Страница:
Строго и сурово жалела и любила Евдоха. Больно наказывала за дурные дела. Бывало только и скажет:
– Ай, негоже сотворил, рыбак!
И зальется потом стыда, обмякнет рыжий детина, повалится в ноги, закричит:
– Вдарь, бабинька! Вдарь, да помилуй! Прости, бабинька...
Но бабинька не миловала. Умела молчать. С обидчиками молчала годами. Умела и похвалить. И тоже недлинно. Скажет бывало с лучистою своею улыбочкой словечко, и что за словечко – не расслышит Белого моря старатель, а летит от Евдохи словно на крыльях и только покряхтывает: «Ну, бабинька, ну, старушка, ну, душа голубиная».
Иногда к ней в избу, где мурлыча прогуливались подобранные на задворках кошки, где фырчал еж-калека, где мирно уживались слепой заяц и старый петух, заглядывал выхоженный когда-то ею рослый, плечистый, сине-багровый от студеного морского ветра рыбак, кланялся поясным поклоном, говорил:
– Здорова будь на все четыре ветра, бабуся! Накось тебе гостинчика!
Клал на чистый, выскобленный стол алтын, да еще алтын, да денежку, сколько было завязано в платке – столько и высыпал. Бывало и золотой клали, видела бабка и иноземные монеты. Да недолго все они удерживались у нее. Как удержать денежку, коли рядом, в избе по соседству, плачет, ливмя разливается рыбачья вдовица, нечем кормить детушек? Как удержать, когда назавтра можно привести к себе дюжину малых ребят, вымыть их в корыте с золой и песком, а за терпение и кротость, что не визжали и вели себя чинно, накормить их до отвалу крошевом мясным, жирной ушицей, пахучим пряником?
Когда-то выхаживала она Митеньку, а еще ранее, в дальние годы, самого кормщика Рябова, после того как поморозился осенними ночами на дальнем рыбацком становище. И вот пришел к ней однажды Иван Савватеевич, распахнул дверь, молвил:
– Здорова будь на все четыре ветра, бабуся! Накось, старушечка, гостинчика!
Развязал кису, высыпал на стол золотые, покатились по выскобленным доскам монеты, кольца червонного золота, упали на пол жемчужины.
– Али что недоброе сделал, Иване? – строго спросила старуха.
Рябов усмехнулся:
– Корабль на камни выкинулся, – сказал он, – иноземный корабль. Люди все мертвые – до единого; вот мы с рыбарями клад нашли, да к чему оно? Свечку поставил ослопную Николе-угоднику, вдовицам раздарил, погулял маненько у Тощака, бахилы себе новые справил, кафтан. Глаза теперь людям рву – вырядился, мол, Ванька Рябов...
Он опять усмехнулся ленивой своей усмешкой.
– Самому в хозяева идти неохота. Карбас купить, снасть, покрутчиков набрать, а? Как присоветуешь? Будет из меня хозяин?
– Не будет, Ванечка! – скорбно сказала старуха. – Бесстыдства в тебе нету!
– А беси толкают, – улыбаясь говорил Рябов, – сладко так уговаривают: иди, Ванюша, в хозяева, будет тебе горе горевать, вот и фарт подвалил, второй-то раз не случится...
Он потянулся, зевнул, пошел топить баньку, а потом сидел у стола чистый, распаренный, хлебал горячую, сильно наперченную уху и говорил:
– Пойдем в море, поглядим. Море, бабинька, от века наше поле. Будет рыба – будет и хлеб. А миросос из меня не произойдет, верно ты сказала – бесстыдство для сего надобно...
Старуха, подпершись кулаком, все кивала и вздыхала, потом вдруг на мгновение заплакала и словно бы рассердилась. Золото и каменья поделила пополам: половину на несчастненьких сирот, половину закопала в огороде – для всякого опасения, мало ли какая беда падет на кормщика?
Для своих сирот и немощных бабка Евдоха никогда ни у кого ничего не просила – такое было дано ею слово. Рыбаки ей приносили сами, кто чего мог: кто рыбки, кто денежку, кто мучицы, кто маслица. По древлему обычаю творили люди и тайную милостыню: находила бабинька у себя в сенях то добрый кус замороженной говядины, то свечей, то теплый платок.
За приношения она никогда не благодарила.
И не было в Беломорье человека, который не вспомнил бы ее в добрый или лихой час.
Суровые артельные кормщики, решая трудное дело, советовались с ней и, выходя из ее хибары, кряхтели:
– Ну, бабка! Чистый воевода! Хитрее не бывает!
Многие семейные распри решала тоже она, и слово ее было крепким, последним, окончательным. Попы робели взгляда бабки Евдохи, язвительной ее усмешки, соленой шуточки. Купечество в рядах кланялось ей ниже, чем другим...
5. БУДЕТ ОБЪЯВЛЕНА КОНФУЗИЯ!
6. ЛЮДЬМИ НЕ ТОРГУЕМ!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1. ГДЕ ПРАВДА?
2. БИТЬ НЕЩАДНО, ПОКА НЕ ЗАКРИЧИТ!
– Ай, негоже сотворил, рыбак!
И зальется потом стыда, обмякнет рыжий детина, повалится в ноги, закричит:
– Вдарь, бабинька! Вдарь, да помилуй! Прости, бабинька...
Но бабинька не миловала. Умела молчать. С обидчиками молчала годами. Умела и похвалить. И тоже недлинно. Скажет бывало с лучистою своею улыбочкой словечко, и что за словечко – не расслышит Белого моря старатель, а летит от Евдохи словно на крыльях и только покряхтывает: «Ну, бабинька, ну, старушка, ну, душа голубиная».
Иногда к ней в избу, где мурлыча прогуливались подобранные на задворках кошки, где фырчал еж-калека, где мирно уживались слепой заяц и старый петух, заглядывал выхоженный когда-то ею рослый, плечистый, сине-багровый от студеного морского ветра рыбак, кланялся поясным поклоном, говорил:
– Здорова будь на все четыре ветра, бабуся! Накось тебе гостинчика!
Клал на чистый, выскобленный стол алтын, да еще алтын, да денежку, сколько было завязано в платке – столько и высыпал. Бывало и золотой клали, видела бабка и иноземные монеты. Да недолго все они удерживались у нее. Как удержать денежку, коли рядом, в избе по соседству, плачет, ливмя разливается рыбачья вдовица, нечем кормить детушек? Как удержать, когда назавтра можно привести к себе дюжину малых ребят, вымыть их в корыте с золой и песком, а за терпение и кротость, что не визжали и вели себя чинно, накормить их до отвалу крошевом мясным, жирной ушицей, пахучим пряником?
Когда-то выхаживала она Митеньку, а еще ранее, в дальние годы, самого кормщика Рябова, после того как поморозился осенними ночами на дальнем рыбацком становище. И вот пришел к ней однажды Иван Савватеевич, распахнул дверь, молвил:
– Здорова будь на все четыре ветра, бабуся! Накось, старушечка, гостинчика!
Развязал кису, высыпал на стол золотые, покатились по выскобленным доскам монеты, кольца червонного золота, упали на пол жемчужины.
– Али что недоброе сделал, Иване? – строго спросила старуха.
Рябов усмехнулся:
– Корабль на камни выкинулся, – сказал он, – иноземный корабль. Люди все мертвые – до единого; вот мы с рыбарями клад нашли, да к чему оно? Свечку поставил ослопную Николе-угоднику, вдовицам раздарил, погулял маненько у Тощака, бахилы себе новые справил, кафтан. Глаза теперь людям рву – вырядился, мол, Ванька Рябов...
Он опять усмехнулся ленивой своей усмешкой.
– Самому в хозяева идти неохота. Карбас купить, снасть, покрутчиков набрать, а? Как присоветуешь? Будет из меня хозяин?
– Не будет, Ванечка! – скорбно сказала старуха. – Бесстыдства в тебе нету!
– А беси толкают, – улыбаясь говорил Рябов, – сладко так уговаривают: иди, Ванюша, в хозяева, будет тебе горе горевать, вот и фарт подвалил, второй-то раз не случится...
Он потянулся, зевнул, пошел топить баньку, а потом сидел у стола чистый, распаренный, хлебал горячую, сильно наперченную уху и говорил:
– Пойдем в море, поглядим. Море, бабинька, от века наше поле. Будет рыба – будет и хлеб. А миросос из меня не произойдет, верно ты сказала – бесстыдство для сего надобно...
Старуха, подпершись кулаком, все кивала и вздыхала, потом вдруг на мгновение заплакала и словно бы рассердилась. Золото и каменья поделила пополам: половину на несчастненьких сирот, половину закопала в огороде – для всякого опасения, мало ли какая беда падет на кормщика?
Для своих сирот и немощных бабка Евдоха никогда ни у кого ничего не просила – такое было дано ею слово. Рыбаки ей приносили сами, кто чего мог: кто рыбки, кто денежку, кто мучицы, кто маслица. По древлему обычаю творили люди и тайную милостыню: находила бабинька у себя в сенях то добрый кус замороженной говядины, то свечей, то теплый платок.
За приношения она никогда не благодарила.
И не было в Беломорье человека, который не вспомнил бы ее в добрый или лихой час.
Суровые артельные кормщики, решая трудное дело, советовались с ней и, выходя из ее хибары, кряхтели:
– Ну, бабка! Чистый воевода! Хитрее не бывает!
Многие семейные распри решала тоже она, и слово ее было крепким, последним, окончательным. Попы робели взгляда бабки Евдохи, язвительной ее усмешки, соленой шуточки. Купечество в рядах кланялось ей ниже, чем другим...
5. БУДЕТ ОБЪЯВЛЕНА КОНФУЗИЯ!
Митенька вышел, оглядел себя, порадовался на кафтанчик и пошел к дому, где жительствовали таможенные целовальники, солдаты таможенной команды и где внизу были покои господина Крыкова Афанасия Петровича – поручика таможенного войска.
Постучав в дверь осторожно и почтительно, Митенька послушал и еще раз постучал. Ответа не было. Тогда Митенька просунул голову в горницу и, никого не увидев, вошел.
На полу был кинут истертый ковер с кожаной подушкой – тут, видимо, поручик спал. На лавке лежали книги. Одна была открыта. Митенька прочел: «Любовь голубиная и ад чувств, пылающих в груди Пелаиды и Бертрама». От таких слов Митенька покраснел.
В соседней горнице кто-то с силою и с наслаждением чихал, приговаривая:
– А еще раза! А еще хорошего! А еще доброго!
Потом чиханье прекратилось, что-то заскрежетало...
– Господин! – негромко окликнул Митенька.
За дверью продолжало скрежетать.
Митенька сделал несколько коротких шагов, заглянул за дверь.
Посреди маленькой комнаты у стола делал какую-то мелкую работу сильными, ловкими руками сам Афанасий Петрович. Лицо его, повернутое к теплому свету, светилось улыбкой, словно он радовался на свою работу; да так оно и было: вот взял он двумя пальцами что-то малое, веселое, белое, повернул перед собою и совсем обрадовался, даже причмокнул губами, но тотчас же как бы что-то заметил дурное в своем изделии, стал накалывать его шильцем, приговаривая:
– А сие уберем мы, уберем, обчистим...
Митенька стукнул дверью...
Лицо Крыкова мгновенно изменилось: быстро сунув работу свою за пазуху, он прибрал ножики да шильца, прикрыл их большой ладонью и оборотился к Митеньке, неприязненно поджимая губы:
– Ты это? За каким делом? Для чего безо всякого, спросу ломишься? Не удивительно ли, что спокою не имею даже в доме своем ни единой минуты? Отчего так?
Митенька заробел, вспыхнул, понес пустяки, как всегда, когда обижали.
Поручик постукивал ногою, светлые его глаза смотрели мимо юноши, под тонкою кожею, как у многих двинян, горел яркий румянец. Сердито сказал:
– Говори дело, будет вздоры болтать...
– Как вы спрашивать изволите, так я и отвечаю! – молвил Митенька, взяв себя в руки. – А дело мое вот такое...
– Ты сядь! – велел поручик.
Митенька не сел, обиженный.
Поручик слушал внимательно, смотрел прямо в глаза, все крепче поджимая губы, все жестче поколачивая ботфортом.
– Все сказал?
– Все.
– Почему ко мне пришел?
– Бабинька Евдоха послала.
В глазах Крыкова мелькнула искра, но, словно бы стыдясь ее, он отворотился, сдернул с деревянного крюка кафтан, опоясался шарфом, крикнул денщику бить сбор. Во дворе ударил барабан, денщик тотчас же прибежал за ключами...
– Прах вас забери! – рассердился поручик. – Надоели мне ключи ваши...
И объяснил Митеньке:
– Коли ключом не запирать, разбегутся солдаты мои таможенные. Полковник тут нынче – Снивин; которые деньги от казны на пропитание идут – все забирает. Вот солдаты и кормятся, где кто может...
Наверху забегали, опять скрипнула дверь, вошел босой капрал Еропкин, спросил:
– Как прикажешь, Афанасий Петрович, идти али не идти? Я вчерашнего дни сапоги отдал – подметки подкинуть, прохудились вовсе. Как быть-то?
Афанасий Петрович в раздумье почесал голову:
– Подкинуть, подкинуть! Бери вот мои, спробуй!
Капрал Еропкин заскакал по горнице, натягивая поручиков сапог. Натянул с грехом пополам. Обещал:
– Дойду!
– То-то! Строй ребят!
Во дворе капрал закричал зверским голосом:
– Поторапливайся, мужики, до ночи не управитесь!
Афанасий Петрович невесело говорил Митеньке:
– Разве так службу цареву править можно? Ни тебе мушкетов справных, ни тебе багинетов, ни пороху, ни олова, ну, ничегошеньки! Раздетые, разутые, кое время кормовые деньги не идут. Что я с них спросить могу, с солдат моих? А ребята золотые. Стоит над нами начальник – иноземец майор Джеймс. Как придет, так всех в зубы, что кровищи прольет, что зубов повышибает, а для чего? Вид, мол, не тот! Да где ж им вида набраться, когда полковник Снивин весь ихний вид в своей кубышке держит и никому не показывает...
Вышли, как надо, с маленьким знаменем – прапорцем и под барабанный бой. Перед воротами построились: первым Крыков при шпаге, за ним капрал с барабаном, далее в рядочек три солдата, отдельно Митенька. Барабан бил дробно, солдаты пылили сапогами, сзади бежали мальчишки голопузые, свистели, делали рожи.
Шхипер Уркварт на палубе, под тентом, чтобы не напекло голову, писал реестры; конвой Гаррит Коост – голый до пояса, волосатый – пил лимонную воду, сидел над шахматной доской. Уркварт, пописав, смотрел на шахматную доску сладкими глазами, склонив голову набок, вдруг переставлял фигуру и опять писал. Коост пугался, кусал ус...
Увидев Крыкова с барабанщиком, с капралом, под развевающимся прапорцем, Уркварт поднялся и пошел навстречу без улыбки, щуря глаз.
Не дав шхиперу сказать ни слова, Крыков велел Митеньке переводить: нынче ночью силою взят кормщик Рябов Иван, того кормщика надобно выдать добром, а коли-де сей кормщик не будет нынче же тут, перед очами поручика, то он, Крыков, объявит шхиперу превеликую конфузию и обозначит сей корабль воровским.
Митенька, заикаясь от волнения, перевел.
Уркварт посмотрел на него внимательно – узнал, еще сощурил один глаз и, поигрывая толстой, крепенькой ножкой в башмаке с бантом, молвил:
– К превеликому моему сожалению, конфузию получил вчерашнего дня от меня сам господин поручик; и достойно удивления, что сия конфузия не охладила боевой пыл моего друга господина Крыкова. Придется мне посетить самого господина воеводу с просьбой о заступничестве, ибо так более не может продолжаться. Что же касается до лоцмана Ивана, то он, действительно, нанялся ко мне на службу, но сбежал вместе с сим достойнейшим молодым человеком, – шхипер кивком головы показал на Митеньку, – сбежал, несмотря на то, что его начальник – святой отец – успел получить хорошие деньги в виде задатка. Предполагаю, что в нравах московитов поступать именно так...
Крыков не дал Митеньке перевести до конца, перебил его:
– Скажи сей падали, – багровея, произнес он, – что не ему, вору сытому, порочить и бесчестить Московию и что коли он, мурло жирное, еще хоть едино слово тявкнет об сем предмете, то я его насквозь шпагой проткну и в воду сброшу... Так и скажи... Стой, погоди, не говори...
Он подумал, охладился и велел переводить другое:
– За то серебро фальшивое, что было у него спрятано в бочках под краской, нет ему веры теперь ни в чем и не будет, доколе я тут государеву службу правлю...
Митенька перевел.
– Нет большей мерзости, нежели неведающему, безвинному заплатить за труд его деньгой, которая на сильном огне расплавлена будет и трударю в глотку влита, а за что? За его, шхипера, сладкое житье. Переведи!
Толмач перевел.
– Пусть корабельного кормщика Рябова Ивана поставит сюда перед нами.
– Здесь нет Ивана Рябова! – склонив голову набок, улыбаясь с превосходством и гордостью, ответил Уркварт.
– Ан есть! – воскликнул Крыков и велел бить в барабан.
Капрал ударил обеими палочками дробь. У Крыкова глаза блеснули, как у хорошего охотника. Он вытянул шею, огляделся, раздумывая, и хотел было идти, как вдруг шхипер опять негромко заговорил:
– Сударь, – сказал он, – поступок ваш по меньшей мере негостеприимен, и, как это мне ни прискорбно, я делаю вам пропозицию и предупреждение: город Архангельский ждет царя Петра, и его величеству будет принесена моя жалоба на незаконный вторичный досмотр моего корабля.
Митенька перевел.
– Пропозицию? – переспросил Крыков.
– Пропозицию! – подтвердил Митенька.
– Пусть делает мне пропозицию, коли я Рябова не отыщу, а коли отыщу, так пусть помнит: будет объявлена конфузия.
Постучав в дверь осторожно и почтительно, Митенька послушал и еще раз постучал. Ответа не было. Тогда Митенька просунул голову в горницу и, никого не увидев, вошел.
На полу был кинут истертый ковер с кожаной подушкой – тут, видимо, поручик спал. На лавке лежали книги. Одна была открыта. Митенька прочел: «Любовь голубиная и ад чувств, пылающих в груди Пелаиды и Бертрама». От таких слов Митенька покраснел.
В соседней горнице кто-то с силою и с наслаждением чихал, приговаривая:
– А еще раза! А еще хорошего! А еще доброго!
Потом чиханье прекратилось, что-то заскрежетало...
– Господин! – негромко окликнул Митенька.
За дверью продолжало скрежетать.
Митенька сделал несколько коротких шагов, заглянул за дверь.
Посреди маленькой комнаты у стола делал какую-то мелкую работу сильными, ловкими руками сам Афанасий Петрович. Лицо его, повернутое к теплому свету, светилось улыбкой, словно он радовался на свою работу; да так оно и было: вот взял он двумя пальцами что-то малое, веселое, белое, повернул перед собою и совсем обрадовался, даже причмокнул губами, но тотчас же как бы что-то заметил дурное в своем изделии, стал накалывать его шильцем, приговаривая:
– А сие уберем мы, уберем, обчистим...
Митенька стукнул дверью...
Лицо Крыкова мгновенно изменилось: быстро сунув работу свою за пазуху, он прибрал ножики да шильца, прикрыл их большой ладонью и оборотился к Митеньке, неприязненно поджимая губы:
– Ты это? За каким делом? Для чего безо всякого, спросу ломишься? Не удивительно ли, что спокою не имею даже в доме своем ни единой минуты? Отчего так?
Митенька заробел, вспыхнул, понес пустяки, как всегда, когда обижали.
Поручик постукивал ногою, светлые его глаза смотрели мимо юноши, под тонкою кожею, как у многих двинян, горел яркий румянец. Сердито сказал:
– Говори дело, будет вздоры болтать...
– Как вы спрашивать изволите, так я и отвечаю! – молвил Митенька, взяв себя в руки. – А дело мое вот такое...
– Ты сядь! – велел поручик.
Митенька не сел, обиженный.
Поручик слушал внимательно, смотрел прямо в глаза, все крепче поджимая губы, все жестче поколачивая ботфортом.
– Все сказал?
– Все.
– Почему ко мне пришел?
– Бабинька Евдоха послала.
В глазах Крыкова мелькнула искра, но, словно бы стыдясь ее, он отворотился, сдернул с деревянного крюка кафтан, опоясался шарфом, крикнул денщику бить сбор. Во дворе ударил барабан, денщик тотчас же прибежал за ключами...
– Прах вас забери! – рассердился поручик. – Надоели мне ключи ваши...
И объяснил Митеньке:
– Коли ключом не запирать, разбегутся солдаты мои таможенные. Полковник тут нынче – Снивин; которые деньги от казны на пропитание идут – все забирает. Вот солдаты и кормятся, где кто может...
Наверху забегали, опять скрипнула дверь, вошел босой капрал Еропкин, спросил:
– Как прикажешь, Афанасий Петрович, идти али не идти? Я вчерашнего дни сапоги отдал – подметки подкинуть, прохудились вовсе. Как быть-то?
Афанасий Петрович в раздумье почесал голову:
– Подкинуть, подкинуть! Бери вот мои, спробуй!
Капрал Еропкин заскакал по горнице, натягивая поручиков сапог. Натянул с грехом пополам. Обещал:
– Дойду!
– То-то! Строй ребят!
Во дворе капрал закричал зверским голосом:
– Поторапливайся, мужики, до ночи не управитесь!
Афанасий Петрович невесело говорил Митеньке:
– Разве так службу цареву править можно? Ни тебе мушкетов справных, ни тебе багинетов, ни пороху, ни олова, ну, ничегошеньки! Раздетые, разутые, кое время кормовые деньги не идут. Что я с них спросить могу, с солдат моих? А ребята золотые. Стоит над нами начальник – иноземец майор Джеймс. Как придет, так всех в зубы, что кровищи прольет, что зубов повышибает, а для чего? Вид, мол, не тот! Да где ж им вида набраться, когда полковник Снивин весь ихний вид в своей кубышке держит и никому не показывает...
Вышли, как надо, с маленьким знаменем – прапорцем и под барабанный бой. Перед воротами построились: первым Крыков при шпаге, за ним капрал с барабаном, далее в рядочек три солдата, отдельно Митенька. Барабан бил дробно, солдаты пылили сапогами, сзади бежали мальчишки голопузые, свистели, делали рожи.
Шхипер Уркварт на палубе, под тентом, чтобы не напекло голову, писал реестры; конвой Гаррит Коост – голый до пояса, волосатый – пил лимонную воду, сидел над шахматной доской. Уркварт, пописав, смотрел на шахматную доску сладкими глазами, склонив голову набок, вдруг переставлял фигуру и опять писал. Коост пугался, кусал ус...
Увидев Крыкова с барабанщиком, с капралом, под развевающимся прапорцем, Уркварт поднялся и пошел навстречу без улыбки, щуря глаз.
Не дав шхиперу сказать ни слова, Крыков велел Митеньке переводить: нынче ночью силою взят кормщик Рябов Иван, того кормщика надобно выдать добром, а коли-де сей кормщик не будет нынче же тут, перед очами поручика, то он, Крыков, объявит шхиперу превеликую конфузию и обозначит сей корабль воровским.
Митенька, заикаясь от волнения, перевел.
Уркварт посмотрел на него внимательно – узнал, еще сощурил один глаз и, поигрывая толстой, крепенькой ножкой в башмаке с бантом, молвил:
– К превеликому моему сожалению, конфузию получил вчерашнего дня от меня сам господин поручик; и достойно удивления, что сия конфузия не охладила боевой пыл моего друга господина Крыкова. Придется мне посетить самого господина воеводу с просьбой о заступничестве, ибо так более не может продолжаться. Что же касается до лоцмана Ивана, то он, действительно, нанялся ко мне на службу, но сбежал вместе с сим достойнейшим молодым человеком, – шхипер кивком головы показал на Митеньку, – сбежал, несмотря на то, что его начальник – святой отец – успел получить хорошие деньги в виде задатка. Предполагаю, что в нравах московитов поступать именно так...
Крыков не дал Митеньке перевести до конца, перебил его:
– Скажи сей падали, – багровея, произнес он, – что не ему, вору сытому, порочить и бесчестить Московию и что коли он, мурло жирное, еще хоть едино слово тявкнет об сем предмете, то я его насквозь шпагой проткну и в воду сброшу... Так и скажи... Стой, погоди, не говори...
Он подумал, охладился и велел переводить другое:
– За то серебро фальшивое, что было у него спрятано в бочках под краской, нет ему веры теперь ни в чем и не будет, доколе я тут государеву службу правлю...
Митенька перевел.
– Нет большей мерзости, нежели неведающему, безвинному заплатить за труд его деньгой, которая на сильном огне расплавлена будет и трударю в глотку влита, а за что? За его, шхипера, сладкое житье. Переведи!
Толмач перевел.
– Пусть корабельного кормщика Рябова Ивана поставит сюда перед нами.
– Здесь нет Ивана Рябова! – склонив голову набок, улыбаясь с превосходством и гордостью, ответил Уркварт.
– Ан есть! – воскликнул Крыков и велел бить в барабан.
Капрал ударил обеими палочками дробь. У Крыкова глаза блеснули, как у хорошего охотника. Он вытянул шею, огляделся, раздумывая, и хотел было идти, как вдруг шхипер опять негромко заговорил:
– Сударь, – сказал он, – поступок ваш по меньшей мере негостеприимен, и, как это мне ни прискорбно, я делаю вам пропозицию и предупреждение: город Архангельский ждет царя Петра, и его величеству будет принесена моя жалоба на незаконный вторичный досмотр моего корабля.
Митенька перевел.
– Пропозицию? – переспросил Крыков.
– Пропозицию! – подтвердил Митенька.
– Пусть делает мне пропозицию, коли я Рябова не отыщу, а коли отыщу, так пусть помнит: будет объявлена конфузия.
6. ЛЮДЬМИ НЕ ТОРГУЕМ!
Таможенные солдаты стояли и на шканцах, и на корме, и на юте «Золотого облака». У трапа капрал с прапорцем в руке поплевывал в воду.
Боцман дель Роблес шепотом сказал шхиперу Уркварту:
– Этого проклятого московита можно заколоть, и тогда никто ничего никогда не узнает...
– А куда вы спрячете тело, мой друг?
Боцман подумал:
– Тело можно бросить в Двину, привязав к ногам тяжесть...
– И никто ничего не заметит?
Дель Роблес вздохнул.
– Вздохами делу не поможешь! – сказал сухо Уркварт. – Мне, быть может, удастся от всего отпереться, но вы, мой друг, должны быть готовы к тому, что в Московию вам больше не ходить...
Дель Роблес криво усмехнулся.
Уже наступил вечер. Крыков все еще выстукивал корабельные переборки – искал тайник. Два солдата, потные от духоты, рылись в трюмах – проверяли товары, выстукивали бочки, ящики, переворачивали кули. Иноземные корабельщики глядели, посмеиваясь.
К ночи Крыков нашел Рябова в хитром тайнике, построенном под бочками с пресной водой. Ящик был обит изнутри войлоком, чтобы не слышно было ни жалоб, ни стонов, ни воплей. Рябов лежал почти без памяти, связанный по рукам и ногам, с кляпом во рту.
Перерезав ножом веревки, Афанасий Петрович напоил кормщика водой, обтер своим платком его потное лицо, молча похлопал по плечу и вывел на палубу, на ту самую палубу, где так недавно шхипер говорил высокие слова о прекрасном русском лоцмане. Митенька, плача и не стыдясь слез, бросился навстречу. Рябов часто дышал, широко раскрывая израненный, кровоточащий рот.
– Ну, пропозиция! – громко сказал Крыков. – Переводи ему, Митрий! Объявляется кораблю сему конфузия, у трапа ставятся наши часовые, кормить тех часовых за деньги шхипера, никому ни на корабль, ни с корабля ходу нет и быть впредь не может.
– Вот как? – спросил Уркварт.
– Да уж так, – сказал Крыков.
– Но я совершенно, не виноват! – сказал Уркварт. – Мой боцман повздорил с вашим лоцманом и жестоко пошутил над ним. Может ли шхипер отвечать за поступки своих людей?
– Коли не может, так научится! – сказал Крыков. – Коли в других землях не выучили – здесь научим.
Начальный боцман вышел вперед, сказал громко, показывая рукой на Рябова:
– Сей человек – наш человек. За него заплачены мной большие деньги, на что шхипер имеет форменную расписку. Вы не смеете уводить сего человека, проданного нам в матросы, а коли уведете – мы пойдем к вашему царю. Мы купили сего человека...
Крыков побледнел, сжал эфес шпаги, крикнул:
– Вы можете купить живую рысь, росомаху или волка. Но сего славного лоцмана вы не получите, ибо людьми мы не торгуем!
– Разве? – спросил Уркварт. – А многие мои друзья покупали себе людей на Москве и в других городах. Вот и мы купили вашего лоцмана, а вы его забрали у нас силой. Мы пожалуемся его величеству, и вас за это не наградят...
Он повернулся спиной к поручику, выказывая ему полное пренебрежение.
Через малое время Крыков, Рябов и Митенька уже были на берегу. Солдаты остались караулить корабль. Вечер был душный, небо заволакивало, Двина лежала совсем неподвижная, серая, листы на березах не шевелились...
– Спасибо, Афанасий Петрович! – с трудом сказал Рябов. – Никогда не забуду. Пропал бы я без тебя.
Он не смотрел на Крыкова, не привык благодарить. Крыков тоже сидел на бережку, отворотясь, – не умел слушать, когда благодарили.
– Может, и сочтемся! – ответил Крыков.
– Может, и сочтемся. Долг платежом на Руси красен.
Помолчали.
– В самой скорости прибудет сюда его величество Петр Алексеевич со товарищами, – сказал Крыков, – знаю об этом доподлинно. Идут за морскими забавами, приказано скликать всех людишек корабельного дела... Одно тебе спасение, кормщик, ждать царя. Иначе прикончат.
– Прикончат! – спокойно согласился Рябов.
– Больно ты нашумел нынче. Митрий сказывал, как ночью-то гуляли...
– Нашумел! – согласился Рябов.
– То-то, что нашумел. И келарю половину бороды повыдергал. – Крыков усмехнулся. – Не позабудет келарь бороду, не простит.
Рябов кротко вздохнул.
– Не простит.
Еще помолчали.
– Как же быть-то? – спросил Крыков. – Спрятать тебя надобно до времени, да где?
– У вас и спрячьте! – вдруг сказал долго молчавший Митенька. – Самое святое дело в таможенном доме, сударь, никому и в голову не вскочит, что дядечка у вас находятся.
Крыков помолчал, подумал, потом сказал:
– Будь по-вашему. Вместе не пойдем, неладно, а вы попозже, как туча найдет, под дождичком, что ли, задами и приходите.
Он поднялся и зашагал вдоль Двины, а Митенька с кормщиком долго еще сидели над рекой, перекидываясь по слову, по два, молчали, вновь разговаривали, думали, как жить дальше и почему так сложилась судьба.
– Бог, видно, так велел! – смиренно сказал Митенька.
– Бог? – спросил Рябов. – Что-то давно я об нем не слыхал, об твоем боге, – может, расскажешь?
Митенька с испугом взглянул на Рябова и замолчал надолго.
Боцман дель Роблес шепотом сказал шхиперу Уркварту:
– Этого проклятого московита можно заколоть, и тогда никто ничего никогда не узнает...
– А куда вы спрячете тело, мой друг?
Боцман подумал:
– Тело можно бросить в Двину, привязав к ногам тяжесть...
– И никто ничего не заметит?
Дель Роблес вздохнул.
– Вздохами делу не поможешь! – сказал сухо Уркварт. – Мне, быть может, удастся от всего отпереться, но вы, мой друг, должны быть готовы к тому, что в Московию вам больше не ходить...
Дель Роблес криво усмехнулся.
Уже наступил вечер. Крыков все еще выстукивал корабельные переборки – искал тайник. Два солдата, потные от духоты, рылись в трюмах – проверяли товары, выстукивали бочки, ящики, переворачивали кули. Иноземные корабельщики глядели, посмеиваясь.
К ночи Крыков нашел Рябова в хитром тайнике, построенном под бочками с пресной водой. Ящик был обит изнутри войлоком, чтобы не слышно было ни жалоб, ни стонов, ни воплей. Рябов лежал почти без памяти, связанный по рукам и ногам, с кляпом во рту.
Перерезав ножом веревки, Афанасий Петрович напоил кормщика водой, обтер своим платком его потное лицо, молча похлопал по плечу и вывел на палубу, на ту самую палубу, где так недавно шхипер говорил высокие слова о прекрасном русском лоцмане. Митенька, плача и не стыдясь слез, бросился навстречу. Рябов часто дышал, широко раскрывая израненный, кровоточащий рот.
– Ну, пропозиция! – громко сказал Крыков. – Переводи ему, Митрий! Объявляется кораблю сему конфузия, у трапа ставятся наши часовые, кормить тех часовых за деньги шхипера, никому ни на корабль, ни с корабля ходу нет и быть впредь не может.
– Вот как? – спросил Уркварт.
– Да уж так, – сказал Крыков.
– Но я совершенно, не виноват! – сказал Уркварт. – Мой боцман повздорил с вашим лоцманом и жестоко пошутил над ним. Может ли шхипер отвечать за поступки своих людей?
– Коли не может, так научится! – сказал Крыков. – Коли в других землях не выучили – здесь научим.
Начальный боцман вышел вперед, сказал громко, показывая рукой на Рябова:
– Сей человек – наш человек. За него заплачены мной большие деньги, на что шхипер имеет форменную расписку. Вы не смеете уводить сего человека, проданного нам в матросы, а коли уведете – мы пойдем к вашему царю. Мы купили сего человека...
Крыков побледнел, сжал эфес шпаги, крикнул:
– Вы можете купить живую рысь, росомаху или волка. Но сего славного лоцмана вы не получите, ибо людьми мы не торгуем!
– Разве? – спросил Уркварт. – А многие мои друзья покупали себе людей на Москве и в других городах. Вот и мы купили вашего лоцмана, а вы его забрали у нас силой. Мы пожалуемся его величеству, и вас за это не наградят...
Он повернулся спиной к поручику, выказывая ему полное пренебрежение.
Через малое время Крыков, Рябов и Митенька уже были на берегу. Солдаты остались караулить корабль. Вечер был душный, небо заволакивало, Двина лежала совсем неподвижная, серая, листы на березах не шевелились...
– Спасибо, Афанасий Петрович! – с трудом сказал Рябов. – Никогда не забуду. Пропал бы я без тебя.
Он не смотрел на Крыкова, не привык благодарить. Крыков тоже сидел на бережку, отворотясь, – не умел слушать, когда благодарили.
– Может, и сочтемся! – ответил Крыков.
– Может, и сочтемся. Долг платежом на Руси красен.
Помолчали.
– В самой скорости прибудет сюда его величество Петр Алексеевич со товарищами, – сказал Крыков, – знаю об этом доподлинно. Идут за морскими забавами, приказано скликать всех людишек корабельного дела... Одно тебе спасение, кормщик, ждать царя. Иначе прикончат.
– Прикончат! – спокойно согласился Рябов.
– Больно ты нашумел нынче. Митрий сказывал, как ночью-то гуляли...
– Нашумел! – согласился Рябов.
– То-то, что нашумел. И келарю половину бороды повыдергал. – Крыков усмехнулся. – Не позабудет келарь бороду, не простит.
Рябов кротко вздохнул.
– Не простит.
Еще помолчали.
– Как же быть-то? – спросил Крыков. – Спрятать тебя надобно до времени, да где?
– У вас и спрячьте! – вдруг сказал долго молчавший Митенька. – Самое святое дело в таможенном доме, сударь, никому и в голову не вскочит, что дядечка у вас находятся.
Крыков помолчал, подумал, потом сказал:
– Будь по-вашему. Вместе не пойдем, неладно, а вы попозже, как туча найдет, под дождичком, что ли, задами и приходите.
Он поднялся и зашагал вдоль Двины, а Митенька с кормщиком долго еще сидели над рекой, перекидываясь по слову, по два, молчали, вновь разговаривали, думали, как жить дальше и почему так сложилась судьба.
– Бог, видно, так велел! – смиренно сказал Митенька.
– Бог? – спросил Рябов. – Что-то давно я об нем не слыхал, об твоем боге, – может, расскажешь?
Митенька с испугом взглянул на Рябова и замолчал надолго.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Вещает ложь язык врагов,
Десница их сильна враждою,
Уста обильны суетою...
Ломоносов
Не люби потаковщика – люби встрешника.
Пословица
1. ГДЕ ПРАВДА?
Покрученный в цареву службу Афанасий Крыков сразу попал в таможенники и, не более, как в год, проявил настоящий талант в этом трудном и хитром деле. Недюжинность свою объяснял он просто: я, дескать, от батюшки обучен зверовать с малолетства, нет такой звериной выдумки, чтобы не разгадать мне ее, а купец иноземный не хитрее таежной лисы. Думать, конечно, приходится, не без того...
Зверя, действительно, он знал, знал повадки его и привычки, и от стародавних времен, как Рябовы славились кормщиками, так Крыковы – охотниками. Впрочем, род Крыковых и в море хаживал не хуже других прочих...
Зверовали от дедов Крыковы в тундре, не страшась ни хивуса – снежной воющей бури с боковыми свистящими заметелями, ни мокрой снежной бури – рянды, ни чидеги – частого дождя с холодным ветром. Под сверкающими во все небо сполохами северного сияния шли Крыковы ватагой-дружиной бить горностая – кровожадного зверька, идущего лавой, пожирающего слабых своих собратьев. Шли Крыковы долго, до заветной тропы, ставить секретные кулемки – особые снаряды, хитрые ловушки на горностаева вожака. Попался вожак в ловушку, прижало ему башку гнетом, рассыпалась, напугалась лава горностаева – один за другим попадаются зверьки в ловушку, нет над ними начальника, нет старшего!
В те же поры ловятся в тундре куницы-желтушки – дорогие меха. Тут смотри в оба, слушай как надобно; не дан тебе талант куницу зверовать – так и придешь домой пустым. Лежит зверек в берложке, песни свои от зимней скуки поет, уркает, – тут его и рой, разрывай нору, да прежде все хода обложи крепкой сетью...
За куницей – песец, того зверовать хаживали морем на Грумант. Чудной зверек, не каждый охотник может убить его. Увидев направленный на себя ствол мушкета или стрелу, измученный гоном зверь, бывает, не поднимается с места – лежит неподвижно, да еще Лапочками закроет морду, чтобы не видеть конец свой. Такого песца Афанасий бить не мог, как не мог ломать лапы лисенятам, чтобы вырастить лиса с целой шкурой, как не мог убить лиса ударом ноги по сердцу, чтобы продать ровный мех. Другие посмеивались, Афанасий отплевывался. Отец собрался было поучить маленько – Афанасий так повел глазами, что старик больше об этом даже не шучивал...
Отец помер – ватага зверовщиков распалась.
Афанасий завел себе стрельную лодочку, копье-кутило с ремнем сажень в пятьдесят, из моржовой кожи большую баклагу-бочонок и собрался зверовать моржа.
Одному на промысел не идти: однажды нашел дружка – человека «с причиною», как тот сам про себя изъяснился. Черный, кряжистый, приземистый, с лицом, обросшим жесткою курчавою бородою, с вечно насмешливым блеском глаз под мохнатыми бровями, человек этот все более помалкивал да чему-то невесело посмеивался, а когда вдруг заговорил, Афанасий Петрович поначалу и ушам своим не поверил: весельщик его оказался беглым, да не просто беглым, а еще и пытанным за воровские скаредные слова, сказанные против боярина, да не просто сказанные, а сказанные с ножом в руке, когда Пашка Молчан нож на боярина своего князя Зубова посмел поднять. Боярин-князь своим судом приговорил его батогами бить нещадно и собрался было рвать ноздри, да преступный холоп не дураком родился – не стал своей смерти дожидаться, подкопал клеть, где сидел за караулом, и в бега...
– Ушел? – удивился Крыков.
– Оттого и живой...
– Оно – так...
Афанасий Петрович сидел в лодке, простодушно удивлялся, моргал.
– Губы-то подбери! – велел Молчан. – Вишь, словно бы ума решился...
– Решишься тут...
– Тебе бояться нечего, Афанасий Петрович, коли что – ты знать не знаешь, ведать не ведаешь, – на мне не написано, беглый я али нет...
Крыков в это время увидел моржей, что чесались на каменистом берегу. Ветер дул от зверя, Молчан навалился на весла. Крыков с тяжелым кутилом в руке замер на носу лодки. Морж-сторож дремал. Другие спали вповалку. У Афанасия раздулись ноздри, он гикнул, моржи задвигались, с мощным коротким свистом кутило врезалось стальным наконечником в зашеек моржа – самого матерого, клыкастого, жирного.
Молчан, закусив губы, посверкивая зрачками, выбрасывал кожаный трос – сажень за саженью, – морж старался под водой освободиться. Лодочку уже несло в море.
Только к ночи справились со зверем, привели его мертвого к берегу – пластать. Утром, когда хлебали кашицу, Молчан говорил:
– Ни един человек на свете не знает, кто я и откудова. Неведомо мне и самому, с чего я тебе открылся. С того ли, что ты меня не покрутчиком, а товарищем взял, с того ли, что шапка на мне твоя, с того ли, что прост ты, и душе моей ладно с тобой, словно в перине... Слушай далее! Не один я таков в Архангельском городе, да в Холмогорах, да иных займищах ваших. Много здесь беглого люда...
Крыков слушал молча. Про кашицу он забыл – смотрел в строгие глаза Молчана, сердце обливалось кровью, словно медленной вереницей проходили перед ним люди, о которых говорил Пашка.
– Чего похощат, то с нами и делают ироды, – говорил Молчан. – Поклонишься не так – бит будешь на боярской конюшне смертно. Земля не уродила – кнуты, оброк не сполна в боярский амбар привез – батоги, ребра ломают, на виску вздергивают, последнюю деньгу из-за щеки рвут клещами. Девок наших к себе во дворы волокут, бесчестят; приглянется какая – из-под венца честного уведут, потом – на дальний скотный двор...
Молчан скрежетнул зубами, сломал палку об колено, швырнул в костер.
– Где правда? Как искать ее, как человеку жить?
– Где ж они, твои беглые? – спросил Крыков.
– Повсюду. Покрутчиками идут за какую хошь цену, за прокорм. В весельщики ли, в наживщики ли, все им едино. По дальним скитам бегут – в служники. Покуда сил хватает, бредет с котомочкой, с лыковой; потом отлежится, ягодок поест, грибов, потом где ни есть – на озерце али у моря – избу справит, хибару али землянку...
– Откуда же идут?
– С Москвы да с Костромы, с Калуги да с Вязьмы, с Курска да с Ярославля...
– И все сюда?
– Зачем все. И на Дон идут, и на Волгу-матушку, в низовья, и за Великий Камень...
– А коли споймают?
Молчан невесело усмехнулся:
– Споймают? Тогда добра не жди...
Он зачерпнул кашицы, пожевал, потом посоветовал:
– Покушай-ка, пока не вовсе простыла...
Доели кашу молча, собрали снаряды, погрузились, поплыли к городу. Афанасий Петрович был задумчив, невесел, рассеян. С этого случая подружился он с Молчаном и подолгу с ним беседовал. А осенью Афанасий Петрович встал на службу при таможенном поручике – иноземце господине Джеймсе.
Зверя, действительно, он знал, знал повадки его и привычки, и от стародавних времен, как Рябовы славились кормщиками, так Крыковы – охотниками. Впрочем, род Крыковых и в море хаживал не хуже других прочих...
Зверовали от дедов Крыковы в тундре, не страшась ни хивуса – снежной воющей бури с боковыми свистящими заметелями, ни мокрой снежной бури – рянды, ни чидеги – частого дождя с холодным ветром. Под сверкающими во все небо сполохами северного сияния шли Крыковы ватагой-дружиной бить горностая – кровожадного зверька, идущего лавой, пожирающего слабых своих собратьев. Шли Крыковы долго, до заветной тропы, ставить секретные кулемки – особые снаряды, хитрые ловушки на горностаева вожака. Попался вожак в ловушку, прижало ему башку гнетом, рассыпалась, напугалась лава горностаева – один за другим попадаются зверьки в ловушку, нет над ними начальника, нет старшего!
В те же поры ловятся в тундре куницы-желтушки – дорогие меха. Тут смотри в оба, слушай как надобно; не дан тебе талант куницу зверовать – так и придешь домой пустым. Лежит зверек в берложке, песни свои от зимней скуки поет, уркает, – тут его и рой, разрывай нору, да прежде все хода обложи крепкой сетью...
За куницей – песец, того зверовать хаживали морем на Грумант. Чудной зверек, не каждый охотник может убить его. Увидев направленный на себя ствол мушкета или стрелу, измученный гоном зверь, бывает, не поднимается с места – лежит неподвижно, да еще Лапочками закроет морду, чтобы не видеть конец свой. Такого песца Афанасий бить не мог, как не мог ломать лапы лисенятам, чтобы вырастить лиса с целой шкурой, как не мог убить лиса ударом ноги по сердцу, чтобы продать ровный мех. Другие посмеивались, Афанасий отплевывался. Отец собрался было поучить маленько – Афанасий так повел глазами, что старик больше об этом даже не шучивал...
Отец помер – ватага зверовщиков распалась.
Афанасий завел себе стрельную лодочку, копье-кутило с ремнем сажень в пятьдесят, из моржовой кожи большую баклагу-бочонок и собрался зверовать моржа.
Одному на промысел не идти: однажды нашел дружка – человека «с причиною», как тот сам про себя изъяснился. Черный, кряжистый, приземистый, с лицом, обросшим жесткою курчавою бородою, с вечно насмешливым блеском глаз под мохнатыми бровями, человек этот все более помалкивал да чему-то невесело посмеивался, а когда вдруг заговорил, Афанасий Петрович поначалу и ушам своим не поверил: весельщик его оказался беглым, да не просто беглым, а еще и пытанным за воровские скаредные слова, сказанные против боярина, да не просто сказанные, а сказанные с ножом в руке, когда Пашка Молчан нож на боярина своего князя Зубова посмел поднять. Боярин-князь своим судом приговорил его батогами бить нещадно и собрался было рвать ноздри, да преступный холоп не дураком родился – не стал своей смерти дожидаться, подкопал клеть, где сидел за караулом, и в бега...
– Ушел? – удивился Крыков.
– Оттого и живой...
– Оно – так...
Афанасий Петрович сидел в лодке, простодушно удивлялся, моргал.
– Губы-то подбери! – велел Молчан. – Вишь, словно бы ума решился...
– Решишься тут...
– Тебе бояться нечего, Афанасий Петрович, коли что – ты знать не знаешь, ведать не ведаешь, – на мне не написано, беглый я али нет...
Крыков в это время увидел моржей, что чесались на каменистом берегу. Ветер дул от зверя, Молчан навалился на весла. Крыков с тяжелым кутилом в руке замер на носу лодки. Морж-сторож дремал. Другие спали вповалку. У Афанасия раздулись ноздри, он гикнул, моржи задвигались, с мощным коротким свистом кутило врезалось стальным наконечником в зашеек моржа – самого матерого, клыкастого, жирного.
Молчан, закусив губы, посверкивая зрачками, выбрасывал кожаный трос – сажень за саженью, – морж старался под водой освободиться. Лодочку уже несло в море.
Только к ночи справились со зверем, привели его мертвого к берегу – пластать. Утром, когда хлебали кашицу, Молчан говорил:
– Ни един человек на свете не знает, кто я и откудова. Неведомо мне и самому, с чего я тебе открылся. С того ли, что ты меня не покрутчиком, а товарищем взял, с того ли, что шапка на мне твоя, с того ли, что прост ты, и душе моей ладно с тобой, словно в перине... Слушай далее! Не один я таков в Архангельском городе, да в Холмогорах, да иных займищах ваших. Много здесь беглого люда...
Крыков слушал молча. Про кашицу он забыл – смотрел в строгие глаза Молчана, сердце обливалось кровью, словно медленной вереницей проходили перед ним люди, о которых говорил Пашка.
– Чего похощат, то с нами и делают ироды, – говорил Молчан. – Поклонишься не так – бит будешь на боярской конюшне смертно. Земля не уродила – кнуты, оброк не сполна в боярский амбар привез – батоги, ребра ломают, на виску вздергивают, последнюю деньгу из-за щеки рвут клещами. Девок наших к себе во дворы волокут, бесчестят; приглянется какая – из-под венца честного уведут, потом – на дальний скотный двор...
Молчан скрежетнул зубами, сломал палку об колено, швырнул в костер.
– Где правда? Как искать ее, как человеку жить?
– Где ж они, твои беглые? – спросил Крыков.
– Повсюду. Покрутчиками идут за какую хошь цену, за прокорм. В весельщики ли, в наживщики ли, все им едино. По дальним скитам бегут – в служники. Покуда сил хватает, бредет с котомочкой, с лыковой; потом отлежится, ягодок поест, грибов, потом где ни есть – на озерце али у моря – избу справит, хибару али землянку...
– Откуда же идут?
– С Москвы да с Костромы, с Калуги да с Вязьмы, с Курска да с Ярославля...
– И все сюда?
– Зачем все. И на Дон идут, и на Волгу-матушку, в низовья, и за Великий Камень...
– А коли споймают?
Молчан невесело усмехнулся:
– Споймают? Тогда добра не жди...
Он зачерпнул кашицы, пожевал, потом посоветовал:
– Покушай-ка, пока не вовсе простыла...
Доели кашу молча, собрали снаряды, погрузились, поплыли к городу. Афанасий Петрович был задумчив, невесел, рассеян. С этого случая подружился он с Молчаном и подолгу с ним беседовал. А осенью Афанасий Петрович встал на службу при таможенном поручике – иноземце господине Джеймсе.
2. БИТЬ НЕЩАДНО, ПОКА НЕ ЗАКРИЧИТ!
Господин Джеймс копил деньги на приобретение патента для воинского чина у себя в королевстве аглицком. Для этого ему надлежало прослужить московитам еще шесть лет. Этот срок он сокращал поборами, взятками и всяческим лихоимством, да еще тем, что старался жить в далеком городе Архангельске со всеми удобствами, ни в чем решительно себе не отказывая. Он много спал, подолгу играл на лютне, занимался с ученою собачкою, читал библию и для препровождения времени приглашал к себе иногда девиц, с которыми щелкал каленые орехи и играл в галантные игры. Изрядное время уходило у Джеймса также на возню со своею наружностью: особой кисточкой из твердого волоса он подрисовывал свои рыжие брови дочерна, а другой кисточкой ставил возле носа мушку. Щеки он румянил, руки, чтобы были помягче, мазал нутряным медвежьим салом. На деревянных болванках всегда были растянуты семь его париков, называемых по дням недели: «понедельник», «вторник», «четверг», «воскресенье»... Два таможенника были приставлены к его кафтанам, камзолам, чулкам и башмакам. В погожие дни сундуки поручика господина Джеймса раскрывались и все его имущество развешивалось на солнышке. Таможенники неотступно при том присутствовали. Ежели в камзоле отыскивалась моль, денщики секлись безотлагательно, на английский манер – сыромятным ремнем с узлами.