– Об охоте. – Юсер-Амон тут же выпрямился и заговорил: – Отец Менха завтра утром едет на охоту и берет с собой нас. А вдруг мы убьем льва!
   – Ну да! – отозвалась Хатшепсут. – Лев не всякому взрослому по силам. Да и вообще, его сначала надо найти.
   – Мы поедем в горы, – сказал Менх. – Может, даже ночевать там останемся.
   – А мне можно с вами? – спросила Хатшепсут нетерпеливо.
   Мальчики воскликнули в один голос:
   – Нет!
   – Почему нет?
   – Потому что ты девочка и потому что Единый никогда тебя не отпустит, – резонно заметил Юсер-Амон. – Маленькие царевны не ездят на охоту.
   – Зато большие ездят. Вот вырасту и буду охотиться каждый день. Я стану лучшим охотником в стране.
   Менх улыбнулся. Хатшепсут так любила животных, что никогда не смогла бы подстрелить дичь крупнее утки, и сама это знала. Но гордость уже в десять лет заставляла ее желать первенства во всем.
   – А чем ты весь день занималась? – спросил он. – Я нигде тебя не видел.
   – Нарывалась на неприятности, – вздохнула Хатшепсут. – О! А вот и мама с папой. Наконец-то мы поедим.
   Лбы всех присутствующих коснулись пола. Голос главного глашатая звенел в тишине:
   – …Могучий Бык Маат, живой Гор, любимец двух богинь, сияющий в змеиной диадеме…
   Хатшепсут шепнула Менху:
   – Как ты думаешь, твоя мать сегодня опять напьется?
   – Да тише ты! – свирепо шикнул он. – Не можешь, что ли, помолчать минуту?
   – Не могу! Я есть хочу! Я уже давным-давно с голоду умираю!
   Тутмос подал знак, спины придворных распрямились, разговоры зазвучали вновь. Гости расселись по местам, опустившись за низенькие столики, рабы с грудами снеди на подносах замелькали вокруг. Рабыня Хатшепсут приблизилась к ней и поклонилась.
   – Что желает ваше высочество? Жареного гуся? Говядины? Фаршированного огурца?
   – Всего по чуть-чуть!
   Жуя, Хатшепсут с тревогой оглядывала комнату в поисках Неферу, но той по-прежнему не было видно. Повинуясь кивку фараона, в зал вошли музыканты: мужчина с большой арфой и девушки в длинных складчатых юбках, с ароматическими конусами на головах и инструментами под мышкой. Хатшепсут с интересом отметила, что все девушки несли с собой лютни, новомодные инструменты из диких северо-восточных земель. Она решила, что после ужина непременно велит одной из музыкантш прийти поиграть к ней в детскую, но тут же вспомнила о встрече с фараоном, назначенной на вечер, и у нее упало сердце. Как только музыка зазвучала, девочка оттолкнула тарелку с едой, окунула пальцы в чашу с водой и вытерла руки о юбку. Она прокралась среди обедающих поближе к матери. Отец, сидевший в нескольких шагах от нее, был погружен в разговор с архитектором Инени, отцом Менха, но мать улыбнулась и поманила ее на подушку у своего стола.
   – Ты сегодня очень хорошенькая, – сказала Ахмес. – Надо тебе почаще носить в волосах цветы. Они тебе к лицу.
   Хатшепсут встала коленями на подушку.
   – Мама, а где Неферу-хебит? Если отец увидит, что ее здесь нет, он очень рассердится. Ведь он же меня хотел отругать сегодня вечером, а не ее.
   Мать опустила кусочек граната, который поднесла было ко рту, и вздохнула:
   – Наверное, надо послать кого-нибудь поискать ее. Она сегодня была расстроена?
   – Да. Она рассказала мне страшный сон, который снился ей много раз. Она что, заболеет?
   Ахмес пригубила вина. Музыка, словно легкая рябь на поверхности ручейка, покрывала журчание голосов, сквозь которое до нее донесся басовитый раскат мужниного смеха, сначала раз, потом другой. «Еда творит чудеса с мужчиной, будь то фараон или нет», – подумала она. Женщина отпила из бокала и повернулась к дочери:
   – Не знаю, дорогая. Думаю, что нет. Правда, вчера мы с ней ходили к реке, а там собаки пен-Нехеба бегали вверх и вниз по ступеням – купались, наверное. Одна из них подбежала к Неферу и поставила лапы ей на плечи. Та завизжала и принялась колотить пса кулаками. Ты ведь знаешь, твой отец не выносит замкнутых, мнительных женщин. Я ничего ему не сказала, но это было очень неприятно.
   – Ей снился Анубис.
   – Ах, вот как? Тогда понятно. А еще она завела привычку носить амулет Менат. Ну почему она так глупо себя ведет? Чего боится старшая дочь могущественного Тутмоса?
   «Меня». Это слово вдруг само пришло Хатшепсут в голову, и девочка притихла, слушая, как колотится ее сердце. «Меня? Ба! Никак я заразилась от Неферу ее страхами?!»
   Ахмес сделала Хетефрас, своей служанке и компаньонке, знак подойти.
   – Сходи в покои царевны Неферу и узнай, почему она не здесь, – распорядилась женщина. – Да сделай это тихо. Я должна услышать ответ раньше, чем он дойдет до фараона, понятно?
   Служанка улыбнулась.
   – Совершенно понятно, ваше величество, – ответила она, кланяясь.
   – Мама, а почему Неферу должна идти за Тутмоса? Ахмес всплеснула руками:
   – Хатшепсут, ну почему тебе обязательно надо все знать? Хорошо, я расскажу. Но ты все равно не поймешь.
   – Это тайна?
   – В некотором роде. Твой бессмертный отец был всего лишь военачальником в армии моего отца, пока тот не решил сделать его следующим фараоном. Но, чтобы стать истинным фараоном, ему пришлось жениться на мне, потому что только в наших, царских дочерей, жилах течет кровь бога. Мы носительницы царственности, и ни один мужчина не будет признан фараоном, пока не женится на дочери царя, чья мать происходила из царской семьи и чей отец был фараоном. И так будет всегда. В этом истина, часть Маат. Неферу-хебит обладает всей полнотой царской крови, а Тутмос лишь наполовину, по отцу, ведь вторая жена Мутнеферт всего лишь дочь благородного человека.
   В словах Ахмес не было и намека на презрение, она говорила спокойно и деловито, как говорят о неизбежных фактах жизни.
   – Твой отец еще не решил, кто будет его преемником, но, по всей видимости, им станет Тутмос, единственный царский сын. Если так, то придется Неферу выйти за него, чтобы сделать его фараоном.
   – Но, мама, если в нас, женщинах… – тут ее мать улыбнулась, – …если в нас, женщинах, течет кровь царей, а мужчины должны жениться на нас, чтобы править, то зачем они вообще нам нужны? Почему мы не можем быть фараонами?
   Напряженное раздумье, написанное на мордочке дочери, заставило Ахмес рассмеяться.
   – Это тоже Маат. Только мужчины могут править. Ни одна женщина не может быть фараоном.
   – А я буду.
   И снова слова сами сорвались с ее уст помимо воли, и Хатшепсут почувствовала, как забилось сердце. Страх перед чем-то огромным, нависшим над ней подобно грозовой туче, вернулся, и она задрожала.
   Ахмес сжала ее ледяные ладони в своих.
   – У маленьких девочек большие мечты, дочка, и это только мечта. Ты никогда не будешь фараоном, и я хорошо знаю, что если бы ты подумала как следует о том, что это значит, то и сама никогда бы не захотела. Но даже если бы женщины могли править, что с того? Неферу ведь старше тебя. На престол взошла бы она.
   – Она этого не хочет, – ответила Хатшепсут медленно. – Совсем. И никогда не захочет.
   – Возвращайся за свой стол. – Поток вопросов утомил Ахмес. – У тебя уже, наверное, вся еда остыла. Когда Хетефрас вернется, я расскажу тебе, что с Неферу, а ты не беспокойся о ней. По-моему, она сильнее, чем кажется.
   «А по-моему, нет», – подумала Хатшепсут, вставая. Ахмес, по-прежнему улыбаясь, вернулась к еде, а Хатшепсут отправилась в обратное странствие в свой угол. Проходя мимо Тутмоса, она поддалась внезапному порыву и опустилась рядом с ним на корточки.
   – Ты все еще дуешься на меня, Тутмос?
   – Оставь меня в покое, Хатшепсут, не видишь, я ем.
   – Вижу, вижу. А хочешь, я тебе аппетит испорчу? Завтра утром отец придет на плац посмотреть, как ты там слоняешься.
   – Сам знаю. Мать мне уже рассказала.
   – Она здесь? Тутмос взмахнул рукой:
   – Вон она. А теперь уходи. Мне и без тебя есть о чем подумать.
   Вторая жена Мутнеферт, с ног до головы увешанная обожаемыми ею драгоценностями, самозабвенно уплетала за обе щеки. Еда всегда была ее слабостью, а теперь превратилась в настоящую страсть. Чувственные изгибы ее пышного тела, некогда привлекшие к ней внимание фараона, постепенно зарастали уродливыми жирными складками. Рядом с тоненькой и нежной Ахмес Мутнеферт казалась толстой и грубой, но смеяться она тем не менее не разучилась и умение наслаждаться жизнью тоже сохранила. Хатшепсут считала, что Мутнеферт глупа, и, усаживаясь на место, пожала плечами. Ох уж эти мужчины! Стоит ли вообще пытаться их понять? Еда у нее на тарелке остыла, и она оттолкнула ее в сторону.
   – Принести вашему высочеству чего-нибудь горячего? – спросила ее рабыня.
   Она отрицательно мотнула головой.
   – Принеси мне пива.
   – Но оно не понравится вашему высочеству.
   – Раньше нравилось. И не указывай, сама знаю, что мне нравится, а что нет.
   Глядя поверх стакана, она заметила, как в зал скользнула Хетефрас и, подойдя к матери, зашептала ей что-то на ухо. Ахмес кивнула и продолжала есть. «Значит, – подумала Хатшепсут, – ничего страшного не случилось». Менх и Юсер-Амон покончили с едой и теперь боролись на полу, катаясь между обедающими, а мать Менха опрокидывала стакан за стаканом, точно заправский солдат в кабаке. Никто не пел. У фараона болела голова. Музыканты по-прежнему негромко наигрывали, гости ели, пили и веселились, часы медленно текли. Наконец Хатшепсут, у которой от крепкого пива слегка закружилась голова, села, уткнув подбородок в ладони, и стала ждать, когда Нозме поглядит в ее сторону и сделает знак, что пора в кровать. Тут ее отец оттолкнул свой столик и поднялся. Все, кто еще мог, тоже встали и поклонились.
   В несколько широких шагов он подошел к Хатшепсут и протянул ей руку:
   – Пойдем, Хатшепсут. Пора нам поговорить. Да и спать тебе уже время. Вон у тебя круги под глазами. Нозме!
   Женщина подбежала к ним.
   – Пойдешь с нами.
   И он вывел их в коридор, а в зале за их спинами снова зазвучала музыка.
   Личная приемная фараона и его спальный покой были меблированы так же скудно, как и весь остальной дворец, но именно здесь находилось средоточие власти. Две статуи у входа – крытый золотом песчаник – грозно взирали на всех входящих. Между ними была дверь из кованой меди, украшенная изображением коронации Тутмоса, за ней открывался покой, по стенам которого, освещенным многочисленными светильниками из золота, прогуливались меж золотых деревьев серебряные боги, золотые птицы порхали с ветки на ветку, а желобчатые колонны взмывали к лазуритовому потолку. Золото было повсюду. Оно было священным даром богов, и из него отлили ложе фараона на четырех львиных лапах; в изголовье был изображен сам Амон, который, покровительственно улыбаясь, оберегал ночной покой своего сына. В углах покоя замерли на полушаге четыре каменных изваяния богов; золотые короны делали их выше, длинные тени статуй расчертили пространство пола. Неудивительно, что в такой комнате, как эта, сердце девочки наполнилось гордостью и страхом.
   Тутмос опустился в золоченое кресло рядом с ложем и знаком велел дочери сесть. С минуту он разглядывал ее, окруженную ровным золотым сиянием, а она, слегка охмелев от пива, отвечала ему пристальным взглядом, от страха зажав ладошки меж смуглых коленок. Да и было чего бояться: бритая голова, широкие, мощные плечи, волевой, выступающий подбородок впечатляли.
   – Хатшепсут, – сказал он наконец. От неожиданности она вздрогнула.
   – Я намерен преподать тебе урок, который, я надеюсь, ты никогда не забудешь, а если забудешь, то горько пожалеешь об этом.
   Он умолк, ожидая подобающего ответа, но, хотя рот девочки открылся, она не смогла выдавить ни звука, и он продолжал:
   – Ежедневно и ежечасно тысячи людей знают, где я нахожусь и что делаю. Я говорю – они повинуются. Я умолкаю – они трепещут. Мое имя на устах у всех, начиная с ничтожнейшего из храмовых служек и заканчивая моими высокородными советниками, дворец непрерывно полнится слухами, предположениями, размышлениями о том, каким будет мой следующий шаг и каковы плоды моих раздумий. Заговоры, контрзаговоры, подозрения, мелкие интриги окружают меня изо дня в день. Но я фараон, и только мое слово приносит смерть или жизнь. Потому что у меня есть то, до чего им никогда не добраться, в этом и заключена власть.
   Пальцем, на котором сверкнуло драгоценное кольцо, он коснулся своего лба:
   – Мои мысли. Мысли, Хатшепсут.. Ни одно слово, сколько-нибудь весомое, не срывается с моих уст, пока я не обдумаю его, ибо я знаю, что люди по всей стране будут повторять его многократно. Это и есть урок, который я хочу тебе преподать. Никогда, слышишь, никогда больше не поверяй своих мыслей и страхов, особенно необоснованных, ни мне, ни кому другому, пока не убедишься, что тебя окружают друзья. А их, поверь, у фараона с каждым днем все меньше и меньше. На вершине власти он может доверять лишь самому себе. Понимаешь ли ты, что в этот самый миг слова, сказанные тобой сегодня днем, шепотом повторяют на кухнях, в конюшнях, в храмовых кельях? Неферу-хебит несчастна. Царевна не хочет выходить за молодого Тутмоса. Означает ли это, что Великий избрал сына своим наследником? И так дальше, без конца. Сегодня ты сильно провинилась, дочь. Ты знаешь это? – Он склонился к ней. – То время, когда подобная оплошность может дорого тебе стоить, быстро приближается. Ибо я еще не избрал Тутмоса своим преемником. Нет, и это решение дается мне нелегко. Жрецы сильны, они каждый день торопят меня с ответом. Я старею, и моих советников это тревожит. Они теряют покой. Но я еще не дал окончательного ответа. И знаешь почему, малышка?
   Дар речи наконец вернулся к Хатшепсут.
   – Н-нет, отец.
   Тутмос откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, сделав глубокий вдох. Когда его веки вновь поднялись, он уставился на дочь тяжелым пристальным взглядом.
   – Ты не похожа на свою мать, улыбчивую, покорную Ахмес, хоть я и люблю ее, – сказал он. – Ты не застенчива и бледна, как твоя сестра Неферу, и не ленива и изнежена, как твой царственный брат. В тебе я чувствую беспримесную силу твоего деда, Аменхотепа, и хватку его супруги, Аахотеп. Ты помнишь свою бабку, Хатшепсут?
   – Нет, отец, но я иногда вижу Юфа, который бродит и разговаривает сам с собой. Он похож на старую сушеную сливу. Дети смеются над ним.
   – Давным-давно жрец твоей бабки был великим и могущественным человеком. Смотри же, относись к нему с уважением.
   – Я его уважаю. Он мне нравится. Он угощает меня сладостями и рассказывает про стародавние времена.
   – Слушай его!
   – Я слушаю! Я люблю рассказ о том, как бог Секененра, мой предок, повел наш народ на битву против злых гиксосов и отдал свою жизнь на поле боя. Это так интересно!
   Звонкий детский голосок зазвенел еще пронзительнее:
   – Какой он, наверное, был благородный!
   – Благородный и очень храбрый. Ты очень на него похожа, дорогая, и в один прекрасный день ты станешь такой же, как и он, люди будут стекаться к тебе, привлеченные твоей силой. Но тебе еще многому надо учиться.
   «Из нее выйдет прекрасный правитель, – сказал фараон себе. – Но выйдет ли столь же замечательный учитель из меня?»
   – Но, отец, – сказала Хатшепсут робко, – я ведь всего лишь девочка.
   – «Всего лишь»? – Его голос едва не сорвался на крик. – «Всего лишь»? Это всего лишь слово, вот что это такое. Не обращай на него внимания, Хатшепсут. Расти, цвети, но помни мой урок. Не позволяй своему языку бежать впереди мыслей. И не думай, – закончил он, вставая и улыбаясь, – будто я не замечаю поведения Неферу, хотя твоей матери хотелось бы верить, что это так. С Неферу я разберусь, когда придет время. Она покорится моей воле, как и все остальные. Нозме!
   Кормилица вошла и встала у порога, опустив глаза в пол.
   – Положи ее спать, да смотри за ней как следует. А ты, мой веселый огонек, поразмысли на досуге над словами великого бога Имхотепа: «Да не будет язык твой подобен флагу, развевающемуся на ветру всякой сплетни».
   – Я запомню это, отец.
   – Уж постарайся. – Он наклонился и поцеловал ее в щеку. – Доброй ночи.
   – Доброй ночи.
   Она сложила ладони вместе и поклонилась.
   – И спасибо тебе.
   – А?
   – За то, что ты не накричал на меня, хотя я иногда бываю сущим наказанием.
   Фараон рассмеялся.
   – Я рад, что ты слушаешь своих учителей, – сказал он. Потом погладил дочь по голове. Она побежала к Нозме, и двери беззвучно закрылись за обеими.

Глава 2

   Четырнадцать ночей спустя после того, как Хатшепсут легла спать, выруганная отцом и с тяжелой от алкоголя головой, некий молодой человек сидел на краю убогой соломенной кровати, не в силах уснуть. Шел месяц Пакхон, воздух был густ и вязок от жары. Река начала вздуваться, ее течение ускорилось. Обычно спокойная серебристая вода краснела с каждым днем, было слышно, как она с громким журчанием течет по своему руслу. Этот звук, подобно колыбельной, должен был убаюкать юношу, но вместо того раздражал и отвлекал его, когда он пытался заснуть. Наконец юноша скатился на земляной пол и уселся, нахохлившись, голодный и потный, в изножье кровати. Спину ломило, колени тоже. Последнюю неделю он только и делал, что скреб полы в домах полужрецов «– людей, ответственных за подготовку погребальной церемонии, и это его злило. Не для того он пришел три года назад в Фивы, неся в куске мешковины свои драгоценные сандалии и единственную хорошую повязку. Он был взволнован, нетерпелив, грезил о том, как быстро завоюет высокое положение среди жрецов, пока наконец сам фараон не заметит его, и тогда он в одночасье превратится… В кого? Он провел рукой по своей бритой голове и вздохнул в темноте. В великого строителя. В человека, способного воплощать мечты царей в камне. Ха! Последние три года он провел в роли ученика жреца-вииба, нижайшего из нижайших, только и зная, что мыть, мести да бегать на посылках от одного хозяина к другому в луксорский храм. Видения богатства и признания медленно растаяли, оставив лишь горечь да неудовлетворенное честолюбие, которое не давало спать по ночам, тесня присущий ему от природы веселый нрав.
   «Все равно не сдамся, – яростно клялся он пустым, невидимым в темноте стенам. – Не может быть, чтобы это было все, что мне назначено».
   Он вспомнил учителя из маленькой школы дома, в деревне, где его отец кое-как сводил концы с концами, обрабатывая несколько акров земли.
   – У тебя быстрый ум, – говорил учитель, – ты сразу схватываешь самую суть. Пусть твой отец определит тебя в какую-нибудь школу при храме. Ты создан для карьеры, Сенмут.
   А ведь ему было только одиннадцать лет.
   Отец оставил тогда ферму и пошел вместе с ним в Фивы, где один из братьев его матери служил полужрецом. Несколько дней им пришлось ждать, их посылали то в одно место, то в другое, новые сандалии стащил прямо из-под его носа ухмыляющийся, грязный уличный оборванец, но вот наконец они получили аудиенцию у надзирателя за жрецами-виибами. Сенмут плохо помнил тот разговор. Он устал, ему было страшно и хотелось только одного – вернуться домой и забыть всю эту затею. Но его отец, что-то негромко говоря, подтолкнул его вперед и протянул надзирателю свиток, в котором были записаны его, Сенмута, успехи в школе. Великий человек, одетый в ослепительной белизны лен и благоухавший, как сама богиня Хатор, презрительно хмыкнул и принял скучающий вид, но все же распорядился отвести Сенмуту келью и выдать подобающую жрецу одежду. Мальчику жаль было расставаться с отцом. Весь в слезах, он обнял его и поблагодарил за заботу. Старик улыбнулся:
   – Когда ты станешь большим человеком, может быть, даже визирем, купи для нас с матерью приличную могилу, чтобы боги нас не забыли.
   Он шутил, но в голосе его звучала печаль. Ему не верилось, что его сын добьется чего-то большего, нежели должность прислужника при храме. В лучшем случае он станет мастером таинств, но не более того. Никаких иллюзий относительно холодного и опасного мира, в котором предстояло отныне жить Сенмуту, отец не питал. Расцеловав мальчика в обе щеки и наказав ему поступать по-доброму со всеми, он вернулся домой, к своим посевам, не зная, какому богу молиться о благополучии сына. Покровительством одного Сенмут вряд ли обойдется.
   – Ах, Фивы, – простонал юноша, растирая саднящие колени, – в каком же я был восторге, когда впервые увидел твои золотые башни, подмигивающие мне с горизонта, с того берега могучей реки! Помню, как проснулся в то последнее утро, когда Ра вспышкой красно-розового сияния пролился с вершин холмов в пустыню. Поднимаясь с земли, я видел сполохи света то здесь, то там между пальмами и гранатовыми деревьями. Я спросил тогда у отца: «Во имя неба, что это такое?» – «Это Амон-Ра целует златоверхие башни своего города», – ответил он. От изумления и восторга я утратил дар речи. Я все еще люблю тебя, хотя не стал ни на шаг ближе к твоим тайнам, чем в то далекое утро, но я больше тебя не боюсь, – вздохнул Сенмут.
   С тех пор все его дни проходили, – как и следовало ожидать, в тяжком труде: утром в храмовой школе, где он занимался любимым делом, днем за черной работой, которая становилась ему тем более ненавистна, чем строже за нее спрашивали.
   Иной раз он жалел, что отказался учиться на писца, как предлагал ему с самого начала жрец, который был его учителем, – ведь писцу никогда не приходится заниматься черной работой, стоя на локтях и коленях. Писцов освобождают от всякого физического труда, они только и знают, что ходят по пятам за хозяином, записывая все, что он прикажет, или сидят на базарах, дожидаясь, когда кто-нибудь наймет их написать письмо. Однако в самой глубине своего существа Сенмут знал, что стать писцом – значит зачахнуть и умереть, ибо тогда ему придется отказаться от живущей внутри него силы, которая заставляет его жаждать лучшей, более достойной судьбы. «Но какой?» – устало спросил он себя, поднимаясь с соломы и нащупывая в потемках плащ. Уж конечно не надзирателя за жрецами, филарха, который проводит свои дни в лихорадочной беготне по храму, следя за тем, чтобы все делалось как положено и в срок.
   «Когда я впервые увидел этот город с его горделивыми башнями и величественными колоннами, мощеными улицами и бесчисленными статуями, то думал, что знаю. Тогда я бродил по нему долгими вечерами, заходил в таверны и пивные, спускался в доки; следил за рыбаками, которые, поливая свои верткие папирусные лодчонки отборной бранью, направляли их к берегу, чтобы найти лучшее место для причала; наблюдал за ремесленниками, которые работали прямо на берегу, не отходя далеко от своих лодок; видел, как загоняют на помост рабов для продажи и несут в роскошных носилках богачей. Я смотрел на все это со стороны, вечно чужой. Теперь я больше не смотрю. Четырнадцать лет у меня позади, и, может статься, пять раз по столько же впереди. А я уже в тюрьме».
   Он запахнулся в плащ, вышел босой из кельи и бесшумно зашагал мимо таких же комнатенок, двумя рядами протянувшихся вдоль длинного коридора. Светила луна, расплескивая холодное сияние между колоннами, так что он хорошо видел, куда ступает. У дверей филарха он остановился взглянуть на водяные часы. До рассвета еще пять часов. Улыбнувшись, когда храп молодого начальника донесся до него из-за дверей, Сенмут миновал остаток коридора и тенью скользнул во двор. Тяжелая громада храма надвинулась слева, хотя на самом деле до него надо было пройти еще целый квартал жреческих келий и плантацию сикоморов. Юноша поспешно повернул в другую сторону, зная, что даже в этот час близ храма можно с кем-нибудь встретиться. Ему нужны были кухни и какая-то еда. Ворчливый протест желудка гнал его вперед. Миновав последнюю комнату, Сенмут свернул за угол, прочь из священных пределов. Несколько минут размеренной ходьбы – и он уже находился у другой группы строений. Бесшумно проскользнул он между темных конических силуэтов зернохранилищ и нырнул в низенькую дверку, которая предваряла кухни. За ней оказался узкий коридор, по которому изо дня в день ходили нагруженные зерном рабы. Тьма была кромешная. На ощупь юноша сделал еще несколько шагов и вдруг очутился в большой, хорошо проветриваемой комнате со множеством высоких оконных проемов, сквозь которые внутрь лился свет луны. Прямо перед ним в стене зияла черная дыра – начало пути, по которому повара с пищей для бога попадали прямо в храм. Повсюду чувствовался легкий запах жира. Юноша двигался осторожно, ведь повара и прислуга спали неподалеку. Слева от него стояли два высоких каменных кувшина, один с водой, другой с пивом, специально поставленные здесь, чтобы их содержимое остужалось на сквозняке. Он подхватил кувшин поменьше, стоявший между ними, и замешкался на миг, не зная, на что решиться; разбушевавшаяся жажда подсказала ему выбрать воду. Он потихоньку сдвинул деревянную крышку с одной из цистерн, зачерпнул, жадно и быстро выпил, поставил на место кувшин, так что тот даже не звякнул. Потом двинулся вдоль столов, снимая крышки и поднимая полотенца, и почти сразу же обнаружил пару жареных утиных ног и половину плоской ячменной лепешки. Подумал, что вряд ли кто-нибудь хватится этих крох в том гигантском количестве еды, которую распределяли между служителями бога каждое утро. Оглянувшись напоследок, чтобы удостовериться, что оставляет все как было, он сунул еду в складки плаща и тем же коридором тихонько вышел на воздух. Постоял с минуту, раздумывая, стоит ли возвращаться с едой к себе в келью, но зная, что там сейчас жарко и темно, как в печке, решил пойти в храмовый сад, где стражники, вышагивающие ночь напролет по тропинкам, ведущим к священному озеру, едва ли заметят его среди деревьев. Зная, как часто они там проходят, когда» сменяется караул, и какие маршруты предпочитают, юноша затаился в тени колонны и переждал, пока первые двое, оживленно болтая, прошли мимо. Когда их спины поглотила ночь, он бесшумно пересек аллею и нырнул в долгожданную тень пальмовой рощи.