Стояли они и играли на своих инструментах. Вокруг них образовался хоровод. Возбужденная музыкой толпа радовалась созвучию свирели, пандури и ствири.
   К музыкантам подошел глухой. Он не слышал ни звуков, ни слов.
   — До чего же глуп этот народ! — подумал глухой.-Стоят три человека и машут руками. Один засунул в рот тростник, другой взял в руки кусок дерева и водит по нему деревянной палочкой, а третий поднес ко рту надутый бурдюк… И глядя на это, столько людей прыгают, как безумные.
   Когда неудачник, преисполненный зависти, не видит величия произведения, созданного большим мастером, то знай, что он напоминает того глухого, который не слышит сладких звуков музыки».

XLI

   Облака сперва были песочного цвета, но они пожелтели, когда месяц поднялся над Крестовым монастырем. Затем на небе началась игра красок. Горы стали синими, а небо и облака окрасились в цвет дикого голубя. Арсакидзе все это видел с балкона. Он видел также и то, как в небе победили темные краски. Потемнели постепенно деревья, крыши церквей и крепостей. Далеко на западе, на краю неба, сверкнула молния.
   С крепостных башен донеслись звуки рожков. Это был сигнал. Сменялись дозорные. Сумерки спускались на фруктовый сад дома Рати. Вечер облил темными красками цветы и травы. Деревья превратились в тени. Сидящий на балконе Арсакидзе почувствовал озноб. Он встал и вошел в комнату. Нона зажгла светильники. Маленькие, совсем крохотные бабочки плясали в зале вокруг огней. В кустах стонал совенок. Долго сидел Арсакидзе один и слушал зов одинокой души.
   В залу влетели большие бабочки; у них были черные крылья, крапленные по краям красными и желтыми точечками. Они кружились вокруг светильника.
   Арсакидзе встал и снова вышел на балкон. Было приятно сидеть в темноте. За последнее время он сильно из-менялся. Он стал нетерпеливым и неспокойным, как Эрос, рожденный от нетерпеливой матери и от упрямого отца. День опаздывал с рассветом, солнце — с закатом, вечер не переходил в ночь. Словно светила изменили пути своих колесниц… Благодарение богу, что его любимое творение будет скоро закончено, иначе какому сердцу хватило бы силы служить одновременно любви и искусству?
   Одно капище не может вместить двух кумиров. Арсакидзе не находил себе места. Он снова спустился в сад. Ночь вошла в дом Рати, но любимой все еще не было. Три вечера подряд лил дождь. Сегодня прояснилось, но она не приходила и сегодня. Он стоял, прислонившись к стволу липы, и прислушивался к малейшему шороху. Сад молчал. Листья не шевелились. Одинокий совенок жалобно пищал в кустах, и только этот писк доносился до слуха Арсакидзе, стоящего в темноте.
   Он закрыл глаза, и ему послышался голос Шорены. Казалось, она держала его за чоху и шептала ему: «Отчего ты грустен, Ута? Вот я и пришла. Не грусти, Ута!» Он открыл глаза и взглянул на месяц. Снова закрыл их, томясь в ожидании. Откатились годы, как морской прибой. Снова Ута стал отроком, вернулись к нему далеко ушедшие дни. Счастливое время, когда он с чистым сердцем верил в одну сказку:
   «Солнце и луна были прежде молочными детьми одной матери. Юноша и девушка полюбили друг друга. Родители наказали их. Девушка обратилась в луну, а юноша в солнце. Оба превратились в огонь и улетели на небо. Тысячелетия промелькнули, как один миг.
   Ищут с тех пор друг друга влюбленные, молочные брат и сестра. Солнце и луна. Оба они — любовь.
   И если в мире существует бог, то этот бог — любовь…» Вдруг он вздрогнул.
   Не ветер ли шевелит ветками в саду?
   Не совенок ли жалуется на свое одиночество?
   Сладко спали цветы и травы, и лишь пчелы пели во сне, или, быть может, то пела любовь в сердце юноши?
   Распускались в темноте розы и китайские глицинии. На Светицховели вырисовывались кисти винограда — орнаменты, вырезанные на тедзамском камне рукой мастера.
   «Любовь — это бог на земле», — подумал Арсакидзе и тут услышал шелест женского платья.
   К нему спешила тень в покрывале, затканном лунными лучами.
   — Ты меня ждал здесь, Ута?-сказала она,
   И когда наяву он услышал ее голос, когда ее уста снова назвали его лазским именем, которым никто больше его не называл, Арсакидзе хотел опуститься на колени в траву, пасть к ногам желанной, той, которая пренебрегла всем и пришла к бедному мастеру, чтобы снова возобновить дружбу юности. Но он овладел собой и лишь потянулся поцеловать ее руки.
   Войдя в комнату, они заметили, что вокруг светильников летали черные бабочки. Они летели прямо на. огонь и с опаленными крыльями падали вниз, беспомощно трепыхаясь.
   Летучие мыши носились парами в головокружительном хороводе. Шорена сняла покрывало. Ни жемчужной шапочки не было на ней, ни алмазного ожерелья, ни платья из китайского шелка, ни шейди-шей цвета фазаньей шейки. Она была одета в пховское черное платье, такое же простое, какие носили служанки. Она казалась побледневшей. Печальной, как скорбящий ангел в Кинцвиси.
   И только теперь понял Арсакидзе, что ее алмазные шапки, платья из персидскою и китайского шелка, шейдиши и жемчужные ожерелья — все это было лишь маской, которую она носила во дворце царя Георгия.
   И делала она это лишь для того, чтобы никто не догадался, как похожа Шорена на свою любимую Небиеру, мечущуюся в загоне в месяцы оленьего призывного зова, когда она грезит о пховских горах и соленых водах.
   Еще прекраснее казалась Шорена в этом простом платье; оно украшало ее больше, чем алмазные ожерелья и цветные платья.
   От страха дрожала дочь Колонкелидзе.
   — Никого нет в доме, кроме тебя, Ута? Оглянулась и в углу заметила картину, увидела Иакова, борющегося с богом.
   — Кто же может быть здесь, кроме меня? — сказал юноша. — Нона давно спит в своей комнате. Только я да бог в этом мрачном жилище.
   — Какой бог? О чем ты говоришь, Ута?
   Она снова взглянула на картину, взяла светильник и стала пристально ее рассматривать.
   — Этот старец похож на католикоса Мелхиседека. Я видела его в тот вечер, когда он говорил о противоборстве Иакова с богом. А Иаков похож на тебя, Ута!
   Мастер промолчал. Он посадил гостью в кресло и придвинулся к ней.
   — Словно во сне вижу тебя, Шорена. Какой длинный страдальческий путь мы должны были пройти, чтобы найти друг друга! Всю свою жизнь я, безумец, искал бога: в Пхови, в Лазистане, в Византионе. Но потом я понял, что человеку не нужен бог. Человек должен стать соперником бога.
   — О чем ты говоришь, Ута? Меня пугают твои слова!
   — Ты ведь не из трусливых, дорогая, не такая, как другие женщины. Потому я полюбил тебя даже раньше, чем понял, что такое мужчина и женщина, Ты, не дрогнув, подошла к царским гепардам. Ты такая чистая, что даже разъяренный хищник не посмел тронуть тебя, И если любовь — бог, то ты и есть моя любовь и мое божество. Вот почему я всегда чувствовал тебя рядом в своей борьбе!
   Шорена, опустив голову, слушала юношу. Ни тени удивления не было на ее лице, и Арсакидзе казалось, что она хорошо понимает его.
   Он приблизился к ней, гладил ее по голове, ласкал, как ребенка. Девушка спокойно подняла голову и посмотрела на него печальными глазами. — Я тоже всегда была с тобой, Ута, только ты этого не замечал. Ты был увлечен своим искусством…
   — Разве я тебя оттолкнул?
   — Ты помнишь, Ута, в тот день, когда в Кветари должен был приехать Чиабер на обручение, я тебя просила оседлать коней и ночью бежать со мной из Пхови?
   — Помню, но я тогда думал, что ты моя молочная сестра.
   Шорена ахнула:
   — А кто тебя в этом разуверил?
   — Я поклялся не говорить.
   — Знаю, кто мог это сделать…
   — А разве ты знала, что не ты, а Мзекала моя молочная сестра?
   — Знала, но, признавшись в этом, я открыла бы тебе. свое сердце. Нехорошо, когда в признании женщина опережает мужчину.
   — Значит, ты не любила Чиабера? А я думал, что это был лишь девичий страх перед замужеством.
   — В создании женщины, Ута, бог не участвовал, наверное. Возлюбленного выбирает себе сердце женщины, а жениха подыскивают ей родители. Мне приходилось выбирать между царем Георгием и Чиабером. Я знала, что наши матери выходили замуж за людей, которых не любили до замужества. Я жалела царицу, как может жалеть женщина женщину, и не хотела строить своего счастья на несчастье другой. Вот почему я примирилась с мыслью стать женою Чиабера.
   — А теперь? -спросил изумленный Арсакидзе.
   — А теперь уже поздно. Для нас обоих лучше не будить юношескую любовь. Гиршел говорил мне как-то, что разбуженный гепард — самый страшный зверь на свете. А я думаю, что разбуженная любовь еще страшнее. Гиршел или Георгий? Ни тот и ни другой. Гиршел напоминает мне пугало, которое ставят на хлебных полях для устрашения медведей. Царь Георгий ослепил моего отца, и я скорее соглашусь стать женой смерти… Мне надо постричься в монастырь… Есть и еще один путь, Ута. Но об этом поговорим когда-нибудь позже…
   Арсакидзе обнял и поцеловал Шорену. С крепости Мухнари донесся звук рожка. Девушка встала. — А теперь я должна оставить тебя. До свиданья, Ута!
   Арсакидзе обнял девушку.
   Сладостно было ее дыхание, как аромат земли в месяц цветения роз.
   — Все принесу тебе в жертву, Шорена: кровь сердца моего, мой последний вздох будет принадлежать тебе, но только не оставляй меня одного.
   Дочь Колонкелидзе отстранила его руку.
   — Дважды протрубили зорю, Ута! Уже поздно! — произнесла она твердо.
   Шли по узким переулкам Санатлойского квартала. Взбудораженные собаки стаями носились в темноте. Из облачной засады выплыл месяц, покрытый мутными пятнами.
   Арсакидзе шел поодаль от дочери эристава.
   Когда дошли до дворца Хурси, он оглянулся и, не заметив ни души, приблизился и поцеловал ей обе руки. Он умолял не оставлять его одного.
   — Хорошо, завтра вечером приду, Ута, если не будет дождя. Приду обязательно.
   Как небесный звон раздался ее голос. Теми же переулками возвращался домой Арсакидзе. Собака сидела на плоской крыше землянки. На чугунное изваяние походил силуэт овчарки при лунном свете. Задрав голову, она скорбно выла, Арсакидзе вздрогнул от этого воя. Ускорил шаги.
   Фиолетовая кисея покрыла светило, сноп красноватых лучей трепетал в зените неба. Такой луны не видал еще никогда Арсакидзе. Шел, спотыкаясь, по темным улицам, упрекая себя за прошлое. Наконец-то встретил он ту, которой должна была принадлежать его первая любовь! С отрочества человек таскается по кривым тропам, а затем обязательно потянется за той, которая чиста, как снег на вершине Рошки, и невинна, как полевой цветок. О, как бы осторожно шел юноша, разлучившись с матерью, если бы заранее знал, что потом наступит жестокое время расплаты. Арсакидзе спотыкался в темноте. На лице он ощущал влагу. Нет, это не были слезы. Дождь накрапывал, месяц скрылся в борозде облаков землистого цвета, редко мерцали одинокие звезды.
   Арсакидзе шел без шапки, по щекам текли капли дождя.
   Остановился. Он потерял дорогу. Вернулся. Опять вспомнил ее, желанную. С какой мужественной стойкостью глядит она на конец своей непорочной жизни! Кроткая, чистая, как дикий голубь! «Один-единственный путь остался у меня, и он ведет в монастырь. Но какой же монастырь примет меня, если царь Георгий воспротивится этому? Он не оставит меня даже в монастыре» — вот что сказала Шорена, когда они пересекли сад при доме Рати.
   И это говорила та, у которой такое нежное сердце, которой всевышний вдохнул столь непорочную душу, ногтя которой не стоит ни владетель Квелисцихе, ни царь Георгий, ни он, его главный зодчий.
   «Есть еще один путь, но об этом скажу потом…»
   Но Арсакидзе знает, что этот путь так же труден, как и тот, который ведет в монастырь. Какую помощь может оказать на этом пути Арсакидзе той, которую он любил раньше чем узнал, что такое мужчина и женщина! Сопровождать ее в Пхови и вступить вместе с ней в ряды мятежников? Он не стал ее отговаривать, потому что знал — она не поймет его. Он не меньше ее ненавидел царя Георгия-но боялся, что в результате восстания Грузию разорвут на части. И все же иногда колебался. Может быть, новый царь будет вести себя лучше Георгия… И где у мятежников силы? Он вспомнил ужасную ночь в Кветарском замке. Воины Звиада, как котят, сбрасывали с вершины башен хевисбери и хевистави.
   А Светицховели?
   Вскоре должно состояться освящение храма. Как же примкнет к мятежникам он, освобожденный из темницы на честное слово? Он опозорит свою честь. Царь Георгий не простит измены. Фарсман станет наговаривать, и царь может разрушить храм. Шорена еще слишком молода. Она не знает, что даже воин, победивший врага, не возвращается с войны с той же беспечностью, с какой он отправлялся в поход…
   Дождь усилился. Арсакидзе промок насквозь. Тревожные мысли сверлили мозг. Наконец он дошел до дома. Надвинулась гроза. Сверкала молния, и возникали горы, громоздившиеся на горизонте. А затем становилось темно. Ветер шарил по фруктовому саду, ворошил и тре-пал дубовую рощу. Стонали столетние деревья… Арсакидзе лежал ничком, дождь не увлажнял его ланит, но слезы, настоящие слезы пропитали подушку.

XLII

   Константин Арсакидзе не спал всю ночь. Слушал шум дождя, боялся — а что, если не перестанет дождь, что, если она не придет завтра?
   Он обрадовался: солнце послало ему ласковые лучи, когда он был еще в пастели. Он поспешил на строительство, но вид любимого творения сегодня не радовал его. Нехотя отвечал на вопросы каменщиков и фрескописцев. В тот день все удивлялись его рассеянности.
   — Здоров ли ты, мастер? Не болят ли у тебя почки? — то и дело спрашивал его Бодокия.
   В камнетесной мастерской, обливаясь потом, сидел Тавхелисдзе и высекал на тедзамском камне изображение крылатого льва.. Мучился Тавхелисдзе: неловко пользовался он резцом, руки у него дрожали. Фигура льва была высечена неплохо, но опытный глаз мастера заметил, что крылья не удавались орнамент-щику. Они были грубо сделаны, изваяние не передавало мягкости распластанных крыльев птицы, которую человек ощущает глазом, пока не дотронется до них рукою.
   Зодчий взял у Тавхелисдзе резец. — Отдохни немного, дяденька! — сказал он и сам уселся на его место. Нужно было вырезать как раз те узенькие желобки, которые идут по раскрытым крыльям. Упорно сопротивлялся камень. Арсакидзе ударял по глыбе долотом — от камня летели искры. Огнем защищался сердитый камень от притязаний мастера. И мастер видел, что у него получаются такие же грубые линии, как и у Тавхелисдзе. Старик ваятель наблюдал за сопротивлением камня и неудачей мастера. Пот выступил на лбу у Арсакидзе. Он вытирал его левой рукой, а правой нещадно бил по глыбе, но камень не подчинялся его деснице.
   К счастью, подошел Бодокия.
   — Над вратами вставляем плиту с орнаментом, каменщики, ждут твоего совета, — сказал он.
   Арсакидзе обрадовался, что избежал неловкого положения. Плиту благополучно подняли. Зодчий ушел из храма.
   Он бесцельно ходил вокруг своего творения. Равнодушно рассматривал украшения дверей и окон, барельефы фасадов и орнаменты карнизов, словно они не были созданы им самим. Какая непреклонная воля должна быть у мастера, сила которого подчинила себе упорство этих глыб Душа его отдала мрамору свою теплоту и сообщила граниту гибкость горностая. Орнаменты и розетки обладали пластичностью серебряной трехзвенной кольчуги. Поверхность их отливала, как мягкая зыбь на море, зигзагообразные линии вились подобно побегам лозы или плюща; иные из них походили на изогнутые спины газелей.или ниву, которую колышет ветер, когда он промчится над золотыми колосьями и ласково погладит хлебное море!
   Петлеобразные детали, мотивы растений были исполнены с такой же тонкостью, какой отличаются нежные усики лозы или мельчайшие четкие жилки, проходящие по изнанке виноградного листа. На закругленных линиях была кажущаяся эластичность оленьих рогов.
   Необычайной четкостью изумляли зрителя линии по краям идеально ровных квадратов, и каждый из них, украшенный орнаментами, был выполнен с удивительной точностью. Различные по своему узору розетки казались тождественными.
   Вся многогранность природы была выражена в двухмерной плоскости камня с такой гармоничностью и мягкостью, какой бы мог позавидовать сам бог.
   Покорными, как воск, гибкими, как побеги лозы, мягкими, как поверхность нивы, были когда-то в руках соз-дателя эти глыбы, а теперь даже податливый тедзам-ский камень борется с человеком, у которого тревожно на душе, кем овладел Эрос.
   Пусть это никого не удивляет, ибо Эрос — бог лени. Пиры он любит больше, чем камнетесную мастерскую. Пьяный отец зачал его с нетрезвой матерью, опьяненной нектаром, украденным в саду Зевса.
   Поэтому Эрос и подстерегает в чужих виноградниках чужих невест. Он всегда пьян краденым вином и краденой любовью. Без спроса проникает он в сердце самого стойкого мастера, и тогда мастер начинает грезить о любви, вине и музыке… Арсакидзе отдал несколько приказаний Бодокии и, как ленивый раб, украдкой ушел со строительства раньше обычного. В винограднике санатлойского предместья виноградари пили вино. Они пригласили его зайти, предложили сыр, зелень, свежие огурцы, угостили его из кувшина красным вином, Виноградари принялись за работу, а Арсакидзе, слег-; ка опьяневший, вышел за город и пошел по направлению к Сапурцле.
   Он шел и пел, и непрошеные слезы катились по его лицу, и не ведал он, пьяный, кем были вызваны эти слезы. Ветром или любимой девушкой?
   Какой бессердечный бродяга этот Эрос! Бессильными делает он даже храбрых царей, а великих мастеров, высекающих мощными руками розетки и виноградные гроздья на тедзамском камне, равняет с илотами; он опья няет их и лишает разума.
   Он посылает их бродить по полям и лугам, собирать полевые маки для своей возлюбленной.

XLIII

   Долго бродил Арсакидзе по лугам и долинам; к вечеру он вернулся в Мцхету, опаленный солнцем, принеся с собой пучки полевого мака и хлебных колосьев. Снова пошел дождь. Сперва едва-едва моросило, затем молния сверкнула над горными вершинами и грянул гром. Град безжалостно побивал кусты и фруктовые деревья. В беспокойстве метался Арсакидзе, за ним бегала Нона; она удивлялась, как мог ее господин столько времени ничего не есть и не пить.
   Когда служанка стала зажигать плошки, Арсакидзе остановил ее.
   — Я совсем не опал прошлую ночь, не зажигай, — сказал он и отпустил ее.
   Сам лег ничком на тахту и, прислушиваясь к плеску дождя, думал: «Придет ли Шорена, не помешает ли ей дождь? А если придет, что ей сказать?»
   На чаши весов были положены два одинаково дорогих ему создания: Светицховели и Шорена. В этот вечер выяснится: кто из них победит.
   Оба требовали от него одного и того же — всего себя.
   Разве только жизни требовала от него Шорена? Она требовала отказа от слова чести, отказа от его лучшего творения.
   И он втайне спрашивал себя:
   «Может быть, будет лучше, чтобы не переставал дождь и не приходила Шорена ни сегодня, ни завтра, никогда и чтобы она ничего не говорила о том, „другом пути“?
   Арсакидзе чувствовал, что этот путь так же безнадежен, как всякий другой, лежащий перед Шореной. Допустим, что Арсакидзе согласится на ее предложение, но ведь не так-то легко бежать из Мцхеты. От острых глаз соглядатаев Звиада не ускользнет движение, начавшееся в Пхови. Да и царь Георгий, наверное, приставил соглядатаев и к дочери эристава. Выпустят ли их днем из Мцхеты? А к вечеру все ворота крепости закрываются.
   Вспомнил он рассказ о том, как задержали переодетого эристава Мамамзе. Арсакидзе было известно, что у пховцев нет единства. Мурочи Калундаури и Ушиша Гудушаури втайне враждовали меж собой.
   Если даже войско Звиада будет побеждено, то все равно на другой день ослепленный эристав будет обезглавлен, так как с хевисбери и хевистави его объединяет лишь общая ненависть к царю Георгию.
   Как победа, так и поражение мятежников вызовут смуту и тревогу: в обоих случаях Шорену ожидает неминуемая гибель. Так думал он, когда услышал лай собаки. Он быстро вскочил и спустился по лестнице. Бледная вошла в дом дочь эристава… На ней была охотничья накидка. Сафьяновые сапоги насквозь промокли от дождя. Он снял с нее накидку и шапку. Волосы цвета червонного золота рассыпались по ее платью из китайского черного шелка. Она казалась подавленной — это было видно по ее глазам. Рот был прекрасен, как цветок граната, нижняя губа казалась слегка припухшей, как у обиженного ребенка. Дождевые капли сверкали на ее ланитах. Глядя на ее прекрасное лицо, нельзя было поверить, чтобы слезы хоть раз обожгли эти щеки. С ужасом думал Арсакидзе о том, что это желанное, дорогое существо так безжалостно обречено судьбой. Арсакидзе подошел к Шорене, поцеловал ее в лоб, обнял и притянул к себе. Нежным было ее гибкое тело, и дыхание, ее ароматно, как летний вечер в виноградном саду, где меж лозами и маками расцветает пшат.
   — Какой ты сильный, Ута! — сказала Шорена.
   «Я был силен до тех пор, пока твоя любовь не опалила меня» — вот что хотел ответить юноша, но ничего не оказал.
   — Впрочем, ты ваятель, Ута, и кому же иметь сильные руки, как не ваятелю, борющемуся с камнем.
   — Было бы хорошо, любовь моя, если бы судьба дала художнику самые могучие руки, но — увы! — они сильнее у других. Ему нравилось ее черное платье из китайского шелка.
   — Если я упаду с лесов моей стройки или скорпионы ужалят меня в этом проклятом доме, прошу тебя, моя дорогая, надень это черное платье, распусти косы твои цвета зрелых колосьев и так оплакивай меня.
   — Какие скорпионы? Что ты говоришь, Ута?
   — Я пошутил! Откуда взяться скорпионам в доме Рати? — успокоил он Шорену.
   Затем он снова обнял ее и усадил на тахту. Взяв пучки мака и хлебных колосьев, разбросал их перед тахтой, где сидела его желанная; подсев к ней, он рассказал ей свой сон.
   — Вот закончу Светицховели,-добавил он,-и тогда нарисую этот сон.
   — Увы, я не увижу этой картины! — спокойно, но грустно сказала Шорена.
   Потом в беспокойстве она заговорила о Светицховели.
   — Зачем ты подымаешься на эти неверные помосты? Один раз ты уже чуть не погиб! Ведь ты уже закончил постройку храма?
   И добавила:
   — Царь Георгий и католикос Мелхиседек — злые люди, они не оценят твоих заслуг.
   — Разве я строю Светицховели в ожидании их милостей? Я строю для Грузии, дорогая, и ради нее готов пожертвовать собой.
   — Камень тебе дороже жизни, Ута?
   — Разве Светицховели камень? Он был когда-то камнем. А теперь он более бессмертен, чем души сотен тысяч смертных,
   — Все же для тебя Светицховели дороже всего, Ута! Арсакидзе почувствовал-Шорена ревновала его к
   храму. Он обнял ее за талию, прижал к груди и поцеловал в шею, украшенную жемчужным ожерельем.
   — Любишь ли меня, Шорена? — спросил он шепотом.
   Шорена взглянула на друга своего детства глазами цвета моря, но юноша не нашел в них ответа; глаза ее были затуманены, как море после непогоды.
   Арсакидзе опустил голову. Шорена без слов поняла причину его грусти. Она провела рукой по его волосам. Юноша вздрогнул— дрожь пробежала по телу от этого прикосновения. Он посмотрел ей в глаза и сказал: — Я не заслужил, чтобы меня любили. Ты права — как видно, судьба предрешила мне любить самому, но никогда не быть любимым, Если бы ты была в безопасности, я мог бы довольствоваться и этим малым, но ты в опасности, и потому любовь к тебе не дает мне покоя.
   Шорена зарделась.
   — Кто тебе поведал мою тайну, Ута?. Может быть, у тебя была Вардисахар?
   Константин успокоил встревоженную девушку,
   — Я давно не видел Вардисахар. Ты помнишь, я был у вас в тот вечер? Хатута, служанка твоя, заснула на пороге, и я невольно подслушал все, о чем ты говорила с хевисбери,
   Шорена опустила голову, затем смело взглянула на Константина.
   — Не для того я пришла к тебе, Ута, чтобы треба вать жертвы. Я и без слов знаю, что ты не можешь этого сделать. Я бескорыстна в своих чувствах. Никогда не любила я ради того, чтобы требовать взаимность за свою любовь. Я хорошо понимаю, какую стену воздвигла меж нами судьба — каменную стену высотой со Свети-цховели.
   — Шорена, ради тебя я пожертвую жизнью! Она взглянула на него, и Арсакидзе понял, что девушка, поверила ему…
   — Если это потребуется для твоего счастья, я пожертвую, наверное, и моим Светицховели, — сказал Арсакидзе и в то же время подумал, что это не совсем так.
   Ту же мысль прочитал юноша и в глазах Шорены, Слово «наверное» поразило ее.
   — Но главная беда в том, — поспешно добавил он, — что люди, заменяя одну несправедливость другой, думают, что такая замена может их спасти. Я не славо-словлю ни царя Георгия, ни католикоса Мелхиседека, но я не думаю, чтобы семь хевисбери могли создать лучшие законы, чем один царь, хотя бы и злой. Если завтра греки или сарацины обложат крепости Грузии, я брошу резец ваятеля и с мечом в руках пойду сражаться с ее врагами… Если твой замысел осуществится, войско Звиада будет побеждено, и, кто знает, не придут ли сюда завтра сарацины, и что тогда будет со всеми нами и со всем народом? Девушка слушала Арсакидзе, упершись локтями в колени и прижав к лицу ладони; затем она встала и спокойно сказала:
   — Понимаешь ли, Ута, разум не всегда в ладу с сердцем. Быть может, ты говоришь правду, но твои слова не доходят до сердца. Я обещала хевисбери быть в день святого Георгия Цкароствальского в Пхови и ждать там войска Звиада, а если суждено, и смерть. Я не за тем пришла, чтобы просить помощи, жизнь уже давно развела наши пути! Да я и не вправе требовать от тебя самопожертвования, так как сама не приносила тебе жертв. Если бы я отказалась от Чиабера и не ждала, пока ты случайно узнаешь, что ты мне не молочный брат, тогда я имела бы право сказать: бежим из Мцхеты и станем во главе восставших пховцев. Я так же, как и ты, не сумела пожертвовать всем ради любви, и поэтому мы вместе наказаны судьбой. Любовь не прощает измены и жестоко карает тех, кто хоть раз отступил от нее. Такие люди всегда одиноки; нет человека более жалкого, чем одинокий.