я прочла много книг.
- И он умер своей смертью? Она посмотрела на меня с упреком. Я молчал.
Тогда она сказала:
- В вашем мире, оказывается, можно быть еще более жестоким, чем в моем.
Да, он умер своей смертью.
- То, в чем судьба, - как вы это называете, - отказала Павлу
Александровичу.
- Это была двойная смерть. Потому что мне кажется, что с той минуты,
когда он умер, я тоже перестала существовать.
Я слушал ее слова и испытывал сложное чувство бешенства, отвращения и
печали.
- Слушайте, - сказал я, стараясь говорить спокойно, хотя это мне стоило
большого усилия. - Я вам скажу, что я думаю. Вы связали вашу жизнь с Амаром.
- Я его любила, - сказала она вялым голосом.
- Вы видели, вероятно, - недаром же вы были в Африке, - выгребные ямы
при ярком солнечном свете. Вы видели, что там внизу, в нечистотах, медленно
ползают беловатые, короткие черви. Вероятно, их существование имеет какой-то
биологический смысл. Но омерзительнее этого зрелища я ничего не могу себе
представить. И я всякий раз, удерживая судорогу отвращения, вспоминаю это,
когда думаю об Амаре. Ваша любовь, как вы говорите, к нему окунула вас в эти
нечистоты. И никакая сила, никакая готовность следовать чьим бы то ни было
советам, никакая вода не смоет с вас этого. Я буду откровенен до конца. Так,
как сдают комнаты в гостиницах, так вы сдавали ваше тело, - и скажите мне
спасибо за то, что я не употребляю более точного слова, - бедному Павлу
Александровичу. Согласитесь, что это не стоило той цены, которую он за это
заплатил.
Она неподвижно смотрела на меня своим тяжелым взглядом. Я проглотил
слюну, мне было трудно говорить.
- Теперь вы приходите ко мне за советом. Но ваши намерения слишком
прозрачны, чтобы я мог в них сомневаться. И одна только мысль о вашем
прикосновении вызывает у меня отвращение.
- Правда? - сказала она, поднимаясь с кресла. Я встал со стула, на
котором сидел. Ее бледное и чем-то неподдельно страшное лицо, - и я подумал,
что не случайно она была любовницей убийцы, - приблизилось ко мне.
- Уходите! - сказал я почти шепотом, потому что у меня прервался голос.
- Уходите, или я вас задушу.
Она заплакала, закрывая лицо руками, и вышла из комнаты. Я ощущал
раскаяние и сожаление, позднее и напрасное, в сущности, потому что я знал,
что ничего нельзя было ни исправить, ни вернуть. И я подумал, что и ее
поведение и ее расчеты были одновременно и неправильны и естественны. С ее
умом она должна была бы понять, что, действуя так, она поступает ошибочно.
Но она была жертвой той среды, в которой прожила свою жизнь, тех
воспоминаний, которые давили на нее, той совокупности мрачных и печальных
вещей, которые составляли ее существование. Никакие прочитанные книги не
могли этого изменить. Было бы, конечно, несправедливо обвинять ее в том, что
она не походила на героиню добродетельного романа. Но она была именно такой,
какой была, и из этого выткано все, вплоть до выбора ее любовника и
ответственности за него. Я, впрочем, не верил, что она ничего не знала о
проекте убийства, я только был убежден в том, что она никому бы этого не
сказала. И чтобы это узнать, нужно было ждать ареста и признаний Амара.
Он скрылся в тот день, когда за ним пришли, и исчез так же, казалось,
бесследно, как незадолго до этого исчезла статуэтка Будды. Прюнье
предполагал, что ему, может быть, удалось вернуться в Тунис. Во всяком
случае, дни проходили и полиция не могла обнаружить не только его самого, но
даже следов его пребывания там, где его искали. И все-таки, когда
следователь сказал мне, что его арест - вопрос времени, он знал, что
говорил. Рано или поздно кто-либо из его знакомых или друзей, которому он
когда-нибудь резко ответил, или который завидовал его временному парижскому
благополучию, или который хотел застраховаться перед полицией на всякий
случай, в силу этой причины или другой, еще менее значительной на первый
взгляд, должен был дать знать кому следует, что Амар скрывается там-то или
бывает в таком-то кафе. Это могло произойти в Париже, или в Ницце, или в
Лионе, или в Тунисе, но это было неизбежно. Он мог бы уехать в Южную
Америку, - на это у него не было, вероятно, средств, и вряд ли он думал об
этом. Как выяснилось впоследствии, он прожил некоторое время в Марселе и
затем вернулся в Париж.
Его обнаружили в одном из кафе возле Place d'ltalie. Он бросился
бежать. Описывая потом обстоятельства его ареста, некоторые газеты называли
его трусом. Я думаю, что это было несправедливо. У него, конечно, не было
морального мужества, как это выяснилось при допросах и позднее, на процессе.
Но он обладал несомненной физической храбростью. Он плохо и медленно понимал
вещи, которые с ним происходили, это был свирепый и примитивный человек,
едва умевший читать и писать. Ни его душевной силы, ни его умственных
способностей никогда не хватило бы, чтобы понять необходимость или
возможность сопротивления после того, как даже ему стало бы ясно, что его
положение безвыходно. Он не был способен понять, что может существовать
какая-то иная реальность, кроме той, которая определяется простейшим
матерьяльным соотношением сил. Но у него было мужество преследуемого и
защищающегося животного. Все поведение его доказывало, что он плохо,
конечно, учитывал положение: если бы он мог это сразу понять - что было
нетрудно, - он сдался бы без сопротивления. Его преследовали двое
полицейских. На что он мог рассчитывать в своем бегстве? Он волочил ногу, и
было очевидно, что он далеко не уйдет. Его окончательно погубила ошибка в
маршруте: он свернул в тупик, думая, что это улица. Когда первый полицейский
догнал его, он ударил его ножом - опаснейшим в его руках оружием, которым он
владел как виртуоз. Оказалось, однако, что этот полицейский стоил любого
противника, вооруженного ножом, потому что он успел с необыкновенной
быстротой подставить под удар свою толстую синюю накидку. Если бы он сделал
это движение на какую-то часть секунды позже, он был бы убит. В это время
подоспел второй полицейский, который свалил Амара ударом в подбородок. Еще
через полминуты все было кончено - ив вечерних газетах уже появились
фотографии арестованного.
Его решение не отвечать на вопросы было сломлено очень быстро, и он
рассказал, не скрывая ни одной подробности, как все произошло.
Это началось, по его словам, с того, что Зина посоветовала дочери
внушить Павлу Александровичу мысль о необходимости составить завещание.
Щербаков в течение некоторого времени уклонялся от разговоров на эту тему,
но потом однажды сказал, что завещание сделано и лежит у нотариуса. Ни Зина,
ни мышастый стрелок, ни сам Амар, ни даже Лида не сомневались, что Павел
Александрович все оставляет, конечно, ей: как это могло бы быть иначе? После
этого начались длительные и почти ежедневные обсуждения того, как именно его
следует устранить. В ожидании окончательного решения Амар, по совету Зины,
стал брать уроки автомобильной езды, - тотчас же после получения наследства
он собирался купить машину. У них всех было преувеличенное представление о
состоянии Павла Александровича, они были убеждены, что он крупный миллионер.
Сожитель Зины предлагал постепенное отравление мышьяком. Зина считала, что
лучше открыть газовый кран, когда он заснет. У Лиды не было никаких
собственных предположений, и хотя она не протестовала против этих семейных
проектов, но относилась к ним очень сдержанно.
Но в общем ни один из этих способов не получил единогласного одобрения
и никакого решения принято не было. Надо было ждать подходящего случая,
чего-то неопределенного и далекого. Амару хотелось иметь автомобиль, он
хотел лично распоряжаться деньгами, которые останутся после Щербакова, и не
мог больше ждать. Поэтому он решил привести в исполнение свой собственный
план. Обстоятельства, на первый взгляд, ему благоприятствовали. Он знал, что
я бываю у Павла Александровича, и хотя он никогда меня не видел, но имел обо
мне вполне определенное представление, и Лида даже сказала ему однажды:
- Этот тип может оказаться опасным. Внешний расчет Амара был
чрезвычайно прост и соблазнителен, но его воображение не шло дальше самых
непосредственных вещей. Все улики были против меня. Ему не пришла в голову
мысль поставить себя на мое место и попытаться рассуждать так, как должен
был бы рассуждать я, если бы у меня действительно появилось чудовищное и
бессмысленное намерение убить Павла Александровича. Ему казалось, что его
план непогрешим. В дансинге, когда Лида танцевала с одним из многочисленных
кавалеров, он достал из ее сумки ключи от квартиры Щербакова и положил их в
карман. Затем он сказал ей, что уходит на короткое время и скоро вернется,
вышел на улицу, взял такси и доехал до угла rue Chardon Lagache и rue
Molitor. Было около часу ночи. Он стал ждать, когда я уйду.
- Через несколько минут, - рассказывал он следователю, - я увидел, как
он вышел из дому. Он постоял немного, посмотрел по сторонам и, засунув руки
в карманы, пошел вниз, к rue Chardon Lagache. Я подождал еще четверть часа,
потом открыл ключом дверь и вошел.
Павел Александрович спал, сидя в кресле, и ничего не слышал. Амар на
цыпочках подошел к нему сзади и ударил его ножом в затылок. Смерть была
мгновенной. Он вытер кровь с ножа платком и в эту секунду вдруг увидел на
полке золотую статуэтку Будды. Он снял ее, чтобы лучше рассмотреть, и, не
думая ни о чем, сунул ее в карман. Потом он вышел на улицу и запер за собой
дверь.
Все было тихо, вокруг не было ни души. Дойдя до Сены, он наколол
окровавленный платок на нож, сделал вокруг него узел и бросил это в реку.
Затем он перешел на другой берег и опять взял такси, на котором доехал почти
до угла той улицы, где находился дансинг. Здесь же он встретил Гюгюса,
которому отдал статуэтку, прося сохранить ее некоторое время. Потом он
вернулся в дансинг. Оркестр продолжал играть, Лида по-прежнему танцевала.
- Это было так, как будто ничего не случилось, - сказал он.
Он положил ключи обратно, в сумку. Лида, кончив танец, подошла к
столику и спросила Амара, где он был. Он ответил:
- Ты можешь меня поблагодарить, дело сделано. Но когда несколько позже
он рассказал ей, как все это было, она, по его словам, пришла в бешенство.
Она сказала ему, что он действовал как последний дурак, что он погубил их
всех, что мне несомненно удастся доказать свою непричастность к убийству,
что и инспектора и следователь отнесутся ко мне не так, как отнеслись бы к
нему. После этого Амар совершил непоправимую ошибку: он скрыл от Лиды, что
взял статуэтку Будды.
Показания Лиды существенно разнились от версии Амара: она ничего не
знала об убийстве до того, как оно было официально обнаружено, когда
уборщица, приходившая к Щербакову каждое утро, отворила дверь, - у нее был
ключ от квартиры, - и нашла труп Павла Александровича, о чем тотчас же дала
знать в комиссариат. Лида и ее семья никогда не обсуждали проектов убийства;
те разговоры, на которые ссылается Амар, носили явно шуточный характер: и
Лида и ее родители прекрасно относились к Щербакову и меньше всего желали
его смерти. О необходимости составить завещание с ней заговорил сам Павел
Александрович, но только потому, что у него была сердечная болезнь и было
благоразумно ее предвидеть. Она не могла дать знать в полицию, что убийца -
Амар, так как он пригрозил ей, что убьет и ее, если она скажет кому-нибудь
хоть одно слово.
Я узнал все эти подробности из газетных отчетов;
и, столкнувшись непосредственно с трагическими событиями, положившими
конец существованию Павла Александровича Щербакова и обусловившими мое
освобождение и мою матерьяльную обеспеченность, неожиданную почти как его
богатство, - я все больше и больше проникался той мыслью, что судьба Амара и
Лиды, так же как смерть Павла Александровича, составляли часть сложной
схемы, не лишенной некоторой зловещей и последовательной логики. Когда Амар
был раздет, на его груди полицейский врач увидел татуированную надпись -
"Enfant de malheur" {Горемыка, несчастное дитя (фр.).}. Теперь его ждала
гильотина или бессрочная каторга. То, что он совершил это убийство, против
которого Лида протестовала не в принципе, а только по чисто техническим
соображениям, не было случайно. Это был последний эпизод его борьбы против
того мира, в который ему был закрыт доступ - потому что он был полуараб,
полуполяк, потому что он был едва грамотен, потому что он был беден, потому
что он был чахоточным, потому что он был сутенер, потому что там говорили о
вещах, которых он не знал, языком, которого он не понимал. И вместе с тем
ему хотелось туда проникнуть оттого, что там были деньги, хорошие квартиры и
автомобили, главное - деньги. И его побуждало даже не только это, а еще и
какое-то смутное сознание, что есть другая, лучшая жизнь, для перехода в
которую достаточно перешагнуть через труп пожилого и неспособного защищаться
человека. В этом заключалась его отвлеченная ошибка - в этом желании уйти от
тех условий жизни, в которых он родился и вырос. Он наивно полагал, что для
осуществления этой цели у него в руках есть достаточное оружие - трехгранный
нож. Он рассчитывал, что вечерний визит к его жертве другого человека, почти
такого же, как тот, которого он убьет, введет в заблуждение следователя и
всех остальных. Он не мог понять, что перед этими людьми он был беззащитен,
как ребенок, и что за эту отчаянную и незаконную попытку изменить
существующий порядок вещей заплатит своей собственной жизнью. Он был осужден
заранее, и судьба его была давно предрешена, каковы бы ни были
обстоятельства его существования. Конечно, все это казалось результатом ряда
случайностей: Тунис, встреча с Лидой, ее парижское знакомство с Павлом
Александровичем. Но внутренний смысл этих случайностей оставался неизменным
и был бы таким же, если бы вместо них были другие. Это не изменило бы ничего
- или почти ничего.
Он был предоставлен теперь самому себе, его участь не разделил никто, и
он не мог рассчитывать ни на чью помощь и ни на чье сочувствие. Лида не
поддержала его потому, что была слишком умна для этого, другие отказались от
него, - его товарищи, - потому что, в сущности, его личная судьба была им
безразлична. И позже ни следователь, ни люди, которые его судили, не
испытывали по отношению к нему ненависти, не были воодушевлены жаждой
мщения; он подпадал под такую-то статью закона, далекий составитель
которого, конечно, не имел в виду никого в особенности. И для всех, кто,
казалось, играл известную роль в решении его участи, было совершенно
неважно, что вот он, именно он, Амар, через некоторое время перестанет
существовать. В этом была, конечно, какая-то, на первый взгляд, легко
доказуемая справедливость, - того же порядка, что своеобразная логика его
жизни, приведшая его на гильотину. Но она была чрезвычайно далека от
классического торжества положительного начала над отрицательным. Никто
никогда не терял времени на объяснение Амару разницы между добром и злом и
глубочайшей условности этих понятий. Если он что-нибудь понял из всего, что
с ним произошло, то это могло быть только одно: он совершил какую-то ошибку
в расчете. Не сделай он ее, никакое сознание своей вины, никакое раскаяние
никогда бы не мучило его. Деньги Павла Александровича были бы истрачены, и
все было бы в порядке-до той минуты, пока не появились бы какие-нибудь новые
факты, которые привели бы его приблизительно к тому, что происходило сейчас.
Но вернее всего, он умер бы до этого своей смертью, от чахотки. Он имел
несчастье принадлежать к тому огромному большинству людей, - вне его личной
принадлежности к уголовному миру, - на интересы которого неизменно ссылались
все созидатели государственных принципов, все социальные и почти все
философские теории, которое составляло матерьял для статистических выводов и
сопоставлений и во имя которого как будто бы происходили революции и
объявлялись войны. Но это был только матерьял. До тех пор, пока Амар работал
на бойнях в Тунисе, покрытый зловонной кровавой слизью, и получал в месяц
столько, сколько тратил его адвокат в течение одного вечера, проведенного в
Париже с любовницей, его существование было экономически и социально
оправдано, хотя он этого и не знал. Но с того дня, что он перестал работать,
он сделался не нужен. Что он мог бы сказать в свою защиту, кому и зачем была
необходима его жизнь? Он не представлял собой больше единицы рабочей силы,
он не был ни служащим, ни каменщиком, ни артистом, ни художником; и
безмолвный, не фигурирующий ни в одном своде или кодексе, но неумолимый
общественный закон не признавал больше за ним морального права на жизнь.
И даже чисто внешне - им в какой-то мере интересовались только до той
минуты, пока он не успел сказать, что это он убил Щербакова. После этого
признания вокруг него образовалась пустота и в пустоте была смерть. Даже
адвокат, который его защищал, рассматривал его только как удобный предлог
для упражнения в судебном красноречии - потому что, в конце концов, что
значила для него, метра такого-то, жившего в удобной квартире, хорошо
зарабатывающего молодого человека, ежедневно принимавшего ванну, имевшего
заботливую жену, читавшего книги современных авторов, любившего пьесы Жироду
и философию Бергсона, - что значила для этого далекого господина судьба
грязного и больного убийцы-араба.
Теперь все было кончено: он был присужден к смерти и ждал того дня,
когда приговор будет приведен в исполнение. Я вспомнил его страшное, темное
лицо на процессе, черные и мертвые его глаза. Он, вероятно, не понял ни речи
прокурора, ни речи защитника; он понял только то, что приговорен к смерти.
Слушая сначала слова прокурора, затем речь защитника, я готов был пожать
плечами, настолько ясной казалась искусственность их построений. Но,
конечно, это было неизбежно - потому что в юридическом преломлении всякий
факт человеческой жизни не мог не претерпеть существенного искажения.
Прокурор сказал:
"Мы здесь не для того, чтобы нападать, мы пришли сюда, чтобы
защищаться. Вынося смертный приговор обвиняемому, мы защищаем те великие
принципы, на которых строится существование современного общества и всякого
человеческого коллектива вообще. Я имею в виду прежде всего священное право
каждого человека на жизнь. Я бы хотел, чтобы все было выяснено и не
оставалось никаких сомнений.
- Я заранее отрицаю возможность ссылки на какие бы то ни было
смягчающие обстоятельства. Я бы хотел, чтобы они существовали, потому что их
отсутствие равно смертному приговору, и если бы моя совесть позволила мне не
настаивать на таком решении суда, я без колебаний обратился бы к анализу
этих смягчающих обстоятельств. К сожалению, как я только что сказал, их нет.
И я полагаю, что нарушил бы свой долг, если бы не напомнил вам, что мы судим
сейчас человека, который является убийцей вдвойне. Первое преступление, к
несчастью, безвозвратно. Но тот, кто должен был стать второй жертвой
обвиняемого, избежал участи Щербакова только благодаря безошибочному в
данном случае действию аппарата правосудия, того самого правосудия, во имя
которого я обращаюсь к вам. План обвиняемого был построен так, что
подозрение в убийстве должно было пасть на невинного человека, лучшего друга
убитого, молодого студента, перед которым впереди вся жизнь. Если бы проекты
обвиняемого могли быть выполнены так, как он хотел, на скамье подсудимых
сидел бы человек, смерть которого была бы на его совести. К счастью, эго не
так. Но этот человек обязан своей жизнью и свободой вовсе не великодушию
обвиняемого. С тем же холодным зверством, с каким он убил свою первую
жертву, он отправил бы вторую на гильотину. Поэтому я подчеркиваю, что он
убийца вдвойне. И если бы его участь вызвала у вас сожаление, вспомните о
том, что вашим здравым и беспристрастным суждением вы спасете, быть может,
еще несколько существований.
- Я обращаю ваше внимание еще на одно обстоятельство. В этих двух
убийствах - одном осуществленном, другом неосуществившемся - никогда, ни на
одну секунду не появляется ничего, кроме холодного расчета. Я первый готов
признать, что не всякое убийство заслуживает автоматически смертного
приговора тому, кто его совершил. Есть убийство как результат законной
самозащиты. Есть мщение за поруганную честь или издевательство. Перед нами
целая гамма человеческих чувств, из которых каждое может привести к
трагическому концу. В том убийстве, которое совершил человек, находящийся
перед вами, мы тщетно стали бы искать какой-либо романтической причины.
Возможность этого преступления ни в какой мере не вытекала из отношений
между участниками короткой трагедии, которую вы призваны здесь разрешить.
Обвиняемый не знал своей жертвы, никогда ее не видел и не мог к ней питать
каких-либо чувств. Оправдание или объяснение этого убийства личными
эмоциональными мотивами, - если допустить, что личные мотивы могут быть
оправданием такого преступления, - здесь отсутствует вполне. Я не буду
подчеркивать отвратительность этого поступка: факты настолько красноречивы и
убедительны, что всякие комментарии к ним излишни. Но я позволю себе
обратить ваше внимание на следующее соображение: если в первом случае
убийца, тупой и темный человек, руководствовался интересами самого
низменного и матерьяльного порядка, то во втором он был готов отправить на
эшафот или на каторгу человека, исчезновение которого не принесло бы ему ни
одного лишнего франка.
- Нетрудно предвидеть, что защита будет утверждать несостоятельность
обвинения во втором, несбывшемся преступлении. Но, повторяю, то, что оно не
имело места, следует меньше всего приписать внезапному сомнению или
колебаниям обвиняемого. Возвращаясь все время к этому второму преступлению,
я хочу указать вам на то, что обвиняемый не случайный убийца. Я обращаюсь к
вам и говорю: остановите эту серию убийств. Остановите ее, - потому что если
вы этого не сделаете и если через несколько лет обвиняемый выйдет на
свободу, то смерть его следующей жертвы будет на вашей совести".
Такова была приблизительно речь прокурора, таковы были, во всяком
случае, ее основные положения. Я менее внимательно слушал ту ее часть, где
он описывал, как именно произошло убийство, не пропуская ни одной
подробности и всячески подчеркивая зверскую, как он сказал, жестокость, с
которой оно было совершено. Говоря о жизни Амара, он ограничился только
упоминаниями о том, что он неоднократно судился за кражи в Тунисе и был, в
сущности, профессиональным сутенером. Мне показалась несколько странной та
настойчивость, с которой он говорил о втором преступлении, я склонен был
думать, что именно с юридической точки зрения можно было обвинять Амара в
намерении обмануть правосудие, но все-таки не в убийстве, о котором он не
думал и которого он, в конце концов, не совершал. Но так или иначе, из всей
речи прокурора было ясно, что подсудимый сам по себе его интересовал не
больше, чем других; он рассматривал случай, он точно доказывал какую-то
психологическую теорему, упрощая ее до крайности и сводя ее решение к
наиболее краткой формуле.
Я не думаю, что Амар был в состоянии внимательно слушать речь этого
человека, который отправлял его на гильотину. Но это не имело значения,
потому что даже если бы он не пропустил ни одного слова, он все равно не
понял бы ее. Он понимал только одно, что его посылают на смерть, и это было
для него самое главное - в противоположность другим, для которых наиболее
важным было то, как именно и с какой степенью ораторской убедительности, в
каких именно метафорах и выражениях, это будет сделано. О Лиде и ее
родителях прокурор сказал только вскользь: формального обвинения им
предъявлено не было и он предостерегал судей от той ошибки, которую они
могли бы совершить, если бы были склонны придавать преувеличенное значение
влиянию этой семьи на подсудимого вообще.
Но настоящую обвинительную речь против них произнес защитник Амара.
Прокурор был худой и желтый, весь точно прокуренный человек, говоривший
высоким и неожиданно патетическим голосом. Он был предельно сух и походил на
аскетическое изображение, небрежно и временно воплощенное в тощем
человеческом теле. Казалось, нельзя себе было представить, что он мог бы
произносить лирический монолог или быть раздетым и держать в своих объятиях
женщину. У защитника было наивное розовое лицо, одновременно звучный и
низкий голос, и слушать его было менее утомительно, чем прокурора. Его речь
отличалась от прокурорской тем, что была построена в расчете на чисто
эмоциональное восприятие.
- Господин председатель, господа судьи, - сказал он, - мне кажется, что
с самого начала мы должны постараться избежать соблазна того упрощенного
толкования событий, на котором сознательно или случайно настаивало
обвинение. Я сразу же хочу предупредить вас, что у меня нет ни одного
вещественного аргумента, который мог бы облегчить мою задачу. Я располагаю
только тем матерьялом, которым располагало обвинение, и в этом деле нет ни
одного факта, о котором знал бы я и не знала бы противная сторона. Как
видите, я заранее обезоружен. Но я хотел бы предостеречь вас от
преждевременных заключений, которые могли бы казаться логически