И, перестав смеяться, стал рассказывать иное:
   – Давеча прискакал с Воронежа дружок твой добрый, воевода бывший архангельский да холмогорский, нынче корабельщик на Дону Апраксин Федор Матвеевич. Все нынче скачут очертя голову, пыль по торным тропам нашим да по дорогам так и стоит столбом, все гей да гей, ямщики словно очумели, гоньба да свист по всей Руси крещеной, шагом никто не едет, все спехом...
   Сильвестр Петрович улыбнулся: верно, всюду все спехом, в старину так не езживали, даже на его памяти езда была иная – без торопливости, прилично ездили бояре, а нынче сам царь в одноколке скачет и в два пальца свистит, коней пугает...
   – Так вот говорю, – продолжал дядюшка, – прискакал Федор Матвеевич, навестил меня, порассказал кое-что: царь будто, Петр Алексеевич наш, послал польскому Августу войска в помощь против Карлы шведского – пехоты двадцать тысяч человек. Князь Репнин над ними голова, войско доброе, ружья имеет маатрихские и люттихские. Денег послано Августу тож немало. И павлин золотой, и лев венецианский, на ефимки перелитые, туда поехали. Иноземцы будто на наше войско не надивятся...
   Как в давние годы, когда Сильвестр Петрович был еще юношей, дядюшка проводил его спать наверх, сел на широкую скамью, покрытую цветочным полавочником, стал рассказывать про новые налоги, которые еще не введены, но со дня на день будут объявлены: налог на дубовые гроба, на седла, на топоры, на бани. Сильвестр Петрович приподнялся на локте, спросил едва ли не со страхом:
   – Да где же народишку денег набраться? И так чем жив – не знаю: корье с мякиной жует, дети мрут, мужики в голодной коросте...
   Родион Кириллович спросил в ответ:
   – А как станешь делать? Откуда брать? Пушки нужны, порох, сукно – полки одеть, сапоги – солдат обуть, крупа, мука, солонина – сию армию накормить. Гранаты, ядра, мушкеты, фузеи, штыки – оно нынче дорого, в сапожках ходит, каждый заводчик своего прибытку ждет, – как лучше быть? А того нельзя не видеть, сколь много славного, умного, доброго деется ныне: Петр Алексеевич пехоту на возки посадил, чтобы к бою в свежести подъезжала, не усталая от перехода, так ныне и именуется – «ездящая пехота». Конное войско ранее саблей да пикой билось, ныне получила конница русскую короткую фузею, палаш и пистолет. Пушки ранее кто какие хотел, так и отливал, оттого в бою беда: пушка такая, а ядро иное. Ныне льем пушки единые, всего три рода: пушка, мортира да гаубица. В старопрежние времена, да что в старопрежние, еще при Нарве, ты сам мне об этом и сказывал, при Нарве, голубчик мой, народ жаловался, что артиллерия опаздывала. Ныне тому не быть: бомбардиры посажены на коней, пушки от конницы отставать не станут. То все без денег не сделаешь, где ж их взять?
   Сильвестр Петрович молчал. Сердце толчками билось в груди, лицо горело, – было и сладко и страшно слушать дядюшку: что, ежели не выдержать Русской земле безмерного сего напряжения всех сил? Что, ежели поднимутся один за другим – посады, села, деревеньки, что, ежели народ пойдет на обидчиков с вилами, с топорами, с дрекольем? Есть же мера страданию. Налог на гроба! Где оно видано? И вспомнился вдруг мужичок, что тогда, в зимний день, по дороге в Холмогоры, в глухом бору бросился на вооруженных путников. Вспомнились изглоданные цынгою лица работных людей, трудников на обеих верфях – в Соломбале и на Вавчуге, вспомнились покойный кормщик Рябов, Семисадов, мастер Кочнев, подумалось о воре Швибере, воеводе Прозоровском...
   – О чем ты, Сильвестр? – спросил дядюшка.
   Сильвестр Петрович помедлил, потом сказал:
   – Тяжко, дядюшка.
   Дядюшка ответил сурово, словно осуждая слова племянника:
   – Хилкову Андрею Яковлевичу куда тяжелее, однако не плачется. В злой неволе, под строгою стражею, немощный телом, светел духом Андрюшенька мой. Схваченный злодеем Карлой шведским, в остроге пишет горемычный «Ядро истории российской» и ни о чем в тайных письмах не просит, как только лишь, чтобы послали ему списки с летописей, дабы мог он не только по памяти свое дело делать. Так-то, племянничек! Ну, спи, пора! Утро вечера мудренее, завтра дела много...
   Сильвестр Петрович задул витую тонкую свечку, закрыл глаза: несмотря на усталость, как всегда в последнее время – сон не брал. Ясные, словно поутру, шли мысли – стал считать пушки, пороховой припас, фузеи, ядра – все, что надобно будет завтра просить у Петра Алексеевича.

3. ЗА КОФЕЕМ

   Утром, со светом, за Сильвестром Петровичем приехал посланный от Меншикова – пить кофий в его новом доме на Поганых Прудах. Там-де дожидается старая кумпания, добрые друзья – Федор Матвеевич Апраксин да посол в Дании Измайлов, что на короткое время прибыл из города Копенгагена. Все трое еще почивают, но с вечера Александр Данилыч настрого наказал – привезти к утреннему кофею господина Иевлева Сильвестра Петровича живым или мертвым...
   Иевлев поехал, отпустив Егоршу гулять по Москве до вечернего звона.
   Посланный – молоденький капрал с тонкими усиками над пунцовым ртом, в форменной шляпе-треуголке с галунами, в башмаках с пряжками, в пестреньком кафтанчике – ловко правил одноколкою, болтал дорогою, что нет более Поганых Прудов, Александр Данилович велел их вычистить, гнилье выбросили, вода в прудах нынче такая славная, что хоть пей, хоть купайся, и названы теперь пруды – Чистыми.
   – Сколько ж обошлась очистка? – спросил Сильвестр Петрович.
   – А совсем недорого, почитай что и даром. Нагнали мужиков из деревеньки Мытищи, за прошлое лето и сделали все как надо. Теперь от прудов прохладою веет, истинный парадиз, очень приятно на их берегах препровождать досуги...
   На меншиковский новый дом Иевлев только ахнул да головою покачал: не дом – дворец! Сколь денег сюда ушло, сколь бревен самонаилучших, железа, скоб, золота на позолоту! Экие ворота с коваными птицами, зверями, гадами ползучими... Ну, Александр Данилович, ну, плут, хитрец!
   Слуга в алонжевом парике, в кафтане серогорячего цвета с искрою, низко поклонился Сильвестру Петровичу, провел его на малую крышу дворца – в потешный сад. Было слышно, как другой слуга распоряжался:
   – Савоська, жми цитрона гостю для лимонаду. Стакан протри, на серебряну тарелку ставь! Солому, чтобы сосать! Трубку разожги с табаком!
   Савоська огрызнулся:
   – Чай две руки, не разорваться...
   Подали лимонад по новой моде, к нему соломинку, трубку с табаком. Сильвестр Петрович, усмехаясь, разглядывал диковины Меншикова дворца: самоиграюшую на ветерке висячую лютню, которая издавала порою нежное мяуканье, деревья-карлики, посаженные в кадки, вьющийся на серебряных шестах виноград, душистый горошек, кусты смородины необыкновенной величины, алеющие цветы заморского шиповника...
   – Не говорит? – спросил где-то за кустами голос Савоськи.
   – Молчит, пес! – отозвался другой голос.
   – Ты с него покрышку сыми! – велел Савоська. – Сымешь, он и заговорит.
   – Ему спать охота...
   – А ты его раздразни! – посоветовал Савоська. – Ты с его засмейся, – он страсть смеху не переносит...
   Внизу в утренней дымке серебрились Чистые Пруды, здесь, в потешном саду, в листве перекликались в своих золоченых клетках ученые перепела, немецкие канарейки, курские соловьи.
   Сильвестр Петрович отведал лимонаду, покурил трубку.
   – Ярится? – спросил Савоська.
   В ответ мерзкий нечеловеческий голос прохрипел:
   – Дур-р-рак!
   Сильвестр Петрович оглянулся, никого не увидел.
   – Дур-рак! – опять крикнул тот же мерзкий голосишко.
   – Ишь, заговорил! – удовлетворенно сказал Савоська.
   Иевлев отвел руками ветвь диковинного дерева, увидел спрятанного попугая, усмехнулся: небось, еще с вечера готовился Александр Данилович удивить гостя.
   Над головою Иевлева, на башне, заиграла музыка, забили малые литавры, загудели словно бы рога, – то приготовились к бою Меншиковы часы, купленные им в Лондоне.
   Сильвестр Петрович прикинул сердито, сколь золота переведено на сии игрушки, сколь пушек можно бы отлить на сии деньги. Но едва увидел умное, веселое, лукавое лицо Меншикова – все забыл и обнялся с ним крепко, помня только то доброе, чем славен был Александр Данилыч: и отчаянную храбрость его в Нарвском, уже проигранном сражении, и как при самомалейшей нужде отдавал все свое золото на государственные дела, и как безбоязненно вступался за старых друзей-потешных перед Петром Алексеевичем...
   – Ну! – говорил Меншиков, крепко стискивая железными руками Сильвестра Петровича. – Ишь ты, поди ж ты! Приехал и глаз не кажет! Загордел? Да погоди, погоди! Ты что же, с клюшкой, что ли? Ноженьки не ходят? Погоди, дай взгляну! Нет, брат, так оно не гоже. Федор, дружочек, ступай сюда живее! Измайлов, полно храпеть! Сильвестр тут...
   Апраксин вышел в потешный садик уже прибранным, в парике, в коротком легком удобном кафтане. Протянул по новой манере руку, но не удержался, обнял, поцеловал. Толстенький, коротенький Измайлов выскочил из-за кустов смородины в исподнем, еще сонный, потребовал вина, дабы выпить за свидание старых друзей.
   В столовом покое стояли иноземные кресла, обтянутые золоченой кожей, за каждым креслом дежурили с застывшими ликами слуги в ливреях с костяными пуговицами. Александра Даниловича, едва он сел в кресло, спешно позвали в покой, именуемый «кабинет»: приехал давно ожидаемый прибыльщик по государеву делу. Выходя, Меншиков сказал:
   – Спокоя нет ни на единый час, веришь ли, Сильвестр? И кабы без нужды звали. Все – дело, и все неотложное, а коли не управишься – с пришествием времени сам себе не простишь...
   Вернулся вскорости довольный:
   – Хитры мужички, ей-ей. Такого удумают – диву даешься. Вы угощайтесь, гости дорогие, меня не ждите, там народу собралось – тьма тьмущая. Флот строим, деньги надобны, школу навигацкую открыли – еще деньги давай, шведа бить собрались – опять давай золотишка! Вот тут и вертись!
   Выпил залпом чашку кофею, пожевал ветчины, утер руки об камзол и опять отправился в кабинет – вершить дела. Измайлов, провожая его взглядом, с тонкой своей усмешкой заметил:
   – И ходит иначе наш Александр Данилович. Истинно – министр. Откуда что взялось...
   Апраксин, тоже улыбаясь, ответил:
   – Умен, ох, умен. И ум острый, и глаз зоркий, нет, эдакого на кривой не объедешь. Давеча было – иноземец один, инженер, печаловался: говорят, дескать, про Меншикова, что не знатного роду, а землю под человеком на три аршина в глубину видит...
   Обернувшись к Иевлеву, спросил:
   – Про Курбатова-то слышал?
   И покачал головой:
   – Большого ума мужчина! Большого! А кто угадал? Все он, все Александр Данилович. В Ямском приказе письмо подняли – подкинуто было с надписью: «Поднести великому государю, не распечатав». Ну, поднесли, да за недосугом государевым прочитал Меншиков. Прочитал, за голову взялся; ах, мол, с нечаянной радостью тебя, Петр Алексеевич. Господин бомбардир письмо выхватил, а там про орленую бумагу, что ее-де надобно продавать: для челобитных, для крепостей, для всякого купеческого и иного обихода со сделки – бумага с гербом от копеечки до десяти рублев. Крепостной человек Петра Петровича Шереметева – Курбатов придумал сей презент казне, а Меншиков сразу разгадал, сколь полезен такой человек. Нынче Курбатов у него правая рука.
   Сильвестр Петрович всматривался в лица друзей. Постарели, особенно Федор Матвеевич, по годам не стар – сорок лет, а выглядит на все пятьдесят. И взгляд стал рассеянным, – одолевают думы, забот непосильно много, слушает внимательно, а слышит не все. И Измайлов, хоть и посмеивается, словно бы и веселый, сам прозывает себя дебошаном, а видно, что тоже устал, – нелегко ему, видать, там, в далеком городе Копенгагене. И Александр Данилович уже не тот сокол, что в давние годы только и знал выдумки, проказы да пересмешки. Каково же самому Петру Алексеевичу?
   Из кабинетного покоя на мгновение появился Александр Данилович; хитро глядя, бросил на стол большой лист бумаги:
   – Прочтите, други. Сии универсалы тайно рассылаемы королем Карлом. Во многих дворянских семействах читаемы с пользою для короля шведов...
   Измайлов стал читать, Апраксин с Иевлевым слушали. В шведском подметном письме говорилось, что царь Петр непременно изведет все боярское семя на Руси, вот и ныне ставит он править должности в государстве подлых людей – холопей и смердов, нисколько не считаясь с благородством происхождения. Дабы остеречь дворянство российское от сей горькой беды и разорения, надобно всем, кто разумен и вперед глядеть может, за царя Петра не воевать, а перекидываться к шведскому войску, где каждому российскому дворянину оказаны будут почести и даны должности, соответствующие его роду и знатности...
   – Ну, хитер Карл! – молвил Измайлов, складывая универсал. – В больное место бьет...
   – Для недорослей дворянских больнее сего места не сыщешь, – ответил Апраксин. – Да и многие старики так думают... Знает Карла ахиллесову пяту нашу...
   После завтрака, когда принялись за кофей, Измайлов спросил Иевлева:
   – Высыпаешься хоть, Сильвестр? Я, ей-ей, об ином и не мечтаю, как только собраться да ночь от солнышка до солнышка проспать...
   Меншиков, еще в дверях услышав слова Измайлова, невесело засмеялся:
   – На том свете, братики, отоспимся. Наш, слышали, что ныне удумал? Ездить извольте только ночью, а днем дело делайте. В повозке своей ремни пристроил, сими ремнями застегивается наглухо и так, застегнутый, цельную ночь скачет и спит. А наутро – где бы ни был – трудится. То же и нам велено. Помаленьку и я к сему приобвык... Да и как иначе делать?
   Он подвинул к себе кофейник, налил чашку до краев, отхлебнул:
   – Живем многотрудно. Сильвестру нашему тридцати пяти нет, а поспел, о трех ногах ковыляет. Федор Матвеевич годов на десять старее себя выглядит. Ко мне давеча родной дед наведался – ей-ей, младше меня. Ты, говорит, винища поменьше трескай. А как его не трескать, когда иначе и не уснешь? Да что об сем толковать? Рассказывай, Сильвестр, мы тебя послушаем. Еще не заел Прозоровский?
   Сильвестр Петрович сказал, что не заел, но к тому идет: иноземцам потворствует, пенюаров да подсылов милует, при нем самом такой лекарем служил – Ларс Дес-Фонтейнес. Сей воевода Прозоровский злонравен, глуп, труслив безмерно, можно ждать от него любой беды. В грядущей баталии от него, кроме помехи, ничего не будет.
   Измайлов, наливая себе уже остывшего кофею, сказал Меншикову:
   – Зато на Кукуй об нем добрые вести идут, что-де просвещенный воевода, много помогает государеву делу и иноземцев не бесчестит и не порочит. Мы с Александром Данилычем вчерашнего дни сами слышали.
   Меншиков кивнул, стал набивать трубку.
   – Для того он на воеводстве в Архангельске и сидит, – сказал Апраксин. – После того как мы с Сильвестром ворам-иноземцам ихнее место указали, они много челобитных сюда через Кукуй подали, те челобитные свое дело сделали. Князенька Прозоровский о том крепко помнит, что велено ему иноземцев не обижать. Что не слишком умен он – Петру Алексеевичу ведомо, что не храбр, то от бога, для того Иевлев там и сидит, да ведь зато верен не хуже покойника Лефорта. Того стрельцы хотели получить головою на Москве, а Прозоровского – в Азове. Об нем, что ни скажи, Петр Алексеевич все едино подумает: так-то так, да зато верный мне человек. Может, люди и врут, а я так слышал, что князь-кесарь и по сей день азовских стрельцов своими палачами пытает...
   – Об сем нам не знать! – хмуро оборвал Меншиков.
   – Да вишь – знаем.
   – А знаешь, так и помалкивай...
   Измайлов, отхлебывая кофей, говорил:
   – Кто только в Московию не едет, кого только черти не несут, господи ты боже мой! Приедет ко мне в Копенгагене, я ему пасс не дам, он на Кукуй челобитную. Мне письмо: гей, гей, Измайлов, больно умен, собачий сын, стал. А мне-то там в Дании, небось, виднее? Приходит за пассом, словно датчанин, честь честью, а мне ведомо, что швед он, а не датчанин...
   – Откуда ведомо? – спросил Апраксин.
   Измайлов тонко на него посмотрел, ответил с легкой усмешкой:
   – Везде русские люди есть, Федор Матвеевич, на них только и надеюсь.
   Он оглядел лица друзей, заговорил жестко:
   – Думал, Нарва научит. По сей день в ушах у меня стон солдатский: «Изменили немцы, изменили немцы, к шведу уходят». Я тогда с шереметевской конницей был, от сего крика последние силы нас оставили. И тут налетел на меня, будь он вовеки проклят, де Кроа. Вьюга метет, обознался, что ли, – спрашивает, где король Карл. По-немецки спрашивает. Я света не взвидел, палашом его стал стегать, да что ему – он в латах, только палаш сломал... Нет, не научила Нарва. Никому не велено отказывать, всем пассы давать надобно. И, господи преблагий, – вор, тать, ничего не умеет, по роже видно, каким миром мазан, ей-ей не вру. Один пришел в посольство – ларец с чернильницей украл. Вот и давай такому пасс. Не дал, нынче буду в ответе...
   Александр Данилович с грохотом отодвинул кресло, прошел по горнице, посулил:
   – Нынче не тебе одному в ответе быть, Сильвестру тож. Негоциант-шхипер, что в город Архангельский морем приходил, Уркварт, толстоморденький эдакой, – не запамятовал, Сильвестр? Вы с Федором не велели ему более в Двину хаживать...
   Апраксин и Сильвестр Петрович быстро переглянулись.
   – Ну, помню Уркварта! – сказал Иевлев.
   – Коли забыли, – нынче бы Петр Алексеевич напомнил. Зело гневен...
   – Да за что?
   – А за то, Сильвеструшка, что давеча посол аглицкий челобитную в Посольский приказ отослал на бесчестье и поношение негоциантских прав шхипера Уркварта...
   Сильвестр Петрович помолчал, подумал, потом поднялся из-за стола:
   – Посол аглицкий? И что это все англичане за шведских подсылов вступаются? Ну, да чему быть – того не миновать. Поеду!
   Апраксин тоже встал. Стал собирать раскиданные с вечера корабельные чертежи. Меншиков насупившись ходил из угла в угол. Шагов его по ковру не было слышно. Двое слуг неподвижно ждали, готовые одевать Александра Даниловича. Измайлов сидел у стола, шевеля губами, разбирал какие-то слова, написанные на узком листке бумаги.
   – Напоишь меня нынче допьяна, – сказал он вдруг Иевлеву. – Вон он твой Уркварт – муж наидостойнейший. В экспедиции, что Карла шведский готовит на Архангельск, назначен капитаном корабля Ян?
   – Ян Уркварт! – подтвердил Сильвестр Петрович.
   – Ян Уркварт! – повторил Измайлов. – Старый военного корабельного флоту офицер, родом из аглицких немцев, на шведской королевской службе тринадцать годов...
   – Ей-ей? – воскликнул Апраксин.
   – Сей листок, – сказал торжественно Измайлов, и толстое, всегда веселое лицо его сделалось строгим и даже суровым, – сей листок получен мною еще в Копенгагене от верного человека, русского родом и русского сердцем, много годов живущего в Стокгольме. Сей муж, кому Русь ничем иным, кроме как монументом, поклониться не может за бесчисленные и славные его геройства, столь храбр, что даже к нашему Андрюше Хилкову в его заточение хаживает и тайные письма от него и ему носит...
   – Да кто же он? – нетерпеливо спросил Меншиков. – Как звать-то сего мужа?
   – Имя его я только лишь одному человеку назову, – ответил Измайлов. – Да и то не во дворце, а в чистом поле. Да ты не серчай, Александр Данилыч, что тебе в имени прибытку?
   Меншиков махнул рукой, не обиделся. Измайлов, отчеркивая на листке твердым ногтем, бегло читал тайнопись:
   – Главноначальствующий шаутбенахт Юленшерна. Стар, опытен, смел, жесток, неколебим в сражении. Командир абордажной и пешей команд – Джеймс, сдался под Нарвою, был в России. Командир флагманского корабля – Уркварт Ян, бывал в Архангельске не один раз, опытный мореход...
   Измайлов бережно спрятал листок, хлопнул Иевлева по плечу, посоветовал весело:
   – Не робей, Еремей! Где наша не пропадала, ан все жива. Отобьемся. Оставим аглицкого посла в дураках.
   Карета уже дожидалась, шестерка серых в яблоках дорогих коней била копытами. Александр Данилович нарочно малость помедлил, чтобы гости оценили павлиньи султаны на головах лошадей, бархатные, в жемчугах, шлеи, серебряные тяжелые кисти, малые, изукрашенные золотым шитьем седелки. Гости оценили, Александр Данилович смешно сложил губы трубочкой, пригорюнился в шутку:
   – Ай, тяжелое мне нравоучение за нее, за упряжечку, было! Ай, век помнить буду...
   – Палкой бил? – давясь смехом, спросил Апраксин.
   – И ногами, и палкой, и глобусом медным...
   – Глобусом?
   Меншиков кивнул.
   – Глобусом. А грех-то велик ли? Истинно птичий. Купцы запряжку с каретой поднесли...
   Он покрутил головой, хохотнул и, залезая в карету, пожаловался:
   – Мне дарят, а он дерется. По сей день не простил. При нем в карете сей не езжу. Нынче для милых дружков...
   Шестерка взяла с места рысью, угрожающе запела труба форейтора, карета мягко закачалась на сильных упругих рессорах, с криками «пади, гей, пади!» вперед побежали скороходы в лазоревых кафтанах, в сафьяновых сапожках, в шапочках с перышками. Александр Данилович откинулся на подушках, сладко зажмурился, сказал со вздохом:
   – Грешен, а люблю добрую езду. Может, кровь во мне играет? Как думаешь, Сильвестр Петрович? Батька-то – конюх, оттудова оно, что ли?
   Всю дорогу вспоминали детские годы, службу в потешных, смешные и печальные события давних лет. Апраксин вдруг вспомнил, как Петр Алексеевич велел поставить в Крестовой палате деревянный чан на две тысячи ведер воды, как в том чане плавали малые кораблики, паруса тех корабликов надували ветром от кузнечных мехов, как палили маленькие пушечки настоящим порохом...
   Измайлов захохотал, закрыв рот ладонью:
   – Трон прожгли, по сей день никто не знает, кто сие зло учинил...
   – А кто? – живо спросил Меншиков.
   – Да я и прожег! – смеясь, ответил Измайлов. – Порох в мисе бомбардиру понес, а Якимка Воронин, проказлив был покойник, возьми уголек горячий, да и швырни в мису. Испугался я, мису возле трона и бросил. Далее сами видели...
   – Окошко еще кто-то разбил, стекло синее, венецианское, дорогое было! – вспомнил Сильвестр Петрович.
   – То я разбил! – хитро улыбаясь, сказал Меншиков. – И окошко разбил, и лампаду, и застенок с образом сорвал нечаянным делом. Было время – поиграли, позабавились корабликами. А ныне Сильвестр наш капитан-командор по флоту. Вот тебе и чан с корабликами в Крестовой палате...
   Карета миновала заставу и мягко покатилась по проселочной немощеной дороге. Меншиков опустил стекло, теплый ветерок шевельнул пышные кудри его завитого парика.

4. У ПЕТРА АЛЕКСЕЕВИЧА

   Царя в Преображенском не застали. Дежурный денщик рассказал, что Петр Алексеевич на утренней заре с Виниусом ускакал на Пушечный двор – смотреть новые мортиры. Оттуда должен был побывать на учении Бутырского и Семеновского полков и сбирался еще заехать в Кремль, – занемог царевич Алексей. Всем, кто приедет за делом, велено было дожидаться здесь.
   К полудню в светелке, где в старые времена бояре дожидались царского зова, собралось много самого разнообразного народа: были здесь и полотняные мастера с образцами новой ткани; был и приказчик с Канатного двора; был и богатый гость купец Задыхин с железной рудою в узелке – показать царю; был и тучный полуполковник Угольев, прискакавший из Пскова, чтобы Петр сам посмотрел чертеж укреплений города; был и капитан Зубарев, назначенный царем оборонять Печерский монастырь после того, как нерадивый Шеншин был дран плетьми и сослан в Смоленск солдатом. Из Новгорода приехал долговязый, быстрый, сметливый офицер Ржев. Он сидел в углу, листал новую книжку – устав пехотному войску, с удивлением крутил головой.
   Сильвестр Петрович знавал и Угольева, и Зубарева, и Ржева. Все четверо вышли на крыльцо, сели рядом, стали беседовать о том, кто как бережется от шведа. Ржев взял хворостинку, начал на песке выводить, как строит у себя палисады с бойницами, как насыпает землю – от ядер шведа. Угольев рассказал, что во Пскове за недостатком времени поснимал все деревянные кровли с домов, поломал бани, – надобен лес. И дивное дело – народ не больно шумит, челобитных не пишет: люди понимают, что к чему. Зубарев вынул из сумки листок, стал спрашивать Иевлева, как у него в Новодвинской хранят порох, так ли, как здесь на листе обозначено, или иначе. Солнце стало припекать сильнее, потом на крыльцо упала тень, за беседою офицеры не замечали времени. Не заметили, как приехал Петр Алексеевич, как, вздергивая на ходу головою и что-то выговаривая Ромодановскому, пошел к себе другим крыльцом...
   – Зубарев! – громко крикнул царев денщик. – Живо! Расселся!
   После Зубарева пошел приказчик с Канатного двора, пробыл недолго, вернулся веселый. Угольев и Ржев отправились вместе, за ними был позван мастер с полотняного завода; в открытую дверь Сильвестр Петрович услышал голос Петра:
   – Да живо делать, ждать недосуг, – слышь, Хиврин!
   Мастер вышел пятясь, дверь опять закрылась, Измайлов спросил у мастера шепотом:
   – Что делает сам-то? Точит?
   – Точит! – ответил мастер. – Блок корабельный точит.
   Измайлов обернулся к Сильвестру Петровичу, сказал ободряюще:
   – Все ладно будет, Сильвестр. Он ежели точит, значит в добром расположении. Примета верная...
   Меншиков с Апраксиным пошли без зова, дежурный денщик позвал Измайлова. Последним вошел Сильвестр Петрович. Царь Петр без кафтана, в коротких матросских штанах, в тех же самых, что были на нем, когда работал на верфи в Голландии, точил на станке юферс для корабля. Его длинная нога в поношенном кожаном башмаке без усилия, плавно и спокойно нажимала на педаль приводного колеса; белая пахучая стружка, завиваясь, струилась из-под резца. Работая, он внимательно слушал Измайлова и иногда быстро поглядывал на него своими проницательными выпуклыми темными глазами. Сильвестр Петрович остановился у двери, за поскрипываньем станка слов ему не было слышно, лишь однажды он расслышал резкий окрик Петра: