Страница:
«В лето шесть тысяч четыреста сорок девятое иде Игорь на греки, яко послаше болгаре весть к царю, яко идут руссы на Царьград скедий десять тысяч». Ске-едий!
И спрашивал:
– А что в Несторовской летописи скедия означает? Ведаешь ли?
– Скедии – лодьи древних руссов!
– То-то, что древних руссов. Ты размышляй – скедий десять тысяч! Флот! Да еще какой флот! Гастингс – король морской, тот, что полчища норманов важивал, имел ли столь могучий флот, как наши предки? Не имел Гастингс такого флота. А ты – новое дело верфь, небывалое! Корабль и вовсе неслыханное! Татарин порушил нашу жизнь – встал своими чамбулами, конными полками, между нами и морем, стеной встал, а было, да как еще было. И не токмо было, но есть, есть, племянник. Найти надобно, где бьют сии ключи животворящие...
Свечи тихо потрескивали, желтый воск обливал медные, потемневшие от времени подсвечники. Марья Никитишна вдруг подняла взгляд, встретилась глазами с Сильвестром Петровичем, вспыхнула до корней волос. Иевлев тоже покраснел нивесть отчего. За окнами, за закрытыми наглухо ставнями караульщики били в железные доски, отбивали часы. Родион Кириллович, усмехаясь своим мыслям, говорил:
– Ты, племянник, не подумай, что дядюшка твой отсылает тебя моряков искать в давно минувшие времена. О тех временах беседа особая. Лет десяток назад довелось мне быть в городе Архангельском, повидал я Терский берег, Зимний, в Коле был, на островах Соловецких, в Кеми. Для того тебе о летописях старопрежних нынче и сказываю. Ищущий да обрящет. Морского дела старатели, истинные мореходы, потомки славнейших новгородцев, смелые духом, сильные, разумные – там. Коли задумали морскую потеху делать – делайте как знаете, да только не в потеху сие может обернуться. А коли так – ищите на Севере тех людей, от коих истинно морским художествам можно научиться...
– В Архангельске искать? – спросил Иевлев.
– Там, племянник... О Севере думай денно и нощно, там людей ищи, о том расскажи государю. Взавтрева в Приказе поглядишь, как русские люди на Мангезею хаживали, да заодно увидишь, как бараньи головы тем смельчакам путь закрыли. Многое тебе покажу, а нынче спать пора, утомлен ты...
Укладывая племянника и ставя ему на ночь мятный квас, дядюшка вдруг спросил:
– Андрея Яковлевича князя Хилкова знаешь ли?
– Не знаю, дядюшка.
– Взавтрева сведу тебя с ним. Отменный юноша. Студирован в науках, подолгу беседую с ним о прошлом Руси. Денно и нощно рыщет по монастырям, летописи отыскивает, замыслил написать книгу под именем «Ядро истории российской» для всех, кто возжелает о российской истории понятие иметь. Одержим мыслью, что мало мы знаем своего прошлого, мало думаем о прошедших днях, мало там ищем путей для будущего, для грядущего...
Дядюшка сел на лавку, вновь заговорил, стал рассказывать, как русские ходили торговать в Константинополь. Окольничий рассказывал словно сам там бывал, древние летописи оживали в его рассказе, оживали кривичи и лучане – вот рубили они дерева, во много аршин толщины, долбили их, выжигали огнем, а когда Днепр очищался от льда, гнали свои скедии к граду Киеву...
От Киева вниз Иевлев поплыл вместе с Машей, она стояла в огромной лодье, держалась за руку, слушала то, что он ей говорил, кивала милой своей головою.
– Да ты спишь, племянничек? – с доброю насмешкой в голосе спросил дядюшка.
– Не сплю! – воскликнул Сильвестр Петрович. – Вовсе не сплю. Слушаю со всем вниманием...
...Опять поплыла лодья. Прошли Ессупь, на могучих руках удалые дружинники потащили скедию волоком, а лихие печенеги в это самое время вихрем налетели на конях, засвистали стрелы, зазвенели булатные тяжелые мечи, раскололся щит, а за щитом стояла Маша и жалостно говорила: – Под парусами весь путь до самого Царьграда!
– Ей-ей, спит! – смеясь, сказал Родион Кириллович.
Иевлев с трудом открыл глаза. Разноголосо скрипели сверчки, снаружи возле Печатного похаживали караульщики, перекликаясь, опасаясь лихих людей.
Дядюшка, улыбаясь, качал головой.
– Я ему усердно рассказываю, а он и уснул...
Снаружи, за окнами закричали: «караул!» Иевлев приподнялся на локте.
– Спи, спи, племянничек! – сказал Родион Кириллович. – Ничему не поможешь. Каждодневно нынче на Москве шалят. Бояр не унять. В нашей округе Стрешнев со товарищи как ни ночь людей бьет, мертвых грабит... Ну, спи, спи, детушка...
Сильвестр Петрович потянулся, закинул руки за голову, вздохнул всей грудью: заслать, что ли, сватов за Машеньку? А как жить потом? Ни у него, ни у нее ни кола, ни двора, ни рухлядишки! И ждать не от кого! Худороден на свет уродился Сильвестр Иевлев...
А ежели все-таки?
С этим «все-таки» он и заснул. Во сне видел Машу такой, какой она сидела нынче у стола: в душегрейке на сером заячьем меху, с ясным взглядом широко открытых задумчивых глаз, с темными родинками на щеке. И будто взял он ее за руку и повел. А на берегу пенные волны, и на волнах покачиваются скедии. Гудит ветер, Марья Никитишна не боится, идет к озеру, улыбается. И слышен голос дядюшки:
– Экий сон богатырский! Поднимайся, Сильвеструшка, солнце уже высоко!
4. В ПОСОЛЬСКОМ ПРИКАЗЕ
5. МОРСКОГО ДЕЛА СТАРАТЕЛИ
И спрашивал:
– А что в Несторовской летописи скедия означает? Ведаешь ли?
– Скедии – лодьи древних руссов!
– То-то, что древних руссов. Ты размышляй – скедий десять тысяч! Флот! Да еще какой флот! Гастингс – король морской, тот, что полчища норманов важивал, имел ли столь могучий флот, как наши предки? Не имел Гастингс такого флота. А ты – новое дело верфь, небывалое! Корабль и вовсе неслыханное! Татарин порушил нашу жизнь – встал своими чамбулами, конными полками, между нами и морем, стеной встал, а было, да как еще было. И не токмо было, но есть, есть, племянник. Найти надобно, где бьют сии ключи животворящие...
Свечи тихо потрескивали, желтый воск обливал медные, потемневшие от времени подсвечники. Марья Никитишна вдруг подняла взгляд, встретилась глазами с Сильвестром Петровичем, вспыхнула до корней волос. Иевлев тоже покраснел нивесть отчего. За окнами, за закрытыми наглухо ставнями караульщики били в железные доски, отбивали часы. Родион Кириллович, усмехаясь своим мыслям, говорил:
– Ты, племянник, не подумай, что дядюшка твой отсылает тебя моряков искать в давно минувшие времена. О тех временах беседа особая. Лет десяток назад довелось мне быть в городе Архангельском, повидал я Терский берег, Зимний, в Коле был, на островах Соловецких, в Кеми. Для того тебе о летописях старопрежних нынче и сказываю. Ищущий да обрящет. Морского дела старатели, истинные мореходы, потомки славнейших новгородцев, смелые духом, сильные, разумные – там. Коли задумали морскую потеху делать – делайте как знаете, да только не в потеху сие может обернуться. А коли так – ищите на Севере тех людей, от коих истинно морским художествам можно научиться...
– В Архангельске искать? – спросил Иевлев.
– Там, племянник... О Севере думай денно и нощно, там людей ищи, о том расскажи государю. Взавтрева в Приказе поглядишь, как русские люди на Мангезею хаживали, да заодно увидишь, как бараньи головы тем смельчакам путь закрыли. Многое тебе покажу, а нынче спать пора, утомлен ты...
Укладывая племянника и ставя ему на ночь мятный квас, дядюшка вдруг спросил:
– Андрея Яковлевича князя Хилкова знаешь ли?
– Не знаю, дядюшка.
– Взавтрева сведу тебя с ним. Отменный юноша. Студирован в науках, подолгу беседую с ним о прошлом Руси. Денно и нощно рыщет по монастырям, летописи отыскивает, замыслил написать книгу под именем «Ядро истории российской» для всех, кто возжелает о российской истории понятие иметь. Одержим мыслью, что мало мы знаем своего прошлого, мало думаем о прошедших днях, мало там ищем путей для будущего, для грядущего...
Дядюшка сел на лавку, вновь заговорил, стал рассказывать, как русские ходили торговать в Константинополь. Окольничий рассказывал словно сам там бывал, древние летописи оживали в его рассказе, оживали кривичи и лучане – вот рубили они дерева, во много аршин толщины, долбили их, выжигали огнем, а когда Днепр очищался от льда, гнали свои скедии к граду Киеву...
От Киева вниз Иевлев поплыл вместе с Машей, она стояла в огромной лодье, держалась за руку, слушала то, что он ей говорил, кивала милой своей головою.
– Да ты спишь, племянничек? – с доброю насмешкой в голосе спросил дядюшка.
– Не сплю! – воскликнул Сильвестр Петрович. – Вовсе не сплю. Слушаю со всем вниманием...
...Опять поплыла лодья. Прошли Ессупь, на могучих руках удалые дружинники потащили скедию волоком, а лихие печенеги в это самое время вихрем налетели на конях, засвистали стрелы, зазвенели булатные тяжелые мечи, раскололся щит, а за щитом стояла Маша и жалостно говорила: – Под парусами весь путь до самого Царьграда!
– Ей-ей, спит! – смеясь, сказал Родион Кириллович.
Иевлев с трудом открыл глаза. Разноголосо скрипели сверчки, снаружи возле Печатного похаживали караульщики, перекликаясь, опасаясь лихих людей.
Дядюшка, улыбаясь, качал головой.
– Я ему усердно рассказываю, а он и уснул...
Снаружи, за окнами закричали: «караул!» Иевлев приподнялся на локте.
– Спи, спи, племянничек! – сказал Родион Кириллович. – Ничему не поможешь. Каждодневно нынче на Москве шалят. Бояр не унять. В нашей округе Стрешнев со товарищи как ни ночь людей бьет, мертвых грабит... Ну, спи, спи, детушка...
Сильвестр Петрович потянулся, закинул руки за голову, вздохнул всей грудью: заслать, что ли, сватов за Машеньку? А как жить потом? Ни у него, ни у нее ни кола, ни двора, ни рухлядишки! И ждать не от кого! Худороден на свет уродился Сильвестр Иевлев...
А ежели все-таки?
С этим «все-таки» он и заснул. Во сне видел Машу такой, какой она сидела нынче у стола: в душегрейке на сером заячьем меху, с ясным взглядом широко открытых задумчивых глаз, с темными родинками на щеке. И будто взял он ее за руку и повел. А на берегу пенные волны, и на волнах покачиваются скедии. Гудит ветер, Марья Никитишна не боится, идет к озеру, улыбается. И слышен голос дядюшки:
– Экий сон богатырский! Поднимайся, Сильвеструшка, солнце уже высоко!
4. В ПОСОЛЬСКОМ ПРИКАЗЕ
– Вот он, Андрюша мой! – с удовольствием глядя в открытое, совсем еще юное лицо Хилкова, говорил дядюшка Родион Кириллович. – Люби да жалуй, Сильвестр! И ты его приветь, Андрюша! Малый добрый, голова не огурцом поставлена, нынче флот строит на Переяславле-Залесском, все ему там внове, голубчику. Верфь – дело новое, корабль – вовсе неслыханное, одна надежда на ученого немца, а тот знал, да нынче что знал – забыл...
Дядюшка был весел, посмеивался, трепал Хилкова по плечу. Хилков улыбался застенчиво, пощипывал едва пробивающиеся усы. Окольничий попросил:
– Ты, Андрей Яковлевич, сделай милость, покажи племяннику богатства наши. Пусть сведает, что не одним немцем свет стоит. А то они нынче только и слушают, что им на Кукуе врут. Мне-то недосуг, попозже наведаюсь, еще побеседуем...
Родион Кириллович ушел, Хилков кликнул дьяка со свечами, тот темными сенями понес трехсвечный шандал. Другой дьяк открыл кованую тяжелую дверь, за дверью была камора, в которой дядюшка провел почти всю свою жизнь.
Сели рядом у большого, дубового стола. Иевлев боком взглянул на Хилкова – увидел вьющиеся крутыми кудрями волосы на нежной девичьей шее, румяную щеку, пушистые, загнутые ресницы.
Андрей Яковлевич негромко сказал:
– Хорошо здесь, верно, Сильвестр Петрович?
– Здесь? Ничего...
– А по мне, лучшего угла нигде нет. Как запрешься да в тишине зачнешь листы листать... Век бы не уходил, да, знать, судьба...
– А что? – спросил Иевлев.
– Вчера узнал – будто ехать с посольством в заморские страны...
Он помолчал задумавшись, потом бережно стал перекладывать древние списания, завернутые в тонкую телячью кожу, летописи, хронографы, пергаменты. Положив один перед собою, полистал, объяснил:
– То жития святых князей Бориса и Глеба. Из сих листов имеешь ты возможность, Сильвестр Петрович, видеть, как плавали предки наши...
На желтом пергаменте была искусно изображена лодья, изогнутая, словно молодой месяц. Одиннадцать русских воинов в шишастых шеломах, с большими копьями в руках плыли морем в этой лодье. Четыре весла были опущены в воду, на пятом сидел кормщик.
– Судно находится в плавании! – говорил Хилков. – Да это еще что! Здесь зрим мы не ягодки, но цветочки. Так шли на Царьград Олеговы дружины. Прапорцы, зришь ли, Сильвестр Петрович! Прапорцы, иначе флаги. Копья! Теперь здесь поглядим – Псковскую летопись...
В обитую железом дверь стучали дьяки, спрашивали окольничего. Хилков сначала не отзывался, потом распахнул дверь и так гаркнул на нерадивого дьяка, дурно переписавшего листы, что Сильвестр Петрович даже головою покачал. А дьяк испуганно от юного князя попятился, и было видно, что Хилков здесь всему начальный человек и что, несмотря на его юность, с ним шутки плохи...
Все новые и новые списки, книги, заметки выкладывал Андрей Яковлевич из кованого железного сундука, сопровождая каждую дельным и не длинным рассуждением. У Иевлева блестели глаза от жадности – все самому прочесть. Андрей Яковлевич рассуждал спокойно, многое знал наизусть. Сильвестр Петрович только дивился, как можно сию премудрость запомнить.
Попозже пришел дядюшка, спросил:
– Что, племянничек? Есть чему у нас поучиться? А ты все: немцы да немцы!
– Да я...
– Да я! – передразнил Родион Кириллович. – Знаю я вас! Недаром Крижанич писал, что-де всяким чужим вещам мы дивимся, хвалим их и превозносим до небес, а свое домашнее житье презираем. О, чужевладство треклятое, быть ему пусту!
Он сел на сундук, заговорил с тоскою в голосе:
– Пять десятков лет здесь, почитай что, и ничего более не видел, как сии богатства. Отец твой женился, детей нарожал, войны воевал, овдовел, еще женился, вотчину растряс на свои безумства, а я с костылем – копил, вот они, лалы мои, алмазы, изумруды, жемчуга, коим цены нету и не будет, вот оно, богатство великое...
На лбу старика вздулась жила, бледное лицо его порозовело; грозя костылем неведомому врагу, жаловался:
– Червь, пожары, сколько их на Москве было, ляхи, татары, свои бояре. Как иноземцу подарок дарить – сюда лезут, – будь они прокляты. Глупые, темные, дикие, – что им сии сокровища? Пергамент, об котором ночи не сплю, в подарок дарит негоцианту, иноземцу, а тому что? Тому десяток червонцев куда прибыльнее. Дьяки крадут, не на кого положиться. Ты бы сказал, дитятко, хоть Петру Алексеевичу, что ли? Вот на него надежда была – на Хилкова Андрея Яковлевича; думал, помру – он сбережет; так и здесь незадача, в чужие земли с посольством поедет. Кому ключ отдам? Под головою держу, как где на Москве пожар – душа замирает, бегу, словно очумелый.
Открыл дверь, крикнул:
– Сумку, Шишкин!
Дьяк принес посольскую сумку – кожаную, пахучую, с крепкими крюками и ременными завязками. Дядюшка долго рылся на столе и в сундуках, выбрал листы, завернул в сафьян, сафьян перевязал верченым белым шнуром, потом упаковал в сумку. Иевлев и Хилков недоумевая смотрели. Дядюшка сказал:
– Как бы ненароком положишь сии листы в горницу Петру Алексеевичу, ежели он на озеро прибудет. Пусть почитает. Кукушки на Кукуе свое, а мы – наше доброе, дорогое...
Иевлев поклонился.
– Еще об чем говорили-то? – спросил дядюшка и сам тотчас же вспомнил...
Лицо его сделалось хитрым и повеселело, он подмигнул Андрею Яковлевичу и велел ему запереть дверь. Сильвестр Петрович с удивлением глядел, как накрепко Хилков заложил дверь и крюком и на засов.
– Оно у нас припрятано, – говорил Родион Кириллович, – оно у нас крепко припрятано, мы прятать умеем...
Теперь улыбнулся и Андрей Яковлевич.
Загремел, защелкал, заскрипел хитрый замок; дядюшка открыл сундук, повернул еще один ключик в тайнике. Лязгнула невидимая глазу пружина, темная от времени доска сама съехала в сторону; книжки, переплетенные в желтую телячью кожу, корешками вверх плотно стояли в тайнике. Дядюшка погладил их бережно, прищелкнул языком, выдернул одну, раскрыл. То был Коперник, выданный типографщиком в городе Регенсбурге почти сто пятьдесят лет назад.
– Латынь, – с горечью сказал Иевлев.
– А ты ее возьмешь да и выучишь! – прикрикнул дядюшка. – Вот Андрюшка-то выучил, и я выучил, да и ты выучишь...
Он стал вынимать из тайника томики, обтирая каждый бережно ладонями, приговаривая:
– Кеплер, брат, тоже по-латыни, а без Кеплера какой ты мореплаватель. Они, племянничек, это не твои старички голландские, не твои немцы с Кукуя, без них как жить?
– А почему спрятаны-то? – тихо спросил Иевлев. – Для чего в тайнике?
– От попишек проклятых, от воронья черного, – ответил Родион Кириллович. – Пасись и ты их, племянничек, пасись, голубчик. Андрюша-то Кеплерово учение, почитай, все не выходя из Приказа, запершись одолел...
Дядюшка сделал круглые глаза, близко наклонился к Иевлеву, сказал таинственно, весело, молодым голосом:
– Не вокруг земли планеты ходят, а земля наша сама с другими планетами вкруг солнца бегает. А? Каково это попишке-то? Нож вострый! Все вверх тормашками в тартары летит. Покуда они там бороды друг другу рвут – тригубить, али двугубить аллилую, копытцем креститься, али щепотью, мы здесь в тиши да в благодати, вишь, что познаем...
Он быстро, ловкими руками завернул два томика в чистую холстину, перевязал веревочкой, подал Сильвестру Петровичу:
– Тиммерман ваш не больно здорово, да все же латынь ведает. Может, что полезное отсюда и узнаете. Рассуждаю так: ныне без Коперника – ровно бы во тьме...
– Чужебесием не занеможем, дядюшка? – не без хитрости в голосе спросил Иевлев, держа в руках Коперниковы книги.
Родион Кириллович отмахнулся, ответил торжественно:
– Сии мужи есть украшение роду человеческому. Счастливы поляки, что сыном своим имеют Коперника, а немцы, что от них произошел Кеплер. Так и запомни. Ну, с богом! Да с Андрюшей обнимись, авось еще сведет вас судьба...
Спрятав драгоценные книги, застегнув ремни кожаной сумки, Иевлев легко сел в седло. Дядюшка и Андрей Хилков помахали ему с крыльца. Соловый жеребчик взял с места наметом, и к вечеру Сильвестр Петрович был на озере. По пути к избе заметил: за прошедшие два дня мужики-колодники подняли пристань до самой меры, половина досок уже была пришита деревянными гвоздями...
Иевлев отдал коня денщику; широко шагая, безотчетно чему-то радуясь, распахнул дверь. Голландские старички пекли на загнетке, на угольях голландские сладкие оладушки, макали в патоку, запивали своим кофеем; у них все было отдельное, даже муку держали в своем ларе под ключом. Федор Матвеевич еще не вернулся. Воронин, морща лоб у стола, писал грифелем цифры – от скуки учился вычитанию. Тиммерман дремал в углу, охал во сне. Сильвестр Петрович подсел к нему, ласково разбудил, показал книги. Франц Федорович, зевая, подрагивая спросонок, полистал Коперниково творение, испугался, сказал, что книга сия вельми трудна, навряд ли и поймет он, что в ней. Но все же обещал подумать, может и разберется в премудрости...
– Чего на Москве-то слыхать? – с печи, прокашливаясь, спросил Прянишников. – Скоро ли нас отпустят, бедолаг разнесчастных? Ей-ей, пропадем тут на озере на этом окаянном, ни за что пропадем. Как усну, во сне все шишей вижу, а то будто меня батогами бьют. К добру ли?
– Мало, видать, тебя наяву били! – сурово ответил Воронин.
Федька Прянишников спустил босые ноги; блаженно почесываясь, стал вспоминать, как жилось в вотчине, – хорошо на свете живется дворянскому сыну. Мужики, как завидят, не то что в землю поклонятся, а на колени падут и как на бога взирают. Еда – какая только занадобится душеньке твоей, девок – бери любую. А тут...
Прянишников махнул рукой, задумался над своей судьбиной.
– Чего, правда-то, на Москве нового? – тихонько спросил Яким.
Сильвестр Петрович ответил, что нового-де ничего примечательного нет, однако ж худо то, что знаем мало, не любопытствуем ни к чему, живем как живется, для чего только небо коптим...
Яким удивился, пожал плечами.
Иевлев один вышел из хибары на воздух.
Тихо мерцали звезды не то в озере, не то в небе. Лес – черный и неподвижный – застыл над берегами. Возле воды прошли три мужика, понесли коробья с крупами и мукой – кормиться артелью.
Два голоса мягко пели:
Дядюшка был весел, посмеивался, трепал Хилкова по плечу. Хилков улыбался застенчиво, пощипывал едва пробивающиеся усы. Окольничий попросил:
– Ты, Андрей Яковлевич, сделай милость, покажи племяннику богатства наши. Пусть сведает, что не одним немцем свет стоит. А то они нынче только и слушают, что им на Кукуе врут. Мне-то недосуг, попозже наведаюсь, еще побеседуем...
Родион Кириллович ушел, Хилков кликнул дьяка со свечами, тот темными сенями понес трехсвечный шандал. Другой дьяк открыл кованую тяжелую дверь, за дверью была камора, в которой дядюшка провел почти всю свою жизнь.
Сели рядом у большого, дубового стола. Иевлев боком взглянул на Хилкова – увидел вьющиеся крутыми кудрями волосы на нежной девичьей шее, румяную щеку, пушистые, загнутые ресницы.
Андрей Яковлевич негромко сказал:
– Хорошо здесь, верно, Сильвестр Петрович?
– Здесь? Ничего...
– А по мне, лучшего угла нигде нет. Как запрешься да в тишине зачнешь листы листать... Век бы не уходил, да, знать, судьба...
– А что? – спросил Иевлев.
– Вчера узнал – будто ехать с посольством в заморские страны...
Он помолчал задумавшись, потом бережно стал перекладывать древние списания, завернутые в тонкую телячью кожу, летописи, хронографы, пергаменты. Положив один перед собою, полистал, объяснил:
– То жития святых князей Бориса и Глеба. Из сих листов имеешь ты возможность, Сильвестр Петрович, видеть, как плавали предки наши...
На желтом пергаменте была искусно изображена лодья, изогнутая, словно молодой месяц. Одиннадцать русских воинов в шишастых шеломах, с большими копьями в руках плыли морем в этой лодье. Четыре весла были опущены в воду, на пятом сидел кормщик.
– Судно находится в плавании! – говорил Хилков. – Да это еще что! Здесь зрим мы не ягодки, но цветочки. Так шли на Царьград Олеговы дружины. Прапорцы, зришь ли, Сильвестр Петрович! Прапорцы, иначе флаги. Копья! Теперь здесь поглядим – Псковскую летопись...
В обитую железом дверь стучали дьяки, спрашивали окольничего. Хилков сначала не отзывался, потом распахнул дверь и так гаркнул на нерадивого дьяка, дурно переписавшего листы, что Сильвестр Петрович даже головою покачал. А дьяк испуганно от юного князя попятился, и было видно, что Хилков здесь всему начальный человек и что, несмотря на его юность, с ним шутки плохи...
Все новые и новые списки, книги, заметки выкладывал Андрей Яковлевич из кованого железного сундука, сопровождая каждую дельным и не длинным рассуждением. У Иевлева блестели глаза от жадности – все самому прочесть. Андрей Яковлевич рассуждал спокойно, многое знал наизусть. Сильвестр Петрович только дивился, как можно сию премудрость запомнить.
Попозже пришел дядюшка, спросил:
– Что, племянничек? Есть чему у нас поучиться? А ты все: немцы да немцы!
– Да я...
– Да я! – передразнил Родион Кириллович. – Знаю я вас! Недаром Крижанич писал, что-де всяким чужим вещам мы дивимся, хвалим их и превозносим до небес, а свое домашнее житье презираем. О, чужевладство треклятое, быть ему пусту!
Он сел на сундук, заговорил с тоскою в голосе:
– Пять десятков лет здесь, почитай что, и ничего более не видел, как сии богатства. Отец твой женился, детей нарожал, войны воевал, овдовел, еще женился, вотчину растряс на свои безумства, а я с костылем – копил, вот они, лалы мои, алмазы, изумруды, жемчуга, коим цены нету и не будет, вот оно, богатство великое...
На лбу старика вздулась жила, бледное лицо его порозовело; грозя костылем неведомому врагу, жаловался:
– Червь, пожары, сколько их на Москве было, ляхи, татары, свои бояре. Как иноземцу подарок дарить – сюда лезут, – будь они прокляты. Глупые, темные, дикие, – что им сии сокровища? Пергамент, об котором ночи не сплю, в подарок дарит негоцианту, иноземцу, а тому что? Тому десяток червонцев куда прибыльнее. Дьяки крадут, не на кого положиться. Ты бы сказал, дитятко, хоть Петру Алексеевичу, что ли? Вот на него надежда была – на Хилкова Андрея Яковлевича; думал, помру – он сбережет; так и здесь незадача, в чужие земли с посольством поедет. Кому ключ отдам? Под головою держу, как где на Москве пожар – душа замирает, бегу, словно очумелый.
Открыл дверь, крикнул:
– Сумку, Шишкин!
Дьяк принес посольскую сумку – кожаную, пахучую, с крепкими крюками и ременными завязками. Дядюшка долго рылся на столе и в сундуках, выбрал листы, завернул в сафьян, сафьян перевязал верченым белым шнуром, потом упаковал в сумку. Иевлев и Хилков недоумевая смотрели. Дядюшка сказал:
– Как бы ненароком положишь сии листы в горницу Петру Алексеевичу, ежели он на озеро прибудет. Пусть почитает. Кукушки на Кукуе свое, а мы – наше доброе, дорогое...
Иевлев поклонился.
– Еще об чем говорили-то? – спросил дядюшка и сам тотчас же вспомнил...
Лицо его сделалось хитрым и повеселело, он подмигнул Андрею Яковлевичу и велел ему запереть дверь. Сильвестр Петрович с удивлением глядел, как накрепко Хилков заложил дверь и крюком и на засов.
– Оно у нас припрятано, – говорил Родион Кириллович, – оно у нас крепко припрятано, мы прятать умеем...
Теперь улыбнулся и Андрей Яковлевич.
Загремел, защелкал, заскрипел хитрый замок; дядюшка открыл сундук, повернул еще один ключик в тайнике. Лязгнула невидимая глазу пружина, темная от времени доска сама съехала в сторону; книжки, переплетенные в желтую телячью кожу, корешками вверх плотно стояли в тайнике. Дядюшка погладил их бережно, прищелкнул языком, выдернул одну, раскрыл. То был Коперник, выданный типографщиком в городе Регенсбурге почти сто пятьдесят лет назад.
– Латынь, – с горечью сказал Иевлев.
– А ты ее возьмешь да и выучишь! – прикрикнул дядюшка. – Вот Андрюшка-то выучил, и я выучил, да и ты выучишь...
Он стал вынимать из тайника томики, обтирая каждый бережно ладонями, приговаривая:
– Кеплер, брат, тоже по-латыни, а без Кеплера какой ты мореплаватель. Они, племянничек, это не твои старички голландские, не твои немцы с Кукуя, без них как жить?
– А почему спрятаны-то? – тихо спросил Иевлев. – Для чего в тайнике?
– От попишек проклятых, от воронья черного, – ответил Родион Кириллович. – Пасись и ты их, племянничек, пасись, голубчик. Андрюша-то Кеплерово учение, почитай, все не выходя из Приказа, запершись одолел...
Дядюшка сделал круглые глаза, близко наклонился к Иевлеву, сказал таинственно, весело, молодым голосом:
– Не вокруг земли планеты ходят, а земля наша сама с другими планетами вкруг солнца бегает. А? Каково это попишке-то? Нож вострый! Все вверх тормашками в тартары летит. Покуда они там бороды друг другу рвут – тригубить, али двугубить аллилую, копытцем креститься, али щепотью, мы здесь в тиши да в благодати, вишь, что познаем...
Он быстро, ловкими руками завернул два томика в чистую холстину, перевязал веревочкой, подал Сильвестру Петровичу:
– Тиммерман ваш не больно здорово, да все же латынь ведает. Может, что полезное отсюда и узнаете. Рассуждаю так: ныне без Коперника – ровно бы во тьме...
– Чужебесием не занеможем, дядюшка? – не без хитрости в голосе спросил Иевлев, держа в руках Коперниковы книги.
Родион Кириллович отмахнулся, ответил торжественно:
– Сии мужи есть украшение роду человеческому. Счастливы поляки, что сыном своим имеют Коперника, а немцы, что от них произошел Кеплер. Так и запомни. Ну, с богом! Да с Андрюшей обнимись, авось еще сведет вас судьба...
Спрятав драгоценные книги, застегнув ремни кожаной сумки, Иевлев легко сел в седло. Дядюшка и Андрей Хилков помахали ему с крыльца. Соловый жеребчик взял с места наметом, и к вечеру Сильвестр Петрович был на озере. По пути к избе заметил: за прошедшие два дня мужики-колодники подняли пристань до самой меры, половина досок уже была пришита деревянными гвоздями...
Иевлев отдал коня денщику; широко шагая, безотчетно чему-то радуясь, распахнул дверь. Голландские старички пекли на загнетке, на угольях голландские сладкие оладушки, макали в патоку, запивали своим кофеем; у них все было отдельное, даже муку держали в своем ларе под ключом. Федор Матвеевич еще не вернулся. Воронин, морща лоб у стола, писал грифелем цифры – от скуки учился вычитанию. Тиммерман дремал в углу, охал во сне. Сильвестр Петрович подсел к нему, ласково разбудил, показал книги. Франц Федорович, зевая, подрагивая спросонок, полистал Коперниково творение, испугался, сказал, что книга сия вельми трудна, навряд ли и поймет он, что в ней. Но все же обещал подумать, может и разберется в премудрости...
– Чего на Москве-то слыхать? – с печи, прокашливаясь, спросил Прянишников. – Скоро ли нас отпустят, бедолаг разнесчастных? Ей-ей, пропадем тут на озере на этом окаянном, ни за что пропадем. Как усну, во сне все шишей вижу, а то будто меня батогами бьют. К добру ли?
– Мало, видать, тебя наяву били! – сурово ответил Воронин.
Федька Прянишников спустил босые ноги; блаженно почесываясь, стал вспоминать, как жилось в вотчине, – хорошо на свете живется дворянскому сыну. Мужики, как завидят, не то что в землю поклонятся, а на колени падут и как на бога взирают. Еда – какая только занадобится душеньке твоей, девок – бери любую. А тут...
Прянишников махнул рукой, задумался над своей судьбиной.
– Чего, правда-то, на Москве нового? – тихонько спросил Яким.
Сильвестр Петрович ответил, что нового-де ничего примечательного нет, однако ж худо то, что знаем мало, не любопытствуем ни к чему, живем как живется, для чего только небо коптим...
Яким удивился, пожал плечами.
Иевлев один вышел из хибары на воздух.
Тихо мерцали звезды не то в озере, не то в небе. Лес – черный и неподвижный – застыл над берегами. Возле воды прошли три мужика, понесли коробья с крупами и мукой – кормиться артелью.
Два голоса мягко пели:
Скачет груздочек по ельничку,
Ищет груздочек беляночки...
5. МОРСКОГО ДЕЛА СТАРАТЕЛИ
На озере повелось так, что последнее, решающее слово во всех спорах всегда оставалось за Федором Матвеевичем Апраксиным. Был он годами значительно старше других корабельщиков, менее горяч, нежели они, рассудителен, умел слушать и не торопился решать. Все знали, что Петр Алексеевич верит Апраксину и редко ему перечит.
Вечером, в воскресенье, выслушав внимательно корабельщиков, тесно набившихся в избе, Апраксин сказал:
– Без Архангельска все же не сделать нам ничего толком, господа корабельщики. Мыслю: пошлем к Белому морю Иевлева, с ним Воронина. Пусть сыщут доброю мастера и со всем поспешанием везут сюда. Декабрь наступил, чего еще дожидаться?
Франц Федорович Тиммерман опустил голову, понимал, кого упрекает Апраксин.
– Зима минуется, флота и не видно, – говорил Федор Матвеевич. – Выйдет – ничего и не сделано...
– Мы, что ли, виноваты? – спросил Ржевский. – Разве мы не старались? Да и флот-то потешный, кому он ныне надобен?
– А потешная фортеция Прессбург – она что? – ответил Апраксин. – Она для боя? Татар ждем, и против них Прессбург построили?
Кое-кто из корабельщиков засмеялся. Апраксин хлопнул по столу ладонью – вновь стало тихо.
– Не для боя, Василий Андреевич, для потехи построена фортеция, Прессбург именуемая, – строго сказал Апраксин. – Да потехи, слышь, делом оборачиваются, то вы все не хуже меня ведаете...
– Вот и пойдем к Прессбургу, – попросил Ржевский. – Чего нам здесь-то дожидаться? Трудов наших государь не видит, вовсе от тоски-печали, без доброго слова пропадем...
Иевлев помотал головою, сокрушаясь: сей недоросль не прост уродился. Все бы ему на государевых глазах пребывать! Молод, а хитер, ох, хитер боярин Ржевский Василий Андреевич...
– Никуда не пойдем мы отсюдова! – произнес Апраксин. – И боюсь, Василий Андреевич, правду ты сказал – не увидит государь трудов наших, ну да ништо. Не пропадем...
Он отвернулся от Ржевского и продолжал, обращаясь к другим корабельщикам – к Иевлеву, Воронину, Лукову, длинному Федору Прянишникову, который, едва приехав на озеро, забрался на печку и ухитрялся спать целыми сутками:
– Прессбург есть потеха Марсова, здесь же, на нашем озере, надлежит быть потехе нептуновой, – говорил Апраксин. – Что Прессбург? Али запамятовали? Два года назад были стольники и спальники, конюхи и кречетники, дворовые конюхи да дворцовые истопники, а нынче полки, кои не так легко победить, как те, что Василий Васильевич князь Голицын на татар важивал. Нынче солдаты, нынче офицеры, нынче изба караульная, нынче служба! А мы что? Сидим да ждем, покуда ротмистр Петр Алексеевич к сей нептуновой потехе поостынет? А что в том хорошего будет? Да сами мы кто!
Прянишников не ответил, сердито полез на печку – спать дальше. Ржевский угрюмо смотрел на Апраксина. Яким Воронин сказал невесело:
– Ехать-то можно, да как доедем?.. Путь не близкий, по дорогам, слышно, шпыни так и шныряют, режут ножичками. Да и где оно – сие море Белое? Может, его и нету вовсе на свете...
Иевлев засмеялся, хлопнул Воронина по широкому плечу:
– Не плачь, Яким! Отыщем море Белое...
Собрались быстро – в один день. На рассвете морозного, ветреного дня к избе, скрипя полозьями и раскатываясь, подъехали лубяные, с запряжкой гусем, сани. В сумке у Сильвестра Петровича лежала царская подорожная, у обоих путников были добрые, вороненой стали ножи, пара пистолетов, сабли. Яким запасся и едой на дальнюю дорогу – копчеными гусями, окороком, жбаном водки. Ямщик свистнул, намотал вожжи на руку, сытые лошади взяли с места хорошим быстрым шагом...
Ехали на Ярославль – Вологду – Каргополь. Свирепые студеные январские ветра обжигали лица, мороз забирался под шубы, леденил ноги. Мечталось только о тепле, о покое, о том, чтобы не скрипели в бору вековые, промороженные деревья, чтобы не бежали за розвальнями волчьи стаи со светящимися глазами, чтобы холод не хватал за самое сердце.
День и ночь брякал промерзшим глухим звоном колоколец под дугою коренника, на бешеном ходу сани часто переворачивались, ямщики сокрушались:
– Ишь, незадача! Было б вам, господа добрые, не спать ехамши...
Подъезжая к яму, не останавливая гоньбы, ямщик свистел оглушительно, особым ямщичьим посвистом. На крыльцо яма – станции выскакивал заспанный, всклокоченный смотрильщик. Покуда перепрягали лошадей, Иевлев и Воронин сидя дремали в жарко натопленной, душной избе. За весь одиннадцатидневный путь на ночевку не останавливались ни разу. Спали в лубяных санях, тесно прижавшись друг к другу, измученные, заросшие бородами, немытые...
В Онеге молодцеватый певун-ямщик, зная, для чего едут стольники, привез их к низкой, строенной в лапу, большой избе, обнесенной тыном из почерневших от времени кольев.
– Он и есть, – сказал ямщик. – Алексей Кононович первый на Онеге кормщик. И братец у них по корабельному делу – все его знают. Лучшего и не надо вам...
Ворота гостям открыл сам хозяин, приземистый мужик со строгим, изрытым морщинами лицом. Поздоровавшись, поставил на стол моченой морошки, пошел топить баню. Когда попарились вволю, Корелин покормил приезжих семужьей ухой и уложил спать на высокие перины. Гости проспали почти что сутки, проснулись к вечеру – веселые, голодные, довольные. Хозяин поджидал их, читая книгу в переплете с позеленевшими от времени медными застежками. Колеблющееся пламя витых свечей освещало его лоб в залысинах, светлые глаза, серебристую кудлатую бороду.
Гости сели рядом на лавку. Старик внимательно, ничему не удивляясь, выслушал рассказ Иевлева, подумал, потом сказал:
– Что ж, лодьи у нас строят. Учитесь – дело хорошее...
– Не лодьи нам надобны – корабли! – перебил Воронин.
Кормщик строго взглянул на Якима, объяснил:
– Лодьи наши и есть корабли. Так по-нашему, по-поморскому зовутся. Хаживаем нашими лодьями в дальние места. На Грумант, на Матку, на Колгуев...
Иевлев и Воронин недоуменно переглянулись. Никогда они не слыхивали этих названий. Старик догадался, встал, открыл ключом старинную тяжелую укладку, бережно положил на стол сверток из серого полотна. Не спеша развязал шнурок, вынул не то пергаменты, не то куски кожи – квадратные, плотные, желтые от времени...
– Оно... что ж такое? – спросил Воронин.
– А береста! – усмехнулся Корелин. – Не слыхивал, чтобы бересту эдак обделывали? Бумага али пергамент помору дороги, вот он сам себе и обладил подешевле...
Пододвинув подсвечник поближе, старик сказал:
– Вон, гляди, господа, какие пути нами хожены...
Твердым ногтем он провел по бересте черту – от Онеги на Колгуев:
– То путь ближний...
Сильвестр Петрович всмотрелся в лист бересты внимательно – увидел вырезанные контуры берегов, полуостров, заливы. Это была карта – искусно и красиво сделанная, с корабликами, плывущими по морю, с человечками, стоящими на берегу, с деревьями, растущими в устьях рек, и со зверьми, словно бы беседующими друг с другом на далеких островах.
– Кто же сей мореплаватель отважный? – спросил Воронин. – Кто сию карту начертил?
Корелин пожал плечами, вздохнул:
– Не ведаю, господин. Давно то было. Вишь – я сед, а книгу берестяную получил от батюшки своего. Сам посуди...
До полуночи сидели втроем у стола, щурясь всматривались в полустертые временем искусные карты на бересте. Старик задумчиво говорил:
– Собрать бы вам, господа хорошие, кормщиков наших добрых, да нынче многие в дальних землях зимуют. Панов на Грумант ушел; Семисадов – добрый кормщик, искусный – старшим над артелью в норвеги отправился; Рябов Иван сын Савватеев – от монастыря Николо-Корельского – моржа промышлял на Матке, там и поныне, видать, зимует. Тимофеев Антип тож где-то застрял. Много их у нас – найдем с кем побеседовать об морском деле. А к завтрему приедет брат мой единоутробный – Иван Кононович, он у нас по Поморью первый лодейный мастер... С ним прибудет Кочнев – редкого ума человек, от дедов весь ихний род лодьи строит...
Ночью Иевлев, Воронин и Алексей Кононович, одевшись потеплее, вышли на крыльцо смотреть сполохи. Сильвестр Петрович ахнул, не поверил глазам, громко спросил:
– Да что ж оно такое? Яким, зришь?
В черном морозном небе медленно двигались, сталкиваясь между собою, горящие сине-зеленые столбы, падали, вновь поднимались, озаряя своим странным холодным сиянием покрытые искрящимся снегом крыши онежских домов, дорогу, неподвижное, застывшее пространство залива...
– На Матке-то страшнее играют! – сказал старик. – Здесь что, здесь в тихости сполохи, а на Матке, в большой холод, эдакие сполохи живут – и непужливый перекрестится. Ходят, да с треском, как гром гремит.
Столбы погасли, новое зрелище явилось перед Иевлевым и Ворониным. Из сгустившегося мрака стали словно бы прорываться искры, потом запылали сплошным огнем, рассыпая мелкие, быстрые, несущиеся, словно молнии, маленькие огни. Полнеба уже горело, – казалось, там должен стоять непрестанный могучий грохот, и было удивительно, что ночная морозная тишина ничем не нарушалась.
– С кузницей схоже! – сказал Иевлев. – Будто горн там на краю земли...
Продрогнув, вернулись в дом и долго еще говорили о сполохах.
– Нашим корабельщикам расскажешь – не поверят! – вздохнул Яким, раздеваясь.
– Многому не поверят! – сказал Сильвестр Петрович.
Лег на лавку и задумался. Яким уже спал, в избе было тихо, только трещали от мороза бревна, да мышь осторожно точила в подполье.
– Многому не поверят! – шепотом повторил Иевлев. – Многому...
С утра, едва рассвело, пошли на Онежский залив – смотреть поморские лодьи, карбасы и кочи. Не веря своим глазам, Сильвестр Петрович смерил длину лодьи – девяносто футов, – корабль! Стоя наверху, на палубе, Иевлев крикнул вниз Воронину:
– Яким, сия лодья поболе той, что у Христофора Колумба была...
Суда были подняты на городки из бревен, стояли высоко. Корелин коротко, скупо, но с гордостью рассказывал, какое судно когда построено, какую воду ходит, то есть сколько лет плавает, где бывало, что с ним приключалось в плаваниях. На морозе, под яркими лучами зимнего негреющего солнца весело пахло смолой, и было смешно вспоминать переяславльские мучения, Тиммермана, верфь, которую там никак не могли достроить...
Вечером, в воскресенье, выслушав внимательно корабельщиков, тесно набившихся в избе, Апраксин сказал:
– Без Архангельска все же не сделать нам ничего толком, господа корабельщики. Мыслю: пошлем к Белому морю Иевлева, с ним Воронина. Пусть сыщут доброю мастера и со всем поспешанием везут сюда. Декабрь наступил, чего еще дожидаться?
Франц Федорович Тиммерман опустил голову, понимал, кого упрекает Апраксин.
– Зима минуется, флота и не видно, – говорил Федор Матвеевич. – Выйдет – ничего и не сделано...
– Мы, что ли, виноваты? – спросил Ржевский. – Разве мы не старались? Да и флот-то потешный, кому он ныне надобен?
– А потешная фортеция Прессбург – она что? – ответил Апраксин. – Она для боя? Татар ждем, и против них Прессбург построили?
Кое-кто из корабельщиков засмеялся. Апраксин хлопнул по столу ладонью – вновь стало тихо.
– Не для боя, Василий Андреевич, для потехи построена фортеция, Прессбург именуемая, – строго сказал Апраксин. – Да потехи, слышь, делом оборачиваются, то вы все не хуже меня ведаете...
– Вот и пойдем к Прессбургу, – попросил Ржевский. – Чего нам здесь-то дожидаться? Трудов наших государь не видит, вовсе от тоски-печали, без доброго слова пропадем...
Иевлев помотал головою, сокрушаясь: сей недоросль не прост уродился. Все бы ему на государевых глазах пребывать! Молод, а хитер, ох, хитер боярин Ржевский Василий Андреевич...
– Никуда не пойдем мы отсюдова! – произнес Апраксин. – И боюсь, Василий Андреевич, правду ты сказал – не увидит государь трудов наших, ну да ништо. Не пропадем...
Он отвернулся от Ржевского и продолжал, обращаясь к другим корабельщикам – к Иевлеву, Воронину, Лукову, длинному Федору Прянишникову, который, едва приехав на озеро, забрался на печку и ухитрялся спать целыми сутками:
– Прессбург есть потеха Марсова, здесь же, на нашем озере, надлежит быть потехе нептуновой, – говорил Апраксин. – Что Прессбург? Али запамятовали? Два года назад были стольники и спальники, конюхи и кречетники, дворовые конюхи да дворцовые истопники, а нынче полки, кои не так легко победить, как те, что Василий Васильевич князь Голицын на татар важивал. Нынче солдаты, нынче офицеры, нынче изба караульная, нынче служба! А мы что? Сидим да ждем, покуда ротмистр Петр Алексеевич к сей нептуновой потехе поостынет? А что в том хорошего будет? Да сами мы кто!
Прянишников не ответил, сердито полез на печку – спать дальше. Ржевский угрюмо смотрел на Апраксина. Яким Воронин сказал невесело:
– Ехать-то можно, да как доедем?.. Путь не близкий, по дорогам, слышно, шпыни так и шныряют, режут ножичками. Да и где оно – сие море Белое? Может, его и нету вовсе на свете...
Иевлев засмеялся, хлопнул Воронина по широкому плечу:
– Не плачь, Яким! Отыщем море Белое...
Собрались быстро – в один день. На рассвете морозного, ветреного дня к избе, скрипя полозьями и раскатываясь, подъехали лубяные, с запряжкой гусем, сани. В сумке у Сильвестра Петровича лежала царская подорожная, у обоих путников были добрые, вороненой стали ножи, пара пистолетов, сабли. Яким запасся и едой на дальнюю дорогу – копчеными гусями, окороком, жбаном водки. Ямщик свистнул, намотал вожжи на руку, сытые лошади взяли с места хорошим быстрым шагом...
Ехали на Ярославль – Вологду – Каргополь. Свирепые студеные январские ветра обжигали лица, мороз забирался под шубы, леденил ноги. Мечталось только о тепле, о покое, о том, чтобы не скрипели в бору вековые, промороженные деревья, чтобы не бежали за розвальнями волчьи стаи со светящимися глазами, чтобы холод не хватал за самое сердце.
День и ночь брякал промерзшим глухим звоном колоколец под дугою коренника, на бешеном ходу сани часто переворачивались, ямщики сокрушались:
– Ишь, незадача! Было б вам, господа добрые, не спать ехамши...
Подъезжая к яму, не останавливая гоньбы, ямщик свистел оглушительно, особым ямщичьим посвистом. На крыльцо яма – станции выскакивал заспанный, всклокоченный смотрильщик. Покуда перепрягали лошадей, Иевлев и Воронин сидя дремали в жарко натопленной, душной избе. За весь одиннадцатидневный путь на ночевку не останавливались ни разу. Спали в лубяных санях, тесно прижавшись друг к другу, измученные, заросшие бородами, немытые...
В Онеге молодцеватый певун-ямщик, зная, для чего едут стольники, привез их к низкой, строенной в лапу, большой избе, обнесенной тыном из почерневших от времени кольев.
– Он и есть, – сказал ямщик. – Алексей Кононович первый на Онеге кормщик. И братец у них по корабельному делу – все его знают. Лучшего и не надо вам...
Ворота гостям открыл сам хозяин, приземистый мужик со строгим, изрытым морщинами лицом. Поздоровавшись, поставил на стол моченой морошки, пошел топить баню. Когда попарились вволю, Корелин покормил приезжих семужьей ухой и уложил спать на высокие перины. Гости проспали почти что сутки, проснулись к вечеру – веселые, голодные, довольные. Хозяин поджидал их, читая книгу в переплете с позеленевшими от времени медными застежками. Колеблющееся пламя витых свечей освещало его лоб в залысинах, светлые глаза, серебристую кудлатую бороду.
Гости сели рядом на лавку. Старик внимательно, ничему не удивляясь, выслушал рассказ Иевлева, подумал, потом сказал:
– Что ж, лодьи у нас строят. Учитесь – дело хорошее...
– Не лодьи нам надобны – корабли! – перебил Воронин.
Кормщик строго взглянул на Якима, объяснил:
– Лодьи наши и есть корабли. Так по-нашему, по-поморскому зовутся. Хаживаем нашими лодьями в дальние места. На Грумант, на Матку, на Колгуев...
Иевлев и Воронин недоуменно переглянулись. Никогда они не слыхивали этих названий. Старик догадался, встал, открыл ключом старинную тяжелую укладку, бережно положил на стол сверток из серого полотна. Не спеша развязал шнурок, вынул не то пергаменты, не то куски кожи – квадратные, плотные, желтые от времени...
– Оно... что ж такое? – спросил Воронин.
– А береста! – усмехнулся Корелин. – Не слыхивал, чтобы бересту эдак обделывали? Бумага али пергамент помору дороги, вот он сам себе и обладил подешевле...
Пододвинув подсвечник поближе, старик сказал:
– Вон, гляди, господа, какие пути нами хожены...
Твердым ногтем он провел по бересте черту – от Онеги на Колгуев:
– То путь ближний...
Сильвестр Петрович всмотрелся в лист бересты внимательно – увидел вырезанные контуры берегов, полуостров, заливы. Это была карта – искусно и красиво сделанная, с корабликами, плывущими по морю, с человечками, стоящими на берегу, с деревьями, растущими в устьях рек, и со зверьми, словно бы беседующими друг с другом на далеких островах.
– Кто же сей мореплаватель отважный? – спросил Воронин. – Кто сию карту начертил?
Корелин пожал плечами, вздохнул:
– Не ведаю, господин. Давно то было. Вишь – я сед, а книгу берестяную получил от батюшки своего. Сам посуди...
До полуночи сидели втроем у стола, щурясь всматривались в полустертые временем искусные карты на бересте. Старик задумчиво говорил:
– Собрать бы вам, господа хорошие, кормщиков наших добрых, да нынче многие в дальних землях зимуют. Панов на Грумант ушел; Семисадов – добрый кормщик, искусный – старшим над артелью в норвеги отправился; Рябов Иван сын Савватеев – от монастыря Николо-Корельского – моржа промышлял на Матке, там и поныне, видать, зимует. Тимофеев Антип тож где-то застрял. Много их у нас – найдем с кем побеседовать об морском деле. А к завтрему приедет брат мой единоутробный – Иван Кононович, он у нас по Поморью первый лодейный мастер... С ним прибудет Кочнев – редкого ума человек, от дедов весь ихний род лодьи строит...
Ночью Иевлев, Воронин и Алексей Кононович, одевшись потеплее, вышли на крыльцо смотреть сполохи. Сильвестр Петрович ахнул, не поверил глазам, громко спросил:
– Да что ж оно такое? Яким, зришь?
В черном морозном небе медленно двигались, сталкиваясь между собою, горящие сине-зеленые столбы, падали, вновь поднимались, озаряя своим странным холодным сиянием покрытые искрящимся снегом крыши онежских домов, дорогу, неподвижное, застывшее пространство залива...
– На Матке-то страшнее играют! – сказал старик. – Здесь что, здесь в тихости сполохи, а на Матке, в большой холод, эдакие сполохи живут – и непужливый перекрестится. Ходят, да с треском, как гром гремит.
Столбы погасли, новое зрелище явилось перед Иевлевым и Ворониным. Из сгустившегося мрака стали словно бы прорываться искры, потом запылали сплошным огнем, рассыпая мелкие, быстрые, несущиеся, словно молнии, маленькие огни. Полнеба уже горело, – казалось, там должен стоять непрестанный могучий грохот, и было удивительно, что ночная морозная тишина ничем не нарушалась.
– С кузницей схоже! – сказал Иевлев. – Будто горн там на краю земли...
Продрогнув, вернулись в дом и долго еще говорили о сполохах.
– Нашим корабельщикам расскажешь – не поверят! – вздохнул Яким, раздеваясь.
– Многому не поверят! – сказал Сильвестр Петрович.
Лег на лавку и задумался. Яким уже спал, в избе было тихо, только трещали от мороза бревна, да мышь осторожно точила в подполье.
– Многому не поверят! – шепотом повторил Иевлев. – Многому...
С утра, едва рассвело, пошли на Онежский залив – смотреть поморские лодьи, карбасы и кочи. Не веря своим глазам, Сильвестр Петрович смерил длину лодьи – девяносто футов, – корабль! Стоя наверху, на палубе, Иевлев крикнул вниз Воронину:
– Яким, сия лодья поболе той, что у Христофора Колумба была...
Суда были подняты на городки из бревен, стояли высоко. Корелин коротко, скупо, но с гордостью рассказывал, какое судно когда построено, какую воду ходит, то есть сколько лет плавает, где бывало, что с ним приключалось в плаваниях. На морозе, под яркими лучами зимнего негреющего солнца весело пахло смолой, и было смешно вспоминать переяславльские мучения, Тиммермана, верфь, которую там никак не могли достроить...