И поднялся.
   Дернул спящего Иевлева за кафтан; не дожидаясь, покуда тот проснется совсем, сказал:
   – На Москву еду, Сильвестр. Вам здесь – учения продолжать непрестанно, с великим прилежанием. Спать – помалу, трудиться – помногу. Корабль «Юпитер» без меня на воду не спускать.
   Еще дернул за кафтан и, по-детски оттопырив губы, поцеловал в щеку:
   – Прощай! В покое моем, что на столе кинуто – припрячь.
   Солнце уже садилось. Мимо сонных стражей Иевлев вошел во дворец, в опочивальню Петра Алексеевича, сложил чертежи на пергаменте в стопочку, меж чертежами нашел листок, неперебеленное или недописанное письмо Петра к Наталье Кирилловне. Глаза сами собою остановились на каракулях: «...и я быть готов, только гей-гей дело есть – суда наши отделывать... твои сынишка, в работе пребывающий...»
   Выходя, в сумерках повстречал Апраксина. Тот с улыбкой поведал о суровом прощании Петра с наушником Ржевским. Васька пал в ноги, слезно молил прощения, что больно-де трудна матросская служба, не по силам ему; ротмистр молча отворотился и сел в седло, словно не слыша причитаний недоросля.
   Сильвестр Петрович ответил хмуро:
   – Простит по прошествии времени. Простит, приблизит, обласкает. Быть Ваське в почете, помянешь мое слово, Федор Матвеевич...

7. БОЙ

   На озеро вести долетали с запозданием. С запозданием корабельщики узнавали о больших потешных сражениях подмосковных, о том, что Петр Алексеевич водит полки, сам палит из пушек, что искалечился в Александровской слободе генерал Шоммер, помер от ран потешный Зубцов, Сиротина опалило порохом, Лузгин сломал ногу.
   Апраксин на озере покачивал головой, посмеивался:
   – То – потеха добрая. Нам не зевать стать. День и ночь работаем, и все не поспеваем. Быть и у нас большой баталии, поспешать надобно...
   Из Москвы на Переяславль-Залесский то и дело приезжали потешные – басовитые, здоровенные ребята с крепко растущими бородами – «обучаться нептуновым потехам», – так на словах велено было передать Иевлеву от Петра Алексеевича.
   С опаской вступали они на палубы кораблей, крестились, когда налетал ветер, долго не хотели лазать на мачты – крепить паруса. Якимка Воронин, хорошо запомнивший, что в вотчину ему нынче, да не только нынче, но и позже, не попасть, сердился на бездельников, бегал босой, с облупленным от гагара лицом, завел себе нагайку – драться. Боярские дети писали родителям горькие письма, сердобольные маменьки слали на Переяславль подарки для «злого шаутбенахта» Воронина. Яким съедал гостинцы и еще пуще гонял боярских детей.
   – Не любишь по мачтам лазать? – с веселой яростью спрашивал он дебелого недоросля. – Не нравится? И мне, брат, не нравилось, да, вишь, – служба, надобно... Лезь, не робей, коли ежели убьешься – похороним честью...
   Луков подружился с Кочневым, прилежно стал изучать корабельное дело. За осень и зиму ему удалось помирить Воронина с корабельным мастером. Яким, смеясь, сказал как-то Иевлеву:
   – Вишь, времена какие пошли: работаем, ровно и не дворянского роду. Что я, что Кочнев – одна, выходит, стать. Оба – трудники... А с недорослями... о господи, провались они все! Вот приедет ротмистр, поклонюсь в ноги – пусть матросами пошлет поморов, а не сих толстомясых...
   Петр приехал ночью и тотчас же велел флоту готовиться к большому потешному сражению. Апраксин был назначен командовать кораблем «Марс», «Нептуном» должен был командовать Воронин. После сражения кораблей и на победителя и на побежденного должны были напасть гордоновские бутырцы и брать корабли с малых судов – со стругов и даже с плотов – абордажным боем. Над абордажными солдатами ротмистр велел «иметь командование господину Иевлеву, дабы в авантаже они были над прочими воинскими людьми».
   Патрик Гордон пригласил Иевлева в свой лагерь для беседы. Сидели за кружками пива в шатре и не торопясь обдумывали, как нападать, в какой час, откуда выходить малым абордажным кораблям. Гордон макал в кружку сухарь, старательно пережевывал его еще крепкими зубами. В беседе не шутил, было видно, что ничего веселого от предстоящего не ждет...
   – Ну, как ты тут поживаешь, молодец? – спросил он, когда обговорили дела.
   – Трудимся помаленьку.
   – Как это значит – помаленьку?
   Иевлев объяснил.
   – Вот как это значит – помаленьку.
   – Вот так.
   – И – латынь?
   Сильвестр Петрович пожаловался, что латынь трудна.
   – Трудна – да, – согласился Гордон. – Но для тебя надо, молодец. Борзо надо. Сам будешь знать – тогда нас совсем без...
   И он качнул своей длинной ногой, как бы наподдавая ненужному человеку. Глаза его смотрели строго, длинное, бледное лицо выражало презрение.
   – Иноземцев выгнать? – удивился Иевлев.
   – Да, молодец. Шхипер Уркварт прочь, я знаю...
   Он задумался, посасывая трубку, с гордостью и презрением глядя поверх головы Иевлева. Потом не торопясь поднялся всем своим сухим, мускулистым телом и ушел спать в холодок, под березку, за шатер...
   Петр Алексеевич был тих, задумчив, спрашивал многое у Апраксина, сам не командовал. На просьбу Воронина дать в матросы поморов ответил с усмешкой:
   – Те, небось, и без тебя матросы, а сих олухов кто обучит?
   Воронин ушел.
   Петр с Гремячего мыса смотрел в трубу на маневры кораблей, иногда нетерпеливо кусал губы, но не ругался. Заметив Иевлева, поманил к себе, спросил:
   – Чьи листы ко мне положены в опочивальню? И в прошлый год клали и нынче. Кто возит, откуда?
   – По корабельному делу?
   – Про Олеговы дружины да про Царьград.
   – Взяты из Посольского приказу, государь, от окольничего Полуектова.
   – Отдай обратно. Коли есть еще по корабельному делу – привезешь сюда, положишь ко мне.
   Складывая подзорную трубу, заговорил негромко, задумчиво:
   – Игумны, да архиереи, да архимандриты присоветовали Иоанну, когда он их о ливонских городах спросил, за те города стоять накрепко, не щадя ни ратных людей, ни живота... Слышал о том?
   – Слышал.
   – Врешь!
   Иевлев молчал.
   – Когда не врешь – скажи, как оно было...
   – Ливонская земля от Ярослава Володимировича испокон наша, господин ротмистр. Если не стоять нам за те ливонские города, нашей кровью смоченные, то впредь будет из них великое нам разорение, и не токмо что Юрьеву, но и самому Великому Новгороду и Пскову...
   – Без флоту, без кораблей можно ли те земли воевать? Говори?
   Иевлев помолчал, потом ответил:
   – Нет, нельзя.
   Петр невесело засмеялся, ткнул трубой в сторону озера, крикнул:
   – А с этими можно? С этими – иди воюй! Пойдешь, коли пошлю?
   И отвернулся, ссутулившись.
   Не более, как через час, была таска и выволочка Федору Чемоданову. Понадеявшись на то, что все заняты своими делами, Чемоданов задами подался в сельцо Веськово для своих амурных дел, но встретился с супругом своей любезной и был так бит, что едва добрался до сарая с корабельным припасом, куда друг Прянишников принес ему водки и примочки. Водку Чемоданов выпил и заснул. На беду Петр Алексеевич велел бить тревогу – алярм, и сам забежал в сарай за позабытым блоком, где и увидел распухшее и посиневшее чудище – Чемоданова.
   Бой «Марса» с «Нептуном» продолжался весь день. Дважды корабли сваливались и дважды расходились. Яким Воронин, весь изорванный, словно ополоумевший бес, носился по своему кораблю, дрался, лазал на мачты, палил из пушек, кричал в говорную трубу нестерпимые оскорбления Апраксину и всяко поносил его за то, что не мог одержать над ним победу. Федор Матвеевич держался со скромным достоинством и выжидал своего времени, чтобы ветер позволил свалиться по-настоящему. Время это наступило под вечер, когда Яким, измученный кипением собственных сил, повалился на корме – поспать. Скрытно, в тишине, «Марс» подошел к храпевшим морякам «Нептуна», зацепил баграми за борт, и тогда началась баталия – конечно, с полной победой Апраксина. Под гогот и веселые вопли абордажной команды «Марса» сам господин Воронин был связан кушаками и приведен на суд Петру Алексеевичу, который из своих рук поднес страдальцу крепыша и велел пленнику содержаться до самого конца сражения на корабле «Марс», в трюме, за то, что проспал Апраксина.
   Победители получили бочку старого меду, но Федор Матвеевич приказал бочку не открывать, бережась нашествия бутырцев. К вечеру небо затянуло тучами, стало холодно, посыпался мелкий дождик. На «Марсе» потушили огни, дозорные ходили вдоль бортов, всматриваясь во тьму.
   Патрик Гордон в панцыре под плащом медленно прогуливался по берегу возле своих малых кораблей. На стругах, на плотах, в лодках неподвижно сидели бутырцы. У каждого был багор с крюком, у некоторых – лестницы, чтобы забрасывать на борт корабля. К «Марсу» в исходе ночи двинулась Гордонова флотилия – она стояла на якорях. Но стоило корабельщикам услышать плеск весел, как они вздели парус и ушли с попутным ветром, словно сквозь землю провалились. Ушли во тьме и не боясь предательских мелей: Апраксин отлично знал озеро, на котором плавал столько времени.
   Гордон рассердился и велел догонять, но в это время попался под идущий из-за мыса на всех парусах «Нептун», которым командовал Луков. Иевлев первым увидел неприятельское судно, но остановить замешательство не смог. «Нептун» бортом ударил большой плот с бутырцами, люди посыпались в воду и стали хвататься за струг, чтобы не утонуть, но струг перевернулся и уже более сотни народу оказалось в воде. Иевлев попытался навести порядок, но ничего поделать было нельзя: Гордон растерялся и только с ругательствами бил по рукам утопающих, которые хватались за его лодку. С «Нептуна» ударила пушка, и Луков спросил из темноты:
   – Хватит, али еще воевать будем?
   Гордон со злобой закричал:
   – Утопите меня здесь навсегда, но виктории вам не будет... Лючше смерть, молодец, черт!
   Бутырцы, кто как горазд, вплавь добрались до берега, некоторые просили спасти, но было не до них. В начинающемся рассвете показался «Марс», идущий на флотилию Гордона, чтобы расстрелять ее из своих пушек.
   – Сдавайтесь, Гордон! – крикнул Апраксин в говорную трубу.
   А Якимка Воронин, вылезший из своего заточения, крикнул нарочно мерзким голосом:
   – Господин генерал, каково вы имеете мнение о ваших силах в сей баталии?
   – Вот я тебе покажу силы! – бесился Гордон...
   На рассвете лодка Гордона перевернулась, и шотландец в своих доспехах камнем пошел ко дну. Иевлев, срывая с себя кафтан, бросился за генералом, неловко схватил его за парик, – парик остался в руке. Пришлось нырять второй раз. Генерала вытащили на палубу «Нептуна», он смотрел ошалелыми глазами, икал, изо рта у него текла вода. Сильвестр Петрович с Апраксиным и Луковым спустились в лодки – искать утопших, вытаскивать тех, кто еще держался на воде. На берегу горели костры – бутырцы сушили кафтаны, сапоги, онучи.
   Дождь перестал, но утро было холодное, с деревьев падали мокрые желтые листья. Многих людей недоставало, тела их искали баграми в озере, но они находились один за другим то на «Марсе», то на «Нептуне», то на малых кораблях, то на другом берегу, то у батарейцев на Гремячем.
   Петр, веселый, велел всех, кто жив, поить допьяна, а кто помер в баталии – поминать прилично; сам наливал кружки, стоял, обняв Апраксина, смеялся, хвалил, ругал, вспоминал все перипетии боя.
   Только утром Иевлев вернулся к себе в хибару: как сквозь сон, увидел на печи, под тулупчиком, с обвязанной головою Ваську Ржевского.
   – Ты для чего здесь? – со злобою спросил Сильвестр Петрович.
   – Горячкою занемог... – страдальческим голосом ответил Ржевский.
   – И маневров не видал?
   – Сказано, горячкою занемог...
   Сильвестр Петрович, выругавшись, стал переодеваться в сухое. Его трясло, хотелось пить, но подняться с лавки не было сил. Царский лекарь фон дер Гульст покачал головою – сильно скрутило стольника, выживет ли? Велел лежать под теплым одеялом, нить лекарства, прогнать из головы всякие мысли – и злые и добрые. Потом, попозже, привиделся Петр Алексеевич, как ласково беседует он с Ржевским, как тот ему жалуется, что простыл на ветру во время баталии. Сильвестр Петрович даже охнул от удивления, тогда Петр подсел к нему, спросил:
   – И ты, Сильвестр, занемог?
   Не дожидаясь ответа, велел рассказывать, что видел зимою на Онеге. Сильвестр Петрович с трудом собрался с мыслями, заговорил. Петр слушал долго, внимательно, кивал нечесаной, всклокоченной головой. Маленький рот его был крепко сжат, глаза смотрели вдаль – туда, где за выставленным окошком покойно дышало озеро. Потом вдруг на месте Петра Алексеевича оказался Апраксин:
   – Божьим соизволением родились мы с тобою, Сильвестр, в тяжкое, многотрудное время. Долго ли проживем? Для чего жить будем?
   Иевлев силился понять, о чем говорит Апраксин, но понимал не все. Федор Матвеевич сидел на лавке ссутулившись и как бы думал вслух.
   – Что ж, кончилась наша юность... Было детство, когда потешными стреляли из палок. Было и отрочество, когда находили мы счастье в звуках мушкетной пальбы. Юность с потешными штурмами и барабанным боем, с постройкой кораблей здесь – миновала навсегда. Не нужны нам более мушкеты и пищали, выструганные из палок. Озеро наше хорошо было для детских забав ротмистра, а нынче оно ему скучно... Недавно Лефорт, из вечного своего стремления сказать приятное, назвал ветер нашего озера – веселым ветром. Соврал немец! Сей ветер не веселит душу, он поселяет в нас, отравленных мечтою о подлинном морском просторе, только лишь чувство неутолимой тоски. Суесловный Коорт поведал мне однажды, что на нашем озере сердце его кровоточит, ибо преисполнен он, мореходец, воспоминаниями о других водах, о настоящих бурях...
   Сильвестр Петрович пересилил недуг, приподнялся на локте. Апраксин продолжал задумчиво:
   – Сквозь лесть иноземцев, сквозь лживый восторг притворщиков Петр Алексеевич слышит снисхождение взрослого к забавам дитятки. Ну, и понял он, что флот его – не флот, что море его – не море, что корабли его – не корабли. Переяславское наше озеро веселило и радовало государя, покуда видел он в нем океан. Нынче же видит он в нем всего лишь лужу. Теперь мысль о Белом море ни на минуту не оставляет его. С полчаса назад, выходя от тебя, сказал мне твердо, что будет сбираться в Архангельск.
   Сильвестр Петрович сделал попытку сесть.
   – Нынче?
   – Нынче, и спехом. Про здешние корабли ничего более не говорит. Тимофею Кочневу велел возвращаться к дому – ждать его там. Мужиков – по селам, откуда пришли. Колодников – в узилища.
   – А дворец? А батарея? А флот наш, Федор?
   – То все кончилось, Сильвестр. Более не стрелять нам из мушкета, выточенного из деревяшки. Кончилась юность. Ну, отдыхай, друг милый, спи, там видно будет...
   Вечером Петр Алексеевич велел бить алярм. Вывел своими руками «Марс» на глубину, нахмурясь оглядел дворец свой с белой дверью, с орлом на кровле, оглядел дом, построенный Гордону, амбары, сараи, мачты других кораблей. Оглядел внимательно шхипер-камеру, плотницкий сарай, где сам строгал и пилил, березы, Гремячий мыс, пристань на сваях...
   Люди тихо ждали команду. Недоросли радовались – трудам конец, поскачем по вотчинам, отъедимся, отоспимся. Внезапно царь спросил у Лукова:
   – Господин адмирал! Что есть фор-марса-бык-гордень?
   – Фор-марса-бык-гордень есть снасть, фор-марсель подбирающая, – рявкнул Луков.
   Недоросли забеспокоились – ужели все вернется к началу? Но более Петр Алексеевич ничего не спрашивал – велел идти к берегу. И уже ни разу не взглянул на озеро, где столько времени было проведено в трудах, где даже смерть видели будущие мореходы, где миновало столько всего – и дурного и хорошего.
   На берегу с Патриком Гордоном сели на коней и уехали к Москве.
   Потешные стояли толпой – помалкивали.
   Федор Матвеевич проводил Петра взглядом, помолчал, потом велел всем, кто захочет, ехать к Москве.
   – А ежели в вотчину? – спросил длинный Прянишников.
   – Для чего?
   Прянишников молчал, испугавшись строгого взгляда Апраксина.
   – К Москве! – крикнул Апраксин. – Понял ли? И более никуда!

8. НЕДУГ

   Сильвестр Петрович не помнил, как привезли его к дядюшке Родиону Кирилловичу, как подняли по лестнице в верхнюю горницу, не помнил, как миновало лето, как наступила осень. Лекарь-немец качал старой лопоухой головой – на все божье соизволение, только русское здоровье может победить такую горячку. От жара в жилах господина стольника теперь кровь чрезвычайно сгустилась. Обычно от этого умирают, впрочем надо молиться...
   Марья Никитишна плакала украдкой, сидя над Сильвестром Петровичем. Худое лицо его обросло легкой светлой бородой, иногда пересохшими губами он произносил какие-то слова. Маша вслушивалась и ничего не понимала.
   – Трави шкот, трави!
   Потом поняла: плавает по своему озеру, строит свои корабли, живет там, на Переяславле, а не здесь, в Москве.
   И днем, когда он бывал особенно бледен и желт, и ночами, когда от жара на щеках его горели красные пятна, всматривалась Маша в его лицо, спрашивала себя, чем он ей так полюбился? Почему не хочется жить ей, ежели он умрет?
   Иногда к Родиону Кирилловичу приезжал князь Хилков. Они, сидя внизу, подолгу толковали о своих летописях. Маша кусала платок, – как могут они заниматься делами, когда Сильвестр Петрович при смерти!
   Тайком от дядюшки Маша звала баб-ворожей, бабы шептали над водой, спрыскивали больного с уголька, покрыв его платком, кружились, творили заклинания. Маша, и веря и страшась, мелко крестилась в сенцах, молила пресвятую богородицу не оставить ее, сироту, не дать ворожеям загубить Сильвестра Петровича.
   В тихий светлый прозрачный день бабьего лета Сильвестр Петрович вдруг открыл глаза, собрался с мыслями и одними губами чуть слышно промолвил:
   – Здравствуй, Марья Никитишна.
   Маша всплеснула руками. Шитье упало с ее колен.
   – Апраксин где – Федор Матвеевич?
   – В Архангельске все они, – сказала Маша, – и Петр Алексеевич с ними...
   – В Архангельске?
   У Маши дрожали губы, в глазах блестели слезы. Она сидела неподвижно, крепко стиснув руки у горла.
   – Зачем в Архангельске?
   Маша не знала. Сильвестр Петрович думал, хмуря брови. Потом слабо улыбнулся и сказал, что хочет спать. Вечером он попросил поесть, а через неделю собрался в баню – париться. Для такого случая был позван старый банщик из пленных татар – маленький, страховидный, ловкий и скользкий, как бес. Дядюшка рассказал ему, какая была болезнь, татарин кивнул бритой головой:
   – Якши!
   Лекарь, случившийся при беседе, схватился за голову: как бы вместо лечения не приключилась смерть.
   Окольничий плюнул, – чего немец врет, когда же такое было, чтобы человек от бани помер? Татарин все кивал – якши, якши, он-де знает...
   Мыльню топили с утра – сам татарин и его подручный, глухонемой, по кличке Глухарь. В липовые чаны липовыми же ведрами носили «мягкую» воду из дальнего колодезя. В кунганах татарин замешал квас – мятный с травами, чтобы этим квасом поддать пару, когда придет час. На полках и на лавках Глухарь раскидал принесенное в мешке сено, с поясным поклоном, перекрестившись, положил своей же работы веники. В туесах стояли ячное пиво и татарская вода с уксусом и травой полынью, для последнего, легкого пару.
   Улыбаясь серьезному лицу татарина, истовому поклону Глухаря, всей торжественности маленькой мыленки окольничего, Сильвестр Петрович ничком лег на полок, вдохнул всей грудью сильный и добрый запах наговорного сена и сладко задремал, покуда ловкие руки татарина отбивали дробь по его лопаткам, по спине, по плечам. Глухарь по знакам татарина поддавал мятным квасом, сквозь слюдяные оконца фонаря светила свеча, дышать становилось все горячее, сердце билось ровными могучими толчками, гнало кровь по телу, горячий воздух благодатно ширил грудь. А татарин уже плясал на спине крепкими маленькими ступнями, весело и бойко приговаривая:
   – Ай, якши, ай-ай, якши, ай, ну, якши!..
   И чмокал языком:
   – Паф-паф-паф!
   А Глухарь, макая веники в знахарское сусло, теплое и пахучее, уже поддавал с боков по ребрам, потом в межкрылье, по плечам, по шее и мычал радостно, – дескать, хорошо все будет, уж мы-то наше рукомесло знаем, уж мы-то утешим...
   Внезапно распахнулась дверь – и в мыльню ввалились Яким Воронин и Луков. Заехали навестить болящего, а он в бане, ну тем случаем и им бог велел кости распарить.
   – Да вы откуда? – спросил Сильвестр Петрович.
   – С моря! Мы, брат, нынче морские корабельщики! – сказал Луков. – Вчера только возвернулись. Чего бы-ыло!
   Вперебой стали рассказывать об Архангельске, о том, как строятся там нынче корабли, как остался там воеводой Федор Матвеевич Апраксин...
   Воронин вдруг всплеснул руками, закричал:
   – Да ты стой, ты погоди, про Ваську-то Ржевского ведаешь ли?
   Иевлев молча смотрел на Якима.
   – Ей-ей, не ведает, ей-ей! – радовался Воронин. – До него, детушка, коне рукою не достать. Воеводою поехал в Ярославль...
   Сильвестр Петрович отмахнулся.
   Оба – и Луков и Воронин – стали креститься, что-де не брешут, провалиться им на сем месте, да поглотит их геенна огненная...
   – Двое всего воевод ныне из нашего брата, потешных, – с грустью сказал Луков: – Федор Матвеевич – работник, да Василий Андреевич – наушник, да ябедник, да доносчик...
   – Ну и нечего об сем толковать! – заключил Воронин. – Его государева воля...
   Беседа этим и кончилась, началось веселье. Татарин, скаля зубы, плясал по Воронину, Луков поддавал пару – по-своему, чтобы глаза вон повылезли, хлестался наверху, орал предсмертным голосом:
   – Батюшки, ахти мне, помираю, отцы! Братцы, плесните холодненького! Лихом не поминайте, детушки...
   Луков, весь в мыльной пене, плясал, выпевая:
 
Ой, жги, жги, жги,
Разметывай!
 
   Иевлев тихо лежал на полке, завидовал тем, кои видели Белое море нынче, кои плавали на нем, дышали добрым, крутым, соленым ветром...
   После бани размякли. Воронин уговаривал татарина креститься, обещал ему за то подарить ефимков сколько унесет. Татарин посмеивался, вертел головой. В доме Родиона Кирилловича сели пить мед. Луков с Ворониным переглянулись, Воронин сказал со вздохом:
   – Великий шхипер велел проведать – не пора ли сватов засылать? Как скажешь, господин Иевлев?
   Иевлев поднял голову, взглянул в глаза Родиону Кирилловичу, помедлил и молвил не спеша, чтобы все поняли – то не шутка:
   – Кланяюсь тебе, Родион Кириллович. Твоя воля – мне закон.
   У старика задрожали руки. Он поправил очки, оглядел веселые распаренные лица Воронина и Лукова, тихо сказал:
   – Как ни заплетай косу, не миновать – расплетать. Засылайте!
   Наверху что-то упало, покатилось, дядюшка, оглаживая бороду, поднялся:
   – Пойти кошку прогнать, чтоб кувшины не била...
   Луков и Воронин тоже поднялись.
   – Ну, Сильвестр, – сказал Воронин, – пропала твоя головушка: для щей люди женятся, а от добрых жен – постригаются. Жалко мне тебя...
   Луков выпил еще меду, обтер усы, вздохнул:
   – Сороку взять – щекотлива, ворону – картава; оженимся мы с тобой, Яким, не иначе, как на сове. То-то ему позавидуем. Прощай, Сильвестр. Жди сватов...

9. ГОЛУБКА И СОКОЛ

   Студеным вечером на Параскеву-Пятницу в доме Родиона Кирилловича с шумом распахнулась дверь, вошел Меншиков, весь в снежной изморози, сказал с порога:
   – Готовьтесь, едет. Да пугаться нечего, все ладно будет...
   Не успели сесть – воротник стал раскрывать скрипящие ворота, у крыльца заржали, подравшись, кони, в сенях сбивали снег с сапог, хохотали сиплыми голосами. Родион Кириллович, опираясь на костыль, поклонился гостям низко.
   – Сватались к девице тридцать с одним, а быть ей за единым – за ним! – быстро говорил Петр, щурясь на яркое пламя свечей. – По-здорову ли живешь, Родион Кириллович?
   И не слушая ответа, не садясь, говорил:
   – У вас товар – у нас купец, где у тебя, Родион Кириллович, голобец?
   – По обряду, государь, по обряду! – кричал Меншиков. – Ничего не рушено, все справедливо!
   Окольничий, светло улыбаясь, взял Петра за руку – подвел к печи. Царь положил ладонь на печной столб, как полагается свату, стоял у печи – огромный, глаза жарко блестели, говорил не останавливаясь, вздергивая головой:
   – Никому против свата не ухвастать: купец наш души доброй, силы сильной, казны у него не считано, куниц да соболей не перевозить, не переносить, вотчина – что и глазом не окинуть, рухлядишка – что и конем не объехать...
   Потешные, Лефорт, Гордон, Голицын, Нарышкин – хохотали, садясь по лавкам, в горнице пахло снегом, пивом, табаком, длинные тени метались по стенам, то и дело хлопала дверь – входили все новые и новые люди.
   – Ваш товар нам люб, – твердо и серьезно сказал Петр. – Люб ли вам наш?
   Родион Кириллович взглянул в открытое честное лицо Иевлева, помолчал, ответил слабым, но ясным голосом:
   – Не за отца отдать, а за молодца. Моя девка умнешенька, прядет тонешенько, точит чистешенько, белит белешенько, да из нашего послушания никогда не выходила...
   Петр кивнул. Потом, оборотясь ко всем, спросил:
   – Сокола видели, братцы?
   – Видели, видели! – загудели в горнице.
   – Ну, так будем глядеть сизую голубку.
   И, широко шагая за семенящим и прихрамывающим Родионом Кирилловичем, сам пошел искать Марью Никитишну по дому. Вскрикивая, она уходила от них, голос ее делался все слабее и слабее. Потом все затихло. Наконец раздались тяжелые шаги Петра. Родион Кириллович отворил перед невестой дверь, и царь громко сказал: