не то произведение, которое заказано ему католикосом Мелхиседеком или царем Георгием, а то, которое он пишет сам для себя, на досуге. Знай, что досуг и фантазия — истинные родники творчества. Лаз понял скрытый смысл его слов. На картине было проведено всего лишь несколько линий. Фарсман хотел сказать, что эти несколько линий, проведенные на досуге, лучше чем Светицховели.
Но разве можно было судить по этому эскизу о каких-либо способностях? Фарсман явно над ним издевался.
Арсакидзе обиделся, но ничего не сказал гостю. Арсакидзе, лаз, не мог оскорбить старца, ибо нигде так учтиво не относятся к старикам, как в стране лазов.
— Шестьдесят пять лет исполнилось мне, и вот на старости лет я зажил новой жизнью: позавчера женился, но в могилу иду с пустыми руками, ибо в своей жизни я делал только то, чего требовали халифы, кесари и грузинские цари.
Эти слова удивили Арсакидзе. Он не раз беседовал с Фарсманом, но никогда ни единым словом не упоминал Фарсман о собственной жизни. Только мельком слышал Арсакидзе о необычном прошлом старика. Говорили, что Теброния с родимым пятном на лице не только прислужница, но и побочная дочь его от какой-то монахини. Монахиню эту выгнали беременной из монастыря. Она пошла к своим братьям и, как только родилась у нее девочка с родимым пятном, подбросила ее ночью Фарсману. Тот ее воспитал и сделал своей служанкой.
Фарсман встал и подошел к картине. Опираясь на палку, стал ее рассматривать.
— Даже если художник заранее уверен, что его картину никто не увидит, и то он не должен унывать. Ведь у нас так повелось: азнауры нашим картинам предпочитают соколиный помет, купцы — ковры, византийские патриции — коней. Епископы говорят, что художники — еретики, что они соперничают с богом, оживляют мертвые изображения. Да и в Византионе ты не продашь своей картины: там благородные и неблагородные требуют одного, чтобы художник писал только кесаря Василия верхом на белом коне, поражающего копьем дракона. Мусульманин тоже не купит твоей картины, так как правоверный магометанин не войдет в дом, где висит картина или находится пес. У меня дома хранится пергамент, в котором сказано: «Горе тому, кто изобразит живое существо. В день судный оживут лица, изображенные художником, и сойдут с картины. Обступят они писавшего их и потребуют у него душу. И тот художник, который не сумел вложить в них свою душу, неминуемо будет гореть на вечном огне».
Поверь мне, юноша, лучшая картина — это та, которую не купят ныне ни в Уплисцихе, ни в Византионе, ни в Каире, как раз та, за которую потребуют у художника его душу…
Фарсман, не пожелав Арсакидзе доброго утра и не расспросив ни о здоровье, ни о Светицховели, собрался уходить.
— У царя Георгия заболел сокол, иду ставить клизму из ревеня! — сказал он на прощанье.
После его ухода Арсакидзе продолжал рисовать. Три недели работал Константин над этой картиной, так как лекарь еще не пускал его на строительство. Когда окончил, стал посреди комнаты, с радостью разглядывая написанное им произведение.
На заднем фоне видны в полумраке верблюды и ослы, две жены, две прислужницы и одиннадцать сыновей Иакова, а по эту сторону потока — одинокий Иаков. Иаков борется с громадной тенью великана. Косматая борода призрака сияет, как зарница, сверкающий нимб окружает голову, На великане чешуйчатая кольчуга. Огнем пышут его волчьи глаза.
XXXIV
XXXV
— Почему спросил ты об этой башне, мастер?
— Когда человека настигает старость, он впадает в детство. Дети часто расспрашивают о том, о чем сами хорошо знают. Старики и дети похожи друг на друга еще и тем, что они одинаково болтливы. Но только ребенок не стесняется говорить глупости. Наверно, он думает, что когда вырастет большой, то будет говорить только как мудрец. Старик тоже иногда прикидывается глупым — он по опыту знает, что цари преследуют только мудрых и ни один царь, будучи даже сам глупым, никогда еще не вешал дураков. Ибо даже глупые цари понимали, что если перевешать дураков, то ни дани не соберешь, ни рабов не погонишь на войну. И ты слыхал, вероятно, что на чужой войне никто так храбро не дерется, как глупец. Вот и я бывал таким дураком, храбрым дураком на чужой войне… А насчет башни я сейчас припоминаю. В эту башню царь Георгий заточил Рати. Умный человек был Рати — управитель замка. Он прекрасно знал, что тот, кто верно служит царю, должен иметь наготове темницу. Ибо царская милость как ветер: дует то вверх, то вниз.
Фарсман выронил палку из рук, нагнулся поднять ее и только тогда заметил картину.
— Я, по-видимому, пришел к тебе не вовремя, юноша, ты собрался рисовать.
— Это так, пустяки! Хотел порисовать немного для себя. Давно не упражнялся в живописи.
— Кто тебя обучал живописи в Византионе?
— Живописец Аврелий Алост. — Аврелий Алост! Родосский грек? По-видимому, у тебя есть способности… Да, родосский грек! — повторил Фарсман и уставился на Арсакидзе, но при этом он так часто мигал, что даже самый проницательный человек не мог бы разгадать его мысли.
— Я тебе хочу сказать, юноша, что для настоящего художника дороже всего не то произведение, которое заказано ему католикосом Мелхиседеком или царем Георгием, а то, которое он пишет сам для себя, на досуге. Знай, что досуг и фантазия — истинные родники творчества. Лаз понял скрытый смысл его слов. На картине было проведено всего лишь несколько линий. Фарсман хотел сказать, что эти несколько линий, проведенные на досуге, лучше чем Светицховели.
Но разве можно было судить по этому эскизу о каких-либо способностях? Фарсман явно над ним издевался.
Арсакидзе обиделся, но ничего не сказал гостю. Арсакидзе, лаз, не мог оскорбить старца, ибо нигде так учтиво не относятся к старикам, как в стране лазов.
— Шестьдесят пять лет исполнилось мне, и вот на старости лет я зажил новой жизнью: позавчера женился, но в могилу иду с пустыми руками, ибо в своей жизни я делал только то, чего требовали халифы, кесари и грузинские цари.
Эти слова удивили Арсакидзе. Он не раз беседовал с Фарсманом, но никогда ни единым словом не упоминал Фарсман о собственной жизни. Только мельком слышал Арсакидзе о необычном прошлом старика. Говорили, что Теброния с родимым пятном на лице не только прислужница, но и побочная дочь его от какой-то монахини. Монахиню эту выгнали беременной из монастыря. Она пошла к своим братьям и, как только родилась у нее девочка с родимым пятном, подбросила ее ночью Фарсману. Тот ее воспитал и сделал своей служанкой.
Фарсман встал и подошел к картине. Опираясь на палку, стал ее рассматривать.
— Даже если художник заранее уверен, что его картину никто не увидит, и то он не должен унывать. Ведь у нас так повелось: азнауры нашим картинам предпочитают соколиный помет, купцы — ковры, византийские патриции — коней. Епископы говорят, что художники — еретики, что они соперничают с богом, оживляют мертвые изображения. Да и в Византионе ты не продашь своей картины: там благородные и неблагородные требуют одного, чтобы художник писал только кесаря Василия верхом на белом коне, поражающего копьем дракона. Мусульманин тоже не купит твоей картины, так как правоверный магометанин не войдет в дом, где висит картина или находится пес. У меня дома хранится пергамент, в котором сказано: «Горе тому, кто изобразит живое существо. В день судный оживут лица, изображенные художником, и сойдут с картины. Обступят они писавшего их и потребуют у него душу. И тот художник, который не сумел вложить в них свою душу, неминуемо будет гореть на вечном огне».
Поверь мне, юноша, лучшая картина — это та, которую не купят ныне ни в Уплисцихе, ни в Византионе, ни в Каире, как раз та, за которую потребуют у художника его душу…
Фарсман, не пожелав Арсакидзе доброго утра и не расспросив ни о здоровье, ни о Светицховели, собрался уходить.
— У царя Георгия заболел сокол, иду ставить клизму из ревеня! — сказал он на прощанье.
После его ухода Арсакидзе продолжал рисовать. Три недели работал Константин над этой картиной, так как лекарь еще не пускал его на строительство. Когда окончил, стал посреди комнаты, с радостью разглядывая написанное им произведение.
На заднем фоне видны в полумраке верблюды и ослы, две жены, две прислужницы и одиннадцать сыновей Иакова, а по эту сторону потока — одинокий Иаков. Иаков борется с громадной тенью великана. Косматая борода призрака сияет, как зарница, сверкающий нимб окружает голову, На великане чешуйчатая кольчуга. Огнем пышут его волчьи глаза.
XXXIV
Не выдержав срока, определенного лекарем, Арсакидзе рано утром поспешил на работу. Каменщики и рабы обрадовались ему. Бодокия встретил его первым и просил пока не подыматься на постройку. Но Арсакидзе не послушался и полез наверх по лесам. Он осматривал орнаменты карнизов, рисунки сводов, барельефы фасадов.
Едва он достиг купола храма, остановился и схватился рукой за поясницу.
— Тебе нехорошо, мастер? — спросил Бодокия, заметив, как побледнел Арсакидзе.
— Ничего, пройдет, — ответил тот, держась за сосновый столб.
В этот день он обедал с каменщиками и до вечера ходил по строительству. Ударили в било к вечерне в церкви Самтавро. Рабы ушли домой. А он все ходил вокруг храма, осматривал в сумерках любимое творение. Болела поясница, но желание увидеть Шорену было сильнее боли. Был тихий вечер, едва качались верхушки кипарисов, в зелени тополей чирикали воробьи. На улицах пустынно. Он пересек кладбище. Безжизненно шуршали стебли репейника и лебеды. Солнце прощалось с Кавказом, Дрозд стонал в зелени плюща.
Только что взлетевшие совиные птенцы направлялись к дубовой роще. Самые слабые из них садились по пути на ветви деревьев. Смешными казались юноше эти хмурые существа. Было еще светло, и они не видели Арсакидзе, сидели нахохлившись, странно щурили глаза.
Арсакидзе вышел на большую дорогу, ему встретились босоногие мальчишки. Беспечно шагали они и распевали песни, открывая рты, как поющие ангелы на фресках.
По направлению к самтаврской церкви шествовал целый легион монахов. Арсакидзе почувствовал странный запах, какой бывает обычно в темных кельях и трапезных, — смешанный запах ладана, кожи и пота. Безмолвно, безрадостно текла по дороге толпа черно-рясников, слышался только топот. Монахи, как привидения, двигались к западу, и длинные тени их тянулись следом.
Видимо, они возвращались из монастырских виноградников; в руках у них были мотыги, лопаты, топорики. За спинами висели связки срезанных лоз. На полах черных ряс навяз репей и чертополох.
Торопились озабоченные сутулые старцы, вечерний ветерок шевелил их седые бороды. Мрачно глядели они на заходящее солнце; на всех были линялые одежды, а на шеях — черные четки.
Шагали твердо чернобородые, широкоплечие мужчины. Латы, мечи и шпоры были бы им больше к лицу, чем потертые монашеские рясы. Эти крепконогие и широкогрудые богатыри больше пригодились бы при штурме крепостей. Горели румяные, щеки, пушились усы и волнистые бороды.
Были в толпе монахов и безбородые, узкоголовые, кривоногие, сморщенные мужчины с тоненькими писклявыми голосами, те, что до конца своей жизни колеблются между Гермесом и Афродитой, Женщины ненавидят таких мужчин, как чуму, потому что они не владеют мечом, не умеют наладить соху, не могут косить хлеб, поразить врага копьем. По природе своей бесплодные, безбородые, старики с юности и сюсюкающие дети в старости,
Арсакидзе с отвращением глядел на этих долговязых, вихлявых, писклявых, с впавшей грудью и широкими бедрами мужчин.
В конце этой ватаги шли послушники, еще безусые, бледные, с длинными шеями, прекрасноликие, с перетянутыми бедрами, широкогрудые и статные.
Им было бы к лицу ездить верхом на породистых, высоких конях или идти в атаку на врага с копьями в руках. Среди них были и совсем мальчики с густыми курчавыми локонами, тоненькие, как тростинки. Восковой налет был на их бледных лицах.
Арсакидзе рассматривал каждого из них. Запах воска, ладана и затхлых келий исходил от их одежды. «Нищие во Христе!» Он содрогнулся, точно раньше не видел этих монашеских легионов в Уплисцихе, Трапезунде, Византионе. Замер наконец шлепающий звук подошв, и Арсакидзе услышал топот коней. Пастухи гнали с гор табун царских коней. Босоногие слуги сидели на неоседланных кобылицах или по двое вели на привязи жеребцов, в гривах которых запутался репей. Ржали ратные кони, с пеной у рта грызли удила… Жеребята, прыгая и приплясывая, бежали за кобылицами. Буйволы, запряженные в арбы, покрытые бурками, поднимали по дороге пыль. Тоскливо сопели потомки бегемотов, словно они везли в столицу покойницу-ночь… Подойдя к дворцу Хурси, Арсакидзе обернулся: двое-трое прохожих мелькали еще на перекрестках улиц. Он дал им пройти и быстро свернул в сад. Полный тревоги, поднимался он по ступенькам лестницы. Запросто захаживал он когда-то в семью Колонкелидзе и теперь удивлялся своему волнению.
Большая зала была открыта. По углам мерцали светильники. У самого порога сидела служанка Хатута. Чулок со спицами лежал у нее на коленях. Арсакидзе поздоровался, но ответа не последовало. Он заглянул служанке в лицо — она крепко спала.
Войдя в залу, юноша кашлянул. Никто не отозвался.
Рогатые оленьи головы, трехзвенные панцири, стрелы и луки висели по стенам. Осторожно прошел он мимо закрытых сундуков. Задняя дверь была чуть приоткрыта. Он остановился у самого порога и осторожно заглянул в малую залу.
Семь хевисбери сидели вокруг стола, на котором лежали груды пховских япухов. Арсакидзе узнал всех пховцев: Мурочи Калундаури, Мамука Баланчаури, Мартия Багатаури, Зезваи Мисураули, Бердия Бебу-раули, Ушиша Гудушаури и Шиола Апханаури.
Во главе стола сидела Гурандухт.
Косматые хевисбери сидели в железных шлемах. Пламя светильников отражалось в их черных латах. Опустив головы, слушали они Шорену.
— Я женщина, но я буду мстить царю за отца. Без меня не начинайте восстания. Я приеду в Кветари в день святого Георгия из Цкароствали. Надену на себя латы и шлем отца, опояшусь его мечом, сяду на его ратного коня и поведу войско с синим знаменем вперед. И тогда мы увидим, на что способны пховские рыцари и женщины. Наше счастье, что Георгий не разрушил в Кветари главной крепости. Вы должны как можно скорее построить боевые башни. Ошибка моего отца была в том, что Он допустил в Пхови войско Звиада, пригласил царя в замок и не ослепил его до прихода Звиада Мы не должны повторять этой ошибки. Войско Звиада мы встретим в Гудамакари.
Встал старейший Мурочи Калундаури:
— В тот раз нам изменили Мамамзе и Тохаисдзе. Они должны были разбить войско Звиада в Гудамакари.
Услышанное взволновало Арсакидзе. Он понял, в какое опасное для нее и для родины дело втягивали Шорену эти фанатики. Он смело открыл дверь и вошел в залу. Хевисбери повскакали с мест. Арсакидзе почувствовал запах овчины, смешанный с запахом масла. Мурочи Калундаури ласково приветствовал Арсакидзе. Константин приложился к его правому плечу. Расспрашивали Арсакидзе о здоровье, не женился ли он, чем занимается в Мцхете. Гурандухт смутилась, но встретила гостя приветливо. По ее приказанию прислужница подала свежие япу-хи и пховские хинкали. Потом хозяйка встала и вышла в большую залу. Арсакидзе слышал, как она бранила служанку Хатуту:
— Для чего же тебя посадили у порога, если ты не сумела сообщить нам вовремя о приходе гостя? Разговор с хевисбери пробудил в Арсакидзе воспоминания о Пхови, о счастливых вечерах, проведенных в замке Колонкелидзе.
Шорена подсела к юноше.
— О твоей болезни мы узнали только вчера, Ута. Вардисахар уверяла нас, что католикос послал тебя в Кларджети. Вчера я хотела зайти к тебе, но неожиданно к нам приехали гости.
К Арсакидзе придвинулся Мартия Багатаури.
— Твою мать я видел на прошлой неделе на храмовом празднике. Она привела жертвенную убоину цвер-скому ангелу и отслужила панихиду по твоему отцу. Просила передать тебе поклон и поцелуй. День и ночь она молится за тебя ангелу очага, каротскому воину Копале и ципальскому вождю воинства. Мать умоляет тебя отпроситься у этого безбожного царя Георгия и проведать ее хотя бы ненадолго.
После ужина три служанки со светильниками проводили хевисбери спать. Мурочи Калундаури не хотел так рано уходить: все равно ломота в старых костях не даст ему уснуть. Он подсел к Гурандухт, и они стали шептаться.
Шорена болтала с Арсакидзе. То и дело повторяла его лазское имя, ласкалась к нему. Когда узнала причину болезни, стала упрекать его:
— Какой же ты мужчина, Ута, если надорвался от тяжести, которую могут поднять четверо мужчин? А я-то думала, что ты лев и что один можешь померяться силами с целым войском врагов.
Совсем близко наклоняла она свое лицо к лицу юноши. Арсакидзе волновало ее сладостное дыхание, обвевавшее его щеки.
Скоро Гурандухт и две служанки увели из малой залы хевисбери Калундаури. Шорена положила руки на плечи Арсакидзе и приникла совсем близко к его уху.
— А знаешь, Ута, Вардисахар собирается ехать в Пхови на праздник святого Георгия. Она берет с собой и нашу служанку Пиримзису. Хотят убежать ночью, — сказала Шорена и испытующе взглянула на Арсакидзе.
Едва он достиг купола храма, остановился и схватился рукой за поясницу.
— Тебе нехорошо, мастер? — спросил Бодокия, заметив, как побледнел Арсакидзе.
— Ничего, пройдет, — ответил тот, держась за сосновый столб.
В этот день он обедал с каменщиками и до вечера ходил по строительству. Ударили в било к вечерне в церкви Самтавро. Рабы ушли домой. А он все ходил вокруг храма, осматривал в сумерках любимое творение. Болела поясница, но желание увидеть Шорену было сильнее боли. Был тихий вечер, едва качались верхушки кипарисов, в зелени тополей чирикали воробьи. На улицах пустынно. Он пересек кладбище. Безжизненно шуршали стебли репейника и лебеды. Солнце прощалось с Кавказом, Дрозд стонал в зелени плюща.
Только что взлетевшие совиные птенцы направлялись к дубовой роще. Самые слабые из них садились по пути на ветви деревьев. Смешными казались юноше эти хмурые существа. Было еще светло, и они не видели Арсакидзе, сидели нахохлившись, странно щурили глаза.
Арсакидзе вышел на большую дорогу, ему встретились босоногие мальчишки. Беспечно шагали они и распевали песни, открывая рты, как поющие ангелы на фресках.
По направлению к самтаврской церкви шествовал целый легион монахов. Арсакидзе почувствовал странный запах, какой бывает обычно в темных кельях и трапезных, — смешанный запах ладана, кожи и пота. Безмолвно, безрадостно текла по дороге толпа черно-рясников, слышался только топот. Монахи, как привидения, двигались к западу, и длинные тени их тянулись следом.
Видимо, они возвращались из монастырских виноградников; в руках у них были мотыги, лопаты, топорики. За спинами висели связки срезанных лоз. На полах черных ряс навяз репей и чертополох.
Торопились озабоченные сутулые старцы, вечерний ветерок шевелил их седые бороды. Мрачно глядели они на заходящее солнце; на всех были линялые одежды, а на шеях — черные четки.
Шагали твердо чернобородые, широкоплечие мужчины. Латы, мечи и шпоры были бы им больше к лицу, чем потертые монашеские рясы. Эти крепконогие и широкогрудые богатыри больше пригодились бы при штурме крепостей. Горели румяные, щеки, пушились усы и волнистые бороды.
Были в толпе монахов и безбородые, узкоголовые, кривоногие, сморщенные мужчины с тоненькими писклявыми голосами, те, что до конца своей жизни колеблются между Гермесом и Афродитой, Женщины ненавидят таких мужчин, как чуму, потому что они не владеют мечом, не умеют наладить соху, не могут косить хлеб, поразить врага копьем. По природе своей бесплодные, безбородые, старики с юности и сюсюкающие дети в старости,
Арсакидзе с отвращением глядел на этих долговязых, вихлявых, писклявых, с впавшей грудью и широкими бедрами мужчин.
В конце этой ватаги шли послушники, еще безусые, бледные, с длинными шеями, прекрасноликие, с перетянутыми бедрами, широкогрудые и статные.
Им было бы к лицу ездить верхом на породистых, высоких конях или идти в атаку на врага с копьями в руках. Среди них были и совсем мальчики с густыми курчавыми локонами, тоненькие, как тростинки. Восковой налет был на их бледных лицах.
Арсакидзе рассматривал каждого из них. Запах воска, ладана и затхлых келий исходил от их одежды. «Нищие во Христе!» Он содрогнулся, точно раньше не видел этих монашеских легионов в Уплисцихе, Трапезунде, Византионе. Замер наконец шлепающий звук подошв, и Арсакидзе услышал топот коней. Пастухи гнали с гор табун царских коней. Босоногие слуги сидели на неоседланных кобылицах или по двое вели на привязи жеребцов, в гривах которых запутался репей. Ржали ратные кони, с пеной у рта грызли удила… Жеребята, прыгая и приплясывая, бежали за кобылицами. Буйволы, запряженные в арбы, покрытые бурками, поднимали по дороге пыль. Тоскливо сопели потомки бегемотов, словно они везли в столицу покойницу-ночь… Подойдя к дворцу Хурси, Арсакидзе обернулся: двое-трое прохожих мелькали еще на перекрестках улиц. Он дал им пройти и быстро свернул в сад. Полный тревоги, поднимался он по ступенькам лестницы. Запросто захаживал он когда-то в семью Колонкелидзе и теперь удивлялся своему волнению.
Большая зала была открыта. По углам мерцали светильники. У самого порога сидела служанка Хатута. Чулок со спицами лежал у нее на коленях. Арсакидзе поздоровался, но ответа не последовало. Он заглянул служанке в лицо — она крепко спала.
Войдя в залу, юноша кашлянул. Никто не отозвался.
Рогатые оленьи головы, трехзвенные панцири, стрелы и луки висели по стенам. Осторожно прошел он мимо закрытых сундуков. Задняя дверь была чуть приоткрыта. Он остановился у самого порога и осторожно заглянул в малую залу.
Семь хевисбери сидели вокруг стола, на котором лежали груды пховских япухов. Арсакидзе узнал всех пховцев: Мурочи Калундаури, Мамука Баланчаури, Мартия Багатаури, Зезваи Мисураули, Бердия Бебу-раули, Ушиша Гудушаури и Шиола Апханаури.
Во главе стола сидела Гурандухт.
Косматые хевисбери сидели в железных шлемах. Пламя светильников отражалось в их черных латах. Опустив головы, слушали они Шорену.
— Я женщина, но я буду мстить царю за отца. Без меня не начинайте восстания. Я приеду в Кветари в день святого Георгия из Цкароствали. Надену на себя латы и шлем отца, опояшусь его мечом, сяду на его ратного коня и поведу войско с синим знаменем вперед. И тогда мы увидим, на что способны пховские рыцари и женщины. Наше счастье, что Георгий не разрушил в Кветари главной крепости. Вы должны как можно скорее построить боевые башни. Ошибка моего отца была в том, что Он допустил в Пхови войско Звиада, пригласил царя в замок и не ослепил его до прихода Звиада Мы не должны повторять этой ошибки. Войско Звиада мы встретим в Гудамакари.
Встал старейший Мурочи Калундаури:
— В тот раз нам изменили Мамамзе и Тохаисдзе. Они должны были разбить войско Звиада в Гудамакари.
Услышанное взволновало Арсакидзе. Он понял, в какое опасное для нее и для родины дело втягивали Шорену эти фанатики. Он смело открыл дверь и вошел в залу. Хевисбери повскакали с мест. Арсакидзе почувствовал запах овчины, смешанный с запахом масла. Мурочи Калундаури ласково приветствовал Арсакидзе. Константин приложился к его правому плечу. Расспрашивали Арсакидзе о здоровье, не женился ли он, чем занимается в Мцхете. Гурандухт смутилась, но встретила гостя приветливо. По ее приказанию прислужница подала свежие япу-хи и пховские хинкали. Потом хозяйка встала и вышла в большую залу. Арсакидзе слышал, как она бранила служанку Хатуту:
— Для чего же тебя посадили у порога, если ты не сумела сообщить нам вовремя о приходе гостя? Разговор с хевисбери пробудил в Арсакидзе воспоминания о Пхови, о счастливых вечерах, проведенных в замке Колонкелидзе.
Шорена подсела к юноше.
— О твоей болезни мы узнали только вчера, Ута. Вардисахар уверяла нас, что католикос послал тебя в Кларджети. Вчера я хотела зайти к тебе, но неожиданно к нам приехали гости.
К Арсакидзе придвинулся Мартия Багатаури.
— Твою мать я видел на прошлой неделе на храмовом празднике. Она привела жертвенную убоину цвер-скому ангелу и отслужила панихиду по твоему отцу. Просила передать тебе поклон и поцелуй. День и ночь она молится за тебя ангелу очага, каротскому воину Копале и ципальскому вождю воинства. Мать умоляет тебя отпроситься у этого безбожного царя Георгия и проведать ее хотя бы ненадолго.
После ужина три служанки со светильниками проводили хевисбери спать. Мурочи Калундаури не хотел так рано уходить: все равно ломота в старых костях не даст ему уснуть. Он подсел к Гурандухт, и они стали шептаться.
Шорена болтала с Арсакидзе. То и дело повторяла его лазское имя, ласкалась к нему. Когда узнала причину болезни, стала упрекать его:
— Какой же ты мужчина, Ута, если надорвался от тяжести, которую могут поднять четверо мужчин? А я-то думала, что ты лев и что один можешь померяться силами с целым войском врагов.
Совсем близко наклоняла она свое лицо к лицу юноши. Арсакидзе волновало ее сладостное дыхание, обвевавшее его щеки.
Скоро Гурандухт и две служанки увели из малой залы хевисбери Калундаури. Шорена положила руки на плечи Арсакидзе и приникла совсем близко к его уху.
— А знаешь, Ута, Вардисахар собирается ехать в Пхови на праздник святого Георгия. Она берет с собой и нашу служанку Пиримзису. Хотят убежать ночью, — сказала Шорена и испытующе взглянула на Арсакидзе.
XXXV
Царица Мариам готовилась к отъезду в Византией. В день сошествия святого духа она поехала в Абхазию. Обручение Гиршела с Шореной состоялось за неделю до этого, но Гурандухт свадьбу почему-то откладывала, ссылаясь на то, что она ждет приданое Шорены из Кве-тари и приезда своего брата — эристава Дачи. Георгий уже видел приданое Шорены, но полагал, что это не все и что в Пхови спрятаны еще немалые бо гатства. Царь не особенно жалел о том, что свадьбу Гиршела отложили до конца осени.
Ему не хотелось, чтобы эта свадьба состоялась до отъезда царицы Мариам в Константинополь. В его сердце все еще теплилась надежда, хотя казалось, что все уже потеряно.
Осень была не за горами. А потом? Потом пропасть, о которой он даже боялся думать. Он стал тосковать, чаще курить опиум, пить больше вина, развлекаться охотой и пирами. Он начал мечтать о войне— войне с сарацинами или с греками, чтобы погибнуть обоим: ему вместе с Гиршелом. Так топит Арагва во время половодья двух буйволов, впряженных в одно ярмо.
Георгий тщательно следил за Гиршелом, особенно по вечерам. Он должен был знать, как и где проводит время его двоюродный брат. Утешало его только то, что Шорена была равнодушна к своему жениху. К Георгию она относилась более внимательно. Вот почему царь так часто назначал приемы, пиры и охоту. Да и Гурандухт не оставляла обрученных наедине, и это тоже утешало влюбленного царя.
В начале июля Гиршела вызвали в Квелисцихе по делам эриставства. Но не прошло и двух недель, как он вернулся в Мцхету.
И как раз в тот вечер, когда владетель Квелисцихе снова пожаловал к царю, Звиад-спасалар без вызова явился во дворец.
Георгий сидел один в большой палате, когда услышал тяжелые шаги Звиада. Вместе со Звиадом вошел мсахуртухуцеси, начальник дворцовых слуг. Царь предложил им сесть. Взволнованный Звиад доложил царю:
— Лазутчики сообщили неприятные новости из Пхови. Хевисбери восстанавливают боевые башни. Колонкелидзе ведет себя так, как будто он не только ослеп, но и оглох. Он поссорился с изменившим ему зриставом Мамамзе, и если даже пховцы снова восстанут, Мамамзе и Тохаисдзе не поддержат эристава. От Колонкелидзе отступились дидойцы, дзурдзуки и галгайцы. Летом они напали на него и угнали скот.
Еще одна новость. В конце осени дочь Мамамзе, Ката, выходит замуж за начальника крепости Тохаисдзе.
Георгий хорошо знал Талагву Колонкелидзе: его жена и дочь — заложницы царя, но он не отступит ни перед чем ради кровной мести.
Когда Звиад закончил доклад, царь пристально посмотрел на него и спросил:
— А дальше?
— А дальше, если на то будет твое соизволение, я полагаю, что мы должны немедленно послать в Пхови войска, захватить Колонкелидзе и отрубить ему голову, пока он не успел помириться с Мамамзе и дидойцами. Не так ли?
Царь молча поник головой.
Звиад принял это за знак согласия и продолжал еще настойчивее:
— Вожаков восстания нужно сейчас же схватить и обезглавить! Не так ли, царь-батоно? Мурочи Калундаури, Мамука Баланчаури, Мартия Багатаури, Зезваи Ми-сураули, Бердия Бебураули, Ушиша Гудушаури и Ши-ола Апханаури!…
Пока спасалар перечислял хевисбери, Георгий сидел, не поднимая головы, и молчал. Тогда Звиад понял, что молчание царя еще не означает его согласия. Георгия поразило и возмутило это известие.
«Война?…» Он стал бы воевать, но не с внутренними, а с внешними врагами. Внутренних войн царь не хотел.
Кроме того, он знал, что Шорена — смелая и своенравная девушка, и, если пойдут войной на ее слепого отца, неизвестно еще, на что она может решиться. Свадьба Гиршела тогда, конечно, не состоится, и Шорену придется снова заточить в Гартискарскую крепость. Бдительность Звиада всегда казалась царю преувеличенной. И доносы лазутчиков не всегда оправдывались. Георгий поднял голову. Он удалил спасалара, сказав, что завтра даст ему ответ. Про себя же он решил: поехать самому в Пхови без войска, без свиты, в качестве простого охотника. Решил сам все посмотреть и проверить, чтобы зря не проливать невинной крови.
Мешало ему только одно обстоятельство: он не хотел оставлять Гиршела одного в Мцхете. Шорена была равнодушна к жениху, но кто знает, что может произойти меж ними завтра или послезавтра.
У Георгия было правило: не верить до конца ни женщине, ни лазутчику. В ту же ночь он поделился своими намерениями с Гиршелом. Хочу, мол, ехать, но как мне оставить тебя одного, ведь ты мой гость. Гиршел любил опасности, он жаждал приключений. К тому же ему хотелось посмотреть родину своей будущей жены. Заодно по пути они поохотятся на туров, попируют на пховских праздниках. В эту ночь они легли в одной опочивальне и, вспоминая свою молодость, смеялись и шутили. Они решили уехать из Мцхеты тайком. Никто, кроме Звиада, не должен был знать об их отъезде. Бороды, выкрашенные хной, отсутствие свиты и обоза — все это придавало их поездке романтическую таинственность. Сопровождать их будут только двое: скороход Вамех Ушишараисдзе и конюх Габо Кохричисдзе.
Они поедут на абхазских иноходцах, так как арабские и текинские жеребцы в горах непригодны. Четыре переодетых всадника выехали на заре из Мцхеты. На них были железные шлемы и латы, к седлам приторочены свернутые войлоки. Начало путешествия было веселое. Великан Гиршел подшучивал над верзилой Ушишараисдзе. Скороход сидел на низкорослом иноходце, голову Ушишараисдзе покрывал старый-престарый шлем времен Куропалата, покривившийся от ударов меча. Всадник держал в руке копье, ноги его доходили почти до земли. У Гиршела тоже был смешной вид.
— Глахуна, как зовут твоего скорохода?
— Вамех, — ответил Георгий.
— Кто назвал его Вамехом? — спросил Гиршел.
— Я назвал его так в детстве. А по крещению у него греческое имя — Анаксимандр. Мцхетский архиепископ Максим окрестил его этим именем. Ты ведь знаешь, я не люблю греческих имен.
Еще не доехали до Сапурцле, а солнце стало уже припекать. От зноя свернулись листья вяза. Всадники погоняли взмыленных коней. Вамех Ушишараисдзе сплел листья тыквы и напялил их на шлем. Габо шутил, что в таком виде он может сойти за медвежье пугало. Изнуренные зноем буйволы валялись в лужах. При появлении всадников они начинали скорбно мычать. Стая псов с высунутыми языками кинулась под ноги лошадям. Забившись в кусты, ворковали дикие голуби. Кони то и дело тянулись к воде. Взмывали коршуны, чертили круги на прозрачном небосводе, тоскливо покрикивали, словно жалуясь небу на тяготы сожженной зноем земли. Контуры замков, храмов и древних развалин выступали как нарисованные в бездонной синеве. Ящерицы скользили через дорогу, змеи, подняв головы, прилипали к уступам утесов. Арагва прыгала по громадным камням, ударяясь о скалы. Ревело эхо. На берегу Арагвы путники решили отдохнуть. Габо развязал бурдюк, они позавтракали, выпили немного вина. Надо было к вечеру добраться до Гудамакари, и потому они снова двинулись в путь.
На горе сверкнула белая церковь, показались стены ее ограды. Около деревни они встретили целое воинство босоногих монахинь.
Женщины в черных запыленных одеждах шли с покрытыми головами.
— Как они переносят в своих черных одеяниях этакий зной? — сказал Гиршел Георгию.
— Святоши все легче нас переносят, — ответил Георгий.
Монахиня, шедшая впереди, держала в руках завернутую в белое полотно глиняную статую Лазаря. Другие тащили мучные мешки и белые тюки.
Шли босоногие монахини и пели:
Подошел Лазарь к дверям,
Пялит он глаза…
Георгий и Гиршел ехали вдоль дороги и разглядывали монахинь.
Гиршел нагнулся к Георгию и шепнул: — Посмотри, какое сборище уродливых баб. Какие они сутулые, горбатые, кривые.
И в самом деле, мимо них в пыли тащились какие-то страшные уродки, похожие на деревянные куклы с развалившимися бедрами, колченогие, плоскогрудые и узкоголовые; иные же, наоборот, широкоплечие, с плоскими талиями, напоминавшие пугала.
— А ведь среди них есть и красивые, — шепнул Георгий владетелю Квелисцихе. — Посмотри на тех, что идут по косогору. Какие стройные девушки!
Они пустили лошадей и поравнялись с передними рядами монахинь. Из-под платков алели загорелые щеки, сверкали грустные глаза, чернее ночи. Гиршел заметил и других: русых, белолицых женщин, чуть веснушчатых, полногрудых, прямоногих и стройных, как древки хоругвей. Маленькие и белые, как голуби, ножки топтали дорожную пыль… Георгий снова наклонился к Гиршелу и шепнул ему: — Кто осудил этих несчастных женщин на вечную печаль, а их красоту — на праздное увядание? Неужели только для того они живут, чтобы стать добычей смерти? И неужели никому не удастся вкусить их цветущую сладость?
— Знаешь, Глахуна, когда я был в стране сарацин, вид женщин под чадрой волновал меня. Как легкая желтизна на белом винограде в конце сентября, так и тень от чадры красит лицо женщины в мусульманских странах. Среди магометанских жен немало и распутниц. Идешь, бывало, вечером по глухой улице. Морской ветер развевает юбки и чадру. Проходит мимо женщина в чадре, и если ты ей понравился, она сама подсобит ветерку, откинет на мгновение чадру и покажет лицо прекраснее иранской розы. Я имею в виду розу Экба-таны, которая распускается первой в месяц цветения роз. Не думай, что она красная, нет, она цвета старинной слоновой кости, как скипетр Багратионов, что ты показывал. Я любил женщин, хранимых тенью чадры, недоступных постороннему глазу. Ты меня понимаешь?
— Говори короче, Гиршел, многословие иногда портит речь. Ты любишь таких женщин, как твоя невеста, дочь Колонкелидзе, не правда ли?
Гиршел подтвердил догадку друга кивком головы и посмотрел на лукаво улыбающегося Георгия. А затем пришпорил коня. Проехали подъем, Монахини свернули вправо. Как грачи, рассыпались они по остроконечному холму.
В гору подымались двадцать латных всадников. Поравнявшись с Георгием и его спутниками, они крикнули:
— Кто вы такие?
— Мы воины царя Георгия, — ответили все четверо. Всадники соскочили с коней и приветствовали друг
друга, после чего встреченные направились в Мцхету. Георгий продолжал беседу, прерванную Гиршелом.
— Если тебе нравятся красавицы под чадрой, то и старый пень Фарсман тоже твоей породы,
— Ты о чем, Георгий?
— Фарсман повадился в Мцхетский женский монастырь и обесчестил там немало красивых девушек. Дочь Шарвашисдзе прижила от него ребенка. А недавно он увлек девочку Фанаскертели. У нее ланиты цвета старинной слоновой кости, как раз такие, какие ты любить, Гиршел.
— Ну а дальше? — спросил Гиршел.
— А дальше ничего. Ты что думаешь, дорогой Гиршел, наши законы писаны только для глупцов? Умные устраиваются таким образом, что взамен их в ловушку правосудия попадают дураки. Католикос Мелхиседек запрыгал, как стрекоза, требуя для преступника самой суровой казни.
Царь пришпорил коня. Гиршел не выдержал, спросил:
— Ну, а что ты сделал, Глахуна?
— Что я смог сделать? Не мог же я отрубить ему голову из-за какой-то девчонки. Звиад-спасалар сообщил мне, что Фарсману известны некоторые важные тайны и что мы должны их выведать у него. Мы и решили женить его, и знаешь — на ком?
Гиршел остановил коня:
— На ком?
— На Вардисахар, служанке твоей невесты Шорены. Я знаю, какой ты бабник: если ты увидишь эту женщину, ты, пожалуй, еще на год отложишь свадьбу.
Ему не хотелось, чтобы эта свадьба состоялась до отъезда царицы Мариам в Константинополь. В его сердце все еще теплилась надежда, хотя казалось, что все уже потеряно.
Осень была не за горами. А потом? Потом пропасть, о которой он даже боялся думать. Он стал тосковать, чаще курить опиум, пить больше вина, развлекаться охотой и пирами. Он начал мечтать о войне— войне с сарацинами или с греками, чтобы погибнуть обоим: ему вместе с Гиршелом. Так топит Арагва во время половодья двух буйволов, впряженных в одно ярмо.
Георгий тщательно следил за Гиршелом, особенно по вечерам. Он должен был знать, как и где проводит время его двоюродный брат. Утешало его только то, что Шорена была равнодушна к своему жениху. К Георгию она относилась более внимательно. Вот почему царь так часто назначал приемы, пиры и охоту. Да и Гурандухт не оставляла обрученных наедине, и это тоже утешало влюбленного царя.
В начале июля Гиршела вызвали в Квелисцихе по делам эриставства. Но не прошло и двух недель, как он вернулся в Мцхету.
И как раз в тот вечер, когда владетель Квелисцихе снова пожаловал к царю, Звиад-спасалар без вызова явился во дворец.
Георгий сидел один в большой палате, когда услышал тяжелые шаги Звиада. Вместе со Звиадом вошел мсахуртухуцеси, начальник дворцовых слуг. Царь предложил им сесть. Взволнованный Звиад доложил царю:
— Лазутчики сообщили неприятные новости из Пхови. Хевисбери восстанавливают боевые башни. Колонкелидзе ведет себя так, как будто он не только ослеп, но и оглох. Он поссорился с изменившим ему зриставом Мамамзе, и если даже пховцы снова восстанут, Мамамзе и Тохаисдзе не поддержат эристава. От Колонкелидзе отступились дидойцы, дзурдзуки и галгайцы. Летом они напали на него и угнали скот.
Еще одна новость. В конце осени дочь Мамамзе, Ката, выходит замуж за начальника крепости Тохаисдзе.
Георгий хорошо знал Талагву Колонкелидзе: его жена и дочь — заложницы царя, но он не отступит ни перед чем ради кровной мести.
Когда Звиад закончил доклад, царь пристально посмотрел на него и спросил:
— А дальше?
— А дальше, если на то будет твое соизволение, я полагаю, что мы должны немедленно послать в Пхови войска, захватить Колонкелидзе и отрубить ему голову, пока он не успел помириться с Мамамзе и дидойцами. Не так ли?
Царь молча поник головой.
Звиад принял это за знак согласия и продолжал еще настойчивее:
— Вожаков восстания нужно сейчас же схватить и обезглавить! Не так ли, царь-батоно? Мурочи Калундаури, Мамука Баланчаури, Мартия Багатаури, Зезваи Ми-сураули, Бердия Бебураули, Ушиша Гудушаури и Ши-ола Апханаури!…
Пока спасалар перечислял хевисбери, Георгий сидел, не поднимая головы, и молчал. Тогда Звиад понял, что молчание царя еще не означает его согласия. Георгия поразило и возмутило это известие.
«Война?…» Он стал бы воевать, но не с внутренними, а с внешними врагами. Внутренних войн царь не хотел.
Кроме того, он знал, что Шорена — смелая и своенравная девушка, и, если пойдут войной на ее слепого отца, неизвестно еще, на что она может решиться. Свадьба Гиршела тогда, конечно, не состоится, и Шорену придется снова заточить в Гартискарскую крепость. Бдительность Звиада всегда казалась царю преувеличенной. И доносы лазутчиков не всегда оправдывались. Георгий поднял голову. Он удалил спасалара, сказав, что завтра даст ему ответ. Про себя же он решил: поехать самому в Пхови без войска, без свиты, в качестве простого охотника. Решил сам все посмотреть и проверить, чтобы зря не проливать невинной крови.
Мешало ему только одно обстоятельство: он не хотел оставлять Гиршела одного в Мцхете. Шорена была равнодушна к жениху, но кто знает, что может произойти меж ними завтра или послезавтра.
У Георгия было правило: не верить до конца ни женщине, ни лазутчику. В ту же ночь он поделился своими намерениями с Гиршелом. Хочу, мол, ехать, но как мне оставить тебя одного, ведь ты мой гость. Гиршел любил опасности, он жаждал приключений. К тому же ему хотелось посмотреть родину своей будущей жены. Заодно по пути они поохотятся на туров, попируют на пховских праздниках. В эту ночь они легли в одной опочивальне и, вспоминая свою молодость, смеялись и шутили. Они решили уехать из Мцхеты тайком. Никто, кроме Звиада, не должен был знать об их отъезде. Бороды, выкрашенные хной, отсутствие свиты и обоза — все это придавало их поездке романтическую таинственность. Сопровождать их будут только двое: скороход Вамех Ушишараисдзе и конюх Габо Кохричисдзе.
Они поедут на абхазских иноходцах, так как арабские и текинские жеребцы в горах непригодны. Четыре переодетых всадника выехали на заре из Мцхеты. На них были железные шлемы и латы, к седлам приторочены свернутые войлоки. Начало путешествия было веселое. Великан Гиршел подшучивал над верзилой Ушишараисдзе. Скороход сидел на низкорослом иноходце, голову Ушишараисдзе покрывал старый-престарый шлем времен Куропалата, покривившийся от ударов меча. Всадник держал в руке копье, ноги его доходили почти до земли. У Гиршела тоже был смешной вид.
— Глахуна, как зовут твоего скорохода?
— Вамех, — ответил Георгий.
— Кто назвал его Вамехом? — спросил Гиршел.
— Я назвал его так в детстве. А по крещению у него греческое имя — Анаксимандр. Мцхетский архиепископ Максим окрестил его этим именем. Ты ведь знаешь, я не люблю греческих имен.
Еще не доехали до Сапурцле, а солнце стало уже припекать. От зноя свернулись листья вяза. Всадники погоняли взмыленных коней. Вамех Ушишараисдзе сплел листья тыквы и напялил их на шлем. Габо шутил, что в таком виде он может сойти за медвежье пугало. Изнуренные зноем буйволы валялись в лужах. При появлении всадников они начинали скорбно мычать. Стая псов с высунутыми языками кинулась под ноги лошадям. Забившись в кусты, ворковали дикие голуби. Кони то и дело тянулись к воде. Взмывали коршуны, чертили круги на прозрачном небосводе, тоскливо покрикивали, словно жалуясь небу на тяготы сожженной зноем земли. Контуры замков, храмов и древних развалин выступали как нарисованные в бездонной синеве. Ящерицы скользили через дорогу, змеи, подняв головы, прилипали к уступам утесов. Арагва прыгала по громадным камням, ударяясь о скалы. Ревело эхо. На берегу Арагвы путники решили отдохнуть. Габо развязал бурдюк, они позавтракали, выпили немного вина. Надо было к вечеру добраться до Гудамакари, и потому они снова двинулись в путь.
На горе сверкнула белая церковь, показались стены ее ограды. Около деревни они встретили целое воинство босоногих монахинь.
Женщины в черных запыленных одеждах шли с покрытыми головами.
— Как они переносят в своих черных одеяниях этакий зной? — сказал Гиршел Георгию.
— Святоши все легче нас переносят, — ответил Георгий.
Монахиня, шедшая впереди, держала в руках завернутую в белое полотно глиняную статую Лазаря. Другие тащили мучные мешки и белые тюки.
Шли босоногие монахини и пели:
Подошел Лазарь к дверям,
Пялит он глаза…
Георгий и Гиршел ехали вдоль дороги и разглядывали монахинь.
Гиршел нагнулся к Георгию и шепнул: — Посмотри, какое сборище уродливых баб. Какие они сутулые, горбатые, кривые.
И в самом деле, мимо них в пыли тащились какие-то страшные уродки, похожие на деревянные куклы с развалившимися бедрами, колченогие, плоскогрудые и узкоголовые; иные же, наоборот, широкоплечие, с плоскими талиями, напоминавшие пугала.
— А ведь среди них есть и красивые, — шепнул Георгий владетелю Квелисцихе. — Посмотри на тех, что идут по косогору. Какие стройные девушки!
Они пустили лошадей и поравнялись с передними рядами монахинь. Из-под платков алели загорелые щеки, сверкали грустные глаза, чернее ночи. Гиршел заметил и других: русых, белолицых женщин, чуть веснушчатых, полногрудых, прямоногих и стройных, как древки хоругвей. Маленькие и белые, как голуби, ножки топтали дорожную пыль… Георгий снова наклонился к Гиршелу и шепнул ему: — Кто осудил этих несчастных женщин на вечную печаль, а их красоту — на праздное увядание? Неужели только для того они живут, чтобы стать добычей смерти? И неужели никому не удастся вкусить их цветущую сладость?
— Знаешь, Глахуна, когда я был в стране сарацин, вид женщин под чадрой волновал меня. Как легкая желтизна на белом винограде в конце сентября, так и тень от чадры красит лицо женщины в мусульманских странах. Среди магометанских жен немало и распутниц. Идешь, бывало, вечером по глухой улице. Морской ветер развевает юбки и чадру. Проходит мимо женщина в чадре, и если ты ей понравился, она сама подсобит ветерку, откинет на мгновение чадру и покажет лицо прекраснее иранской розы. Я имею в виду розу Экба-таны, которая распускается первой в месяц цветения роз. Не думай, что она красная, нет, она цвета старинной слоновой кости, как скипетр Багратионов, что ты показывал. Я любил женщин, хранимых тенью чадры, недоступных постороннему глазу. Ты меня понимаешь?
— Говори короче, Гиршел, многословие иногда портит речь. Ты любишь таких женщин, как твоя невеста, дочь Колонкелидзе, не правда ли?
Гиршел подтвердил догадку друга кивком головы и посмотрел на лукаво улыбающегося Георгия. А затем пришпорил коня. Проехали подъем, Монахини свернули вправо. Как грачи, рассыпались они по остроконечному холму.
В гору подымались двадцать латных всадников. Поравнявшись с Георгием и его спутниками, они крикнули:
— Кто вы такие?
— Мы воины царя Георгия, — ответили все четверо. Всадники соскочили с коней и приветствовали друг
друга, после чего встреченные направились в Мцхету. Георгий продолжал беседу, прерванную Гиршелом.
— Если тебе нравятся красавицы под чадрой, то и старый пень Фарсман тоже твоей породы,
— Ты о чем, Георгий?
— Фарсман повадился в Мцхетский женский монастырь и обесчестил там немало красивых девушек. Дочь Шарвашисдзе прижила от него ребенка. А недавно он увлек девочку Фанаскертели. У нее ланиты цвета старинной слоновой кости, как раз такие, какие ты любить, Гиршел.
— Ну а дальше? — спросил Гиршел.
— А дальше ничего. Ты что думаешь, дорогой Гиршел, наши законы писаны только для глупцов? Умные устраиваются таким образом, что взамен их в ловушку правосудия попадают дураки. Католикос Мелхиседек запрыгал, как стрекоза, требуя для преступника самой суровой казни.
Царь пришпорил коня. Гиршел не выдержал, спросил:
— Ну, а что ты сделал, Глахуна?
— Что я смог сделать? Не мог же я отрубить ему голову из-за какой-то девчонки. Звиад-спасалар сообщил мне, что Фарсману известны некоторые важные тайны и что мы должны их выведать у него. Мы и решили женить его, и знаешь — на ком?
Гиршел остановил коня:
— На ком?
— На Вардисахар, служанке твоей невесты Шорены. Я знаю, какой ты бабник: если ты увидишь эту женщину, ты, пожалуй, еще на год отложишь свадьбу.