Страница:
Во время войны, ярым противником которой я являлся, мне приходилось сталкиваться с этим десятки раз. Я встречал людей, журналистов, которые полностью разделяли мои взгляды и убеждения в политике, то есть были моими единомышленниками, но я едва ли мог бы подать им руку - так несимпатичны они мне были, такими представлялись ограниченными и своекорыстными. Напротив, я встречал других людей, верных и восторженных патриотов, офицеров, людей самых безумных представлений о невиновности Германии, о ее праве на неограниченные аннексии, и все же это были люди, которым я смело мог бы пожать руку, которых мог принимать всерьез и уважать, ибо по натуре они были благородны, они верили в свои идеалы, они не были болтунами.
Вот что, как я полагаю, Вы можете навсегда усвоить среди одолевающих Вас сегодня сомнений: программа и человек - это не одно и то же, и от противников, от непримиримых врагов можно испытать больше радости и добра, чем от единомышленников, которые являются таковыми только рассудком, только на словах.
Больше я Вам сказать ничего не могу. Я не знаю, к чему Вы предназначены. Вы предъявляете к себе высокие требования, Вы притязаете на многое, и это многое обещает. Но пока все, что Вы ни делаете, Вы делаете не во имя бога, не во имя отечества, а как верный рекрут Клаузевица, Фихте *, Мольтке *. Быть может, однажды Вы придете к тому, чтобы делать нечто трудное ради него самого, не потому, что это благородно или патриотично, а потому, что иначе Вы просто не сможете. Тогда Вы будете близки к цели, к которой идут все истинно ищущие.
Д-ру М.-А. Йордану *
Ответ на открытое письмо "Миссия поэта"
1932
Высокочтимый господин д-р Йордан,
Ваше открытое письмо под заглавием "Миссия поэта" дошло до меня и глубоко тронуло, поскольку оно написано от сердца и с добрыми намерениями, и, хотя я предполагаю, что всеми своими помыслами Вы связаны с католической церковью, Ваше письмо отнюдь не кажется мне пристрастным. Кое в чем, я думаю, мы с Вами друг друга не поймем, ибо наши исходные данные слишком различны, но по многим важным пунктам я вполне могу дать Вам ответ, и, если он даже Вас не удовлетворит, Вы признаете мою искренность.
Сначала я должен, хоть мне это и неловко, напомнить Вам о том, сколь неполно Ваше знание о моей литературной работе. Ваше открытое письмо основывается всего лишь на одной, даже не самой центральной части моей деятельности - на написанных мною по разным поводам газетных статьях. В некоторых из этих статей Вы обнаруживаете пессимизм, который считаете в конечном итоге безответственным, и мне это вполне понятно. С моей точки зрения, эти статьи, сознательно написанные в той легкой доверительной манере, что носит название фельетона, во-первых, всего лишь незначительная часть моей работы, а во-вторых, эти шутливые, нередко иронические высказывания по актуальным вопросам имеют для меня общий и весьма определенный смысл: это моя борьба против того, что я открыто называю ложным оптимизмом.
Если я время от времени напоминаю, что человек - существо, подвергаемое опасности и одновременно угрожающее, если порой на столбцах ежедневной газеты я подчеркиваю ущербность и трагичность человеческого бытия там, где мы привыкли к легкости и самодовольству, - то это хотя и малая по объему и значению, но все же вполне сознательная и ответственная часть моей деятельности в целом: борьба против модного европейско-американского культа всемогущего современного человека, дошедшего якобы до высших ступеней прогресса. И если я с особой настойчивостью напоминаю о сомнительных сторонах человеческого бытия, то это боевой клич, направленный против ребячливого, но все же глубоко опасного самодовольства "массового человека", лишенного веры и мыслей, с его легковесностью, с его заносчивостью, с его недостатком смирения, сомнений, ответственности. Слова, которые я здесь высказал, относятся не к человечеству в целом, но к определенной эпохе, к читателям газет, к массе, опасность для которой, по моему убеждению, заключается отнюдь не в недостатке веры в себя и в собственное величие. Порой напоминание о необоснованности человеческой заносчивости я связывал с напоминанием о событиях нашей новейшей истории, о наивности и хвастливом легкомыслии, с которыми мы вступили в войну, о нежелании как народов, так и отдельных людей возлагать на себя за это вину. Я понимаю, что такие высказывания очень многим неприятны, поскольку чувство собственного бессилия, вероятно, придавало им особую, безнадежную остроту. Я вовсе не притязаю на абсолютную правоту, я так же зависим от своей эпохи и от собственного "я". Однако я несу ответственность за эту (как уже было сказано, второстепенную) часть моей деятельности и в данный исторический момент не только не считаю вредным, но, напротив, полезным и необходимым поколебать мистическую веру сегодняшнего обывателя в величие достигнутого прогресса, во все эти машины, в эту столь сладкую и безответственную новизну.
Далее, наряду с такими высказываниями, тесно приуроченными к определенному моменту, существуют и другие мои работы, прежде всего поэтические сочинения, в которых проблематичность и трагичность человеческого существования занимают также много места, хотя в них же высказана и вера, причем не в какой-то единственный, поддающийся догматическому формулированию смысл нашей жизни и наших страданий, но в возможность попытки отыскать такой смысл в каждой душе и возвыситься и освободиться в служении этому смыслу. В статье, которая носит почти такое же название, как и Ваше открытое письмо, я так писал о миссии поэта в наше время:
"Мы задыхаемся в непригодной для дыхания атмосфере машинного мира и варварских потребностей, которая нас окружает, но мы не отделяем себя от всего этого, мы принимаем это как свою миссию, как свое испытание. Мы не верим ни в один из идеалов этого времени. Но мы верим, что человек бессмертен и что его образ однажды восстанет освобожденным от всяческих искажений, очищенным от всяческой скверны. Мы не скрываем, что душа человека в опасности и близка к краю бездны. Но мы не должны также скрывать, что верим в ее бессмертие" *.
Вы, вероятно, сочтете, что эти мои слова противоречат другим, тем пессимистическим высказываниям, о которых Вы сожалеете. Что же, вполне возможно. Ибо то, чего Вы требуете от поэта в Вашем открытом письме, для чего Вы призываете в свидетели тень "олимпийца" Гёте, а именно: олимпийское парение над схваткой, - не входит в мою задачу. Возможно, это задача классического поэта, но не моя, и я не чувствую себя призванным утаивать бездны всеобщего и собственного существования или представлять их безобидными, но, напротив, стремлюсь открыто признавать муки и стесненность человеческого жребия в тех его формах, какие существуют ныне, открыто высказывать их и сострадать им. При этом не обходится без противоречий, и, несомненно, иной тезис в моих книгах противоречит другим тезисам тех же книг - с этим я не спорю. Совокупность моей жизни и творчества не предстала бы возможному наблюдателю как гармония - скорее как непрерывная борьба и непрерывное, хотя и не лишенное веры, страдание.
Здесь я подхожу к последнему пункту, по которому хотел бы высказаться и по возможности найти с Вами взаимопонимание.
Вы принимаете в качестве постулата, что поэт, завоевавший доверие многих читателей, непременно должен ощутить призвание быть "вождем". Признаюсь, я чуть ли не ненавижу само слово "вождь", столь скомпрометированное немецкой молодежью. Вождя хотят и требуют те, кто сам не желает ни думать, ни отвечать за что-либо. Поэт, поскольку он вообще мыслим в наше время и в нашей культуре, не может к этому стремиться. Конечно, он должен сознавать свою ответственность, конечно, он должен являть собой некий образец для подражания, но не тем, что он будет демонстрировать превосходство, здоровье, неуязвимость (на что едва ли кто-то способен без смущения), а тем, что мужественно и честно откажется быть вождем и носителем "мудрости", не станет выставлять себя перед доверчивым читателем Знающим и Пастырем, будучи всего лишь Страждущим, смутно предчувствующим истину.
Тот факт, что многие, преимущественно молодые люди, находят в моих сочинениях нечто внушающее им доверие, я объясняю так: на свете есть много людей, которые сходным образом страдают, борются за веру и за смысл собственного существования, сходным образом отчаиваются в своем времени и, однако, почтительно прозревают за ним, как и за любым временем, нечто божественное. Они находят во мне человека, высказывающего их мысли; молодым людям приятно, что кто-то более зрелый и умудренный опытом признается, что мучается так же, как и они, кому трудно говорить и мыслить, приятно, что значительная часть ими пережитого высказана человеком, лучше них владеющим словом.
Конечно, большинство молодых читателей этим не удовлетворяются. Они хотели бы найти не просто товарища по страданиям, но гораздо больше им хотелось бы найти вождя, они жаждут близких целей и успехов, непогрешимых рецептов и утешения. Но вот же они, эти рецепты: ведь нам доступна мудрость веков, и многим, многим сотням молодых и горячих авторов писем, которые так жаждали услышать от меня последнюю мудрость, я указывал на мудрость истинную и непреходящую, на несравненные слова, дошедшие до нас из Древнего Китая и Индии, из античности, Библии и христианства.
Не каждое время, не каждый народ и не каждый язык предназначены для того, чтобы высказывать слова мудрости, не в каждом столетии живет Знающий, который одновременно был бы и мастером слова, однако все времена и народы привносят свою долю в общую сокровищницу, и тот, кто желает получить вековую мудрость в совершенно новой упаковке, применительно к своему случаю, как утешение в своих, исключительно личных бедах, выбирает себе вождя по вкусу и наделяет его такими авторитетом и властью, какие только настоящая церковь может дать своим пастырям. Моя роль не может быть сходной с ролью пастыря, ибо за мной не стоит никакая церковь, и если я тем не менее письменно и устно пытался помогать советом тысячам людей, то я никогда не делал это как вождь, но всегда как человек, как старший брат, испытавший те же страдания.
Я очень боюсь, что говорю это напрасно, но все же мне очень хотелось бы Вас убедить - не в важности и ценности моих мыслей и моей позиции, но в необходимости, в неизбежности такого моего положения. Ведь те, кто обращается ко мне, кто ищет у меня "мудрости", - это почти все без исключения люди, которым не смогла помочь традиционная вера. Многих из них я отослал к учениям древних учителей, но настойчиво рекомендовал также и некоторые сочинения современных католических авторов. Большая часть моих читателей, однако, сходны со мной в том, что они предпочитают поклоняться скрытому богу. Возможно, те, кто тянется ко мне и к моим сочинениям, - это прежде всего люди слабого здоровья, с расстроенной психикой, настроенные против общества, возможно, единственное утешение, которое многие из них у меня черпают, состоит всего лишь в том, что у меня, человека знаменитого, они обнаруживают собственную слабость и собственную боль. Я не стремлюсь к тому, чтобы "решиться" и взять на себя какую-либо "миссию", как Вы того требуете, я хочу лишь на том месте, куда меня поставила судьба, делать все, что в моих силах. Среди прочего это означает: не давать (или не обещать) больше того, что я имею. Я человек, страдающий от бед нашего времени, я не вождь, находящийся вне его, я хочу пройти сквозь него, как сквозь ад, чтобы обрести по ту сторону новую невинность и жизнь более достойную, но выдавать это "по ту сторону" за "сегодня" и "сейчас" я не способен. Не думаю, что моя жизнь лишена всякого смысла оттого, что у меня нет никакой миссии. Выстоять посреди хаоса, уметь ждать и смиряться перед жизнью даже там, где она запугивает кажущейся бессмысленностью, - все это тоже добродетели, особенно в то время, когда повсюду предлагаются новые толкования мировой истории, новые осмысления жизни, новые программы.
Я думаю, более того, знаю наверняка, что очень многие, для которых мои сочинения на время были интересны и плодотворны, впоследствии поняли, что ошиблись в них и во мне, и отказались от них. Но вместо этих пришли другие, которым я был на какое-то время полезен. Пусть эти другие тоже становятся старше и опытнее, пусть ищут и находят более сильных попутчиков, пусть идут более смелыми путями! Я же должен оставаться верен своему пути, сколь бы спорным мне и другим он порой ни казался.
Генриху Виганду
[до 14 апреля 1932]
Дорогой господин Виганд,
Ваше содержательное послание, адресованное в Тессин, застало меня, однако, еще в Цюрихе. Мы намеревались уехать 10-го или 11-го, но не справились с делами. У Нинон здесь еще много забот, а мое самочувствие и продолжительные головные боли на протяжении многих дней лишают меня мужества, необходимого для путешествия и устройства на новом месте, я хочу еще съездить на считанные дни в Баден, принять несколько ванн, поваляться в постели и посидеть на диете, в Цюрихе все это не получается.
Тем временем я прочитал Ваше письмо и приложения к нему, и более всего меня обрадовала Ваша прекрасная статья о "Паломничестве в страну Востока". Вы замечательно все разобрали и верно увидели за литературной формой самое важное; никогда прежде в "Рундшау", да и в других местах чрезвычайно редко обо мне говорили подобным образом. Не согласен я с Вами только в одной второстепенной мелочи: Вы говорите о Лео *, что он прежде был низшим и слугой, а теперь-де является первоверховным старейшиной. Я смотрю на это несколько иначе: уже прежде, до Морбио и в Морбио, Лео был безобидным слугой только для наивных простаков, и, хотя они считали его всего лишь симпатичным слугой, даже они полагали вероятным, что он несет в своем мешке святую хартию Братства. Нет, Лео всегда был один и тот же, поскольку он - образ и символ, он - тот, кто служит, но его служение свято, и оно означает господство. Конечно, по отношению к рассказчику этот образ имеет и другой аспект: тут Лео меняется в той мере, в какой все значение постепенно переходит от рассказчика к нему, что и знаменует обнаружение в архиве магической двойной фигурки.
Тем не менее это мелочь, и я решился о ней упомянуть, чтобы уж все было сказано. Далее: все, что связывается в Вашем эссе с политическим и актуальным аспектами, сформулировано, как мне кажется, превосходно и к тому же тактично, чему я рад и за что я Вам искренне благодарен.
Теперь по поводу нескольких вопросов в Вашем письме. Сейчас я не могу его полностью перечитать, состояние моего зрения этого не позволяет, однако надеюсь, что не упустил ничего важного, и, кроме того, я еще раз перечту письмо и статью на покое в Бадене.
Статья о Гёте в "Рундшау" - та же самая, что я написал для Роллана, она должна была появиться одновременно и в Париже, но еще не знаю, действительно ли это произошло.
О Вашем японском подарке, amico, говорить пока не буду, он меня еще ожидает.
Теперь относительно просьбы Вашего друга Швиммера * дать стихи для маленького частного издания. Естественно, в принципе я ничего против не имею, я рад этому и согласен с предложенными условиями. Правда, сейчас сделать состав очень сложно, я не могу даже судить, достаточно ли у меня материала для такого издания. Все свои рукописи я давно упаковал, только акварели еще со мной и поедут в Баден. Думаю, что найдется 10 или 12 стихотворений, которые подойдут, среди них "Смерть Авеля" и еще несколько в том же роде. Но "неопубликованными" их можно считать лишь постольку, поскольку они не печатались в книге, в журнале они все уже были. Вот и все, что я могу на сегодня сказать.
Должен еще поблагодарить Вас за сказанное в Мангейме о "Стихотворениях Гёте", Вы доставили этим мне и Нинон истинную радость.
Я был несколько разочарован этой гётевской книжечкой, ибо раздарил необычайно много экземпляров и получил в ответ необычайно мало откликов, да и те весьма вялые. Кажется, с "Паломничеством" все обстоит наоборот. Его я послал совсем немногим и не ожидал быстрого прочтения, вместо этого почти ежедневно получаю письма от незнакомых читателей.
Кстати: цена новой книги скорее слишком высока, но ведь мы с того не разбогатеем, да и у меня сейчас полоса нелегкая. И еще, насколько "Паломничество" дорого, настолько дешев "Путь внутрь" *, просто дается даром. Быть может, какая-нибудь инфляция или другая грабительская акция правительства меньшевиков * избавит нас вскоре от всех этих забот. Не будем принимать их всерьез.
Addio, дорогой господин Виганд, думаю о Вас с сердечной благодарностью. Ваш
Г. Гессе
Господину А. Шт., Югендбург Фройсбург, Зауэрланд
1932 (?)
[...] Вашему прекрасному плану я желаю всяческого успеха, но сам оказать ему какую-либо поддержку не смогу. Я не принадлежу к "вождям", далек от желания воспитывать и оказывать влияние. То, что, несмотря на все это, многое связывает меня с немецкой молодежью и я улавливаю там и сям доходящее от нее эхо, - есть тем более неожиданный и прекрасный для меня подарок.
С Роменом Ролланом, которого Вы упоминаете, я состою в дружбе с 1914 года, когда он случайно открыл во мне единомышленника, мы обменивались с ним письмами и неоднократно встречались, в последний раз в моем доме в Монтаньоле, близ Лугано.
Объединяет меня с Роменом Ролланом и разделяет нас обоих с большинством немецкой молодежи наше полное неприятие всякого рода национализма, который мы распознали еще в военные годы как архаическую сентиментальность и величайшую опасность для современного мира. Страна, в которой три четверти молодежи присягают на верность Гитлеру и его дурацким фразам, практически закрыта для нас и нашего прямого влияния, хотя, конечно, время может и здесь многое изменить. Подобно тому как Ромен Роллан обращает свой антинационализм преимущественно против своих французских земляков, за которых он чувствует себя в некотором роде ответственным, так и я питаю особую вражду и отвращение к национализму в его нынешней немецкой форме. Отказ от всякой ответственности за войну, перекладывание вины за положение в стране на "врагов" и на Версаль - все это создает, по-моему, в Германии атмосферу политической глупости, лживости и незрелости и будет немало способствовать возникновению новой войны.
Однако я не вижу возможности для прямого вмешательства. Чем больше мне приходилось экономить время и силы, тем упорнее я должен сосредоточиться на той работе, которую я воспринимаю как свою, то есть на чисто художественном творчестве. Среди всеобщей порчи нашего языка и литературы оставаться строгим и писать на хорошем немецком, среди лозунгов и программ в искусстве и политике продолжать отстаивать принципы простой человечности и исполнять свою работу как можно лучше и добросовестнее - вот моя единственная программа.
Покажите своим молодым друзьям из моего письма то, что сочтете нужным. И примите мою благодарность за Ваш привет и призыв, он меня порадовал. Мне не дано быть вождем и говорить для многих, я всегда обращаюсь лишь к отдельному человеку и к его совести. Молодежи я хотел бы сказать: обретите сначала зрелость и чувство ответственности, прежде чем начнете заботиться о мире и его переустройстве. Чем больше будет одиночек, способных спокойно и критично созерцать мировой театр, тем меньше опасность возникновения величайших массовых глупостей, прежде всего войн. [...]
Господину Ф. Абелю, Тюбинген
Середина декабря 1932
Высокочтимый господин Абель,
сейчас у нас, собственно, слишком хорошая погода, чтобы садиться за письма, стоит один из великолепных дней нашего предзимья, когда горы после полудня - как хрустальные и все светятся. Но Вы, конечно, не раз уже подумали, как невежливо с моей стороны заставлять Вас так долго ждать, потому я пишу Вам сегодня. Моя жена познакомила меня вкратце с Вашей работой, а некоторые места зачитала вслух, так что я представляю теперь всю ее композицию, все основные пункты, тональность и мораль, и настало время сказать Вам, как высоко я ее ценю и как одобряю. С моей точки зрения, в ней нигде нет ошибочных толкований, и меня очень порадовала та мягкая, но настойчивая манера, в которой Вы доказываете, что мой случай не сводится к уходу в патологию. Структуру всей работы я нахожу превосходной. Меня позабавило, что некий профессор предполагает во мне наличие "славянской крови". Как быстро теперешние профессора в век расовых теорий разбрасывают такие ошибочные утверждения! Нет, хотя я и получил от бабушки с материнской стороны толику крови французской Швейцарии, полагаю, что довольно мало; со всех же остальных сторон мои предки настолько чистокровные германцы, насколько это возможно. Ведь прибалты - особенно чистая раса, и из моих предков со стороны отца (которые жили в прибалтийских землях примерно с 1750 года) ни один не имел славянской крови, ни один не женился на славянке и ни один не умел даже говорить по-русски или по-латышски.
Очень мне понравилось также Ваше утверждение, что нигде у меня нет проповеди антисоциального. С социальностью, с культом общности и коллективности дело нынче обстоит так, что как раз эгоисты и люди с моральными изъянами более всего хватаются за социальные теории и связи и с подозрением относятся к нам, прочим, для которых социальное, то есть обязанность вхождения в иерархию и идеал любви (подобно "моральному" в романе Фишера "Тоже человек" *), есть нечто само собой разумеющееся.
Долгая задержка с ответом была вызвана тем, что мне пришлось пройти курс лечения в Бадене, и это, вместе с коротким посещением Цюриха, заняло четыре с половиной недели. Теперь мы снова дома, моя жена передает Вам привет. Она так хорошо изучила Вашу работу и так добросовестно мне ее частью зачитывала, частью объясняла, что это могло бы доставить Вам истинную радость.
Необыкновенная рукопись пришла на этих днях из Неаполя. Там один итальянец, который, видимо, хорошо владеет немецким и досконально знает все мои сочинения, составил для себя и своих друзей комментированную антологию моих сочинений - небольшую книжечку "Voci della poesia di H. H." 1, и для меня удивительно и поучительно видеть себя, таким образом, в зеркале чужого языка и культуры; работа вполне солидная, и перевод местами великолепен, предполагается ли публикация, мне неизвестно. [...]
1 "Поэтический голос Г. Г." (итал.).
Читая роман
Недавно я прочел роман, сочинение одаренного, уже довольно известного автора, - приятное, веющее молодостью произведение, которое заинтересовало меня, а местами и порадовало, хотя оно повествует о шумных людях и тех вещах, какие в жизни мне мало интересны. Речь идет о людях, живущих в больших городах и с увлечением занимающихся тем, чтобы по возможности заполнить свою жизнь "переживаниями", удовольствиями и сенсациями, поскольку иначе она не имела бы ценности - ни пережитая, ни рассказанная. Есть много таких романов, и я иногда читаю один из них, поскольку живу вдали, уединенно, и временами с удовольствием принимаюсь изучать тех моих современников, от коих чувствую себя удаленным на большое расстояние, которые совершенно чужды мне, чьи страсти и мнения кажутся какими-то чудесами, чем-то удивительным, экзотическим и непостижимым; короче говоря, речь идет о жителях больших городов и об их болезненной приверженности к развлечениям. К жизни людей такого типа я питаю не только тот забавный интерес, какой проявляет европеец к слонам и крокодилам, но также интерес вполне основательный и закономерный: мне, например, стало известно, что даже если кто-то еще сидит тихонько на своем клочке земли, то и его жизнь и дела в большей или меньшей степени подвержены влиянию больших городов. Ибо там, в этой сумятице, в атмосфере затравленной, клокочущей, а потому и непредсказуемой жизни, все решается войной и миром, рынком и валютой, но не человеком: модой, биржей, настроением, "улицей". То, что житель большого города называет "жизнью", почти полностью исчерпывается этим; он разумеет под жизнью, кроме политики и дел, только общество, а под обществом в свою очередь почти исключительно ту часть своей жизни, которая отдана поискам сенсаций и удовольствий. Город, в чью жизнь я не вмешиваюсь, который чужд мне, определяет некоторые вещи, имеющие известное значение и в моей жизни...
Тем самым я не высказываю какой-то оценки большого города или романа, в котором идет речь о нем. Правда, мне было бы приятнее прочесть более близкое по духу сочинение о значительных и достойных подражания людях. Но я сам литератор, и мне давно известно, что художник, выбирающий "материал", - не художник и читать его не стоит, что материал сочинения никогда не может вступить в противоречие с его ценностью. Сочинение, основанное на материале мировой истории, может ничего не стоить, а то, где речь идет о какой-нибудь малости - потерянной булавке либо подгоревшем супе, - может быть истинно поэтическим.
Итак, я читал роман нашего автора без особенного почтения к его "материалу"; почтение к "материалу" должен чувствовать автор, а не читатель. Внимание читателя должно привлекать сочинение и то, как автор владеет своим ремеслом, а судить о том он должен, не оглядываясь на "материал" сочинения, лишь по добротности самой работы. К этому я готов всегда, и я все более склоняюсь к тому, чтобы качество работы в таком ремесле ставить выше идейного содержания и изображения чувств. Ибо за десятки лет жизни и писательства я имел случай удостовериться, что идеи и чувства легко заимствовать либо подделать, а вот основательность владения ремеслом - нет. Я, таким образом, читал роман с сочувствием и вниманием к коллеге, не все понимая, иногда потешаясь, многое искренне одобряя. Герой книги - молодой писатель, постоянно отвлекаемый от работы тем, что вместе с друзьями предается всякого рода удовольствиям, а кроме того, вынужден посвящать влюбленным в него дамам некоторое время, что служит ему источником дохода. Автор питает сильную неприязнь к большому городу, обществу, страсти к газетным сенсациям, он чувствует, что бессердечие и жестокость, грабеж и война - все пустило здесь свои корни. Но герой его не настолько тверд, чтобы каким-либо способом отвернуться от этого мира, он бросается от него в круговорот путешествий, вечную смену развлечений и любовных связей.
Вот что, как я полагаю, Вы можете навсегда усвоить среди одолевающих Вас сегодня сомнений: программа и человек - это не одно и то же, и от противников, от непримиримых врагов можно испытать больше радости и добра, чем от единомышленников, которые являются таковыми только рассудком, только на словах.
Больше я Вам сказать ничего не могу. Я не знаю, к чему Вы предназначены. Вы предъявляете к себе высокие требования, Вы притязаете на многое, и это многое обещает. Но пока все, что Вы ни делаете, Вы делаете не во имя бога, не во имя отечества, а как верный рекрут Клаузевица, Фихте *, Мольтке *. Быть может, однажды Вы придете к тому, чтобы делать нечто трудное ради него самого, не потому, что это благородно или патриотично, а потому, что иначе Вы просто не сможете. Тогда Вы будете близки к цели, к которой идут все истинно ищущие.
Д-ру М.-А. Йордану *
Ответ на открытое письмо "Миссия поэта"
1932
Высокочтимый господин д-р Йордан,
Ваше открытое письмо под заглавием "Миссия поэта" дошло до меня и глубоко тронуло, поскольку оно написано от сердца и с добрыми намерениями, и, хотя я предполагаю, что всеми своими помыслами Вы связаны с католической церковью, Ваше письмо отнюдь не кажется мне пристрастным. Кое в чем, я думаю, мы с Вами друг друга не поймем, ибо наши исходные данные слишком различны, но по многим важным пунктам я вполне могу дать Вам ответ, и, если он даже Вас не удовлетворит, Вы признаете мою искренность.
Сначала я должен, хоть мне это и неловко, напомнить Вам о том, сколь неполно Ваше знание о моей литературной работе. Ваше открытое письмо основывается всего лишь на одной, даже не самой центральной части моей деятельности - на написанных мною по разным поводам газетных статьях. В некоторых из этих статей Вы обнаруживаете пессимизм, который считаете в конечном итоге безответственным, и мне это вполне понятно. С моей точки зрения, эти статьи, сознательно написанные в той легкой доверительной манере, что носит название фельетона, во-первых, всего лишь незначительная часть моей работы, а во-вторых, эти шутливые, нередко иронические высказывания по актуальным вопросам имеют для меня общий и весьма определенный смысл: это моя борьба против того, что я открыто называю ложным оптимизмом.
Если я время от времени напоминаю, что человек - существо, подвергаемое опасности и одновременно угрожающее, если порой на столбцах ежедневной газеты я подчеркиваю ущербность и трагичность человеческого бытия там, где мы привыкли к легкости и самодовольству, - то это хотя и малая по объему и значению, но все же вполне сознательная и ответственная часть моей деятельности в целом: борьба против модного европейско-американского культа всемогущего современного человека, дошедшего якобы до высших ступеней прогресса. И если я с особой настойчивостью напоминаю о сомнительных сторонах человеческого бытия, то это боевой клич, направленный против ребячливого, но все же глубоко опасного самодовольства "массового человека", лишенного веры и мыслей, с его легковесностью, с его заносчивостью, с его недостатком смирения, сомнений, ответственности. Слова, которые я здесь высказал, относятся не к человечеству в целом, но к определенной эпохе, к читателям газет, к массе, опасность для которой, по моему убеждению, заключается отнюдь не в недостатке веры в себя и в собственное величие. Порой напоминание о необоснованности человеческой заносчивости я связывал с напоминанием о событиях нашей новейшей истории, о наивности и хвастливом легкомыслии, с которыми мы вступили в войну, о нежелании как народов, так и отдельных людей возлагать на себя за это вину. Я понимаю, что такие высказывания очень многим неприятны, поскольку чувство собственного бессилия, вероятно, придавало им особую, безнадежную остроту. Я вовсе не притязаю на абсолютную правоту, я так же зависим от своей эпохи и от собственного "я". Однако я несу ответственность за эту (как уже было сказано, второстепенную) часть моей деятельности и в данный исторический момент не только не считаю вредным, но, напротив, полезным и необходимым поколебать мистическую веру сегодняшнего обывателя в величие достигнутого прогресса, во все эти машины, в эту столь сладкую и безответственную новизну.
Далее, наряду с такими высказываниями, тесно приуроченными к определенному моменту, существуют и другие мои работы, прежде всего поэтические сочинения, в которых проблематичность и трагичность человеческого существования занимают также много места, хотя в них же высказана и вера, причем не в какой-то единственный, поддающийся догматическому формулированию смысл нашей жизни и наших страданий, но в возможность попытки отыскать такой смысл в каждой душе и возвыситься и освободиться в служении этому смыслу. В статье, которая носит почти такое же название, как и Ваше открытое письмо, я так писал о миссии поэта в наше время:
"Мы задыхаемся в непригодной для дыхания атмосфере машинного мира и варварских потребностей, которая нас окружает, но мы не отделяем себя от всего этого, мы принимаем это как свою миссию, как свое испытание. Мы не верим ни в один из идеалов этого времени. Но мы верим, что человек бессмертен и что его образ однажды восстанет освобожденным от всяческих искажений, очищенным от всяческой скверны. Мы не скрываем, что душа человека в опасности и близка к краю бездны. Но мы не должны также скрывать, что верим в ее бессмертие" *.
Вы, вероятно, сочтете, что эти мои слова противоречат другим, тем пессимистическим высказываниям, о которых Вы сожалеете. Что же, вполне возможно. Ибо то, чего Вы требуете от поэта в Вашем открытом письме, для чего Вы призываете в свидетели тень "олимпийца" Гёте, а именно: олимпийское парение над схваткой, - не входит в мою задачу. Возможно, это задача классического поэта, но не моя, и я не чувствую себя призванным утаивать бездны всеобщего и собственного существования или представлять их безобидными, но, напротив, стремлюсь открыто признавать муки и стесненность человеческого жребия в тех его формах, какие существуют ныне, открыто высказывать их и сострадать им. При этом не обходится без противоречий, и, несомненно, иной тезис в моих книгах противоречит другим тезисам тех же книг - с этим я не спорю. Совокупность моей жизни и творчества не предстала бы возможному наблюдателю как гармония - скорее как непрерывная борьба и непрерывное, хотя и не лишенное веры, страдание.
Здесь я подхожу к последнему пункту, по которому хотел бы высказаться и по возможности найти с Вами взаимопонимание.
Вы принимаете в качестве постулата, что поэт, завоевавший доверие многих читателей, непременно должен ощутить призвание быть "вождем". Признаюсь, я чуть ли не ненавижу само слово "вождь", столь скомпрометированное немецкой молодежью. Вождя хотят и требуют те, кто сам не желает ни думать, ни отвечать за что-либо. Поэт, поскольку он вообще мыслим в наше время и в нашей культуре, не может к этому стремиться. Конечно, он должен сознавать свою ответственность, конечно, он должен являть собой некий образец для подражания, но не тем, что он будет демонстрировать превосходство, здоровье, неуязвимость (на что едва ли кто-то способен без смущения), а тем, что мужественно и честно откажется быть вождем и носителем "мудрости", не станет выставлять себя перед доверчивым читателем Знающим и Пастырем, будучи всего лишь Страждущим, смутно предчувствующим истину.
Тот факт, что многие, преимущественно молодые люди, находят в моих сочинениях нечто внушающее им доверие, я объясняю так: на свете есть много людей, которые сходным образом страдают, борются за веру и за смысл собственного существования, сходным образом отчаиваются в своем времени и, однако, почтительно прозревают за ним, как и за любым временем, нечто божественное. Они находят во мне человека, высказывающего их мысли; молодым людям приятно, что кто-то более зрелый и умудренный опытом признается, что мучается так же, как и они, кому трудно говорить и мыслить, приятно, что значительная часть ими пережитого высказана человеком, лучше них владеющим словом.
Конечно, большинство молодых читателей этим не удовлетворяются. Они хотели бы найти не просто товарища по страданиям, но гораздо больше им хотелось бы найти вождя, они жаждут близких целей и успехов, непогрешимых рецептов и утешения. Но вот же они, эти рецепты: ведь нам доступна мудрость веков, и многим, многим сотням молодых и горячих авторов писем, которые так жаждали услышать от меня последнюю мудрость, я указывал на мудрость истинную и непреходящую, на несравненные слова, дошедшие до нас из Древнего Китая и Индии, из античности, Библии и христианства.
Не каждое время, не каждый народ и не каждый язык предназначены для того, чтобы высказывать слова мудрости, не в каждом столетии живет Знающий, который одновременно был бы и мастером слова, однако все времена и народы привносят свою долю в общую сокровищницу, и тот, кто желает получить вековую мудрость в совершенно новой упаковке, применительно к своему случаю, как утешение в своих, исключительно личных бедах, выбирает себе вождя по вкусу и наделяет его такими авторитетом и властью, какие только настоящая церковь может дать своим пастырям. Моя роль не может быть сходной с ролью пастыря, ибо за мной не стоит никакая церковь, и если я тем не менее письменно и устно пытался помогать советом тысячам людей, то я никогда не делал это как вождь, но всегда как человек, как старший брат, испытавший те же страдания.
Я очень боюсь, что говорю это напрасно, но все же мне очень хотелось бы Вас убедить - не в важности и ценности моих мыслей и моей позиции, но в необходимости, в неизбежности такого моего положения. Ведь те, кто обращается ко мне, кто ищет у меня "мудрости", - это почти все без исключения люди, которым не смогла помочь традиционная вера. Многих из них я отослал к учениям древних учителей, но настойчиво рекомендовал также и некоторые сочинения современных католических авторов. Большая часть моих читателей, однако, сходны со мной в том, что они предпочитают поклоняться скрытому богу. Возможно, те, кто тянется ко мне и к моим сочинениям, - это прежде всего люди слабого здоровья, с расстроенной психикой, настроенные против общества, возможно, единственное утешение, которое многие из них у меня черпают, состоит всего лишь в том, что у меня, человека знаменитого, они обнаруживают собственную слабость и собственную боль. Я не стремлюсь к тому, чтобы "решиться" и взять на себя какую-либо "миссию", как Вы того требуете, я хочу лишь на том месте, куда меня поставила судьба, делать все, что в моих силах. Среди прочего это означает: не давать (или не обещать) больше того, что я имею. Я человек, страдающий от бед нашего времени, я не вождь, находящийся вне его, я хочу пройти сквозь него, как сквозь ад, чтобы обрести по ту сторону новую невинность и жизнь более достойную, но выдавать это "по ту сторону" за "сегодня" и "сейчас" я не способен. Не думаю, что моя жизнь лишена всякого смысла оттого, что у меня нет никакой миссии. Выстоять посреди хаоса, уметь ждать и смиряться перед жизнью даже там, где она запугивает кажущейся бессмысленностью, - все это тоже добродетели, особенно в то время, когда повсюду предлагаются новые толкования мировой истории, новые осмысления жизни, новые программы.
Я думаю, более того, знаю наверняка, что очень многие, для которых мои сочинения на время были интересны и плодотворны, впоследствии поняли, что ошиблись в них и во мне, и отказались от них. Но вместо этих пришли другие, которым я был на какое-то время полезен. Пусть эти другие тоже становятся старше и опытнее, пусть ищут и находят более сильных попутчиков, пусть идут более смелыми путями! Я же должен оставаться верен своему пути, сколь бы спорным мне и другим он порой ни казался.
Генриху Виганду
[до 14 апреля 1932]
Дорогой господин Виганд,
Ваше содержательное послание, адресованное в Тессин, застало меня, однако, еще в Цюрихе. Мы намеревались уехать 10-го или 11-го, но не справились с делами. У Нинон здесь еще много забот, а мое самочувствие и продолжительные головные боли на протяжении многих дней лишают меня мужества, необходимого для путешествия и устройства на новом месте, я хочу еще съездить на считанные дни в Баден, принять несколько ванн, поваляться в постели и посидеть на диете, в Цюрихе все это не получается.
Тем временем я прочитал Ваше письмо и приложения к нему, и более всего меня обрадовала Ваша прекрасная статья о "Паломничестве в страну Востока". Вы замечательно все разобрали и верно увидели за литературной формой самое важное; никогда прежде в "Рундшау", да и в других местах чрезвычайно редко обо мне говорили подобным образом. Не согласен я с Вами только в одной второстепенной мелочи: Вы говорите о Лео *, что он прежде был низшим и слугой, а теперь-де является первоверховным старейшиной. Я смотрю на это несколько иначе: уже прежде, до Морбио и в Морбио, Лео был безобидным слугой только для наивных простаков, и, хотя они считали его всего лишь симпатичным слугой, даже они полагали вероятным, что он несет в своем мешке святую хартию Братства. Нет, Лео всегда был один и тот же, поскольку он - образ и символ, он - тот, кто служит, но его служение свято, и оно означает господство. Конечно, по отношению к рассказчику этот образ имеет и другой аспект: тут Лео меняется в той мере, в какой все значение постепенно переходит от рассказчика к нему, что и знаменует обнаружение в архиве магической двойной фигурки.
Тем не менее это мелочь, и я решился о ней упомянуть, чтобы уж все было сказано. Далее: все, что связывается в Вашем эссе с политическим и актуальным аспектами, сформулировано, как мне кажется, превосходно и к тому же тактично, чему я рад и за что я Вам искренне благодарен.
Теперь по поводу нескольких вопросов в Вашем письме. Сейчас я не могу его полностью перечитать, состояние моего зрения этого не позволяет, однако надеюсь, что не упустил ничего важного, и, кроме того, я еще раз перечту письмо и статью на покое в Бадене.
Статья о Гёте в "Рундшау" - та же самая, что я написал для Роллана, она должна была появиться одновременно и в Париже, но еще не знаю, действительно ли это произошло.
О Вашем японском подарке, amico, говорить пока не буду, он меня еще ожидает.
Теперь относительно просьбы Вашего друга Швиммера * дать стихи для маленького частного издания. Естественно, в принципе я ничего против не имею, я рад этому и согласен с предложенными условиями. Правда, сейчас сделать состав очень сложно, я не могу даже судить, достаточно ли у меня материала для такого издания. Все свои рукописи я давно упаковал, только акварели еще со мной и поедут в Баден. Думаю, что найдется 10 или 12 стихотворений, которые подойдут, среди них "Смерть Авеля" и еще несколько в том же роде. Но "неопубликованными" их можно считать лишь постольку, поскольку они не печатались в книге, в журнале они все уже были. Вот и все, что я могу на сегодня сказать.
Должен еще поблагодарить Вас за сказанное в Мангейме о "Стихотворениях Гёте", Вы доставили этим мне и Нинон истинную радость.
Я был несколько разочарован этой гётевской книжечкой, ибо раздарил необычайно много экземпляров и получил в ответ необычайно мало откликов, да и те весьма вялые. Кажется, с "Паломничеством" все обстоит наоборот. Его я послал совсем немногим и не ожидал быстрого прочтения, вместо этого почти ежедневно получаю письма от незнакомых читателей.
Кстати: цена новой книги скорее слишком высока, но ведь мы с того не разбогатеем, да и у меня сейчас полоса нелегкая. И еще, насколько "Паломничество" дорого, настолько дешев "Путь внутрь" *, просто дается даром. Быть может, какая-нибудь инфляция или другая грабительская акция правительства меньшевиков * избавит нас вскоре от всех этих забот. Не будем принимать их всерьез.
Addio, дорогой господин Виганд, думаю о Вас с сердечной благодарностью. Ваш
Г. Гессе
Господину А. Шт., Югендбург Фройсбург, Зауэрланд
1932 (?)
[...] Вашему прекрасному плану я желаю всяческого успеха, но сам оказать ему какую-либо поддержку не смогу. Я не принадлежу к "вождям", далек от желания воспитывать и оказывать влияние. То, что, несмотря на все это, многое связывает меня с немецкой молодежью и я улавливаю там и сям доходящее от нее эхо, - есть тем более неожиданный и прекрасный для меня подарок.
С Роменом Ролланом, которого Вы упоминаете, я состою в дружбе с 1914 года, когда он случайно открыл во мне единомышленника, мы обменивались с ним письмами и неоднократно встречались, в последний раз в моем доме в Монтаньоле, близ Лугано.
Объединяет меня с Роменом Ролланом и разделяет нас обоих с большинством немецкой молодежи наше полное неприятие всякого рода национализма, который мы распознали еще в военные годы как архаическую сентиментальность и величайшую опасность для современного мира. Страна, в которой три четверти молодежи присягают на верность Гитлеру и его дурацким фразам, практически закрыта для нас и нашего прямого влияния, хотя, конечно, время может и здесь многое изменить. Подобно тому как Ромен Роллан обращает свой антинационализм преимущественно против своих французских земляков, за которых он чувствует себя в некотором роде ответственным, так и я питаю особую вражду и отвращение к национализму в его нынешней немецкой форме. Отказ от всякой ответственности за войну, перекладывание вины за положение в стране на "врагов" и на Версаль - все это создает, по-моему, в Германии атмосферу политической глупости, лживости и незрелости и будет немало способствовать возникновению новой войны.
Однако я не вижу возможности для прямого вмешательства. Чем больше мне приходилось экономить время и силы, тем упорнее я должен сосредоточиться на той работе, которую я воспринимаю как свою, то есть на чисто художественном творчестве. Среди всеобщей порчи нашего языка и литературы оставаться строгим и писать на хорошем немецком, среди лозунгов и программ в искусстве и политике продолжать отстаивать принципы простой человечности и исполнять свою работу как можно лучше и добросовестнее - вот моя единственная программа.
Покажите своим молодым друзьям из моего письма то, что сочтете нужным. И примите мою благодарность за Ваш привет и призыв, он меня порадовал. Мне не дано быть вождем и говорить для многих, я всегда обращаюсь лишь к отдельному человеку и к его совести. Молодежи я хотел бы сказать: обретите сначала зрелость и чувство ответственности, прежде чем начнете заботиться о мире и его переустройстве. Чем больше будет одиночек, способных спокойно и критично созерцать мировой театр, тем меньше опасность возникновения величайших массовых глупостей, прежде всего войн. [...]
Господину Ф. Абелю, Тюбинген
Середина декабря 1932
Высокочтимый господин Абель,
сейчас у нас, собственно, слишком хорошая погода, чтобы садиться за письма, стоит один из великолепных дней нашего предзимья, когда горы после полудня - как хрустальные и все светятся. Но Вы, конечно, не раз уже подумали, как невежливо с моей стороны заставлять Вас так долго ждать, потому я пишу Вам сегодня. Моя жена познакомила меня вкратце с Вашей работой, а некоторые места зачитала вслух, так что я представляю теперь всю ее композицию, все основные пункты, тональность и мораль, и настало время сказать Вам, как высоко я ее ценю и как одобряю. С моей точки зрения, в ней нигде нет ошибочных толкований, и меня очень порадовала та мягкая, но настойчивая манера, в которой Вы доказываете, что мой случай не сводится к уходу в патологию. Структуру всей работы я нахожу превосходной. Меня позабавило, что некий профессор предполагает во мне наличие "славянской крови". Как быстро теперешние профессора в век расовых теорий разбрасывают такие ошибочные утверждения! Нет, хотя я и получил от бабушки с материнской стороны толику крови французской Швейцарии, полагаю, что довольно мало; со всех же остальных сторон мои предки настолько чистокровные германцы, насколько это возможно. Ведь прибалты - особенно чистая раса, и из моих предков со стороны отца (которые жили в прибалтийских землях примерно с 1750 года) ни один не имел славянской крови, ни один не женился на славянке и ни один не умел даже говорить по-русски или по-латышски.
Очень мне понравилось также Ваше утверждение, что нигде у меня нет проповеди антисоциального. С социальностью, с культом общности и коллективности дело нынче обстоит так, что как раз эгоисты и люди с моральными изъянами более всего хватаются за социальные теории и связи и с подозрением относятся к нам, прочим, для которых социальное, то есть обязанность вхождения в иерархию и идеал любви (подобно "моральному" в романе Фишера "Тоже человек" *), есть нечто само собой разумеющееся.
Долгая задержка с ответом была вызвана тем, что мне пришлось пройти курс лечения в Бадене, и это, вместе с коротким посещением Цюриха, заняло четыре с половиной недели. Теперь мы снова дома, моя жена передает Вам привет. Она так хорошо изучила Вашу работу и так добросовестно мне ее частью зачитывала, частью объясняла, что это могло бы доставить Вам истинную радость.
Необыкновенная рукопись пришла на этих днях из Неаполя. Там один итальянец, который, видимо, хорошо владеет немецким и досконально знает все мои сочинения, составил для себя и своих друзей комментированную антологию моих сочинений - небольшую книжечку "Voci della poesia di H. H." 1, и для меня удивительно и поучительно видеть себя, таким образом, в зеркале чужого языка и культуры; работа вполне солидная, и перевод местами великолепен, предполагается ли публикация, мне неизвестно. [...]
1 "Поэтический голос Г. Г." (итал.).
Читая роман
Недавно я прочел роман, сочинение одаренного, уже довольно известного автора, - приятное, веющее молодостью произведение, которое заинтересовало меня, а местами и порадовало, хотя оно повествует о шумных людях и тех вещах, какие в жизни мне мало интересны. Речь идет о людях, живущих в больших городах и с увлечением занимающихся тем, чтобы по возможности заполнить свою жизнь "переживаниями", удовольствиями и сенсациями, поскольку иначе она не имела бы ценности - ни пережитая, ни рассказанная. Есть много таких романов, и я иногда читаю один из них, поскольку живу вдали, уединенно, и временами с удовольствием принимаюсь изучать тех моих современников, от коих чувствую себя удаленным на большое расстояние, которые совершенно чужды мне, чьи страсти и мнения кажутся какими-то чудесами, чем-то удивительным, экзотическим и непостижимым; короче говоря, речь идет о жителях больших городов и об их болезненной приверженности к развлечениям. К жизни людей такого типа я питаю не только тот забавный интерес, какой проявляет европеец к слонам и крокодилам, но также интерес вполне основательный и закономерный: мне, например, стало известно, что даже если кто-то еще сидит тихонько на своем клочке земли, то и его жизнь и дела в большей или меньшей степени подвержены влиянию больших городов. Ибо там, в этой сумятице, в атмосфере затравленной, клокочущей, а потому и непредсказуемой жизни, все решается войной и миром, рынком и валютой, но не человеком: модой, биржей, настроением, "улицей". То, что житель большого города называет "жизнью", почти полностью исчерпывается этим; он разумеет под жизнью, кроме политики и дел, только общество, а под обществом в свою очередь почти исключительно ту часть своей жизни, которая отдана поискам сенсаций и удовольствий. Город, в чью жизнь я не вмешиваюсь, который чужд мне, определяет некоторые вещи, имеющие известное значение и в моей жизни...
Тем самым я не высказываю какой-то оценки большого города или романа, в котором идет речь о нем. Правда, мне было бы приятнее прочесть более близкое по духу сочинение о значительных и достойных подражания людях. Но я сам литератор, и мне давно известно, что художник, выбирающий "материал", - не художник и читать его не стоит, что материал сочинения никогда не может вступить в противоречие с его ценностью. Сочинение, основанное на материале мировой истории, может ничего не стоить, а то, где речь идет о какой-нибудь малости - потерянной булавке либо подгоревшем супе, - может быть истинно поэтическим.
Итак, я читал роман нашего автора без особенного почтения к его "материалу"; почтение к "материалу" должен чувствовать автор, а не читатель. Внимание читателя должно привлекать сочинение и то, как автор владеет своим ремеслом, а судить о том он должен, не оглядываясь на "материал" сочинения, лишь по добротности самой работы. К этому я готов всегда, и я все более склоняюсь к тому, чтобы качество работы в таком ремесле ставить выше идейного содержания и изображения чувств. Ибо за десятки лет жизни и писательства я имел случай удостовериться, что идеи и чувства легко заимствовать либо подделать, а вот основательность владения ремеслом - нет. Я, таким образом, читал роман с сочувствием и вниманием к коллеге, не все понимая, иногда потешаясь, многое искренне одобряя. Герой книги - молодой писатель, постоянно отвлекаемый от работы тем, что вместе с друзьями предается всякого рода удовольствиям, а кроме того, вынужден посвящать влюбленным в него дамам некоторое время, что служит ему источником дохода. Автор питает сильную неприязнь к большому городу, обществу, страсти к газетным сенсациям, он чувствует, что бессердечие и жестокость, грабеж и война - все пустило здесь свои корни. Но герой его не настолько тверд, чтобы каким-либо способом отвернуться от этого мира, он бросается от него в круговорот путешествий, вечную смену развлечений и любовных связей.