Страница:
Сильвестр Петрович молчал. Апраксин подошел ближе, положил руку ему на плечо. Тот посмотрел на него ясно и прямо.
– О чем молчишь? – спросил Федор Матвеевич.
– Трудно будет! – сказал Иевлев. – Трудно, но быть иначе не может. Как бояре приговорили?
Апраксин рассказал, что после челобитной московского купечества, в которой те просили защитить гроб господень и Голгофу и очистить дороги на юг, к Черному морю, бояре приговорили созывать ополчение. Много разговору на Москве о том, что воевать надобно северные моря. После Кожуховского похода иные неверцы уверовали, что и шведа побьем. Впрочем, много еще таких, что и по сию пору посмеиваются: «Под Кожуховом шутить дело нетрудное, а вы вот татарина отведайте, каков он с саблей в поле!»
Сильвестр Петрович ответил жестко:
– Отведаем. Не стрелецкими полками пойдем его, собаку, промышлять, иным войском...
4. ОПЯТЬ МОНАСТЫРЬ
5. ПИСЬМО
6. В МОРЕ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1. ВНОВЬ В АРХАНГЕЛЬСКЕ
– О чем молчишь? – спросил Федор Матвеевич.
– Трудно будет! – сказал Иевлев. – Трудно, но быть иначе не может. Как бояре приговорили?
Апраксин рассказал, что после челобитной московского купечества, в которой те просили защитить гроб господень и Голгофу и очистить дороги на юг, к Черному морю, бояре приговорили созывать ополчение. Много разговору на Москве о том, что воевать надобно северные моря. После Кожуховского похода иные неверцы уверовали, что и шведа побьем. Впрочем, много еще таких, что и по сию пору посмеиваются: «Под Кожуховом шутить дело нетрудное, а вы вот татарина отведайте, каков он с саблей в поле!»
Сильвестр Петрович ответил жестко:
– Отведаем. Не стрелецкими полками пойдем его, собаку, промышлять, иным войском...
4. ОПЯТЬ МОНАСТЫРЬ
На алой морозной заре Рябов вышел из избы – посмотреть корабли. Нынче нигде не работали, все было тихо на верфи. Кормщик медленно обошел закрытый эллинг. В сумерках раннего утра корабль казался огромным...
Вышел наружу, посмотрел другой, что стоял в открытом эллинге, и вдруг почувствовал, что жалко уходить – так много сделано тут своими руками. Стало обидно, что поплывут теперь они без него, экие красавцы, поплывут далеко, в большое океанское плавание, стало обидно, что будет кормщиком чужой человек, не знающий, как строили, сколько горя хлебнули, сколько потов сошло, пока выгнали эдакую махину...
За кормою столкнулся с Семисадовым, спросил:
– Чего бродишь-то?
– А ты чего?
– Поразмяться вышел маненько...
– Ну и я поразмяться...
Еще вместе посмотрели корабли, подивились, что-де скоро им в море.
– Будут ли ходки? – спросил озабоченно Семисадов.
– А мне беса ли – ходки они али не ходки! – ответил Рябов всердцах.
– Да и мне беса ли, для беседы говорю...
Солнце вставало морозное, красное, иней на кораблях засветился розовым цветом.
– Вот как мачты поставят – тогда в нем и вид будет! – молвил Семисадов, оборачиваясь.
– Вид им настоящий в море будет! – сказал Рябов.
Еще посмотрели. У обоих глаза стали скучными.
– Пошли, что ли? – сказал Рябов.
Неподалеку, у Варвары, ударили к ранней. За высоким частоколом ждали рыбарей рыбацкие женки, матери, сестры, сыновья, дочки, – стояли принаряженные, счастливые. В широких санях, укрытый волчьей полостью, подъехал Агафоник, был в умилении, совал бабам руку к поцелую, говорил елейно:
– Так-то, братцы, так-то, добрые! Повинились, пресветлый и простил. Теперь заживем благостно, бога помня. Ну, с миром!
На выходе сделалась толчея. Стражники потащили из толпы уходящих рыбарей самоедина старика Пайгу. Рябов отпихнул стражников, сказал Агафонику:
– Ежели сего калеку убогого не выпустят – сам останусь! Где оно видано, эдаких несчастных увозом увозить и мучить как кому похощется...
Баженин, приехавший с Вавчуги, поддал Пайгу ногой, старик выскочил за ворота. Осип Андреевич, хмельной, был в добром расположении, кланялся трудникам, говорил:
– Прости, ежели чем виноват...
– Прощать-то и вовсе ни к чему, – сказал, проходя мимо, Молчан.
– Кто злое сказал? – крикнул Баженин.
Но Молчан затерялся в толпе. Шагал рядом с Семисадовым, говорил, не разжимая губ:
– Всех их, псов бешеных, на один сук...
На верфи, за затворившимися воротами, визжали пилы, тюкали топоры. Ушло всего сорок девять мужиков, более четырехсот остались строить корабли. Вместо ушедших пригнали новых – они были посвежее, крепче, здоровее...
У бабки Евдохи была истоплена баня, наварены щи; Рябов попарился, попил вволю мятного квасу, вошел в избу. Таисья неотрывно смотрела на него огромными глазами. Он взял ее ладонями за щеки, усмехнулся, спросил шепотом:
– Не устала еще, лапушка? Больно жизнь до нас пригожа да ласкова...
Таисья покачала головой. По щекам ее вдруг потекли слезы. Рябов ладонями их утер. Под рукой на тонкой ее шее слабо билась какая-то жилка.
– Словно пичуга малая! – молвил кормщик.
Она закинула руки ему на плечи, сказала, плача счастливыми обильными слезами:
– Ванечка, рожать мне скоро. Ребеночек у нас будет...
Вечером набилась полна изба народом. Пришел Крыков, обнял кормщика. Таисья робко сказала:
– Ты поклонись Афанасию Петровичу, Ваня. За все поклонись. И за щи с гусятиной тоже.
Крыков покраснел, сконфузился:
– Не стоит и разговора...
Встряла бабушка Евдоха:
– Он нам, Ванечка, доски нарезал, мы теми досками набойки делаем – живем сытно. Он нам, Ванечка, старый секрет разузнал – как черничку-краску варить, чтобы не отмывалась в воде. А узоры какие, Ванечка, в рядах те узоры из рук у меня рвут...
И стала кидать из сундука на лавку расшитые полотна. Весеннее солнце пробивалось в окошко, серебром высвечивало плывущие по полотнам карбасы, крутую волну, вздетый парус, травы, диковинные деревья... Рыбаки трясли головами, хвалили, крякали.
За щами рыбак Парфен, мужчина суровый и малоразговорчивый, вдруг сказал:
– Пусть здоров будет на долги годы Афанасий Петрович. Я его и за вихры драл в старопрежние времена, а нынче велю: поклонитесь господину Крыкову. Он проведал, что монаси из Николо-Корельской обители зло удумали: новых рыбарей себе набрать покрутчиками, а про вас, которые были на верфи, монаси порешили не вспоминать. Возьмем, дескать, новых служников, будут покорнее. И не пожалел труда Афанасий Петрович: всех рыбарей обошел и объехал – и ближних и дальних, – упреждая, чтобы не нанимались в обитель, не делали худо против братьев своих, Белого моря старателей. Никто из нас не пошел покрутчиками в монастырь, пришлось келарю снова вам кланяться...
Рябов взглянул на Крыкова, – тот сидел опустив голову, красный, катал крошки на столе.
– И отказались мы все от монастырских прибытков. Куда бы келарь обительский ни направлял стопы свои, там знали, как надобно делать, научил Афанасий Петрович! Вот он каков Афонька, таможенный капрал!
Молчан сидел неподалеку от Рябова, щурился на огонек свечи, думал свою думу. Старичок самоедин Пайга ушел спать в сенцы, совсем душно ему было в горнице. Штофа не хватило, пришлось еще посылать к Тощаку.
Разомлев после голодного житья на верфи, многие рыбаки в тот день так и не дошли до своей избы: кто полез на печь – спать, кто завел песню без конца, кто еще раз отправился в баню – попарить кости до глубокого нутра. Бабка Евдоха всех мазала беликом – доброй мазью из медвежьего сала, поила старым и верным снадобьем, настоенным на лютике, утешала, угощала. Дверь в избе то и дело хлопала, приходили соседи – кто с пирогом, кто с грибником, кто с кислой брусничкой – послушать, погуторить, посоветовать. Таисья, замучившись, уснула, сидя на лавке...
С утра многими санями поехали в монастырь. День выдался погожий, солнечный, у монастыря покрутчиков встречали монахи с поклонами, чинно, по приличию. В келарне были накрыты столы, покрутчики входили четверками, кланялись иконам, кланялись келарю, он благословлял. Кормщик называл по именам своих людей: вот тебе, мол, отец келарь, тяглец, вот тебе – весельщик, вот тебе – наживочник, а кормщить – благослови меня. Келарь задавал приличный вопрос:
– Спопутье ведомо ли тебе, кормщик?
– Ведомо, отче.
– Глыби морские, волны злые, ветры шибкие – ведомы ли?
– Так, отче, ведомы.
– Поклонился ли честным матерям рыбацким, что покуда жив будешь, не оставишь рыбарей в море?
– Поклонился, отче.
– Иди с миром!
Садились за столы – пить большое рукобитие. Послушники, опустив очи, ставили на столы водку – по обычаю. Первым блюдом шла треска печеная, в масле и яйцах, за треской подавали навагу в квасе с луком. Обитель на сей раз не поскупилась – настоятель напугался, что вовсе останется без служников; отец келарь ходил вдоль столов, сам подкладывал кушанья, ласково напутствовал покрутчиков, чтобы с богом в душе готовились к лову. Рыбаки помалкивали: нынче келарь хорош, каков будет к расчету?
Вышли из трапезной под вечер. Уже вызвездило, опять взялся морозец. Когда лошадь пошла рысцой по монастырской дороге, Семисадов невесело сказал Рябову:
– Ну что, кормщик Иван Савватеич? Отслужились мы матросами?
Рябов не ответил, покусывал соломинку.
– Так-то, брат, – сказал Семисадов, – отшумелись мы с тобой. Посмирнее жить, что ли, начнем, как думаешь?
Молчан ответил вместо Рябова:
– Смирен пень, да что в нем?
Вышел наружу, посмотрел другой, что стоял в открытом эллинге, и вдруг почувствовал, что жалко уходить – так много сделано тут своими руками. Стало обидно, что поплывут теперь они без него, экие красавцы, поплывут далеко, в большое океанское плавание, стало обидно, что будет кормщиком чужой человек, не знающий, как строили, сколько горя хлебнули, сколько потов сошло, пока выгнали эдакую махину...
За кормою столкнулся с Семисадовым, спросил:
– Чего бродишь-то?
– А ты чего?
– Поразмяться вышел маненько...
– Ну и я поразмяться...
Еще вместе посмотрели корабли, подивились, что-де скоро им в море.
– Будут ли ходки? – спросил озабоченно Семисадов.
– А мне беса ли – ходки они али не ходки! – ответил Рябов всердцах.
– Да и мне беса ли, для беседы говорю...
Солнце вставало морозное, красное, иней на кораблях засветился розовым цветом.
– Вот как мачты поставят – тогда в нем и вид будет! – молвил Семисадов, оборачиваясь.
– Вид им настоящий в море будет! – сказал Рябов.
Еще посмотрели. У обоих глаза стали скучными.
– Пошли, что ли? – сказал Рябов.
Неподалеку, у Варвары, ударили к ранней. За высоким частоколом ждали рыбарей рыбацкие женки, матери, сестры, сыновья, дочки, – стояли принаряженные, счастливые. В широких санях, укрытый волчьей полостью, подъехал Агафоник, был в умилении, совал бабам руку к поцелую, говорил елейно:
– Так-то, братцы, так-то, добрые! Повинились, пресветлый и простил. Теперь заживем благостно, бога помня. Ну, с миром!
На выходе сделалась толчея. Стражники потащили из толпы уходящих рыбарей самоедина старика Пайгу. Рябов отпихнул стражников, сказал Агафонику:
– Ежели сего калеку убогого не выпустят – сам останусь! Где оно видано, эдаких несчастных увозом увозить и мучить как кому похощется...
Баженин, приехавший с Вавчуги, поддал Пайгу ногой, старик выскочил за ворота. Осип Андреевич, хмельной, был в добром расположении, кланялся трудникам, говорил:
– Прости, ежели чем виноват...
– Прощать-то и вовсе ни к чему, – сказал, проходя мимо, Молчан.
– Кто злое сказал? – крикнул Баженин.
Но Молчан затерялся в толпе. Шагал рядом с Семисадовым, говорил, не разжимая губ:
– Всех их, псов бешеных, на один сук...
На верфи, за затворившимися воротами, визжали пилы, тюкали топоры. Ушло всего сорок девять мужиков, более четырехсот остались строить корабли. Вместо ушедших пригнали новых – они были посвежее, крепче, здоровее...
У бабки Евдохи была истоплена баня, наварены щи; Рябов попарился, попил вволю мятного квасу, вошел в избу. Таисья неотрывно смотрела на него огромными глазами. Он взял ее ладонями за щеки, усмехнулся, спросил шепотом:
– Не устала еще, лапушка? Больно жизнь до нас пригожа да ласкова...
Таисья покачала головой. По щекам ее вдруг потекли слезы. Рябов ладонями их утер. Под рукой на тонкой ее шее слабо билась какая-то жилка.
– Словно пичуга малая! – молвил кормщик.
Она закинула руки ему на плечи, сказала, плача счастливыми обильными слезами:
– Ванечка, рожать мне скоро. Ребеночек у нас будет...
Вечером набилась полна изба народом. Пришел Крыков, обнял кормщика. Таисья робко сказала:
– Ты поклонись Афанасию Петровичу, Ваня. За все поклонись. И за щи с гусятиной тоже.
Крыков покраснел, сконфузился:
– Не стоит и разговора...
Встряла бабушка Евдоха:
– Он нам, Ванечка, доски нарезал, мы теми досками набойки делаем – живем сытно. Он нам, Ванечка, старый секрет разузнал – как черничку-краску варить, чтобы не отмывалась в воде. А узоры какие, Ванечка, в рядах те узоры из рук у меня рвут...
И стала кидать из сундука на лавку расшитые полотна. Весеннее солнце пробивалось в окошко, серебром высвечивало плывущие по полотнам карбасы, крутую волну, вздетый парус, травы, диковинные деревья... Рыбаки трясли головами, хвалили, крякали.
За щами рыбак Парфен, мужчина суровый и малоразговорчивый, вдруг сказал:
– Пусть здоров будет на долги годы Афанасий Петрович. Я его и за вихры драл в старопрежние времена, а нынче велю: поклонитесь господину Крыкову. Он проведал, что монаси из Николо-Корельской обители зло удумали: новых рыбарей себе набрать покрутчиками, а про вас, которые были на верфи, монаси порешили не вспоминать. Возьмем, дескать, новых служников, будут покорнее. И не пожалел труда Афанасий Петрович: всех рыбарей обошел и объехал – и ближних и дальних, – упреждая, чтобы не нанимались в обитель, не делали худо против братьев своих, Белого моря старателей. Никто из нас не пошел покрутчиками в монастырь, пришлось келарю снова вам кланяться...
Рябов взглянул на Крыкова, – тот сидел опустив голову, красный, катал крошки на столе.
– И отказались мы все от монастырских прибытков. Куда бы келарь обительский ни направлял стопы свои, там знали, как надобно делать, научил Афанасий Петрович! Вот он каков Афонька, таможенный капрал!
Молчан сидел неподалеку от Рябова, щурился на огонек свечи, думал свою думу. Старичок самоедин Пайга ушел спать в сенцы, совсем душно ему было в горнице. Штофа не хватило, пришлось еще посылать к Тощаку.
Разомлев после голодного житья на верфи, многие рыбаки в тот день так и не дошли до своей избы: кто полез на печь – спать, кто завел песню без конца, кто еще раз отправился в баню – попарить кости до глубокого нутра. Бабка Евдоха всех мазала беликом – доброй мазью из медвежьего сала, поила старым и верным снадобьем, настоенным на лютике, утешала, угощала. Дверь в избе то и дело хлопала, приходили соседи – кто с пирогом, кто с грибником, кто с кислой брусничкой – послушать, погуторить, посоветовать. Таисья, замучившись, уснула, сидя на лавке...
С утра многими санями поехали в монастырь. День выдался погожий, солнечный, у монастыря покрутчиков встречали монахи с поклонами, чинно, по приличию. В келарне были накрыты столы, покрутчики входили четверками, кланялись иконам, кланялись келарю, он благословлял. Кормщик называл по именам своих людей: вот тебе, мол, отец келарь, тяглец, вот тебе – весельщик, вот тебе – наживочник, а кормщить – благослови меня. Келарь задавал приличный вопрос:
– Спопутье ведомо ли тебе, кормщик?
– Ведомо, отче.
– Глыби морские, волны злые, ветры шибкие – ведомы ли?
– Так, отче, ведомы.
– Поклонился ли честным матерям рыбацким, что покуда жив будешь, не оставишь рыбарей в море?
– Поклонился, отче.
– Иди с миром!
Садились за столы – пить большое рукобитие. Послушники, опустив очи, ставили на столы водку – по обычаю. Первым блюдом шла треска печеная, в масле и яйцах, за треской подавали навагу в квасе с луком. Обитель на сей раз не поскупилась – настоятель напугался, что вовсе останется без служников; отец келарь ходил вдоль столов, сам подкладывал кушанья, ласково напутствовал покрутчиков, чтобы с богом в душе готовились к лову. Рыбаки помалкивали: нынче келарь хорош, каков будет к расчету?
Вышли из трапезной под вечер. Уже вызвездило, опять взялся морозец. Когда лошадь пошла рысцой по монастырской дороге, Семисадов невесело сказал Рябову:
– Ну что, кормщик Иван Савватеич? Отслужились мы матросами?
Рябов не ответил, покусывал соломинку.
– Так-то, брат, – сказал Семисадов, – отшумелись мы с тобой. Посмирнее жить, что ли, начнем, как думаешь?
Молчан ответил вместо Рябова:
– Смирен пень, да что в нем?
5. ПИСЬМО
Дорогу к обители покрыло наледью, но весенние ручьи уже звонко шумели в чистом холодном вечернем воздухе. Свежий ветер посвистывал в ушах, лошади фыркали.
У монастырских ворот маленький солдат соскочил с коня, постучал сапогом. Отец воротник испуганно посмотрел на конных воинских людей, спросил, для чего приехали. Сильвестр Петрович велел отворять без промедления.
Настоятель был немощен, нежданных гостей принял Агафоник. Он был в исподнем, едва успел накинуть на плечи подрясник. В келье отца настоятеля было душно, пахло жареной свининой. Иевлев сел, заговорил сразу о деле. Агафоника от страху прошиб пот, он замахал короткими руками, стал грозиться владыкою Важеским и Холмогорским Афанасием. Сильвестр Петрович прервал:
– Дело, за коим я прибыл в обитель, решено именем государевым. Морского дела старатели надобны к Москве. Что монастырь из своей казны заплатил за сих людей тяготы и повинности, – то дело доброе и святым мужам зачтется навечно. Не будем же, отче, время наше терять без толку, а посмотрим список служников ваших, дабы могли мы некоторых и вам оставить, а иных безо всякого промедления по указу государеву отправить к Москве...
Агафоник присмирел, подал лист. Сильвестр Петрович стал писать, кто останется на работах в монастыре, кто пойдет служить царю. Келарь цеплялся за каждого, говорил, что монастырь оскудеет, что монахи пойдут по миру. Когда дело дошло до Рябова, келарь взвыл не на шутку. Иевлев рассердился, топнул ногой, Агафоник завизжал. Спорили долго, наконец Сильвестр Петрович сдался: ему более нужны были корабельные плотники и мастера, нежели кормщики. Рябова решено было оставить в монастыре артельным кормщиком. Семисадов, Лонгинов, Копылов, Аггей Пустовойтов и многие другие назначены были к Москве. С поклонами провожая Иевлева до ворот, Агафоник спросил, для какого промысла батюшке-царю надобны морского дела людишки. Сильвестр Петрович ответил:
– То, отче, дело не наше...
– Давеча иноземец лекарь Дес-Фонтейнес молвил, будто татарина будем воевать...
Иевлев, принимая из рук солдата повод, ответил с недоброй усмешкой:
– Лекарю, я чаю, виднее.
Когда Сильвестр Петрович вернулся домой, Апраксин сидел в своей обычной позе у огня, делал математические вычисления. Две остромордые собаки лежали у его ног. Наверху, в горнице, негромко пела Маша...
– Словно птица, – сказал, улыбаясь, Федор Матвеевич, – весь вечер нонешний поет. И так славно... – Потянул к себе кожаную сумку, лукаво посмотрел на Иевлева, вынул из сумки письмо.
– Прочти!
Сильвестр Петрович развернул лист, впился глазами в прыгающие, неровные торопливые строчки царева письма:
«Понеже ведает ваша милость, что какими трудами нынешней осенью под Кожуховом через пять недель в марсовой потехе были, которая игра, хотя в ту пору, как она была, и ничего не было на разуме больше, однако ж, после совершения оной, зачалось иное, и прежнее дело явилось яко предвестником дела, о котором сам можешь рассудить, коликих трудов и тщания оное требует, о чем, если живы будем, впредь писать будем. С Москвы на службу под Азов пойдем сего же месяца 18-го числа...»
Иевлев читал, Маша наверху пела:
Сильвестр Петрович молча кивнул головою. Потом сказал грустно:
– А нас не зовут...
– Позовут! – уверенно ответил Федор Матвеевич. – Не нынче, так завтра, а не завтра, так послезавтра. Еще навоюемся, Сильвестр. Сие только начало, как Переяславль был началом нонешнему корабельному делу...
У монастырских ворот маленький солдат соскочил с коня, постучал сапогом. Отец воротник испуганно посмотрел на конных воинских людей, спросил, для чего приехали. Сильвестр Петрович велел отворять без промедления.
Настоятель был немощен, нежданных гостей принял Агафоник. Он был в исподнем, едва успел накинуть на плечи подрясник. В келье отца настоятеля было душно, пахло жареной свининой. Иевлев сел, заговорил сразу о деле. Агафоника от страху прошиб пот, он замахал короткими руками, стал грозиться владыкою Важеским и Холмогорским Афанасием. Сильвестр Петрович прервал:
– Дело, за коим я прибыл в обитель, решено именем государевым. Морского дела старатели надобны к Москве. Что монастырь из своей казны заплатил за сих людей тяготы и повинности, – то дело доброе и святым мужам зачтется навечно. Не будем же, отче, время наше терять без толку, а посмотрим список служников ваших, дабы могли мы некоторых и вам оставить, а иных безо всякого промедления по указу государеву отправить к Москве...
Агафоник присмирел, подал лист. Сильвестр Петрович стал писать, кто останется на работах в монастыре, кто пойдет служить царю. Келарь цеплялся за каждого, говорил, что монастырь оскудеет, что монахи пойдут по миру. Когда дело дошло до Рябова, келарь взвыл не на шутку. Иевлев рассердился, топнул ногой, Агафоник завизжал. Спорили долго, наконец Сильвестр Петрович сдался: ему более нужны были корабельные плотники и мастера, нежели кормщики. Рябова решено было оставить в монастыре артельным кормщиком. Семисадов, Лонгинов, Копылов, Аггей Пустовойтов и многие другие назначены были к Москве. С поклонами провожая Иевлева до ворот, Агафоник спросил, для какого промысла батюшке-царю надобны морского дела людишки. Сильвестр Петрович ответил:
– То, отче, дело не наше...
– Давеча иноземец лекарь Дес-Фонтейнес молвил, будто татарина будем воевать...
Иевлев, принимая из рук солдата повод, ответил с недоброй усмешкой:
– Лекарю, я чаю, виднее.
Когда Сильвестр Петрович вернулся домой, Апраксин сидел в своей обычной позе у огня, делал математические вычисления. Две остромордые собаки лежали у его ног. Наверху, в горнице, негромко пела Маша...
– Словно птица, – сказал, улыбаясь, Федор Матвеевич, – весь вечер нонешний поет. И так славно... – Потянул к себе кожаную сумку, лукаво посмотрел на Иевлева, вынул из сумки письмо.
– Прочти!
Сильвестр Петрович развернул лист, впился глазами в прыгающие, неровные торопливые строчки царева письма:
«Понеже ведает ваша милость, что какими трудами нынешней осенью под Кожуховом через пять недель в марсовой потехе были, которая игра, хотя в ту пору, как она была, и ничего не было на разуме больше, однако ж, после совершения оной, зачалось иное, и прежнее дело явилось яко предвестником дела, о котором сам можешь рассудить, коликих трудов и тщания оное требует, о чем, если живы будем, впредь писать будем. С Москвы на службу под Азов пойдем сего же месяца 18-го числа...»
Иевлев читал, Маша наверху пела:
– Прочитал? – спросил Апраксин.
Ласточка косатая, ты не вей гнезда в высоком терему.
Ведь не жить тебе здесь и не летывать...
Сильвестр Петрович молча кивнул головою. Потом сказал грустно:
– А нас не зовут...
– Позовут! – уверенно ответил Федор Матвеевич. – Не нынче, так завтра, а не завтра, так послезавтра. Еще навоюемся, Сильвестр. Сие только начало, как Переяславль был началом нонешнему корабельному делу...
6. В МОРЕ
В море монастырские служники вышли, едва только воды очистились ото льдов. На карбасах вздевали паруса, долго махали женам, стынущим на берегу. Было еще холодно, с ветром летели колкие снежинки.
Когда карбас проходил мимо верфи, Рябов повернул голову к черным махинам, к кораблям, только что спущенным на воду.
У пристани чернели «Святое пророчество», «Павел», «Петр» и еще новые суда.
– Во, сколь много! – тихо, с восторгом сказал Рябов.
– Флот! – шепнул рядом Митенька.
Город Архангельский уходил все дальше и дальше назад, ветер посвистывал в парусах. Делалось холодно.
Рябов переложил руль, натянул вышитые Таисьей рукавицы, прищурился, ходко повел головное судно в море. Сзади на карбасах забегали, вздевая паруса. Что делал артельный – Рябов, то командовали и другие кормщики...
– Так ли? – крикнул от мачты Молчан.
– Так, так! – кивнул Рябов.
На баре ветер засвистал пронзительнее, суда накренились, пошли быстро, словно полетели. Митенька, хромая, подошел к кормщику, посмотрел веселыми искрящимися глазами, спросил:
– Любо, дядечка?
– Любо! – не сразу ответил Рябов. – Как ни было б многотрудно, а нет мне жизни без моря. Скажу по правде: ушли наши давеча от монастыря в дальний поход, на дальнее море, прошел слух – бить татарина. Меня не взяли. Весело ли оставаться? Ничего не поделаешь – остался. А нынче и вздохнул, как паруса вздели. Толичко и дышу здесь, а в городе душно мне, пыльно, скучно...
Он смотрел вдаль, как смотрят поморы, – сузив глаза, почти не мигая, острым ясным лукавым взглядом. Необозримое, громадное, в мелкой злой зыби раскинулось море, глухо и грозно предупреждая: «Берегись, человек, куда ты со мною тягаться задумал!»
– Вишь! – сказал Рябов. – Пугает! А? Да мы-то с тобой не пугливые, верно, Митрий? Как думаешь? Мы его вот как знаем – морюшко наше! Нас так просто не возьмешь...
Он помолчал, глядя туда, где небо смыкалось с волнами, потом спросил:
– А что они за моря такие, Митрий, Черное да Азовское? Вроде нашего, али подобрее?
Когда карбас проходил мимо верфи, Рябов повернул голову к черным махинам, к кораблям, только что спущенным на воду.
У пристани чернели «Святое пророчество», «Павел», «Петр» и еще новые суда.
– Во, сколь много! – тихо, с восторгом сказал Рябов.
– Флот! – шепнул рядом Митенька.
Город Архангельский уходил все дальше и дальше назад, ветер посвистывал в парусах. Делалось холодно.
Рябов переложил руль, натянул вышитые Таисьей рукавицы, прищурился, ходко повел головное судно в море. Сзади на карбасах забегали, вздевая паруса. Что делал артельный – Рябов, то командовали и другие кормщики...
– Так ли? – крикнул от мачты Молчан.
– Так, так! – кивнул Рябов.
На баре ветер засвистал пронзительнее, суда накренились, пошли быстро, словно полетели. Митенька, хромая, подошел к кормщику, посмотрел веселыми искрящимися глазами, спросил:
– Любо, дядечка?
– Любо! – не сразу ответил Рябов. – Как ни было б многотрудно, а нет мне жизни без моря. Скажу по правде: ушли наши давеча от монастыря в дальний поход, на дальнее море, прошел слух – бить татарина. Меня не взяли. Весело ли оставаться? Ничего не поделаешь – остался. А нынче и вздохнул, как паруса вздели. Толичко и дышу здесь, а в городе душно мне, пыльно, скучно...
Он смотрел вдаль, как смотрят поморы, – сузив глаза, почти не мигая, острым ясным лукавым взглядом. Необозримое, громадное, в мелкой злой зыби раскинулось море, глухо и грозно предупреждая: «Берегись, человек, куда ты со мною тягаться задумал!»
– Вишь! – сказал Рябов. – Пугает! А? Да мы-то с тобой не пугливые, верно, Митрий? Как думаешь? Мы его вот как знаем – морюшко наше! Нас так просто не возьмешь...
Он помолчал, глядя туда, где небо смыкалось с волнами, потом спросил:
– А что они за моря такие, Митрий, Черное да Азовское? Вроде нашего, али подобрее?
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
РОССИЙСКОМУ ФЛОТУ БЫТЬ
«И уже несуетная явилась надежда быть совершенному флоту морскому в России».
Предисловие к «Морскому уставу»
Плащ и кольчугу! Через час – вперед.
Рог не забудь. Пусть вычистят мою
Пистоль, чтобы не выдала в бою...
Пусть кортик абордажный по руке
Приладят мне...
Пусть пушечным сигналом в должный срок
Оповестят, что сборов час истек...
Байрон
Понеже корень всему злу есть сребролюбие, того для всяк командующий должен блюсти себя от неправого прибытка... а такой командир, который лакомство велико имеет, не много лучше изменника почтен быть может.
Петр Первый
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1. ВНОВЬ В АРХАНГЕЛЬСКЕ
Прошло несколько лет.
В последних числах декабря 1700 года, в студеную, морозную ночь у ворот дома воеводы архангельского и холмогорского князя Алексея Петровича Прозоровского, что сменил Апраксина, остановился кожаный дорожный возок, запряженный четверкой гусем. Было очень холодно, в небе ходили голубые копья и мечи северного сияния, за Двиною тоскливо выла волчья стая. Татарские кони в санной запряжке прядали ушами, на ресницах лошадей, на ушах, на спутанных гривах сверкал иней.
В возке раздался смех, возня, потом оттуда вперед валенками-катанками выскочил молодой человек в ловком полушубочке, опоясанном шарфом, при сабле и пистолете, в треухе. За ним вылез другой – поменьше ростом, поплечистее, в медвежьей, для дальнего пути, шубе.
– Чего ж не стучишь? – сказал тот, что был в шубе, ямщику. – Застынем на стуже эдакой. Стучи живее!
Ямщик соскочил с облучка, пошел бить кнутовищем в ворота.
– Вот и возвернулся я, Сильвестр Петрович, к дому к своему, – сказал тот, что был помоложе. – Сколько годов прошло, а сполохи все играют, словно и не миновало вовсе времени.
Иевлев молча вглядывался в строения воеводской усадьбы.
– Ишь настроил себе Алексей-то Петрович, – заметил он с насмешкой. – Апраксин куда беднее жил. А этот – и палаты новые, и башни, и чего только не вывел. Видать, крепко кормится на воеводстве...
К ямщику не торопясь подошел караульный в огромном бараньем тулупе, с алебардою. Спросил трубным голосом:
– Кого бог несет?
– К воеводе-князю с царским указом от Москвы, – ответил Иевлев. – Померли они там, что ли?
– Зачем померли? Ночь, вот и спят люди божьи. Навряд ли теперь достучишься. Воротник у воеводы глуховат, а другие которые слуги – тем ни к чему, стучат али не стучат...
– А если пожар? – спросил Иевлев.
Караульщик сердито сплюнул:
– Для чего бога гневишь?
И сам стал стучать древком алебарды в ворота, сшитые из толстых сосновых брусьев. Погодя подошел другой караульщик – тоже ударил древком. За частоколом лаяли псы, а более ничего не было слышно.
Впятером – приезжие и караульщики – нашли большое мерзлое полено, отодрали его от земли, стали бить поленом в ворота так, что закачался весь частокол. Наконец завизжали двери в воеводской караулке, старческий голос закричал с натугой:
– Тихо! Боярску крепость повалите! Что за люди?
Иевлев с бешенством крикнул, что коли сейчас не откроют, он хоромы подпалит огнем, не то что крепость повалит. В воротах отворилась калитка. Приезжие вошли в сени; боярские хоромы дохнули горячим, душным теплом, запахом инбирного теста, росным ладаном. Зашелестели, забегали тараканы, храп на половине воеводы стих, воевода – в исподнем платье, всклокоченный, опухший от сна – вышел к гостям, готовый к тому, чтобы затопать на дерзких ногами, отослать их на конюшню, под кнут. Но Иевлев встретил его таким свирепым блеском холодных синих глаз, таким окриком, такой неучтивостью, что Алексей Петрович попятился, сам первый, да еще ниже, чем по чину надлежало, поклонился, велел подавать себе халат, топить поварню, баню, стелить дорогим гостям пуховые перины да собольи одеяла...
– Отоспаться успеем, князь! – сказал Иевлев. – Наперед всего изволь прочесть указ его величества, отписанный к тебе!
Сняв кожаную сумку, висевшую слева на ремне, Иевлев раскрыл ее, достал косо оторванный, грязный кусок бумаги, на котором нацарапаны были рукою Петра разбегающиеся неровные строчки. Воевода взял указ, поцеловал, заорал на слугу, чтобы подавал немедля очки. Слуга с заячьим писком – воевода на него замахнулся – выскочил из горницы и пропал: очков князь не имел, все это знали, бумаги читал Алексею Петровичу дьяк Гусев. Угадав причину замешательства, Сильвестр Петрович взял в левую руку шандал с оплывшими сальными свечами и велел всем слугам и пробудившимся от сна домочадцам выйти вон. Когда в горнице осталось всего трое людей – испуганный воевода, сам Иевлев и его офицер, которого он ласково называл Егоршей, – Сильвестр Петрович запер обе двери и негромко, твердым голосом, показывающим всю значительность царевых слов, прочитал:
«...а посему указал у города Архангельского боярину князю Алексею Петровичу Прозоровскому на малой Двине речке построить крепость. И ту крепость строить города Архангельского и Холмогорского посадскими и всякого чина градскими людьми, и уездными государевых волостей, и архиепископскими и монастырскими крестьянами, чьими бы кто ни был, ибо в опасении пребываем, что король свейский Карл великие беды учинит нам посылкою воинских людей кораблями и галеасами и галерами через море для разорения города Архангельского. И чтобы тех неприятельских людей в двинское устье не пропускать и города Архангельского и уезду ни до какого разорения не доводить и обо всем том писать почасту в Новгородский приказ...»
Сильвестр Петрович дочитал бумагу, сложил ее бережно, протянул воеводе. Прозоровский, готовый было к тому, что приезжий офицер явился, дабы схватить его и в кандалах везти на Москву в Преображенский приказ за слишком вольное «кормление» на воеводстве, – не веря ушам, стоял неподвижно, посапывал коротким задранным носиком. Потом, очнувшись, испугался больше прежнего: шведы идут на Архангельск?
– Еще не идут, – ответил Иевлев, – но весьма могут пойти, чтобы здесь покончить с кораблестроением морским и запереть Русь без выхода в Студеное море.
Боярин охнул, перекрестился, сел, зашептал бессмысленно:
– Об том знают бог да великий государь...
Высокий ростом офицер Егорша пренагло фыркнул на испуг князя, ответил с издевкою:
– И богу ведомо, боярин воевода, и великому государю ведомо, и нам, грешным, сие знать надобно...
Иевлев, барабаня пальцами по столу, позевывал с дороги, смотрел в сторону, на стенной ковер, увешанный оружием – булавами, мечами, буздыганами, пищалями, сулебами, охотничьими, окованными серебром, рогатинами, – эдакое оружейное богатство у вояки-князя!
– Шведы нас... воевать! – воскликнул князь. – Да как же мы, сударь, совладаем при нашей скудости, где войска наберем, пушки, кулеврины... Легкое ли дело – крепость! Как ее построишь? Ты сам посуди, вникни: шведы сколь великий урон нам учинили под Нарвою. А там видимо-невидимо войска нашего было, сколь обученных, преславных генералов, сам герцог де Кроа...
Иевлев ответил со спокойным презрением:
– Те генералы и герцог де Кроа – гнусные изменники. Кабы не они, еще неизвестно, чем кончилась бы нарвская баталия...
– Вишь, вишь! – не слушая, закричал князь. – Вишь! И то разбиты были наголову, а здесь, как будет здесь? Побьют, ей-ей побьют, и с крепостью побьют, и без крепости...
Он вскочил с лавки, покрытой ярких цветов ковром, наступая на полы длинного стеганного на пуху халата, метнулся к Иевлеву, спросил шепотом:
– На кой нам корабли? Были без кораблей и будем без них. Ты человек разумный, русский, дворянского роду. Отец твой-то корабельное дело ведал ли? Дед? Прадед?
Иевлев тоже встал, ответил негромко, но с такой жестокостью и так гневно, что боярин часто задышал и взялся рукою за сердце.
– Я царскому указу не судья! – сказал Сильвестр Петрович медленно и внятно. – Что велено, то и будет делаться – волею или неволею. О флоте речь особая, кто прирос гузном к земле – того на воду и кнутом не сгонишь. О крепости будем говорить завтра. А не позже как через неделю на постройку пойдет первый обоз с камнем и прочим припасом. Ежели станет ведомо мне противоборство делу, для которого прибыл я сюда, немедля же отпишу в Новгородскую четверть да князю-кесарю господину Ромодановскому, дабы здесь на веки вечные думать забыли шведу кланяться. Князь-кесарь умеет хребты ломать, ему супротивников жечь огнем не впервой...
Прозоровский обмер, замахал на Иевлева руками:
– Да что ты, сокол! Я не об себе, я об народишке. Как народишко меж собою говорит, так и я. Разве ж посмела бы моя скудость. Куда нам рассуждать! Истинно, истинно об том знают бог да великий наш государь...
Иевлев не ответил, от угощения и от бани отказался, ушел спать.
Алексей Петрович, охая, привалился к жене, княгине Авдотье, под жаркую перину, зашептал, ужасаясь приезду нежданных гостей и смертно пугая супругу:
– Кто? Антихрист, ей-ей антихрист. Глазищи бесовские, морда белая, ни кровиночки, сам весь табачищем никоциантским провонял. Из тех, что за море, в неметчину с ним, с дьяволом пучеглазым, таскались, еретик, едва серным пламенем не горит. Я ему, окаянному, и так и эдак – не внемлет, ничему не внемлет...
– Да что, да, господи, – задыхалась от ужаса княгиня, – не пойму я, ты толком, толком, князюшка, по порядочку...
– Дурища, говяжье мясо! – сердился воевода. – Ты вникай, коровища! От шведа нам велено здесь скудостью нашей борониться, крепость строить. Я ему, ироду, взмолился, а он и слушать не восхотел, зверюгой Ромодановским, Преображенским приказом, пыткою грозится. Ахти нам, жена, пропали теперь, достигла и до нас длань его, проклятущего...
Авдотья затрепыхалась, раскрыла рот до ушей:
– Сам приехал? Государь?
– О, господи! – в тоске воскликнул воевода. – Тумба, горе мое, у других жена, у меня пень лесной... Тебя не жалко, подыхай, – детишечек, голубочков, кровиночек своих, жалею: в бедности, лихой смертью скончают животы своея. Да не вой, крысиха постылая, нишкни, услышит бес, антихрист...
Под мерный шорох тараканов, утирая полотенцем пот, тупо глядя в стену, воевода жаловался:
– Еллинский богоотступник, богомерзкие науки велит всем долбить, – где оно слыхано? Еретические книги всем приказано знать, в пекло, в ад сам добрых пихает! Сказывают люди: на Москве кой ни день – машкерад, демонские рыла поверх своего скобленого насаживают, бесовские пляски пляшут, гады, и звери, и птицы...
– Ой, не пойму, не пойму, никак не пойму! – жаловалась княгиня. – Чего ты сказываешь – не пойму...
– Не тебе, тараканам сказываю, более некому...
И опять бубнил:
– Хульник, богопротивник, вавилонский содом делает, именитые рода бесчестит; как почал головы рубить, остановиться, дьявол, не дает, размахался, пес пучеглазый, все и дрожим дрожмя...
В последних числах декабря 1700 года, в студеную, морозную ночь у ворот дома воеводы архангельского и холмогорского князя Алексея Петровича Прозоровского, что сменил Апраксина, остановился кожаный дорожный возок, запряженный четверкой гусем. Было очень холодно, в небе ходили голубые копья и мечи северного сияния, за Двиною тоскливо выла волчья стая. Татарские кони в санной запряжке прядали ушами, на ресницах лошадей, на ушах, на спутанных гривах сверкал иней.
В возке раздался смех, возня, потом оттуда вперед валенками-катанками выскочил молодой человек в ловком полушубочке, опоясанном шарфом, при сабле и пистолете, в треухе. За ним вылез другой – поменьше ростом, поплечистее, в медвежьей, для дальнего пути, шубе.
– Чего ж не стучишь? – сказал тот, что был в шубе, ямщику. – Застынем на стуже эдакой. Стучи живее!
Ямщик соскочил с облучка, пошел бить кнутовищем в ворота.
– Вот и возвернулся я, Сильвестр Петрович, к дому к своему, – сказал тот, что был помоложе. – Сколько годов прошло, а сполохи все играют, словно и не миновало вовсе времени.
Иевлев молча вглядывался в строения воеводской усадьбы.
– Ишь настроил себе Алексей-то Петрович, – заметил он с насмешкой. – Апраксин куда беднее жил. А этот – и палаты новые, и башни, и чего только не вывел. Видать, крепко кормится на воеводстве...
К ямщику не торопясь подошел караульный в огромном бараньем тулупе, с алебардою. Спросил трубным голосом:
– Кого бог несет?
– К воеводе-князю с царским указом от Москвы, – ответил Иевлев. – Померли они там, что ли?
– Зачем померли? Ночь, вот и спят люди божьи. Навряд ли теперь достучишься. Воротник у воеводы глуховат, а другие которые слуги – тем ни к чему, стучат али не стучат...
– А если пожар? – спросил Иевлев.
Караульщик сердито сплюнул:
– Для чего бога гневишь?
И сам стал стучать древком алебарды в ворота, сшитые из толстых сосновых брусьев. Погодя подошел другой караульщик – тоже ударил древком. За частоколом лаяли псы, а более ничего не было слышно.
Впятером – приезжие и караульщики – нашли большое мерзлое полено, отодрали его от земли, стали бить поленом в ворота так, что закачался весь частокол. Наконец завизжали двери в воеводской караулке, старческий голос закричал с натугой:
– Тихо! Боярску крепость повалите! Что за люди?
Иевлев с бешенством крикнул, что коли сейчас не откроют, он хоромы подпалит огнем, не то что крепость повалит. В воротах отворилась калитка. Приезжие вошли в сени; боярские хоромы дохнули горячим, душным теплом, запахом инбирного теста, росным ладаном. Зашелестели, забегали тараканы, храп на половине воеводы стих, воевода – в исподнем платье, всклокоченный, опухший от сна – вышел к гостям, готовый к тому, чтобы затопать на дерзких ногами, отослать их на конюшню, под кнут. Но Иевлев встретил его таким свирепым блеском холодных синих глаз, таким окриком, такой неучтивостью, что Алексей Петрович попятился, сам первый, да еще ниже, чем по чину надлежало, поклонился, велел подавать себе халат, топить поварню, баню, стелить дорогим гостям пуховые перины да собольи одеяла...
– Отоспаться успеем, князь! – сказал Иевлев. – Наперед всего изволь прочесть указ его величества, отписанный к тебе!
Сняв кожаную сумку, висевшую слева на ремне, Иевлев раскрыл ее, достал косо оторванный, грязный кусок бумаги, на котором нацарапаны были рукою Петра разбегающиеся неровные строчки. Воевода взял указ, поцеловал, заорал на слугу, чтобы подавал немедля очки. Слуга с заячьим писком – воевода на него замахнулся – выскочил из горницы и пропал: очков князь не имел, все это знали, бумаги читал Алексею Петровичу дьяк Гусев. Угадав причину замешательства, Сильвестр Петрович взял в левую руку шандал с оплывшими сальными свечами и велел всем слугам и пробудившимся от сна домочадцам выйти вон. Когда в горнице осталось всего трое людей – испуганный воевода, сам Иевлев и его офицер, которого он ласково называл Егоршей, – Сильвестр Петрович запер обе двери и негромко, твердым голосом, показывающим всю значительность царевых слов, прочитал:
«...а посему указал у города Архангельского боярину князю Алексею Петровичу Прозоровскому на малой Двине речке построить крепость. И ту крепость строить города Архангельского и Холмогорского посадскими и всякого чина градскими людьми, и уездными государевых волостей, и архиепископскими и монастырскими крестьянами, чьими бы кто ни был, ибо в опасении пребываем, что король свейский Карл великие беды учинит нам посылкою воинских людей кораблями и галеасами и галерами через море для разорения города Архангельского. И чтобы тех неприятельских людей в двинское устье не пропускать и города Архангельского и уезду ни до какого разорения не доводить и обо всем том писать почасту в Новгородский приказ...»
Сильвестр Петрович дочитал бумагу, сложил ее бережно, протянул воеводе. Прозоровский, готовый было к тому, что приезжий офицер явился, дабы схватить его и в кандалах везти на Москву в Преображенский приказ за слишком вольное «кормление» на воеводстве, – не веря ушам, стоял неподвижно, посапывал коротким задранным носиком. Потом, очнувшись, испугался больше прежнего: шведы идут на Архангельск?
– Еще не идут, – ответил Иевлев, – но весьма могут пойти, чтобы здесь покончить с кораблестроением морским и запереть Русь без выхода в Студеное море.
Боярин охнул, перекрестился, сел, зашептал бессмысленно:
– Об том знают бог да великий государь...
Высокий ростом офицер Егорша пренагло фыркнул на испуг князя, ответил с издевкою:
– И богу ведомо, боярин воевода, и великому государю ведомо, и нам, грешным, сие знать надобно...
Иевлев, барабаня пальцами по столу, позевывал с дороги, смотрел в сторону, на стенной ковер, увешанный оружием – булавами, мечами, буздыганами, пищалями, сулебами, охотничьими, окованными серебром, рогатинами, – эдакое оружейное богатство у вояки-князя!
– Шведы нас... воевать! – воскликнул князь. – Да как же мы, сударь, совладаем при нашей скудости, где войска наберем, пушки, кулеврины... Легкое ли дело – крепость! Как ее построишь? Ты сам посуди, вникни: шведы сколь великий урон нам учинили под Нарвою. А там видимо-невидимо войска нашего было, сколь обученных, преславных генералов, сам герцог де Кроа...
Иевлев ответил со спокойным презрением:
– Те генералы и герцог де Кроа – гнусные изменники. Кабы не они, еще неизвестно, чем кончилась бы нарвская баталия...
– Вишь, вишь! – не слушая, закричал князь. – Вишь! И то разбиты были наголову, а здесь, как будет здесь? Побьют, ей-ей побьют, и с крепостью побьют, и без крепости...
Он вскочил с лавки, покрытой ярких цветов ковром, наступая на полы длинного стеганного на пуху халата, метнулся к Иевлеву, спросил шепотом:
– На кой нам корабли? Были без кораблей и будем без них. Ты человек разумный, русский, дворянского роду. Отец твой-то корабельное дело ведал ли? Дед? Прадед?
Иевлев тоже встал, ответил негромко, но с такой жестокостью и так гневно, что боярин часто задышал и взялся рукою за сердце.
– Я царскому указу не судья! – сказал Сильвестр Петрович медленно и внятно. – Что велено, то и будет делаться – волею или неволею. О флоте речь особая, кто прирос гузном к земле – того на воду и кнутом не сгонишь. О крепости будем говорить завтра. А не позже как через неделю на постройку пойдет первый обоз с камнем и прочим припасом. Ежели станет ведомо мне противоборство делу, для которого прибыл я сюда, немедля же отпишу в Новгородскую четверть да князю-кесарю господину Ромодановскому, дабы здесь на веки вечные думать забыли шведу кланяться. Князь-кесарь умеет хребты ломать, ему супротивников жечь огнем не впервой...
Прозоровский обмер, замахал на Иевлева руками:
– Да что ты, сокол! Я не об себе, я об народишке. Как народишко меж собою говорит, так и я. Разве ж посмела бы моя скудость. Куда нам рассуждать! Истинно, истинно об том знают бог да великий наш государь...
Иевлев не ответил, от угощения и от бани отказался, ушел спать.
Алексей Петрович, охая, привалился к жене, княгине Авдотье, под жаркую перину, зашептал, ужасаясь приезду нежданных гостей и смертно пугая супругу:
– Кто? Антихрист, ей-ей антихрист. Глазищи бесовские, морда белая, ни кровиночки, сам весь табачищем никоциантским провонял. Из тех, что за море, в неметчину с ним, с дьяволом пучеглазым, таскались, еретик, едва серным пламенем не горит. Я ему, окаянному, и так и эдак – не внемлет, ничему не внемлет...
– Да что, да, господи, – задыхалась от ужаса княгиня, – не пойму я, ты толком, толком, князюшка, по порядочку...
– Дурища, говяжье мясо! – сердился воевода. – Ты вникай, коровища! От шведа нам велено здесь скудостью нашей борониться, крепость строить. Я ему, ироду, взмолился, а он и слушать не восхотел, зверюгой Ромодановским, Преображенским приказом, пыткою грозится. Ахти нам, жена, пропали теперь, достигла и до нас длань его, проклятущего...
Авдотья затрепыхалась, раскрыла рот до ушей:
– Сам приехал? Государь?
– О, господи! – в тоске воскликнул воевода. – Тумба, горе мое, у других жена, у меня пень лесной... Тебя не жалко, подыхай, – детишечек, голубочков, кровиночек своих, жалею: в бедности, лихой смертью скончают животы своея. Да не вой, крысиха постылая, нишкни, услышит бес, антихрист...
Под мерный шорох тараканов, утирая полотенцем пот, тупо глядя в стену, воевода жаловался:
– Еллинский богоотступник, богомерзкие науки велит всем долбить, – где оно слыхано? Еретические книги всем приказано знать, в пекло, в ад сам добрых пихает! Сказывают люди: на Москве кой ни день – машкерад, демонские рыла поверх своего скобленого насаживают, бесовские пляски пляшут, гады, и звери, и птицы...
– Ой, не пойму, не пойму, никак не пойму! – жаловалась княгиня. – Чего ты сказываешь – не пойму...
– Не тебе, тараканам сказываю, более некому...
И опять бубнил:
– Хульник, богопротивник, вавилонский содом делает, именитые рода бесчестит; как почал головы рубить, остановиться, дьявол, не дает, размахался, пес пучеглазый, все и дрожим дрожмя...