Страница:
– Вот она – сизая голубка! Жениху да невесте сто лет да вместе!
С силой оторвал Машины руки от ее лица, сжал обеими ладонями ее зардевшиеся щеки и крепко поцеловал в полуоткрытые губы. Потом громко крикнул:
– Быть же винной чаре на первых засылах. Наливай, Родион Кириллович, пусть обносит...
Старик, подняв сулею, налил кубок. Руки у него дрожали, сулею принял от него Луков, стал наливать чару за чарой.
Маша пошла с подносом меж гостями, кланяясь каждому низко и не смея никому взглянуть в глаза.
За столом Петр посадил ее по новому, неслыханному обычаю рядом с Иевлевым и сразу забыл о сватовстве. Отвалившись к стене, уперев большие кулаки в столешницу, рассказывал, что в королевстве аглицком заведен новый обычай: чины в армии не даются за заслуги, а покупаются за большие деньги. Кто не поскупится – тому и генералом быть, а кто беден – тому и капитана до старости не дождаться.
– Ловко! – сказал Иевлев.
– Молодец! – усмехнулся Гордон. – Нет лучше, как он придумал. Раны ничего не стоят, деньги все стоят...
И плюнул, осердясь.
– Вишь, – сказал Петр, – не без пользы и для нас... Теперь, глядишь, кто победнее и к нам в службу с охотой прибудут...
Все промолчали. Петр пытливо взглянул на Иевлева, на Лукова, на Меншикова, вздернул головой и велел подать себе бумагу да перо. Попыхивая трубкой, быстро писал список – кому по весне ехать в город Архангельский. Сердился на Меншикова, что прекословит, зачеркивал, опять писал. Потом писал Иевлев – какие надо брать с собою корабельные припасы, а Петр, похаживая по горнице, диктовал. Прощаясь, сказал невесте:
– Ну что, свет мой, русая коса, моя девичья краса, чего не воешь?
Положил руку на ее плечо, велел строго:
– Без меня свадьбы не играть!
И оборотился к старику окольничему:
– Покуда зима, собери, Родион Кириллович, все листы, что до морского дела касаемы, и все списки летописные. Пусть Сильвестр читает. Он у нас не глуп на свет уродился.
И, низко наклонившись, чтобы не удариться о притолоку, вышел из горницы. За ним с шумом и шутками хлынули все остальные. Было уже далеко за полночь. Крупными хлопьями падал снег, по узким улочкам подвывала начинающаяся вьюга. Обсыпанные снегом, неподвижно дремали караульщики с алебардами, дозорные пешего строю похаживали с мушкетами от угла до угла, спрашивали у всадников:
– Кто такие? За какой надобностью?
Луков отвечал каждому:
– Воинские люди за государевым делом, открывай рогатку, покуда плети не получил...
Рогатки скрипели, дозорные опасливо втягивали голову в плечи: кто ни пройдет, тот и дерется, эдак и своего веку не изжить...
Петр ехал с Меншиковым, говорил раздумывая:
– Море, море... и радость не в радость без него, Данилыч. Повидал летом, а нынче все оно чудится. Отчего так? – И, не дожидаясь ответа, продолжал: – Дождаться весны – и опять к Архангельску. Корабли строить, моряков искать. Трудно... Как там Федор Матвеевич справляется, а?
ГЛАВА ВТОРАЯ
1. МОНАСТЫРСКИЕ СЛУЖНИКИ
2. НЕ ПОЙДЕШЬ ЗА ПОРУЧИКА!
3. БОЛЬШОЙ ИВАН
С силой оторвал Машины руки от ее лица, сжал обеими ладонями ее зардевшиеся щеки и крепко поцеловал в полуоткрытые губы. Потом громко крикнул:
– Быть же винной чаре на первых засылах. Наливай, Родион Кириллович, пусть обносит...
Старик, подняв сулею, налил кубок. Руки у него дрожали, сулею принял от него Луков, стал наливать чару за чарой.
Маша пошла с подносом меж гостями, кланяясь каждому низко и не смея никому взглянуть в глаза.
За столом Петр посадил ее по новому, неслыханному обычаю рядом с Иевлевым и сразу забыл о сватовстве. Отвалившись к стене, уперев большие кулаки в столешницу, рассказывал, что в королевстве аглицком заведен новый обычай: чины в армии не даются за заслуги, а покупаются за большие деньги. Кто не поскупится – тому и генералом быть, а кто беден – тому и капитана до старости не дождаться.
– Ловко! – сказал Иевлев.
– Молодец! – усмехнулся Гордон. – Нет лучше, как он придумал. Раны ничего не стоят, деньги все стоят...
И плюнул, осердясь.
– Вишь, – сказал Петр, – не без пользы и для нас... Теперь, глядишь, кто победнее и к нам в службу с охотой прибудут...
Все промолчали. Петр пытливо взглянул на Иевлева, на Лукова, на Меншикова, вздернул головой и велел подать себе бумагу да перо. Попыхивая трубкой, быстро писал список – кому по весне ехать в город Архангельский. Сердился на Меншикова, что прекословит, зачеркивал, опять писал. Потом писал Иевлев – какие надо брать с собою корабельные припасы, а Петр, похаживая по горнице, диктовал. Прощаясь, сказал невесте:
– Ну что, свет мой, русая коса, моя девичья краса, чего не воешь?
Положил руку на ее плечо, велел строго:
– Без меня свадьбы не играть!
И оборотился к старику окольничему:
– Покуда зима, собери, Родион Кириллович, все листы, что до морского дела касаемы, и все списки летописные. Пусть Сильвестр читает. Он у нас не глуп на свет уродился.
И, низко наклонившись, чтобы не удариться о притолоку, вышел из горницы. За ним с шумом и шутками хлынули все остальные. Было уже далеко за полночь. Крупными хлопьями падал снег, по узким улочкам подвывала начинающаяся вьюга. Обсыпанные снегом, неподвижно дремали караульщики с алебардами, дозорные пешего строю похаживали с мушкетами от угла до угла, спрашивали у всадников:
– Кто такие? За какой надобностью?
Луков отвечал каждому:
– Воинские люди за государевым делом, открывай рогатку, покуда плети не получил...
Рогатки скрипели, дозорные опасливо втягивали голову в плечи: кто ни пройдет, тот и дерется, эдак и своего веку не изжить...
Петр ехал с Меншиковым, говорил раздумывая:
– Море, море... и радость не в радость без него, Данилыч. Повидал летом, а нынче все оно чудится. Отчего так? – И, не дожидаясь ответа, продолжал: – Дождаться весны – и опять к Архангельску. Корабли строить, моряков искать. Трудно... Как там Федор Матвеевич справляется, а?
ГЛАВА ВТОРАЯ
То не беда, коли во двор взошла, а то беда, как со двора не идет.
Пословица
Правда истомилась, лжи покорилась
То же
1. МОНАСТЫРСКИЕ СЛУЖНИКИ
В церкви Сретенья Николо-Корельского монастыря отошла всенощная. Старцы, в низко надвинутых клобуках, в грубого сукна рясах-однорядках и волочащихся по ступеням храма мантиях, стуча посохами и мелко крестясь, неторопливо шли в келарню ужинать. Игумна Амвросия поддерживали под локотки отец келарь и отец оружейник: игумен был немощен, едва шагал негнущимися ногами. Лицо у Амвросия было сердитое, под клочкастыми, еще черными бровками поблескивали маленькие недобрые глазки.
Рыбаки, служники монастыря, завидев игумна, встали. Но он отвернулся, не благословил никого: потопили карбасы, потеряли дорогие снасти, а еще просят благословения...
Кормщик Семисадов, проводив братию взглядом, плюнул в сторону, за сосновое могильное надгробье, покачал головой.
– Худо, други. Не миновать беды.
Дед Федор – старенький, худенький, легонький, исходивший море вплоть до Карских ворот, два раза зимовавший на Груманте, бесстрашный и добрый рыбацкий дединька, – вздыхал, моргал, шептал кроткую молитву, как бы не засадили монаси доживать старость в тюремные подвалы, во тьму, на хлеб да на воду до скончания живота.
– Хотя бы покормили, треклятые молельщики, перед началом-то! – зло молвил кормщик Рябов. – Так голодными и предстанем рабы божий на их скорый суд...
В келарне монахи пели молитву.
– Тоже молельщики! – сказал Семисадов. – Ни складу, ни ладу...
Покуда монахи ужинали, салотопник Черницын принес каравай хлеба, рыбу-палтусину и две редьки. Палтусина была строгого посолу, такая не протухнет никогда. Рыбаки ели молча, запивали родниковой водой из корца. Потом собрали крошки, корочки, завернули в лопушки, – мало ли что решит божий суд.
– Давеча без вас обоз куда-то отправили, – рассказывал Черницын. – Я считал, считал подводы, да и счет потерял. Перегрузили на струги – не менее полсотни посудин. И все рыба хорошая, дорогая. Как деньгами не подавятся – монаси проклятые...
Кормщик Аггей усмехнулся.
– О прошлом годе казны привезли – две подводы ефимков. На струге те ефимки бечевой тянули по Двине. Свалили в яму каменну!
– Божьи, божьи деньги! – крикнул рыбацкий дединька. – Вам не считать! Куда свалили, куда не свалили, – все им знать надобно...
– Деньги-то не божьи, дединька, а наши, – строго заметил Рябов. – Взял нас за глотку монастырь, что и дохнуть не можем, а ты все божьи да божьи. Теперь вот судить будут нас за то, что буря на море пала. А мы виноваты? Мы сколь своих дружков в море схоронили, для чего?
Дед Федор испуганно молчал, помаргивал.
– Упекут в подземелье – тогда помолимся! – сердито посулил Семисадов.
Сидели долго, думали – может, убежать, не дожидаясь божьего суда? Пожалуй, сейчас из монастыря не уйдешь: стражник с протазаном у ворот, да здоровенный, проломает головы – и всего делов.
Аггей грустно сказал:
– Куда бежать-то? Умные к нам бегут – у нас воля, а мы куда подадимся? К боярину в тяглецы? Послушай, чего беглые сказывают – каково у них жить...
Суд был в келарне сразу после ужина. Старцы, перешептываясь, сидели по стенам, смотрели на кормщика Рябова и хроменького Митеньку Горожанина пустыми безжалостными глазами. У двери сторожил пузатый монах Варнава, – кормщика Рябова побаивались. В келарне было тихо, только потрескивали витые свечи перед судьями – игумном, Агафоником и всегда благостным, пахнущим росным ладаном, давно выжившим из ума старцем Афромеем.
– Говори! – приказал Агафоник тихим от ярости голосом.
Рябов вздохнул, стал рассказывать все по порядку: как пала в море буря-падера, как сломалась мачта, как большая волна пошла раскидывать рыбачьи посудинки, как от удара о Песьи камни рассыпался карбас деда Федора.
– Не про деда Федора речь! – крикнул игумен. – Про тебя, непотребного, речь...
– А ты в море бывал, что шумишь на меня? – тихо спросил Рябов. – В море ходить – не юфтью торговать...
Игумен охнул, старцы зашептались, закачали головами на страшную дерзость кормщика: что сказал неучтивец! Что вспомнил злодей! Игумна укорил тем, что тот в давние годы юфтью торговал...
Покрывая шум, зычным голосом Рябов говорил:
– Монаси! Где бы помолиться за новопреставленных рабов божьих, что делаете? Суд учинили? Кому? Тем, что только из моря вынулись, не поенным, не кормленным, не согретым? Чем пужаете? Подземельем? Не запужаете! Сколько дней люди мучались, сколько страху натерпелись для монастырской казны, а как их нонче встретили? Мало вам от нас прибытку? На Новую Землю хаживали – сколько рыбьего зуба привезли. Да и не един раз хаживали.
Митенька дернул Рябова за непросохший еще кафтан, он оттолкнул его от себя, шагнул ближе к судьям, заговорил громче, жестче:
– Плохо мы старались, что ли? Кто струги соленой рыбы на Москву и на другие города гонит? Старцы? Отец келарь? Отец оружейник? Блаженный Афромей? А что потопил карбас – разочтемся! Пойдет рыба – велика цена тому карбасу? И за снасть возьмите, так договорились, так покручивались, так запивную деньгу поставили...
Амвросий с силой ударил ладонью по столу – помолчи!
Рябов замолк.
– Предерзлив, детушка! – молвил игумен.
Рябов не ответил.
– Языком – востер, не робок!
– Море робкого не пожалеет! – негромко отозвался Рябов.
Амвросий прикрыл глаза рукой, как бы от усталости, потом отнял руку и заговорил строго, не торопясь:
– За карбас и за снасть отдашь в монастырскую казну все сполна, и не на тот год, а нынче же. То деньги божьи, и гулять божьим деньгам – сатану тешить...
Старцы закрестились при имени нечистого, слабоумный Афромей запечалился:
– Тех-тех-тех...
– Для того, – продолжал игумен, – пойдешь нынче же, детушка, лоцманом на иноземные корабли, а Митрий Горожанин с тобой толмачом. Проводную деньгу, что идет от корабельщиков лоцману, со всей честностью и без воровства будешь отдавать отцу Агафонику на новый карбас и снасть. Харч же, который с проводной деньгой идет лоцману, можете есть бесстрашно и тем жить. Когда же в лоцманах надобности не случится, пойдет вам пища с монастырского подворья, будете рыбу пластать или посольщиками возьметесь, али, ежели надобность случится, идти вам, детушки, бечевой тянуть монастырский груз по Двине...
Рябов молчал: он ожидал худшего. Не тюрьма монастырская – и то хорошо.
– Если ж что сделаете худо, – говорил игумен, – косо али впоперек сказанному, тогда на себя пеняйте, гнить вам в монастырской тюрьме, омыться в кровавых слезах, зарасти паршами, до скончания животов не увидеть света божья...
– Тех-тех-тех! – опять опечалился Афромей.
Старцы закрестились, игумен благословил Рябова и Митеньку. Пятясь, они вышли, столкнувшись в дверях с Семисадовым и дедом Федором. Другие рыбаки ждали божьего суда у крыльца...
– Ну, чего? – спросил Аггей.
– Лоцманом послали, – сказал Рябов, – вас тоже всех на заработки наладят – в дрягили али в солеварни. Не робей, Аггей!
Сырой ветер гнал по монастырскому двору тяжелый запах рыбы, что солилась в глубоких земляных ямах, выложенных сосновыми бревнами, что вялилась на жердях над рекою, что коптилась в низких коптильнях за монастырским кладбищем. В широкие ворота монахи вереницей несли корзины с рыбой свежего улова. Служники-пластальщики, барабаня ножами, показывали вид, что не по своей вине не работают. Над обозом низко летели чайки. Мальчонка послушник бегал с палкой-трещоткой – его должность была пугать чаек, когда пластают рыбу.
Рябов и Митенька сели в тележку, выехали из обители, миновали салотопенный двор, в котором чадила труба, на развилке дорог разъехались с обозом, что вез в обитель соль из неблизкой варницы. Тележка покатила вдоль Двины, по сырой болотной дороге.
Тонко, протяжно зудели комары.
Митенька заснул, измученный страхом, ожиданием, бурей в море, голодом.
За полночь остановились возле избы Антипа Тимофеева.
Рыбаки, служники монастыря, завидев игумна, встали. Но он отвернулся, не благословил никого: потопили карбасы, потеряли дорогие снасти, а еще просят благословения...
Кормщик Семисадов, проводив братию взглядом, плюнул в сторону, за сосновое могильное надгробье, покачал головой.
– Худо, други. Не миновать беды.
Дед Федор – старенький, худенький, легонький, исходивший море вплоть до Карских ворот, два раза зимовавший на Груманте, бесстрашный и добрый рыбацкий дединька, – вздыхал, моргал, шептал кроткую молитву, как бы не засадили монаси доживать старость в тюремные подвалы, во тьму, на хлеб да на воду до скончания живота.
– Хотя бы покормили, треклятые молельщики, перед началом-то! – зло молвил кормщик Рябов. – Так голодными и предстанем рабы божий на их скорый суд...
В келарне монахи пели молитву.
– Тоже молельщики! – сказал Семисадов. – Ни складу, ни ладу...
Покуда монахи ужинали, салотопник Черницын принес каравай хлеба, рыбу-палтусину и две редьки. Палтусина была строгого посолу, такая не протухнет никогда. Рыбаки ели молча, запивали родниковой водой из корца. Потом собрали крошки, корочки, завернули в лопушки, – мало ли что решит божий суд.
– Давеча без вас обоз куда-то отправили, – рассказывал Черницын. – Я считал, считал подводы, да и счет потерял. Перегрузили на струги – не менее полсотни посудин. И все рыба хорошая, дорогая. Как деньгами не подавятся – монаси проклятые...
Кормщик Аггей усмехнулся.
– О прошлом годе казны привезли – две подводы ефимков. На струге те ефимки бечевой тянули по Двине. Свалили в яму каменну!
– Божьи, божьи деньги! – крикнул рыбацкий дединька. – Вам не считать! Куда свалили, куда не свалили, – все им знать надобно...
– Деньги-то не божьи, дединька, а наши, – строго заметил Рябов. – Взял нас за глотку монастырь, что и дохнуть не можем, а ты все божьи да божьи. Теперь вот судить будут нас за то, что буря на море пала. А мы виноваты? Мы сколь своих дружков в море схоронили, для чего?
Дед Федор испуганно молчал, помаргивал.
– Упекут в подземелье – тогда помолимся! – сердито посулил Семисадов.
Сидели долго, думали – может, убежать, не дожидаясь божьего суда? Пожалуй, сейчас из монастыря не уйдешь: стражник с протазаном у ворот, да здоровенный, проломает головы – и всего делов.
Аггей грустно сказал:
– Куда бежать-то? Умные к нам бегут – у нас воля, а мы куда подадимся? К боярину в тяглецы? Послушай, чего беглые сказывают – каково у них жить...
Суд был в келарне сразу после ужина. Старцы, перешептываясь, сидели по стенам, смотрели на кормщика Рябова и хроменького Митеньку Горожанина пустыми безжалостными глазами. У двери сторожил пузатый монах Варнава, – кормщика Рябова побаивались. В келарне было тихо, только потрескивали витые свечи перед судьями – игумном, Агафоником и всегда благостным, пахнущим росным ладаном, давно выжившим из ума старцем Афромеем.
– Говори! – приказал Агафоник тихим от ярости голосом.
Рябов вздохнул, стал рассказывать все по порядку: как пала в море буря-падера, как сломалась мачта, как большая волна пошла раскидывать рыбачьи посудинки, как от удара о Песьи камни рассыпался карбас деда Федора.
– Не про деда Федора речь! – крикнул игумен. – Про тебя, непотребного, речь...
– А ты в море бывал, что шумишь на меня? – тихо спросил Рябов. – В море ходить – не юфтью торговать...
Игумен охнул, старцы зашептались, закачали головами на страшную дерзость кормщика: что сказал неучтивец! Что вспомнил злодей! Игумна укорил тем, что тот в давние годы юфтью торговал...
Покрывая шум, зычным голосом Рябов говорил:
– Монаси! Где бы помолиться за новопреставленных рабов божьих, что делаете? Суд учинили? Кому? Тем, что только из моря вынулись, не поенным, не кормленным, не согретым? Чем пужаете? Подземельем? Не запужаете! Сколько дней люди мучались, сколько страху натерпелись для монастырской казны, а как их нонче встретили? Мало вам от нас прибытку? На Новую Землю хаживали – сколько рыбьего зуба привезли. Да и не един раз хаживали.
Митенька дернул Рябова за непросохший еще кафтан, он оттолкнул его от себя, шагнул ближе к судьям, заговорил громче, жестче:
– Плохо мы старались, что ли? Кто струги соленой рыбы на Москву и на другие города гонит? Старцы? Отец келарь? Отец оружейник? Блаженный Афромей? А что потопил карбас – разочтемся! Пойдет рыба – велика цена тому карбасу? И за снасть возьмите, так договорились, так покручивались, так запивную деньгу поставили...
Амвросий с силой ударил ладонью по столу – помолчи!
Рябов замолк.
– Предерзлив, детушка! – молвил игумен.
Рябов не ответил.
– Языком – востер, не робок!
– Море робкого не пожалеет! – негромко отозвался Рябов.
Амвросий прикрыл глаза рукой, как бы от усталости, потом отнял руку и заговорил строго, не торопясь:
– За карбас и за снасть отдашь в монастырскую казну все сполна, и не на тот год, а нынче же. То деньги божьи, и гулять божьим деньгам – сатану тешить...
Старцы закрестились при имени нечистого, слабоумный Афромей запечалился:
– Тех-тех-тех...
– Для того, – продолжал игумен, – пойдешь нынче же, детушка, лоцманом на иноземные корабли, а Митрий Горожанин с тобой толмачом. Проводную деньгу, что идет от корабельщиков лоцману, со всей честностью и без воровства будешь отдавать отцу Агафонику на новый карбас и снасть. Харч же, который с проводной деньгой идет лоцману, можете есть бесстрашно и тем жить. Когда же в лоцманах надобности не случится, пойдет вам пища с монастырского подворья, будете рыбу пластать или посольщиками возьметесь, али, ежели надобность случится, идти вам, детушки, бечевой тянуть монастырский груз по Двине...
Рябов молчал: он ожидал худшего. Не тюрьма монастырская – и то хорошо.
– Если ж что сделаете худо, – говорил игумен, – косо али впоперек сказанному, тогда на себя пеняйте, гнить вам в монастырской тюрьме, омыться в кровавых слезах, зарасти паршами, до скончания животов не увидеть света божья...
– Тех-тех-тех! – опять опечалился Афромей.
Старцы закрестились, игумен благословил Рябова и Митеньку. Пятясь, они вышли, столкнувшись в дверях с Семисадовым и дедом Федором. Другие рыбаки ждали божьего суда у крыльца...
– Ну, чего? – спросил Аггей.
– Лоцманом послали, – сказал Рябов, – вас тоже всех на заработки наладят – в дрягили али в солеварни. Не робей, Аггей!
Сырой ветер гнал по монастырскому двору тяжелый запах рыбы, что солилась в глубоких земляных ямах, выложенных сосновыми бревнами, что вялилась на жердях над рекою, что коптилась в низких коптильнях за монастырским кладбищем. В широкие ворота монахи вереницей несли корзины с рыбой свежего улова. Служники-пластальщики, барабаня ножами, показывали вид, что не по своей вине не работают. Над обозом низко летели чайки. Мальчонка послушник бегал с палкой-трещоткой – его должность была пугать чаек, когда пластают рыбу.
Рябов и Митенька сели в тележку, выехали из обители, миновали салотопенный двор, в котором чадила труба, на развилке дорог разъехались с обозом, что вез в обитель соль из неблизкой варницы. Тележка покатила вдоль Двины, по сырой болотной дороге.
Тонко, протяжно зудели комары.
Митенька заснул, измученный страхом, ожиданием, бурей в море, голодом.
За полночь остановились возле избы Антипа Тимофеева.
2. НЕ ПОЙДЕШЬ ЗА ПОРУЧИКА!
Кормщик молча смотрел на Таисью.
Она бежала к нему задыхаясь, босая, простоволосая. Он шел к ней медленно, тяжело ставя ноги в ссохшихся бахилах. Ночной ветер трепал его короткую мягкую бороду, светлые кудрявые волосы.
– Живой? – спросила Таисья, останавливаясь и прижимая руки к груди. – Батюшко тебя второй день поминает, а ты живой?
– Живой! – сурово ответил он. – Чего мне делается...
– Страшно было, Ваня?
– Веселья мало.
– А здесь, в монастыре?
– Судили судом праведным...
Он усмехнулся жестко, сел на крыльцо, попросил поесть. Таисья вынесла ему хлеба, вяленую рыбу и вина в полштофе. Кормщик вздохнул:
– Видать, хорош я, что ты своими руками водочки поднесла...
Опрокинул кружку в рот, стал жадно жевать хлеб. Сонно кричали петухи в клети, возчик дважды скрипел калиткою – поторапливал ехать. Таисья сидела рядом с Рябовым на крыльце, перебирала его волосы, плакала...
– Теперь, думаю, вовсе меня кончат, – посулил он. – Доконают, треклятые. Ты бы, Таичка, выгнала меня вон, куда я тебе. Не отдаст Антип за меня, сама говоришь – второй день поминает...
– Поминает! – грустно согласилась Таисья.
– Радуется?
– Не больно ты ему люб.
– Ведаю...
Держа его за руку, она близко заглянула ему в глаза и попросила:
– Жил бы ты, Ваня, потише!
– Неслух я, девонька, не жить иначе...
Он поднялся на ноги, обнял ее рукою за плечи и, крепко прижимая к себе, велел:
– Об поручике и думать забудь, слышишь ли! На веки вечные. Не пойдешь за него!
– Ох, Ваня! – вывертывая от него гибкий свой стан, говорила она. – Ох, умен больше иных. Нужен мне твой поручик...
Он крепко поцеловал ее в раскрытые, прохладные губы, теплые его ладони сжали ее плечи, она длинно, глубоко вздохнула:
– Горе мое!
– Горе али радость, да не ходить тебе за поручика. Либо за меня, либо в девках останешься...
– Ишь ты каков!
– Да уж каков есть!
– Подлинно, что замучилась я с тобою...
– Оно, пташенька, до венца – невесело, – пошутил он. – Поп окрутит, тогда горе и узнаешь...
– Бить будешь?
– Доживешь – сведаешь...
Она крепко прижалась к нему и, вздрагивая от рассветной сырости, пошла провожать его до тележки. Рябов сел боком, свесив ноги через грядку, поправил голову Митеньке, чтобы не привиделся ему черный сон, и велел возчику трогать. Солнце уже поднималось, туманы медленно ползли над болотами, а Таисья все стояла, утирая набегавшие слезы, глядела вслед своему кормщику...
Она бежала к нему задыхаясь, босая, простоволосая. Он шел к ней медленно, тяжело ставя ноги в ссохшихся бахилах. Ночной ветер трепал его короткую мягкую бороду, светлые кудрявые волосы.
– Живой? – спросила Таисья, останавливаясь и прижимая руки к груди. – Батюшко тебя второй день поминает, а ты живой?
– Живой! – сурово ответил он. – Чего мне делается...
– Страшно было, Ваня?
– Веселья мало.
– А здесь, в монастыре?
– Судили судом праведным...
Он усмехнулся жестко, сел на крыльцо, попросил поесть. Таисья вынесла ему хлеба, вяленую рыбу и вина в полштофе. Кормщик вздохнул:
– Видать, хорош я, что ты своими руками водочки поднесла...
Опрокинул кружку в рот, стал жадно жевать хлеб. Сонно кричали петухи в клети, возчик дважды скрипел калиткою – поторапливал ехать. Таисья сидела рядом с Рябовым на крыльце, перебирала его волосы, плакала...
– Теперь, думаю, вовсе меня кончат, – посулил он. – Доконают, треклятые. Ты бы, Таичка, выгнала меня вон, куда я тебе. Не отдаст Антип за меня, сама говоришь – второй день поминает...
– Поминает! – грустно согласилась Таисья.
– Радуется?
– Не больно ты ему люб.
– Ведаю...
Держа его за руку, она близко заглянула ему в глаза и попросила:
– Жил бы ты, Ваня, потише!
– Неслух я, девонька, не жить иначе...
Он поднялся на ноги, обнял ее рукою за плечи и, крепко прижимая к себе, велел:
– Об поручике и думать забудь, слышишь ли! На веки вечные. Не пойдешь за него!
– Ох, Ваня! – вывертывая от него гибкий свой стан, говорила она. – Ох, умен больше иных. Нужен мне твой поручик...
Он крепко поцеловал ее в раскрытые, прохладные губы, теплые его ладони сжали ее плечи, она длинно, глубоко вздохнула:
– Горе мое!
– Горе али радость, да не ходить тебе за поручика. Либо за меня, либо в девках останешься...
– Ишь ты каков!
– Да уж каков есть!
– Подлинно, что замучилась я с тобою...
– Оно, пташенька, до венца – невесело, – пошутил он. – Поп окрутит, тогда горе и узнаешь...
– Бить будешь?
– Доживешь – сведаешь...
Она крепко прижалась к нему и, вздрагивая от рассветной сырости, пошла провожать его до тележки. Рябов сел боком, свесив ноги через грядку, поправил голову Митеньке, чтобы не привиделся ему черный сон, и велел возчику трогать. Солнце уже поднималось, туманы медленно ползли над болотами, а Таисья все стояла, утирая набегавшие слезы, глядела вслед своему кормщику...
3. БОЛЬШОЙ ИВАН
Трехмачтовый, тяжело груженный корабль «Золотое облако» поджидал лоцмана, стоя на якоре в двинском устье у таможни. Таможенные целовальники и солдаты вместе с сухоньким приказным дьячком наперебой рассказывали Рябову, что тут давеча было: поручик Крыков нашел две бочки серебра, да не серебряного, а поддельного. Те бочки назначены были для расплаты за товар, а хват-поручик поймал вора почитай что за руку. Вот они стоят – бочки, под караулом, покрытые рогожкой, и солдат при них сторожит неотлучно. Вот так шхипер, вот так молодец, вот так умница! Купит товар на ярмарке не иначе, как свальным торгом, с великим накладом для народишка, а расплатится не серебряным серебром. Споймают после мужика с той монетой да поволокут к розыску. Казнь известная – монету растопят, да в рот и вольют...
Рябов покачал головой – уж это народ торговый, с ним ухо востро надобно держать...
Шхипер Уркварт не преминул пожаловаться.
– Ваш поручик Крыков такое же наказание божье, как и давешний шторм. Привязался к бочонкам, которые вовсе не для Московии были назначены, а для торговли с теплыми странами. Ну ничего, я буду иметь честь жаловаться господину...
Митенька, хромая, шел сзади, переводил: Рябов не торопясь поднялся на ют, оглядел корабль – каков он после шторма.
– О, да, да, – сказал Уркварт, – это был ужасный шторм. Мы очень пострадали, но провидение в своей неизреченной милости помогло нам.
Длинноногий носатый слуга шхипера, по кличке Цапля, со всем почтением уже стоял возле штурвала, держал поднос с солониной, ромом, гданской водкой в сулее: так издревле полагалось встречать лоцмана.
– Закусим? – спросил неуверенно Митенька.
Кормщик поклонился одной головой, взял с подноса оловянную корабельную кружку с черным ромом, Митенька, стесняясь, выбрал кусок говядины побольше. Ян Уркварт улыбался, ямочки дрожали на его толстых крепких щеках.
Два матроса неподалеку плели мат, пели протяжную песню на своем родном языке. Свежий ветер посвистывал в снастях, за резной кормой корабля с брызгами, с шумом катилась набируха, все было солоно вокруг, все шумело, летели облака по едва голубому небу, стремительно, с острым криком падали к воде чайки.
Шхипер Уркварт жаловался Митеньке:
– С весчих товаров по четыре деньги с рубля пошлины платим, не с весчих – по алтыну с рубля. Да лоцманские, да дрягильские, да амбарщину, да сколько теряем от простоев. Два дня здесь на шанцах стоим, покуда осмотрят, посчитают, взвесят. Потом же учинят обиду. Так будете дальше с нами не по-хорошему делать – вам же лихом обернется. Заставим лаптями торговать, сговоримся промежду собою, не будем в Двину вашу хаживать – больно надобно...
– Чего он кукарекует? – спросил Рябов.
– Кукарекует, что-де обижают иноземцев.
– Их обидишь, дождешься! – ответил Рябов. – Старики бают: Антошка Лаптев, гость ярославский, в стародавние времена в Амстердам подался мехами торговать, ни одной шкуры не продал, ни на один рубль. Через многие годы обратно пришел, весь изглоданный, да и помер в одночасье. Между собой сговорились не покупать – и не купили... Обиженные какие!..
Засвистала дудка, ударил авральный барабан, матросы побежали по местам. Старший, с перебитым носом, с отрубленным ухом, накрест бил по спинам плеткой, кричал ругательства на своем родном языке. Шхипер мерно похаживал по шканцам, ждал. Барабан бил не смолкая, матросы встали по местам, якорные навалились на вымбовки, брашпиль затрещал, заскрипел...
Уркварт в говорную трубу из кожи с позументами прокричал командные слова, барабан опять застрекотал, морской ветер заполоскался в парусах. Рябов, положив руки на штурвал, уже вводил «Золотое облако» в двинское устье.
– По-здорову ли нынче господин воевода? – спросил Уркварт.
– Чего он спрашивает? – осведомился Рябов у Митеньки.
– Про воеводу – здоров ли?
– А ты скажи – мы с Апраксиным не в родне. Мы, скажи, к генеральской курице в племянники не нанимаемся. Наше дело – рыбачить, а ихнее – ушицу хлебать...
Полный ветер свистал в парусах, корабль шел, чуть накреняясь, не речным, но морским ходом, словно не было тут отмелей, словно не угрожало ничего большому «Золотому облаку» на Двине, словно ни единой лодочки-посудинки не бежало по всей реке.
Матросы, снимая шапки один за другим, заглядывали на мостик – смотрели, каков из себя этот русский Большой Иван, что с таким проворством и ловкостью ведет «Золотое облако», – ну и лоцман, поискать такого лоцмана, за таким лоцманом времени даром не потеряешь!
Погодя, когда сердце у шхипера совсем замирало – не сесть бы на таком ходу на мель, – Большой Иван вдруг присоветовал прибавить парусов, – больно, мол, медленно чешемся, кабы не припоздать!
Сердце у шхипера стукнуло, застучало дробно, самому стало жарко: «Дошутимся, потоплю “Золотое облако”!» Но поспешать надо было, чем скорее доведется увидеть воеводу – тем лучше. Да и негоцианты, небось, ждут, припоздаешь – уйдет товар другим шхиперам.
Спереди – едва стали выходить из речного колена – будто выросла крашенная кармином высокая, крутая корма «Святого Августина».
– Можно ли предположить, что придем первыми?
– Вели парусов еще прибавить – всех обскачем. Карбас по носу! Слышь, Митрий, пущай с мушкету стреляют, притомился там водохлеб, уснул рыбак...
Матрос выстрелил из пистолета. Помор, в развевающемся на ветру азяме, испуганно вскочил, подтянул снасть, налег на стерно – рулевое весло.
– С Мурмана идет, – сказал Рябов, – путь не близкий. Ты гляди, Митрий, как они свои лодьи шьют, иначе, чем у нас. Гляди, примечай...
Уркварт, торопясь, велел опять бить в авральный барабан, люди побежали ставить еще паруса. Начальный боцман, черный, длинный, криво усмехнулся, одобрительно закивал. Большой Иван позевывал, точно и впрямь скучал на таком ходу. Маленькие фигурки высыпали на карминную корму «Святого Августина», замахали, закричали. Кормщик велел спросить шхипера Уркварта:
– Может, пужанем, коли захочет? Желает – проведу на аршин от конвоя, а робеет – не надо. Пужанем конвоя, а?
Шхипер глазом прикинул расстояние, усмехнулся, кивнул. Почему бы и не пугнуть Гаррита Кооста? Не всегда он, Уркварт, был негоциантом и не на веки вечные им останется. Хороший абордаж горячит кровь, пусть и Коост порадуется, вспомнит, как сваливались корабль на корабль...
Рябов одной рукой легко держал корабль в повиновении, глядел вперед, сощурившись от ветра. Митенька от восторга сиял.
Люди на «Святом Августине» забегали, закричали, подняли флажный сигнал, ударили в колокол. Видно было, как они разевают рты, грозятся кулаками. «Золотое облако» шло на них, точно собираясь таранить, но в самое последнее мгновение Рябов чуть изменил курс – «Золотое облако» прошло борт о борт с конвоем, только блеснули пушки в открытых портах «Святого Августина». Конвой с колокольным частым боем, с визжащими матросами, с пистолетными упреждающими выстрелами остался позади.
Шхипер помотал головой, утер пот с лица, похлопал Рябова по плечу. Слева по носу открылся «Спелый плод». Потом обогнали «Радость любви», потом «Золотую мельницу». Начальный боцман «Золотого облака» Альварес дель Роблес стоял сзади, советовался со шхипером. Рябов на него равнодушно оглянулся, негромко сказал Митеньке:
– Один такой об прошлой ярманке крутился-крутился подле, а после четырех алтын как не бывало. Ловкий народ.
Начальный боцман, изогнувшись, поклонился Рябову, похвалил его лоцманское искусство.
Неподалеку от Архангельска с колокольным боем, означавшим: «берегись», «не ворочайся», «иду слишком ходко», с флажными сигналами, оставляя за собой пенный бурун, нагло срезав нос «Белому лебедю», обогнали еще двух купцов и перед немецким Гостиным двором бросили оба якоря.
Рябов, спокойно глядя в глаза шхиперу, выслушал все его ласковые и высокие слова, осмотрелся, ладно ли встали на якорь, похвалил корабль, что-де ходок, для руля легок, похвалил матросов, что-де изрядно расторопны и полудурок всего только один, похвалил старшего, что-де какой изрубленный и искалеченный мозглявый старичишка, а, вишь, голосина у него – при таком ветре на весь корабль слыхать, и дерется тоже подходяще – ни единого без благословения не оставил, всех плеткой покрестил.
Шхипер улыбался, прижимая руку с перстнем более к животу, нежели к сердцу. Выслушав все, он попросил Большого Ивана извинить его и подождать малое время, пока съездит он с визитом к воеводе, потом тотчас же возвратится, и тогда они отобедают вот здесь, на палубе, под тентом, который Цапля уже натягивал над столом.
Матросы спустили шхиперу шлюпку, дьяк через Митеньку сказал шхиперу, что-де не велено на берег хаживать. Уркварт потрепал дьяка по плечу, сунул ему денег. Дьяк вздохнул и велел солдатам пропустить шхипера.
– Что ж ты, дьяк, куриная борода, делаешь? – спросил Рябов. – Поручик караул ставит, а ты посулы берешь? Добро ли то?
– Тебе больно надо?
– Ужо всыпят тебе батогов, дождешь своего часу! – пообещал Рябов.
Он прошелся по кораблю, потом встал у трапа, смотрел, как отваливают от берега одна за другой посудинки – то русские купцы-гости шли торговать воском симбирским и вятским, тверской юфтью, арзамасским, суздальским топленым говяжьим салом, пряжей пеньковой и кудельной, донскими кожами, клетчатыми холстами домотканными, Чирковыми сукнами, живыми куницами, росомахами, волками, медведями, привезенными из дальних мест, щетиной, свечами, рыбьим клеем, смольчугом, семгой, икрой осетровой астраханской...
По всей Двине у причалов и пристаней покачивались вологжанские и холмогорские насады, дощаники, карбасы. Дрягили таскали кули, катали бочки, купцы похаживали над своими товарами, рядились, куда сваливать. То там, то здесь на набережной вспыхивали крики – иноземцы ругались, что русские больно много распоряжаются; ярославские, вологжанские, устюжинские гости безо всякого почтения тоже кричали, совали кулаки, божились...
Рядить приехали рейтары, напирали конями на ярославцев, на вологжан, на устюжцев. Впредь для науки иноземный офицер в кафтанчике взял да и спихнул в Двину куль полотна. Иноземцы загоготали, повели офицера пить мумм, ярославский гость застыл в изумлении.
– Хорошо живем! – сказал Рябов Митеньке. – До чего ж славно живем. Давеча на Пробойной на улице Якимка Смит, иноземец, после пожарища построился, видел ли? Перегородил постройками Пробойную напополам – и весь сказ. Ни проходу пешего, ни проезду конного. Ему корысть, а нашим архангелогородцам – обнищание, к рядам-то дорогу навовсе запер...
– Чего ж наши делают? – спросил Митенька.
– Пишут челобитные, – усмехнувшись невесело, сказал Рябов, – мы-де, сироты твои, вовсе-де оскудели, тяглые наши места иноземцы захватили, скотишку нашему подеться некуда...
Он сплюнул, покрутил головой, вздохнул.
Рядом, у трапа, стоял солдат, обернулся на слова кормщика, рассказал, что ныне быть превеликой сваре, ибо иноземцы к ярмарке сами всюду объездили и скупили по деревням чего кому надо. До самой Москвы добирались, а один – попрытче – и в Астрахань сходил за икрой. Наши долгобородые о сем еще не слыхивали, только в Архангельском городе узнали. Цены совсем сбиты. Иноземцы службу не несут, подать у них другая, теперь вот поди разберись.
– Купцам-то что, – сказал Рябов, – а вот эти как, те, которые дощаники волокли, которые на пристанях не жрамши и не пимши ожидают. Теперь, когда иноземец прижал, разве купец с ними разочтется? Иди, скажет, родимый, с богом! А не пойдет, так по шее...
Рябов покачал головой – уж это народ торговый, с ним ухо востро надобно держать...
Шхипер Уркварт не преминул пожаловаться.
– Ваш поручик Крыков такое же наказание божье, как и давешний шторм. Привязался к бочонкам, которые вовсе не для Московии были назначены, а для торговли с теплыми странами. Ну ничего, я буду иметь честь жаловаться господину...
Митенька, хромая, шел сзади, переводил: Рябов не торопясь поднялся на ют, оглядел корабль – каков он после шторма.
– О, да, да, – сказал Уркварт, – это был ужасный шторм. Мы очень пострадали, но провидение в своей неизреченной милости помогло нам.
Длинноногий носатый слуга шхипера, по кличке Цапля, со всем почтением уже стоял возле штурвала, держал поднос с солониной, ромом, гданской водкой в сулее: так издревле полагалось встречать лоцмана.
– Закусим? – спросил неуверенно Митенька.
Кормщик поклонился одной головой, взял с подноса оловянную корабельную кружку с черным ромом, Митенька, стесняясь, выбрал кусок говядины побольше. Ян Уркварт улыбался, ямочки дрожали на его толстых крепких щеках.
Два матроса неподалеку плели мат, пели протяжную песню на своем родном языке. Свежий ветер посвистывал в снастях, за резной кормой корабля с брызгами, с шумом катилась набируха, все было солоно вокруг, все шумело, летели облака по едва голубому небу, стремительно, с острым криком падали к воде чайки.
Шхипер Уркварт жаловался Митеньке:
– С весчих товаров по четыре деньги с рубля пошлины платим, не с весчих – по алтыну с рубля. Да лоцманские, да дрягильские, да амбарщину, да сколько теряем от простоев. Два дня здесь на шанцах стоим, покуда осмотрят, посчитают, взвесят. Потом же учинят обиду. Так будете дальше с нами не по-хорошему делать – вам же лихом обернется. Заставим лаптями торговать, сговоримся промежду собою, не будем в Двину вашу хаживать – больно надобно...
– Чего он кукарекует? – спросил Рябов.
– Кукарекует, что-де обижают иноземцев.
– Их обидишь, дождешься! – ответил Рябов. – Старики бают: Антошка Лаптев, гость ярославский, в стародавние времена в Амстердам подался мехами торговать, ни одной шкуры не продал, ни на один рубль. Через многие годы обратно пришел, весь изглоданный, да и помер в одночасье. Между собой сговорились не покупать – и не купили... Обиженные какие!..
Засвистала дудка, ударил авральный барабан, матросы побежали по местам. Старший, с перебитым носом, с отрубленным ухом, накрест бил по спинам плеткой, кричал ругательства на своем родном языке. Шхипер мерно похаживал по шканцам, ждал. Барабан бил не смолкая, матросы встали по местам, якорные навалились на вымбовки, брашпиль затрещал, заскрипел...
Уркварт в говорную трубу из кожи с позументами прокричал командные слова, барабан опять застрекотал, морской ветер заполоскался в парусах. Рябов, положив руки на штурвал, уже вводил «Золотое облако» в двинское устье.
– По-здорову ли нынче господин воевода? – спросил Уркварт.
– Чего он спрашивает? – осведомился Рябов у Митеньки.
– Про воеводу – здоров ли?
– А ты скажи – мы с Апраксиным не в родне. Мы, скажи, к генеральской курице в племянники не нанимаемся. Наше дело – рыбачить, а ихнее – ушицу хлебать...
Полный ветер свистал в парусах, корабль шел, чуть накреняясь, не речным, но морским ходом, словно не было тут отмелей, словно не угрожало ничего большому «Золотому облаку» на Двине, словно ни единой лодочки-посудинки не бежало по всей реке.
Матросы, снимая шапки один за другим, заглядывали на мостик – смотрели, каков из себя этот русский Большой Иван, что с таким проворством и ловкостью ведет «Золотое облако», – ну и лоцман, поискать такого лоцмана, за таким лоцманом времени даром не потеряешь!
Погодя, когда сердце у шхипера совсем замирало – не сесть бы на таком ходу на мель, – Большой Иван вдруг присоветовал прибавить парусов, – больно, мол, медленно чешемся, кабы не припоздать!
Сердце у шхипера стукнуло, застучало дробно, самому стало жарко: «Дошутимся, потоплю “Золотое облако”!» Но поспешать надо было, чем скорее доведется увидеть воеводу – тем лучше. Да и негоцианты, небось, ждут, припоздаешь – уйдет товар другим шхиперам.
Спереди – едва стали выходить из речного колена – будто выросла крашенная кармином высокая, крутая корма «Святого Августина».
– Можно ли предположить, что придем первыми?
– Вели парусов еще прибавить – всех обскачем. Карбас по носу! Слышь, Митрий, пущай с мушкету стреляют, притомился там водохлеб, уснул рыбак...
Матрос выстрелил из пистолета. Помор, в развевающемся на ветру азяме, испуганно вскочил, подтянул снасть, налег на стерно – рулевое весло.
– С Мурмана идет, – сказал Рябов, – путь не близкий. Ты гляди, Митрий, как они свои лодьи шьют, иначе, чем у нас. Гляди, примечай...
Уркварт, торопясь, велел опять бить в авральный барабан, люди побежали ставить еще паруса. Начальный боцман, черный, длинный, криво усмехнулся, одобрительно закивал. Большой Иван позевывал, точно и впрямь скучал на таком ходу. Маленькие фигурки высыпали на карминную корму «Святого Августина», замахали, закричали. Кормщик велел спросить шхипера Уркварта:
– Может, пужанем, коли захочет? Желает – проведу на аршин от конвоя, а робеет – не надо. Пужанем конвоя, а?
Шхипер глазом прикинул расстояние, усмехнулся, кивнул. Почему бы и не пугнуть Гаррита Кооста? Не всегда он, Уркварт, был негоциантом и не на веки вечные им останется. Хороший абордаж горячит кровь, пусть и Коост порадуется, вспомнит, как сваливались корабль на корабль...
Рябов одной рукой легко держал корабль в повиновении, глядел вперед, сощурившись от ветра. Митенька от восторга сиял.
Люди на «Святом Августине» забегали, закричали, подняли флажный сигнал, ударили в колокол. Видно было, как они разевают рты, грозятся кулаками. «Золотое облако» шло на них, точно собираясь таранить, но в самое последнее мгновение Рябов чуть изменил курс – «Золотое облако» прошло борт о борт с конвоем, только блеснули пушки в открытых портах «Святого Августина». Конвой с колокольным частым боем, с визжащими матросами, с пистолетными упреждающими выстрелами остался позади.
Шхипер помотал головой, утер пот с лица, похлопал Рябова по плечу. Слева по носу открылся «Спелый плод». Потом обогнали «Радость любви», потом «Золотую мельницу». Начальный боцман «Золотого облака» Альварес дель Роблес стоял сзади, советовался со шхипером. Рябов на него равнодушно оглянулся, негромко сказал Митеньке:
– Один такой об прошлой ярманке крутился-крутился подле, а после четырех алтын как не бывало. Ловкий народ.
Начальный боцман, изогнувшись, поклонился Рябову, похвалил его лоцманское искусство.
Неподалеку от Архангельска с колокольным боем, означавшим: «берегись», «не ворочайся», «иду слишком ходко», с флажными сигналами, оставляя за собой пенный бурун, нагло срезав нос «Белому лебедю», обогнали еще двух купцов и перед немецким Гостиным двором бросили оба якоря.
Рябов, спокойно глядя в глаза шхиперу, выслушал все его ласковые и высокие слова, осмотрелся, ладно ли встали на якорь, похвалил корабль, что-де ходок, для руля легок, похвалил матросов, что-де изрядно расторопны и полудурок всего только один, похвалил старшего, что-де какой изрубленный и искалеченный мозглявый старичишка, а, вишь, голосина у него – при таком ветре на весь корабль слыхать, и дерется тоже подходяще – ни единого без благословения не оставил, всех плеткой покрестил.
Шхипер улыбался, прижимая руку с перстнем более к животу, нежели к сердцу. Выслушав все, он попросил Большого Ивана извинить его и подождать малое время, пока съездит он с визитом к воеводе, потом тотчас же возвратится, и тогда они отобедают вот здесь, на палубе, под тентом, который Цапля уже натягивал над столом.
Матросы спустили шхиперу шлюпку, дьяк через Митеньку сказал шхиперу, что-де не велено на берег хаживать. Уркварт потрепал дьяка по плечу, сунул ему денег. Дьяк вздохнул и велел солдатам пропустить шхипера.
– Что ж ты, дьяк, куриная борода, делаешь? – спросил Рябов. – Поручик караул ставит, а ты посулы берешь? Добро ли то?
– Тебе больно надо?
– Ужо всыпят тебе батогов, дождешь своего часу! – пообещал Рябов.
Он прошелся по кораблю, потом встал у трапа, смотрел, как отваливают от берега одна за другой посудинки – то русские купцы-гости шли торговать воском симбирским и вятским, тверской юфтью, арзамасским, суздальским топленым говяжьим салом, пряжей пеньковой и кудельной, донскими кожами, клетчатыми холстами домотканными, Чирковыми сукнами, живыми куницами, росомахами, волками, медведями, привезенными из дальних мест, щетиной, свечами, рыбьим клеем, смольчугом, семгой, икрой осетровой астраханской...
По всей Двине у причалов и пристаней покачивались вологжанские и холмогорские насады, дощаники, карбасы. Дрягили таскали кули, катали бочки, купцы похаживали над своими товарами, рядились, куда сваливать. То там, то здесь на набережной вспыхивали крики – иноземцы ругались, что русские больно много распоряжаются; ярославские, вологжанские, устюжинские гости безо всякого почтения тоже кричали, совали кулаки, божились...
Рядить приехали рейтары, напирали конями на ярославцев, на вологжан, на устюжцев. Впредь для науки иноземный офицер в кафтанчике взял да и спихнул в Двину куль полотна. Иноземцы загоготали, повели офицера пить мумм, ярославский гость застыл в изумлении.
– Хорошо живем! – сказал Рябов Митеньке. – До чего ж славно живем. Давеча на Пробойной на улице Якимка Смит, иноземец, после пожарища построился, видел ли? Перегородил постройками Пробойную напополам – и весь сказ. Ни проходу пешего, ни проезду конного. Ему корысть, а нашим архангелогородцам – обнищание, к рядам-то дорогу навовсе запер...
– Чего ж наши делают? – спросил Митенька.
– Пишут челобитные, – усмехнувшись невесело, сказал Рябов, – мы-де, сироты твои, вовсе-де оскудели, тяглые наши места иноземцы захватили, скотишку нашему подеться некуда...
Он сплюнул, покрутил головой, вздохнул.
Рядом, у трапа, стоял солдат, обернулся на слова кормщика, рассказал, что ныне быть превеликой сваре, ибо иноземцы к ярмарке сами всюду объездили и скупили по деревням чего кому надо. До самой Москвы добирались, а один – попрытче – и в Астрахань сходил за икрой. Наши долгобородые о сем еще не слыхивали, только в Архангельском городе узнали. Цены совсем сбиты. Иноземцы службу не несут, подать у них другая, теперь вот поди разберись.
– Купцам-то что, – сказал Рябов, – а вот эти как, те, которые дощаники волокли, которые на пристанях не жрамши и не пимши ожидают. Теперь, когда иноземец прижал, разве купец с ними разочтется? Иди, скажет, родимый, с богом! А не пойдет, так по шее...