Страница:
Охотники закусили и двинулись в путь.
Георгий предложил перейти на другую сторону дороги и поохотиться в Сапурцле. Все другие стояли за то, чтобы спуститься в Арагвскую долину.
После ночи, проведенной в лесу, и от хождения по болотам у Георгия разболелась раненая нога. В долине Арагвы ему придется бродить по воде: подбитая птица может ведь упасть и на другой берег реки. Но все же он согласился с товарищами.
…Был тихий осенний вечер. Вершины Кавказа кутались в облака. Горная цепь подпирала небесный свод.
Легкий туман поднимался от Арагвы и расстилался по фиолетовым лугам. Охотники связали журавлей шейками и пустились в путь. Друзья заметили, что царь не в духе.
Первым вышел из лесу Китеса, посмотрел на долину Арагвы и сказал:
— Помнишь, Глахуна, когда мы еще были мальчиками, ты подстрелил журавля, а он поднялся и упал прямо на середину Арагвы?
— Как же не помнить, Китеса. Помню, — печально ответил Георгий и обвел глазами долину, словно искал там свою юность.
— Ты не послушался нас, Глахуна, и полез в реку за птицей. На плече у тебя висели два журавля. Пока ты плыл за новой добычей, река отняла у тебя убитых журавлей. Я и Габо бросились тебе на помощь, едва нагнали тебя вон за той дубовой рощей и за уши вытащили из воды. Журавлей унесла река. В Мцхету тебя привезли на арбе, а твой наставник сердился на нас и угрожал: «Не сносить вам, бесенята, головы, если бы царевич утонул».
— Ты позабыл, Китеса, что журавлей я все-таки тогда поймал, — заметил Габриэль.
— Да нет, не так это было, — вмешался в беседу Эстате, — журавлей выловили плотовщики в Мцхете.
— Не стоит ссориться из-за журавлей, унесенных водой, — сказал Габриэль, улыбаясь.
— Да, умчала Арагва нашу молодость, как тех журавлей, — вздохнул Эстате.
— Арагва или время умчало ее? — спросил Георгий. Эстате посмотрел на Арагву.
— Смотри, — обратился он к Георгию,-там на двугорбой горе какой-то юноша карабкается на дерево.
Георгий еще раньше его заметил юношу. Он испугался. Неужели его узнали? Наверно, это какой-нибудь челобитчик.
Юноша поймал на клене какую-то птицу, сунул ее за пазуху, спрыгнул с дерева и вдруг исчез.
— Кто первым его заметил? — спросил Георгий. — Я, — ответил Эстате.
— Откуда он мог здесь появиться и куда исчез?
— И я, по правде говоря, удивляюсь этому, — ответил Эстате.
Было еще так светло, что, если бы неизвестный юноша в красно-желтой чохе спустился в долину, охотники не могли бы его не заметить.
— Ты тоже его видел? — спросил Георгий у Габриэля.
— Видел.
— Китеса, и ты видел?
— Видел. Они были встревожены: куда мог скрыться юноша у
них на глазах?
Георгий не раз слышал от Фарсмана Перса про лесного беса, который показывается в долинах охотникам, заколдовывает у них стрелы и делает охотников беспомощными.
Эстате усердно уверял:
— Я видел, как он поймал птицу, дошел до холма и там провалился сквозь землю.
Габриэль отличался храбростью, но бесов он боялся.
— Бесполезно искать сатану, осеним себя крестным знамением и повернем в Сапурцле,-предложил он.
И тут же рассказал странную историю. — Помнишь, Глахуна, в прошлую субботу ты послал меня в крепость Херки? — Как же, помню.
— Я вернулся опуда не в духе, ты встретил меня в конюшне и спросил, что со мной.
— И это помню, Габриэль.
— Я не сказал тебе, в чем дело? Нет?
— Нет, не сказал..
— Так вот, коль не сочтешь меня трусом, я расскажу обо всем подробно. Под вечер ехал я из Херки. На расстоянии трех стадий от Гартискари начинается редкая буковая роща. На опушке этой рощи стоит огромный дуб. Ты его помнишь, Глахуна?
— Как же, помню, Габриэль.
— Наверно, помнишь и то, что к тому дубу дорога идет под гору по краю утеса и с этой дороги еще издали виден тот дуб. Так вот, доехал я до этого места. И вдруг вижу: появился юноша в красно-желтой чохе, а подмышкой у него красный петух. Трижды обошел он тот дуб и поцеловал его три раза. Потом оторвал голову у петуха, окропил кровью землю вокруг дуба и вдруг исчез в лесу.
Охотников удивил этот рассказ. Они направились было к Сапурцле, но Георгий заупрямился.
— Ведь нас четверо мужчин, что с нами может сделать один дьявол? — говорил он, подбадривая других, но сам все же побаивался.
Журавлей сняли с плеч и подвесили к деревьям. Взяли в руки лук и стрелы. Обошли холм со всех сторон.
Георгий поднялся на холм раньше всех. Он заметил, что на голой вершине холма навалена охапка срезанного папоротника. Затаив дыхание, вглядывался Георгий, но под папоротником никого не было. Его наметанный, охотничий глаз уловил только, что торчащая из земли палка чуть дрожала и привязанный к ней щегол время от времени трепыхался.
Задрожит палка, и щегол подпрыгнет, забьется, затрепещет в воздухе, и снова усядется на шест, снова задрожит шест, и снова забьется привязанная «нему птичка. Георгий забрался на вершину холма и увидел: в яме глубиной в человеческий рост сидел, притаившись, юноша в красно-желтой чохе. Заметив Георгия, он встал. Волосы у него были всклокочены, подбородок и скулы покрыты юношеским, словно птичьим, пухом. Юноша смутился, когда над его головой появилось четыре охотника.
— Эй, кто ты, парень?-спросил Георгий, обрадованный, что перед ним человек, а не дьявол. Он всмотрелся в незнакомца. Лицо и одежда юноши показались ему знакомыми. Парень, по-видимому, недавно перенес оспу; его лицо еще не совсем очистилось от струпьев, и это помешало Георгию узнать его.
— Я такой же охотник, как и вы, — ответил человек из ямы.
— Если ты и впрямь охотник, а не бес, то зачем же прячешься в яме? — спросил Эстате.
— Одни охотятся в яме, другие — в лесу, кому как вздумается.
Эстате внимательно следил то за юношей, то за птичкой. «Если этот человек на самом деле охотится за птичкой, зачем он привязал ее веревкой?» Эстате все еще не верилось, что перед ним охотник, а не бес.
Юноша как зачарованный глядел на Георгия. Ему тоже казалось знакомым это лицо, но рыжая борода и простая одежда вызывали сомнение.
Эстате шепнул Георгию:
— Не верь ему, Глахуна. Это либо бес, либо вор, сбежавший из тюрьмы.
Юноша услышал имя «Глахуна». «Наверное, ошибаюсь», — подумал он и снова взглянул на Георгия.
— А на кого ты охотишься?
— На сокола, сударь, — ответил юноша.
— На сокола. Каким же способом?
— Вот, сударь, видите эту птичку, а это сеть…— сказал он и приподнял одной рукой палку. Палка задрожала. Другой рукой он поднял сачок с карманчиком на конце. — Теперь как раз такое время, когда соколы вылетают на охоту. Сокол заметит сверху птичку, подумает, что она запуталась в сети, налетит и вопьется в нее… А я из ямы под папоротником накрою его сачком.
Охотники удивились: ничего подобного они раньше не слыхали,
Царские сокольничие-иранцы ловили соколов иным способом.
— Ты откуда? — спросил Георгий.
— Я лаз, сударь.
— А как же ты, лаз, очутился здесь? — Я пленник царя Георгия, сударь.
Георгий еще более удивился. Лазов никогда не брали в плен его воины. В Ухтике было взято в плен много греков, в Анатолике-армян. Греков он определил в каменщики, армян освободил, А про лазов он не помнил.
— Тебя из Лазики привезли сюда? — переспросил Георгий.
— Нет, из Пхови, сударь.
— Как тебя звать?
— Арсакидзе, сударь.
— Как же ты очутился в Пхови, несчастный лаз? — Отец мой был зодчим у кветарского эристава,
— А где теперь твой отец?
— Его убили царские воины при взятии Кветари. Георгий вспомнил фамилию, которую упоминала Шорена в Кветарском замке в тот злополучный вечер.
— Разве Колонкелидзе строил церкви?-снова обратился он к юноше.
— Одно время я и отец строили церкви, но кветарский эристав вдруг переменил веру, стал разрушать церкви и строить крепости,
Георгий умолк.
— А кого же ты поймал там на дереве? — обратился Эстате к Арсакидзе.
— У меня улетел обученный сокол, вот я и поймал его, — ответил лаз, подняв со дна ямы сокола с перевязанными крыльями, и показал охотникам.
— А для чего тебе теперь сокол, ведь перепелиный лет уже кончился? — спросил Георгий.
— Я буду с соколом охотиться на журавлей.
— Где ты этому выучился, юноша?
— В Лазике, сударь, там на журавлей охотятся с соколами.
Георгий удивился. Арсакидзе вылез из ямы. Эстате обрадовался, — подошел поближе к юноше и стал разглядывать его с ног до головы.
— Да не тот ли это юноша, что зарезал петуха под деревом? — спросил царь Ломаисдзе.
Эстате кивнул головой.
— Тот самый, Глахуна.
— Скажи мне, юноша, зачем ты зарезал петуха под дубом? — обратился Георгий к Арсакидзе.
— На прошлой неделе я выздоровел от оспы и потому принес в жертву красного петуха.
— Где такой обычай?
— У нас в Лазике.
Арсакидзе развязал крылья соколу, надел на большой палец левой руки кожаную рукавичку и посадил на нее птицу. Затем погладил сокола правой рукой от головы до хвоста, приласкал хищника.
Сокол злыми глазами озирался на незнакомых людей. Арсакидзе шел впереди, за ним следовали четыре охотника. Не успели охотники дойти до каменистого берега Арагвы, как из ключевины взлетел журавль. С юношеским восторгом стал следить Георгий за тем, как Арсакидзе натравливал сокола на летящую птицу.
Журавль, взлетев в небо и расправив крылья, поплыл по воздуху. Сокол взмыл ввысь и вмиг очутился над журавлем. Журавль отклонился от хищника и полетел к западу. Сокол отстал немного, но затем быстро нагнал журавля, всадил в него когти и кинул его вниз..
С криком побежали охотники к тому месту, где упал журавль. Георгий забыл про боль в ноге и первым очутился у цели. В высохшем русле реки бился журавль. Сокол сидел на нем с расправленными крыльями и клевал свою жертву, водя кругом зрачками цвета проса.
Арсакидзе посвистел соколу, подкрался, приласкал его, погладил по голове. Сперва высвободил его средний коготь, а затем по очереди и остальные, достал из кармана кусок мяса и, отобрав у сокола журавля, дал ему взамен мясо.
Кровь бежала из запрокинутой, как тонкое горло лекифа, шеи журавля. Он захлопал крыльями и судорожно вытянул их. Странный беспомощный звук вырвался из его горла. Затем зрачки у журавля побелели, и он покорно отдался смерти.
Георгий шел рядом с Арсакидзе, не сводя глаз с сокола.
— Где ты поймал эту птицу, юноша?
— В Сапурцле, сударь.
— А хороши ли черные соколы на охоте?
— Черный сокол хороший ловчий, но его трудно приручить. Дурной нрав у него, упрям, строптив и залетает далеко.
— А что скажешь о соколе ржавого цвета?
— Такой сокол — разиня.
— А рыжий?
— Рыжий лучше и черного и ржавого, сударь, но лучше всех сокол стального цвета: он крупный, быстро приручается, и нрав у него покладистый.
Георгий шел молча. Он думал о Шорене, вспомнил о взятии Кветарской крепости, вспомнил о том, как выжгли глаза Колонкелидзе, и горькой показалась ему жизнь. Царь и Звиад нагнали тогда пленных в пути. С исцарапанными щеками ехала верхом Шорена, рядом с ней Арсакидзе с закрученными назад руками.
«Каким приятным юношей был он тогда и каким стал несчастным в плену, бедняга», — подумал о нем Георгий и вновь обратился к Арсакидзе:
— Чем ты занимаешься теперь в Мцхете?
— Я работаю подмастерьем у Фарсмана Перса, сударь.
— Фарсман хороший мастер? — спросил царь.
— Он очень своенравный, ни с чьим советом не считается, трудно с ним работать.
— А ты можешь работать самостоятельно?
— А как же, сударь, ведь я выстроил церковь в Цхракари еще два года тому назад.
Георгий видел эту церковь.
— А у нас ты строил что-нибудь?
— Я закончил в этом году Итвалисскую церковь. Гебргий знал и эту церковь, она, ему нравилась. «Нужно поговорить с этим юношей, — может быть, он пригодится для строительства Светицховели». — Зайди-ка завтра к царю, — неожиданно сказал он, — говорят, что католикос и царь Георгий хотят строить Светицховели.
— А кто меня до царя допустит?
— Завтра приходи во дворец, я там буду и представлю тебя царю.
Охотники улыбнулись.
Арсакидзе заметил это и тоже улыбнулся. Он посмотрел на того, кого охотники звали Глахуной, оглядел его убогую одежду и подумал: «Обманывает меня этот рыжебородый».
Наступил вечер.
Сумерки спустились на берега Арагвы, в лесу все затихло, по небу неслись к югу караваны журавлей. Кричали отставшие одинокие птицы. Одна-единственная звездочка мерцала в небе. Красные и желтые стога облаков пылали над далекими ледниками Кавкасиони. Когда караульная стража открыла охотникам ворота Мухнарской крепости, Георгий обернулся назад. И снова ему померещилось: на белоснежной вершине стоял храм, объятый пламенем.
Георгий тревожно перекрестился и молча вошел в ворота крепости.
XXI
Георгий предложил перейти на другую сторону дороги и поохотиться в Сапурцле. Все другие стояли за то, чтобы спуститься в Арагвскую долину.
После ночи, проведенной в лесу, и от хождения по болотам у Георгия разболелась раненая нога. В долине Арагвы ему придется бродить по воде: подбитая птица может ведь упасть и на другой берег реки. Но все же он согласился с товарищами.
…Был тихий осенний вечер. Вершины Кавказа кутались в облака. Горная цепь подпирала небесный свод.
Легкий туман поднимался от Арагвы и расстилался по фиолетовым лугам. Охотники связали журавлей шейками и пустились в путь. Друзья заметили, что царь не в духе.
Первым вышел из лесу Китеса, посмотрел на долину Арагвы и сказал:
— Помнишь, Глахуна, когда мы еще были мальчиками, ты подстрелил журавля, а он поднялся и упал прямо на середину Арагвы?
— Как же не помнить, Китеса. Помню, — печально ответил Георгий и обвел глазами долину, словно искал там свою юность.
— Ты не послушался нас, Глахуна, и полез в реку за птицей. На плече у тебя висели два журавля. Пока ты плыл за новой добычей, река отняла у тебя убитых журавлей. Я и Габо бросились тебе на помощь, едва нагнали тебя вон за той дубовой рощей и за уши вытащили из воды. Журавлей унесла река. В Мцхету тебя привезли на арбе, а твой наставник сердился на нас и угрожал: «Не сносить вам, бесенята, головы, если бы царевич утонул».
— Ты позабыл, Китеса, что журавлей я все-таки тогда поймал, — заметил Габриэль.
— Да нет, не так это было, — вмешался в беседу Эстате, — журавлей выловили плотовщики в Мцхете.
— Не стоит ссориться из-за журавлей, унесенных водой, — сказал Габриэль, улыбаясь.
— Да, умчала Арагва нашу молодость, как тех журавлей, — вздохнул Эстате.
— Арагва или время умчало ее? — спросил Георгий. Эстате посмотрел на Арагву.
— Смотри, — обратился он к Георгию,-там на двугорбой горе какой-то юноша карабкается на дерево.
Георгий еще раньше его заметил юношу. Он испугался. Неужели его узнали? Наверно, это какой-нибудь челобитчик.
Юноша поймал на клене какую-то птицу, сунул ее за пазуху, спрыгнул с дерева и вдруг исчез.
— Кто первым его заметил? — спросил Георгий. — Я, — ответил Эстате.
— Откуда он мог здесь появиться и куда исчез?
— И я, по правде говоря, удивляюсь этому, — ответил Эстате.
Было еще так светло, что, если бы неизвестный юноша в красно-желтой чохе спустился в долину, охотники не могли бы его не заметить.
— Ты тоже его видел? — спросил Георгий у Габриэля.
— Видел.
— Китеса, и ты видел?
— Видел. Они были встревожены: куда мог скрыться юноша у
них на глазах?
Георгий не раз слышал от Фарсмана Перса про лесного беса, который показывается в долинах охотникам, заколдовывает у них стрелы и делает охотников беспомощными.
Эстате усердно уверял:
— Я видел, как он поймал птицу, дошел до холма и там провалился сквозь землю.
Габриэль отличался храбростью, но бесов он боялся.
— Бесполезно искать сатану, осеним себя крестным знамением и повернем в Сапурцле,-предложил он.
И тут же рассказал странную историю. — Помнишь, Глахуна, в прошлую субботу ты послал меня в крепость Херки? — Как же, помню.
— Я вернулся опуда не в духе, ты встретил меня в конюшне и спросил, что со мной.
— И это помню, Габриэль.
— Я не сказал тебе, в чем дело? Нет?
— Нет, не сказал..
— Так вот, коль не сочтешь меня трусом, я расскажу обо всем подробно. Под вечер ехал я из Херки. На расстоянии трех стадий от Гартискари начинается редкая буковая роща. На опушке этой рощи стоит огромный дуб. Ты его помнишь, Глахуна?
— Как же, помню, Габриэль.
— Наверно, помнишь и то, что к тому дубу дорога идет под гору по краю утеса и с этой дороги еще издали виден тот дуб. Так вот, доехал я до этого места. И вдруг вижу: появился юноша в красно-желтой чохе, а подмышкой у него красный петух. Трижды обошел он тот дуб и поцеловал его три раза. Потом оторвал голову у петуха, окропил кровью землю вокруг дуба и вдруг исчез в лесу.
Охотников удивил этот рассказ. Они направились было к Сапурцле, но Георгий заупрямился.
— Ведь нас четверо мужчин, что с нами может сделать один дьявол? — говорил он, подбадривая других, но сам все же побаивался.
Журавлей сняли с плеч и подвесили к деревьям. Взяли в руки лук и стрелы. Обошли холм со всех сторон.
Георгий поднялся на холм раньше всех. Он заметил, что на голой вершине холма навалена охапка срезанного папоротника. Затаив дыхание, вглядывался Георгий, но под папоротником никого не было. Его наметанный, охотничий глаз уловил только, что торчащая из земли палка чуть дрожала и привязанный к ней щегол время от времени трепыхался.
Задрожит палка, и щегол подпрыгнет, забьется, затрепещет в воздухе, и снова усядется на шест, снова задрожит шест, и снова забьется привязанная «нему птичка. Георгий забрался на вершину холма и увидел: в яме глубиной в человеческий рост сидел, притаившись, юноша в красно-желтой чохе. Заметив Георгия, он встал. Волосы у него были всклокочены, подбородок и скулы покрыты юношеским, словно птичьим, пухом. Юноша смутился, когда над его головой появилось четыре охотника.
— Эй, кто ты, парень?-спросил Георгий, обрадованный, что перед ним человек, а не дьявол. Он всмотрелся в незнакомца. Лицо и одежда юноши показались ему знакомыми. Парень, по-видимому, недавно перенес оспу; его лицо еще не совсем очистилось от струпьев, и это помешало Георгию узнать его.
— Я такой же охотник, как и вы, — ответил человек из ямы.
— Если ты и впрямь охотник, а не бес, то зачем же прячешься в яме? — спросил Эстате.
— Одни охотятся в яме, другие — в лесу, кому как вздумается.
Эстате внимательно следил то за юношей, то за птичкой. «Если этот человек на самом деле охотится за птичкой, зачем он привязал ее веревкой?» Эстате все еще не верилось, что перед ним охотник, а не бес.
Юноша как зачарованный глядел на Георгия. Ему тоже казалось знакомым это лицо, но рыжая борода и простая одежда вызывали сомнение.
Эстате шепнул Георгию:
— Не верь ему, Глахуна. Это либо бес, либо вор, сбежавший из тюрьмы.
Юноша услышал имя «Глахуна». «Наверное, ошибаюсь», — подумал он и снова взглянул на Георгия.
— А на кого ты охотишься?
— На сокола, сударь, — ответил юноша.
— На сокола. Каким же способом?
— Вот, сударь, видите эту птичку, а это сеть…— сказал он и приподнял одной рукой палку. Палка задрожала. Другой рукой он поднял сачок с карманчиком на конце. — Теперь как раз такое время, когда соколы вылетают на охоту. Сокол заметит сверху птичку, подумает, что она запуталась в сети, налетит и вопьется в нее… А я из ямы под папоротником накрою его сачком.
Охотники удивились: ничего подобного они раньше не слыхали,
Царские сокольничие-иранцы ловили соколов иным способом.
— Ты откуда? — спросил Георгий.
— Я лаз, сударь.
— А как же ты, лаз, очутился здесь? — Я пленник царя Георгия, сударь.
Георгий еще более удивился. Лазов никогда не брали в плен его воины. В Ухтике было взято в плен много греков, в Анатолике-армян. Греков он определил в каменщики, армян освободил, А про лазов он не помнил.
— Тебя из Лазики привезли сюда? — переспросил Георгий.
— Нет, из Пхови, сударь.
— Как тебя звать?
— Арсакидзе, сударь.
— Как же ты очутился в Пхови, несчастный лаз? — Отец мой был зодчим у кветарского эристава,
— А где теперь твой отец?
— Его убили царские воины при взятии Кветари. Георгий вспомнил фамилию, которую упоминала Шорена в Кветарском замке в тот злополучный вечер.
— Разве Колонкелидзе строил церкви?-снова обратился он к юноше.
— Одно время я и отец строили церкви, но кветарский эристав вдруг переменил веру, стал разрушать церкви и строить крепости,
Георгий умолк.
— А кого же ты поймал там на дереве? — обратился Эстате к Арсакидзе.
— У меня улетел обученный сокол, вот я и поймал его, — ответил лаз, подняв со дна ямы сокола с перевязанными крыльями, и показал охотникам.
— А для чего тебе теперь сокол, ведь перепелиный лет уже кончился? — спросил Георгий.
— Я буду с соколом охотиться на журавлей.
— Где ты этому выучился, юноша?
— В Лазике, сударь, там на журавлей охотятся с соколами.
Георгий удивился. Арсакидзе вылез из ямы. Эстате обрадовался, — подошел поближе к юноше и стал разглядывать его с ног до головы.
— Да не тот ли это юноша, что зарезал петуха под деревом? — спросил царь Ломаисдзе.
Эстате кивнул головой.
— Тот самый, Глахуна.
— Скажи мне, юноша, зачем ты зарезал петуха под дубом? — обратился Георгий к Арсакидзе.
— На прошлой неделе я выздоровел от оспы и потому принес в жертву красного петуха.
— Где такой обычай?
— У нас в Лазике.
Арсакидзе развязал крылья соколу, надел на большой палец левой руки кожаную рукавичку и посадил на нее птицу. Затем погладил сокола правой рукой от головы до хвоста, приласкал хищника.
Сокол злыми глазами озирался на незнакомых людей. Арсакидзе шел впереди, за ним следовали четыре охотника. Не успели охотники дойти до каменистого берега Арагвы, как из ключевины взлетел журавль. С юношеским восторгом стал следить Георгий за тем, как Арсакидзе натравливал сокола на летящую птицу.
Журавль, взлетев в небо и расправив крылья, поплыл по воздуху. Сокол взмыл ввысь и вмиг очутился над журавлем. Журавль отклонился от хищника и полетел к западу. Сокол отстал немного, но затем быстро нагнал журавля, всадил в него когти и кинул его вниз..
С криком побежали охотники к тому месту, где упал журавль. Георгий забыл про боль в ноге и первым очутился у цели. В высохшем русле реки бился журавль. Сокол сидел на нем с расправленными крыльями и клевал свою жертву, водя кругом зрачками цвета проса.
Арсакидзе посвистел соколу, подкрался, приласкал его, погладил по голове. Сперва высвободил его средний коготь, а затем по очереди и остальные, достал из кармана кусок мяса и, отобрав у сокола журавля, дал ему взамен мясо.
Кровь бежала из запрокинутой, как тонкое горло лекифа, шеи журавля. Он захлопал крыльями и судорожно вытянул их. Странный беспомощный звук вырвался из его горла. Затем зрачки у журавля побелели, и он покорно отдался смерти.
Георгий шел рядом с Арсакидзе, не сводя глаз с сокола.
— Где ты поймал эту птицу, юноша?
— В Сапурцле, сударь.
— А хороши ли черные соколы на охоте?
— Черный сокол хороший ловчий, но его трудно приручить. Дурной нрав у него, упрям, строптив и залетает далеко.
— А что скажешь о соколе ржавого цвета?
— Такой сокол — разиня.
— А рыжий?
— Рыжий лучше и черного и ржавого, сударь, но лучше всех сокол стального цвета: он крупный, быстро приручается, и нрав у него покладистый.
Георгий шел молча. Он думал о Шорене, вспомнил о взятии Кветарской крепости, вспомнил о том, как выжгли глаза Колонкелидзе, и горькой показалась ему жизнь. Царь и Звиад нагнали тогда пленных в пути. С исцарапанными щеками ехала верхом Шорена, рядом с ней Арсакидзе с закрученными назад руками.
«Каким приятным юношей был он тогда и каким стал несчастным в плену, бедняга», — подумал о нем Георгий и вновь обратился к Арсакидзе:
— Чем ты занимаешься теперь в Мцхете?
— Я работаю подмастерьем у Фарсмана Перса, сударь.
— Фарсман хороший мастер? — спросил царь.
— Он очень своенравный, ни с чьим советом не считается, трудно с ним работать.
— А ты можешь работать самостоятельно?
— А как же, сударь, ведь я выстроил церковь в Цхракари еще два года тому назад.
Георгий видел эту церковь.
— А у нас ты строил что-нибудь?
— Я закончил в этом году Итвалисскую церковь. Гебргий знал и эту церковь, она, ему нравилась. «Нужно поговорить с этим юношей, — может быть, он пригодится для строительства Светицховели». — Зайди-ка завтра к царю, — неожиданно сказал он, — говорят, что католикос и царь Георгий хотят строить Светицховели.
— А кто меня до царя допустит?
— Завтра приходи во дворец, я там буду и представлю тебя царю.
Охотники улыбнулись.
Арсакидзе заметил это и тоже улыбнулся. Он посмотрел на того, кого охотники звали Глахуной, оглядел его убогую одежду и подумал: «Обманывает меня этот рыжебородый».
Наступил вечер.
Сумерки спустились на берега Арагвы, в лесу все затихло, по небу неслись к югу караваны журавлей. Кричали отставшие одинокие птицы. Одна-единственная звездочка мерцала в небе. Красные и желтые стога облаков пылали над далекими ледниками Кавкасиони. Когда караульная стража открыла охотникам ворота Мухнарской крепости, Георгий обернулся назад. И снова ему померещилось: на белоснежной вершине стоял храм, объятый пламенем.
Георгий тревожно перекрестился и молча вошел в ворота крепости.
XXI
Неподвижно сидит Фарсман Перс в грузинском кресле, украшенном орнаментами, и смотрит на санатлойскую окраину, разрушенную землетрясением.
Бледный свет скупо проникает в окно, кладет блики на изогнутый, как клюв коршуна, нос и пергаментно-желтое безбородое лицо Фарсмана. Дымит в наргиле опиум, мерцает луч, зеленоватый, как бенгальский огонь. Синий дым разбухает, словно хлопья шерсти, и, лениво извиваясь, тянется к высоким сводам, каменной палаты. Судя по бойницам и амбразурам, можно догадаться, что палата эта некогда была крепостью или капищем. На полках валяются в беспорядке фолианты, пергаментные свитки, ступки и пиалы.
На стенах еще видны следы выцветших фресок. Крылатые львы сцепились в схватке вокруг венца; у грифона с задранным кверху хвостом застряла в горле нога человека; всадник с нимбом пронзает копьем глотку дракона.
Седобородый мцхетский эристав с диадемой на голове, опоясанный позолоченным мечом, держит в руках изображение храма. Там же висят чертежи и планы церквей, крепостей, топорики и резцы для тесания камней, треугольники и наугольники.
Из окна на черном фоне видны санатлойские развалины. Обнаженные, разрушенные дворцы, колокольня с обвалившимся куполом, одиноко торчащие дымоходы печей возвышаются над разрушенными стенами.
Слева виден сосновый лес, занесенный снегом.
Глядит Фарсман на отягощенные снегом сосновые ветки, похожие издали на лапы какого-то зверя. Слышит, как они ломаются, как падают ледяные сосульки с карнизов разрушенного купола колокольни.
Из лесу выходит горбатая женщина. Снег хрустит под ее ногами на утоптанной тропинке. Идет по ней рабыня Теброния и тащит на согбенной спине вязанку дров.
Справа дорога на крепость Мухнари. По ней лениво тянется караван верблюдов, звенят бубенцы, фыркают мулы, слышно, как погонщик покрикивает на них, как свистит его плеть.
Снова наступает тишина. Фарсман слышит, как Теброния топает ногами по коридору, отряхивает снег со своей одежды.
Рабыня приоткрыла дверь. Неприязненно взглянул Фарсман на ее лицо, покрытое уродливым родимым пят ном. От холода еще больше покраснело и без того красное, как вареный рак, пятно на лице Тебронии.
Вдруг зашевелились ее толстые, негритянские губы, что-то буркнула она про себя, потом подошла к камину, раскидала в нем головни и подбросила дров.
Фарсман отвел от нее глаза и снова посмотрел на колокольню. Вороны облепили ее, зловеще каркая… В комнату крадется темнота. Теброния шарит в нишах, берет в руки зажженную лучину, зажигает восковые свечи.
Мерцают свечи. Слышно карканье ворон, перезвон бубенцов.
Дверь быстро открылась. Фарсман всматривается в темноту коридора. Вошедший отряхнул снег с ног и направился прямо к креслу.
Взглянув на хозяина, он низко поклонился.
— Добрый вечер, мастер.
Фарсман узнал Константина Арсакидзе и глазами указал ему на треногий стул. Арсакидзе на другой день после разговора с Глахуной на охоте встретился с царем и с католикосом во дворце. Его обширные знания и смелость поразили царя. Особенно понравилось ему, что Арсакидзе знает наперечет все памятники, грузинского зодчества.
— И вот Арсакидзе достал из-под одежды огромный свиток и неуверенно сказал Фарсману:
Я закончил план Светицховели. Вчера был вызван к царю Георгию. Он одобрил мои чертежи, но повелел, чтобы и ты посмотрел их, мастер. Завтра утром я передам их католикосу.
Перекосилось лицо Фарсмана. Он разложил свиток на столе, придвинулся к нему вместе с креслом и, придавив обеими руками чертеж, долго и молча рассматривал его. Затем приказал Тебронии подать светильник.
Теброния принесла светильник. Фарсман поднял голову и принялся вычислять: помножил высоту храма на ширину, определил высоту стен, объем нефов и площадь, высоту купола, количество и размер окон и дверей.
— Все же Мелхиседек настаивает, чтобы храм был трехнефный? — спросил Фарсман у Арсакидзе. — Какая высота помечена у тебя?
— Вдвое больше ширины. Католикос желает, чтобы новый Светицховели мог вместить в себя объем трех церквей — олтисской, которую сожгли грузинские войска, и двух самцхийских, построенных тобой, мастер.
Фарсман нахмурился.
— А что об этом говорит царь?
— Царь дал согласие, мастер.
— Мелхиеедек полагает, что трехсот пленных пхов-цев будет Достаточно, чтобы построить такой храм?-
— Нет, царь предполагает пригнать еще две тысячи рабов из Тао-Кларджети и приставить к ним полсотни опытных греков-каменотесов.
— На какой материал вы рассчитываете?
— Облицовка храма будет из алгетского и голубого сланца.
— А крыша?
— Из сланца.
— А старый материал?
— Старый материал пойдет только на притворы. Так приказал католикос.
— Откуда возьмете строителей?
— Сто двенадцать человек вызваны из Болниси.
— Вы увидите, как трудно будет разобрать старую стройку. Абуль-Касим разрушил только северный ее фасад.
— Нам приказано разобрать всю постройку по камешку, чтобы не повредить усыпальницы царей и католикосов.
— Но тогда, по-моему, и трех месяцев не хватит на разборку старого храма.
— Его святейшество изволит говорить, что в случае необходимости он велит привезти из Абхазии еще тысячу рабов и пятьдесят лазов-каменщиков.
Фарсман умолк. Снова склонился он над планом, развернутым на столе, и, облокотившись, стал пристально рассматривать чертеж, затем, подняв голову, пробормотал что-то про себя.
Наконец он выпрямился, уставился на стену, точно видел на ней план храма и рассматривал его. Взглянул в рябое лицо Константина Арсакидзе и произнес:
— Доложи, юноша, царю от моего имени, что и в десять лет нельзя построить такого огромного храма. И на все эти годы мы должны будем приостановить строительство крепостей, камнеметов и таранов…
Он сложил свиток и вручил его Арсакидзе. Константин Арсакидзе пожелал мастеру спокойной ночи. Взгляд его скользнул по разгоревшемуся в камине огню.
Перед камином стояли раскаленные мангалы, и на них были установлены медные горшки, крышки на горшках подскакивали и гремели. Из горшков шел смрадный запах.
«Фарсман, наверное, варит какой-нибудь яд», — подумал Арсакидзе и стремительно направился к выходу. Впереди него шла Теброния, освещая светильником темный коридор и лестницы.
Фарсман снова взялся за наргиле, большим пальцем придавил опиум и зажег. Опять поднялся зеленый дым, лохматый, как клочья шерсти, повис в воздухе и лениво потянулся по темным сводам комнаты.
Застыв на месте, сидел Фарсман, жадно тянул опиум и глядел в давящую на него темноту. Неровно мерцали восковые свечи, за окнами в темноте звякали бубенцы мимо идущих караванов.
Волоча ноги, вошла Теброния, принесла в миске вареную пшеницу, заправленную медом, но Фарсман был уже так опьянен, что не заметил ее.
У него кружилась голова, перед глазами прыгали желтые шарики, словно подбрасываемые скоморохами. Он ощущал покачивание всего тела, как человек, впер вые сидящий на. верблюде или в открытой лодке, выходящей в бурное море.
На висках выступил пот. Он протер глаза руками. Покой медленно нисходил на него, мышцы расслабли, он задремал, но как раз в это время кто-то резко постучал в дверь.
Фарсман поморщился.
Дремавшая у камина Теброния схватила светильник, распахнула дверь; перед ней стоял какой-то верзила. Фарсман посмотрел пристально на незнакомца и сразу же узнал в нем посыльного главного судьи.
Пришедший не захотел переступить порога и, вручив Тебронии какой-то свиток, не прощаясь, зашагал по темному коридору. Фарсман развернул свиток и прочел обращение главного судьи:
«Обвиняется перед царем абхазов, грузин, ранов, кахетинцев и армян царем царей Георгием главный зодчий Фарсман Перс.
Пострадавшая — Фанаскертели Русудан, Обвинитель -царский духовник Амбросий…»
Сразу прошло опьянение у Фарсмана Перса. Он, не дочитав, швырнул свиток на стол и, придвинув кресло к камину, стал греть над огнем похолодевшие руки. По телу прошла дрожь. Он выпрямился в кресле, сцепил пальцы рук и потянулся.
Затем он разнял руки, приподнялся на локотниках кресла и, вытянув ноги, уперся ими в самый край камина; уставился на догорающие поленья, на которых еще оставались те тонкие прожилки, какие бывают видны на свежесрубленных пнях.
Фарсман следил, как оседала головня, поблескивая золотыми искрами. Он привстал и подбавил несколько поленьев. Затрещали, зашипели дрова. Густая, липкая пена выступила на них, и там, где были следы срезанных веток, шипение постепенно переходило в свист.
Оцепенелый, сидел у камина Фарсман и глядел в огонь. Перед ним возникало то пергаментно-сухое грозное лицо католикоса Мелхиседека, то прищуренные пронзительно-серые глаза царского духовника.
Какая странная и бессмысленная жизнь! Сколько сабельных ударов, скольких храбрых рыцарей, прославленных стратигов и гулямов бесстрашно отражал Фарсман! Скольких грузин и греков, сарацин и армян сразил он мечом!
А теперь этот высохший, тощий старик Мелхиседек, католикос, хочет сократить срок его жизни -его, Фарсмана, многоопытного воина и путешественника.
В этом году, в день рождества Христова, стоял Мелхиседек перед алтарем и говорил проповедь пастве. От возбуждения он словно стал выше ростом, на бледном его лице зловеще пылали маленькие пронзительные глазки.
Точно одержимый, изрекал католикос свою проповедь. Он пугал паству огненной геенной судного дня, призывал христиан обуздывать земные страсти и, касаясь грехов Содома, сказал: «Всякому человеку, великому и малому, богатому и бедному, царю и вазиру, знатному и незнатному, священнослужителю и монаху, мирянину и отшельнику, старцу и отроку, всякому чину и всякому возрасту, заповедаем мы воздержаться от этой страсти». Затем католикос рассказал, как от содомского греха погибли Афины и Рим, Фивы и Вавилон, страна ассуров и фарсов…
Фарсман встал, взял со стола извещение главного судьи, снова подсел к камину и внимательно перечитал его. Да, католикос обвинял его в грехе, которому нет искупления и прощения. Фарсман отлично знал, законы церкви. Три вида наказания как в Грузии, так и в Византии были установлены за грехи содомские: подымали на дыбу, отрубали голову, ослепляли.
Больше всего боялся он, что ему выжгут глаза. Что он будет делать, если его ослепят? Обвинение было тяжкое — растление малолетней.
Оно осложнялось еще положением самого Фарсмана. По законам государства, «грехи людей просвещенных тяжелее грехов людей незнающих и неведающих».
Еще раз перечитал Фарсман обвинение и, свернув свиток, забросил его на полку камина. Фарсман уперся локтями в колени и, подперев кулаками скулы, стал молча смотреть на огонь. Теброния храпела на тахте.
Тишина и мрак вступили в комнату Фарсмана. Лишь с дороги иногда слышался свист бича погонщика мулов да звон бубенцов. Щемяще однообразно посвистывало полено в камине, булькали кипящие медные горшки, распространяя вокруг адский смрад.
Догорало последнее полено. Пока еще сохранились на нем неясные узоры прожилок. Еще немного — и оно рассыплется. Полено не будет больше походить на себя. Что же останется от него? Немного угля и пепла. Ничего, кроме угля и пепла… Пройдет еще несколько дней, и возможно, что его тело вот так же будет разлагаться и разрушаться, как это объятое, пламенем полено; Смотрит Фарсман на пылающий камин и вспоминает свое сладкое детство.
Восковые свечи трещат в нишах. Сгорбившись, сидит он в своем кресле. Огромная тень его легла на стену, концы чалмы, обмотанной вокруг головы, вырисовываются на стене, как рога сатаны. Сидит Фарсман Перс у огня, между тенью своей старости видениями юности.
…Вот бежит семилетний мальчуган и держит в руках лук и стрелы. В воображении Фарсмана возникает силуэт замка Тухариси. На кровлях этого замка гонялся Фарсман за голубями, в потайных ходах и подвалах охотился он, несравненный стрелок, за крысами.
Вспоминает он дремучие леса Шавшети, замки и храмы На вершинах гор, стремящиеся со скал водопады, мутные воды Чороха, силки для пташек, сети для форелей, луга, рев быков, возвращающихся домой, вечернее пение на клиросе, шествия с факелами на страстной неделе, игру света и тени на окнах придворной церкви в Тухариси, летучих мышей, голубей и вяхирей.
Крыльями смели они его юность.
Вспоминается всегда хмурый дед Сумбат-богатырь в латах цвета ржавчины, его серый в яблоках мерин, соколы, белые борзые и пегие гончие. Вспоминается отец — Бакар, белокурый витязь с серыми глазами, мать — Нана, вся ушедшая в молитвы, в сладкое пение ирмосов.
Бледный свет скупо проникает в окно, кладет блики на изогнутый, как клюв коршуна, нос и пергаментно-желтое безбородое лицо Фарсмана. Дымит в наргиле опиум, мерцает луч, зеленоватый, как бенгальский огонь. Синий дым разбухает, словно хлопья шерсти, и, лениво извиваясь, тянется к высоким сводам, каменной палаты. Судя по бойницам и амбразурам, можно догадаться, что палата эта некогда была крепостью или капищем. На полках валяются в беспорядке фолианты, пергаментные свитки, ступки и пиалы.
На стенах еще видны следы выцветших фресок. Крылатые львы сцепились в схватке вокруг венца; у грифона с задранным кверху хвостом застряла в горле нога человека; всадник с нимбом пронзает копьем глотку дракона.
Седобородый мцхетский эристав с диадемой на голове, опоясанный позолоченным мечом, держит в руках изображение храма. Там же висят чертежи и планы церквей, крепостей, топорики и резцы для тесания камней, треугольники и наугольники.
Из окна на черном фоне видны санатлойские развалины. Обнаженные, разрушенные дворцы, колокольня с обвалившимся куполом, одиноко торчащие дымоходы печей возвышаются над разрушенными стенами.
Слева виден сосновый лес, занесенный снегом.
Глядит Фарсман на отягощенные снегом сосновые ветки, похожие издали на лапы какого-то зверя. Слышит, как они ломаются, как падают ледяные сосульки с карнизов разрушенного купола колокольни.
Из лесу выходит горбатая женщина. Снег хрустит под ее ногами на утоптанной тропинке. Идет по ней рабыня Теброния и тащит на согбенной спине вязанку дров.
Справа дорога на крепость Мухнари. По ней лениво тянется караван верблюдов, звенят бубенцы, фыркают мулы, слышно, как погонщик покрикивает на них, как свистит его плеть.
Снова наступает тишина. Фарсман слышит, как Теброния топает ногами по коридору, отряхивает снег со своей одежды.
Рабыня приоткрыла дверь. Неприязненно взглянул Фарсман на ее лицо, покрытое уродливым родимым пят ном. От холода еще больше покраснело и без того красное, как вареный рак, пятно на лице Тебронии.
Вдруг зашевелились ее толстые, негритянские губы, что-то буркнула она про себя, потом подошла к камину, раскидала в нем головни и подбросила дров.
Фарсман отвел от нее глаза и снова посмотрел на колокольню. Вороны облепили ее, зловеще каркая… В комнату крадется темнота. Теброния шарит в нишах, берет в руки зажженную лучину, зажигает восковые свечи.
Мерцают свечи. Слышно карканье ворон, перезвон бубенцов.
Дверь быстро открылась. Фарсман всматривается в темноту коридора. Вошедший отряхнул снег с ног и направился прямо к креслу.
Взглянув на хозяина, он низко поклонился.
— Добрый вечер, мастер.
Фарсман узнал Константина Арсакидзе и глазами указал ему на треногий стул. Арсакидзе на другой день после разговора с Глахуной на охоте встретился с царем и с католикосом во дворце. Его обширные знания и смелость поразили царя. Особенно понравилось ему, что Арсакидзе знает наперечет все памятники, грузинского зодчества.
— И вот Арсакидзе достал из-под одежды огромный свиток и неуверенно сказал Фарсману:
Я закончил план Светицховели. Вчера был вызван к царю Георгию. Он одобрил мои чертежи, но повелел, чтобы и ты посмотрел их, мастер. Завтра утром я передам их католикосу.
Перекосилось лицо Фарсмана. Он разложил свиток на столе, придвинулся к нему вместе с креслом и, придавив обеими руками чертеж, долго и молча рассматривал его. Затем приказал Тебронии подать светильник.
Теброния принесла светильник. Фарсман поднял голову и принялся вычислять: помножил высоту храма на ширину, определил высоту стен, объем нефов и площадь, высоту купола, количество и размер окон и дверей.
— Все же Мелхиседек настаивает, чтобы храм был трехнефный? — спросил Фарсман у Арсакидзе. — Какая высота помечена у тебя?
— Вдвое больше ширины. Католикос желает, чтобы новый Светицховели мог вместить в себя объем трех церквей — олтисской, которую сожгли грузинские войска, и двух самцхийских, построенных тобой, мастер.
Фарсман нахмурился.
— А что об этом говорит царь?
— Царь дал согласие, мастер.
— Мелхиеедек полагает, что трехсот пленных пхов-цев будет Достаточно, чтобы построить такой храм?-
— Нет, царь предполагает пригнать еще две тысячи рабов из Тао-Кларджети и приставить к ним полсотни опытных греков-каменотесов.
— На какой материал вы рассчитываете?
— Облицовка храма будет из алгетского и голубого сланца.
— А крыша?
— Из сланца.
— А старый материал?
— Старый материал пойдет только на притворы. Так приказал католикос.
— Откуда возьмете строителей?
— Сто двенадцать человек вызваны из Болниси.
— Вы увидите, как трудно будет разобрать старую стройку. Абуль-Касим разрушил только северный ее фасад.
— Нам приказано разобрать всю постройку по камешку, чтобы не повредить усыпальницы царей и католикосов.
— Но тогда, по-моему, и трех месяцев не хватит на разборку старого храма.
— Его святейшество изволит говорить, что в случае необходимости он велит привезти из Абхазии еще тысячу рабов и пятьдесят лазов-каменщиков.
Фарсман умолк. Снова склонился он над планом, развернутым на столе, и, облокотившись, стал пристально рассматривать чертеж, затем, подняв голову, пробормотал что-то про себя.
Наконец он выпрямился, уставился на стену, точно видел на ней план храма и рассматривал его. Взглянул в рябое лицо Константина Арсакидзе и произнес:
— Доложи, юноша, царю от моего имени, что и в десять лет нельзя построить такого огромного храма. И на все эти годы мы должны будем приостановить строительство крепостей, камнеметов и таранов…
Он сложил свиток и вручил его Арсакидзе. Константин Арсакидзе пожелал мастеру спокойной ночи. Взгляд его скользнул по разгоревшемуся в камине огню.
Перед камином стояли раскаленные мангалы, и на них были установлены медные горшки, крышки на горшках подскакивали и гремели. Из горшков шел смрадный запах.
«Фарсман, наверное, варит какой-нибудь яд», — подумал Арсакидзе и стремительно направился к выходу. Впереди него шла Теброния, освещая светильником темный коридор и лестницы.
Фарсман снова взялся за наргиле, большим пальцем придавил опиум и зажег. Опять поднялся зеленый дым, лохматый, как клочья шерсти, повис в воздухе и лениво потянулся по темным сводам комнаты.
Застыв на месте, сидел Фарсман, жадно тянул опиум и глядел в давящую на него темноту. Неровно мерцали восковые свечи, за окнами в темноте звякали бубенцы мимо идущих караванов.
Волоча ноги, вошла Теброния, принесла в миске вареную пшеницу, заправленную медом, но Фарсман был уже так опьянен, что не заметил ее.
У него кружилась голова, перед глазами прыгали желтые шарики, словно подбрасываемые скоморохами. Он ощущал покачивание всего тела, как человек, впер вые сидящий на. верблюде или в открытой лодке, выходящей в бурное море.
На висках выступил пот. Он протер глаза руками. Покой медленно нисходил на него, мышцы расслабли, он задремал, но как раз в это время кто-то резко постучал в дверь.
Фарсман поморщился.
Дремавшая у камина Теброния схватила светильник, распахнула дверь; перед ней стоял какой-то верзила. Фарсман посмотрел пристально на незнакомца и сразу же узнал в нем посыльного главного судьи.
Пришедший не захотел переступить порога и, вручив Тебронии какой-то свиток, не прощаясь, зашагал по темному коридору. Фарсман развернул свиток и прочел обращение главного судьи:
«Обвиняется перед царем абхазов, грузин, ранов, кахетинцев и армян царем царей Георгием главный зодчий Фарсман Перс.
Пострадавшая — Фанаскертели Русудан, Обвинитель -царский духовник Амбросий…»
Сразу прошло опьянение у Фарсмана Перса. Он, не дочитав, швырнул свиток на стол и, придвинув кресло к камину, стал греть над огнем похолодевшие руки. По телу прошла дрожь. Он выпрямился в кресле, сцепил пальцы рук и потянулся.
Затем он разнял руки, приподнялся на локотниках кресла и, вытянув ноги, уперся ими в самый край камина; уставился на догорающие поленья, на которых еще оставались те тонкие прожилки, какие бывают видны на свежесрубленных пнях.
Фарсман следил, как оседала головня, поблескивая золотыми искрами. Он привстал и подбавил несколько поленьев. Затрещали, зашипели дрова. Густая, липкая пена выступила на них, и там, где были следы срезанных веток, шипение постепенно переходило в свист.
Оцепенелый, сидел у камина Фарсман и глядел в огонь. Перед ним возникало то пергаментно-сухое грозное лицо католикоса Мелхиседека, то прищуренные пронзительно-серые глаза царского духовника.
Какая странная и бессмысленная жизнь! Сколько сабельных ударов, скольких храбрых рыцарей, прославленных стратигов и гулямов бесстрашно отражал Фарсман! Скольких грузин и греков, сарацин и армян сразил он мечом!
А теперь этот высохший, тощий старик Мелхиседек, католикос, хочет сократить срок его жизни -его, Фарсмана, многоопытного воина и путешественника.
В этом году, в день рождества Христова, стоял Мелхиседек перед алтарем и говорил проповедь пастве. От возбуждения он словно стал выше ростом, на бледном его лице зловеще пылали маленькие пронзительные глазки.
Точно одержимый, изрекал католикос свою проповедь. Он пугал паству огненной геенной судного дня, призывал христиан обуздывать земные страсти и, касаясь грехов Содома, сказал: «Всякому человеку, великому и малому, богатому и бедному, царю и вазиру, знатному и незнатному, священнослужителю и монаху, мирянину и отшельнику, старцу и отроку, всякому чину и всякому возрасту, заповедаем мы воздержаться от этой страсти». Затем католикос рассказал, как от содомского греха погибли Афины и Рим, Фивы и Вавилон, страна ассуров и фарсов…
Фарсман встал, взял со стола извещение главного судьи, снова подсел к камину и внимательно перечитал его. Да, католикос обвинял его в грехе, которому нет искупления и прощения. Фарсман отлично знал, законы церкви. Три вида наказания как в Грузии, так и в Византии были установлены за грехи содомские: подымали на дыбу, отрубали голову, ослепляли.
Больше всего боялся он, что ему выжгут глаза. Что он будет делать, если его ослепят? Обвинение было тяжкое — растление малолетней.
Оно осложнялось еще положением самого Фарсмана. По законам государства, «грехи людей просвещенных тяжелее грехов людей незнающих и неведающих».
Еще раз перечитал Фарсман обвинение и, свернув свиток, забросил его на полку камина. Фарсман уперся локтями в колени и, подперев кулаками скулы, стал молча смотреть на огонь. Теброния храпела на тахте.
Тишина и мрак вступили в комнату Фарсмана. Лишь с дороги иногда слышался свист бича погонщика мулов да звон бубенцов. Щемяще однообразно посвистывало полено в камине, булькали кипящие медные горшки, распространяя вокруг адский смрад.
Догорало последнее полено. Пока еще сохранились на нем неясные узоры прожилок. Еще немного — и оно рассыплется. Полено не будет больше походить на себя. Что же останется от него? Немного угля и пепла. Ничего, кроме угля и пепла… Пройдет еще несколько дней, и возможно, что его тело вот так же будет разлагаться и разрушаться, как это объятое, пламенем полено; Смотрит Фарсман на пылающий камин и вспоминает свое сладкое детство.
Восковые свечи трещат в нишах. Сгорбившись, сидит он в своем кресле. Огромная тень его легла на стену, концы чалмы, обмотанной вокруг головы, вырисовываются на стене, как рога сатаны. Сидит Фарсман Перс у огня, между тенью своей старости видениями юности.
…Вот бежит семилетний мальчуган и держит в руках лук и стрелы. В воображении Фарсмана возникает силуэт замка Тухариси. На кровлях этого замка гонялся Фарсман за голубями, в потайных ходах и подвалах охотился он, несравненный стрелок, за крысами.
Вспоминает он дремучие леса Шавшети, замки и храмы На вершинах гор, стремящиеся со скал водопады, мутные воды Чороха, силки для пташек, сети для форелей, луга, рев быков, возвращающихся домой, вечернее пение на клиросе, шествия с факелами на страстной неделе, игру света и тени на окнах придворной церкви в Тухариси, летучих мышей, голубей и вяхирей.
Крыльями смели они его юность.
Вспоминается всегда хмурый дед Сумбат-богатырь в латах цвета ржавчины, его серый в яблоках мерин, соколы, белые борзые и пегие гончие. Вспоминается отец — Бакар, белокурый витязь с серыми глазами, мать — Нана, вся ушедшая в молитвы, в сладкое пение ирмосов.