Он взглянул на нее без улыбки.
   – Нет. Я знаю, что отец распорядился прекратить учить меня военному делу и отправить на конюшни потому, что из меня никогда не выйдет солдат. Возничий тоже не выйдет. Я ненавижу лошадей. Мерзкие твари. Жаль, что мы не выгнали их из страны вместе с гиксосами, которые их тут развели.
   – Отец говорит, лошади – это шаг вперед в египетском военном искусстве. Верхом наши солдаты могут быстро настичь врага и обрушиться на него. По-моему, это очень здорово.
   – Вот как? Ну что ж, тебе ведь не приходится каждый день трястись в колеснице и править лошадьми, которые едва не отрывают тебе руки, и все это под окрики Аахмеса пен-Нехеба и под палящим взглядом Ра, гневно взирающего с небес на своего недостойного сына. Я глубоко несчастен, Хатшепсут. Построить себе гробницу и быть рядом с матерью – вот все, чего я хочу. Отец не должен требовать от меня большего!
   – Но, Тутмос, когда-нибудь ты станешь фараоном. Египту не нужен фараон, который не умеет воевать!
   – А почему? Все войны уже кончились. Отец и дед позаботились об этом. Почему я не могу просто научиться править?
   – Так оно и будет всего через несколько лет. А пока, мне кажется, тебе лучше научиться править колесницей. Подумай, как нравится народу фараон, способный подчинить себе всё и вся!
   – Тебе-то откуда знать? Ты ведь дальше дворцового сада никуда не выходила. – Он коротко рассмеялся. – Отстань от меня. Пусть кто-нибудь другой рассказывает тебе, какая ты замечательная. А я не буду.
   Хатшепсут вскочила:
   – Хорошо, я уйду. Все равно я больше не хочу с тобой разговаривать. И никогда больше не буду тебя жалеть. Надеюсь, Себек тебя проглотит. Иди под юбку к своей жирной старой мамаше!
   Не успел он возмутиться, как она уже выскочила из комнаты, проворная и легкая, как газель.
   Тутмос устало поднялся на ноги. Придет день, и она за это заплатит, самодовольная сучка. Разве она знает, какая это мука – быть неуклюжим и лезть из кожи вон, надеясь хотя бы на одно, пусть даже недовольное, слово могущественного отца? Сколько раз он стоял – руки за спиной, нога на ногу – и как дурак ждал, когда Единый его заметит. А в это время Хатшепсут щебетала, и фараон смеялся и фыркал, не сводя с нее глаз. Сколько раз трепетал он перед отцом, переполненный любовью, которая, дай он ей выход, смыла бы все обиды и недопонимания, накопившиеся между ними, а могучий Гор слушал, не скрывая, как ему не терпится уйти, и тогда сын краснел, заикался и глотал слезы. Он обожал отца, и Хатшепсут тоже, но к его обожанию примешивались странная, беспомощная зависть и непреходящее чувство вины, ибо в его фантазиях отец умирал, держа его за руку и моля о прощении, а Хатшепсут с трепетом ждала, когда он, с триумфом воссев на трон Гора, обрушит на нее свой справедливый гнев. В детстве жаркими летними ночами он лежал без сна, радостно представляя себе, как он сначала накажет ее, а затем простит; но наступало утро, и его резкий беспощадный свет приносил с собой новую муку. Ничего не менялось. Новая идея посетила его, когда он увидел отца и Хатшепсут, возвращающихся с речной прогулки. Они рвали лилии. Лодка была полна белых, точно восковых цветов, Хатшепсут обрывала их лепестки и горстями бросала на обнаженную грудь фараона; оба смеялись, как дети. Насколько свободнее они чувствовали бы себя, не будь его рядом! А что если умрет он, а не отец? Что если он заболеет? И что если – о, как незаметно подкралась эта мысль, – что если они злоумышляют против него? Сны наяву больше не приносили ему утешения. Наоборот, теперь они были наполнены дурными предчувствиями и пронизаны страхом перед ядом. Этими беспорядочными мыслями он не мог поделиться ни с кем, даже с матерью, и постепенно его любовь к отцу – любовь, которую он не мог выразить, – замкнулась в нем, забродила и начала прокисать.
   Поджидавший его снаружи стражник вытянулся по струнке, и Тутмос пустился в долгий путь к жилищу своей матери.
   В коридорах не было ни души, пламя факелов трепетало на ветру, который, казалось, пробирался в самые отдаленные уголки дворца. Шаги царевича и стражника потерянно звучали, когда они пересекали сумрачный зал для приемов, где высился бесцветный в полумраке лес колонн. Тутмос свернул в коридор, ведущий на женскую половину. У дверей стражник оставил его; навстречу, кланяясь, вышел евнух. Тутмос прошел дальше, к развилке коридоров, бросил взгляд туда, где наложницы, вне всякого сомнения, спали в своей мраморной тюрьме, но свернул направо и зашагал к покоям матери.
   В ее маленьком приемном зале, куда он вошел, были слышны смех и болтовня, доносившиеся из комнаты отдыха. Мутнеферт в развевающемся платье вышла ему. навстречу:
   – Тутмос, дорогой, как дела сегодня в школе? Этот ужасный ветер не помешал вам заниматься? Зато, по крайней мере, нынче не будет лошадей. Пойдем в ту комнату.
   Он обнял ее, их руки сомкнулись. Она повела его в свою спальню, где горело множество огней и женщины сидели, болтали и играли в настольные игры. Мутнеферт устроилась на своей любимой кушетке и предложила ему сладостей из коробки, которая стояла у ее локтя, потом сама взяла лакомство и с наслаждением положила его в рот.
   – Какая вкуснятина! Это подарок от носителя сандалий фараона. Он получил их от правителя Туры. Похоже, кондитер у Туры получше, чем у Единого.
   Она похлопала ладонью по подушке, на которой покоилось ее могучее бедро, и Тутмос опустился рядом с ней.
   Ветер доносился до покоев Мутнеферт лишь слабыми отголосками, поскольку ее комнаты были со всех сторон окружены другими помещениями; при этом у нее был собственный выход – узкий коридор позади аудиенц-зала, который вел в сад. К царскому семейству Мутнеферт могла присоединяться лишь по особому приглашению, но поскольку вечерами все обедали вместе, то с этим никаких затруднений не было. Да и напряжение, которое она наверняка испытывала бы, постоянно находясь при фараоне, ей было ни к чему. Собственное положение при дворе вполне устраивало женщину. Она пользовалась несравненно большей свободой, чем чужеземные наложницы фараона, прекрасные рабыни, которых он привозил из многочисленных военных кампаний или получал в дар от иноземных послов. Те жили за закрытыми дверями и не встречали других мужчин, кроме своего господина. К ней он приходил иногда среди ночи, слегка навеселе после пира, слегка возбужденный. Он был неизменно добр с ней, матерью своего единственного оставшегося в живых сына, но его визиты со временем стали более редкими, и она знала, что он предпочитает общество мягкой Ахмес. Она не обижалась. У нее был Тутмос, ее любимец, и она баловала его, гордая своим достижением, которое Ахмес не сумела повторить. Мутнеферт отнюдь не была глупа и прекрасно понимала, что, случись Тутмосу взойти на трон Гора, и ее собственное положение многократно укрепится. Но если в первые годы страсти, которую она испытывала к его отцу, у нее еще были какие-то честолюбивые мечты, то теперь они окончательно уступили место уютной лени, и все свое время она проводила, сплетничая с компаньонками о мужчинах. От сытой жизни, которую она вела, лицо у нее отяжелело, под подбородком залегли складки, щеки отвисли, но зеленые глаза по-прежнему светились жизнелюбием, которое Мутнеферт, увы, не передала своему сыну. Пристрастие к чувственным удовольствиям и неодолимое стремление к излишествам он унаследовал, но той жизнерадостности, благодаря которой его мать оказалась в постели самого фараона, у него не было и в помине. Взглянув на сына, уже слегка располневшего, нацепившего гримасу неудовольствия, портившую его красивое лицо, она почувствовала укол беспокойства.
   – Я еще не спросила тебя, как тебе нравится колесница.
   – Только ты и не спросила. Мой царственный отец интересовался этим вчера, Хатшепсут сегодня, а теперь ты. Я ее ненавижу, вот так. Разве не достаточно того, что я могу стоять в этой штуке, неужели обязательно еще и править? Цари не управляют сами экипажами, в которых ездят.
   – Тсс! Цари должны уметь делать множество разных вещей, а ты, мой дорогой, будешь царем.
   Она ковырнула длинным ногтем в зубах и потянулась за следующей конфетой.
   – Весь дворец гудит от слухов. Мне говорили, что Единый вот-вот объявит свою волю, а какова она, мы с тобой знаем. Ее высочество Неферу достигла брачного возраста, и ты тоже.
   – Да, наверное. Неферу сегодня не было в школе. Она нехорошо себя чувствует. Каждый вечер обедает у себя и не выходит, хотя отец сам ходил и говорил с ней. Я не хочу на ней жениться. Она слишком худая и костлявая.
   – Но ведь ты женишься на ней, правда? И будешь делать все, чтобы умилостивить своего царственного отца!
   Тутмос упрямо оттопырил губу:
   – Я и так стараюсь ему угодить, но это задача не из Легких. По-моему, я его только разочаровываю. Я не воин, как он. И не умен, как Хатшепсут. Когда я стану фараоном и у меня будут сыновья, пусть живут как захотят.
   – Перестань молоть чепуху! Тебе еще многому нужно научиться, так что поспеши. Ибо, едва Единый объявит наследника, твое время будет строго ограничено и прежней свободе придет конец. Тогда у тебя уже не будет права на ошибки, сынок, так что ошибайся, пока можно, и учись. Хочешь сыграть со мной в домино или шашки?
   – Я спать хочу. Слишком жарко для игр. И когда только этот проклятый ветер уймется.
   Он встал, и она с любовью взяла обе его руки в свои.
   – Ну, ступай. Вечером увидимся. Поцелуй мамочку. Она выпятила красные губы, он нагнулся и слегка коснулся их своими.
   Бывшие в покое женщины тоже поднялись и поклонились, вытянув руки; Тутмос вышел и, пройдя темной приемной, оказался в коридоре. Иногда дворец казался жутковатым местом, полным непонятных теней и бесплотных шорохов, в особенности ночью или когда, как сегодня, дул хамсин. Тутмос шагал торопливо, склонив голову. Каждый раз, когда он приближался к очередному стражнику, молчаливо стоявшему у стены, ему казалось, будто это гигантский, одетый в кожу пустынный джинн принял причудливый человеческий облик и притворяется его могучим отцом, но, едва он пробегал мимо, наваждение таяло, растворялось в песчаной пыли, которая клубилась вокруг лодыжек мальчика и гнала его вперед. В свои покои, где его ждал слуга, он вбежал совсем запыхавшись, но не от жары, а от страха.
   День медленно тянулся к концу. Когда настало время обеда, ветер задул еще сильнее. Его непрерывный вой сопровождал трапезу от начала до конца, а снаружи раскаленный воздух хлестал по дозорным вышкам на главной стене дворца и без разбора яростно обрушивался на здания и сады. Песок был повсюду – в еде, в волосах, между кожей и одеждой, под ногами. Аппетита ни у кого не было. Хатшепсут сидела рядом с матерью и быстро покончила с едой. Фараон вовсе не ел, а только пил, его глаза покраснели под черной угольной подводкой, взгляд был рассеян и непроницаем. Инени ушел к себе еще до наступления ночи, так что пиршественный зал был наполовину пуст. Но верный Аахмес пен-Нехеб сидел подле Тутмоса, положив больную ногу на подушку и туго завернувшись в плащ для защиты от песка. Фараон с ним не разговаривал. Неферу тоже не было, она сказалась больной, как и поутру. И вот теперь фараон глушил вино и угрюмо размышлял, что ему с ней делать. До сих пор держать ее в повиновении не составляло для него никакого труда, но на этот раз что-то внутри нее взбунтовалось, и она упрямо отказывалась иметь с ними что-либо общее. «Ничего, пройдет со временем, – думал он, глядя, как Хатшепсут катает мраморные шарики по испещренному прожилками каменному полу. – А не пройдет, значит…» Он тяжело заворочался на стуле.
   – Ступай домой, пен-Нехеб, – резко бросил он. – Не годится в такую ночь быть далеко от дома. Я не для того дал тебе землю, чтобы ты рассиживался на моей. Я распоряжусь, чтобы тебя проводили.
   – Ваше величество, – отвечал пен-Нехеб, – я слишком стар, чтобы прятаться дома от ветра пустыни. Разве вы позабыли ночь, когда мы обрушились на Ретенну, а ветер дул так, что во мгле нельзя было разобрать, где солдаты неприятеля, а где наши?
   Тутмос кивнул.
   – Я помню, – ответил он, затем протянул рабу свой кубок, чтобы тот наполнил его еще раз, и опять погрузился в размышления, наблюдая, как кроваво-красная жидкость плещется в такт медленным движениям руки. Черные глаза фараона и кольца на его пальцах сверкали. Сегодня это был опасный человек в дурном расположении духа. Даже Ахмес старалась не встречаться с ним взглядом.
   Трапеза закончилась, а фараон по-прежнему сидел неподвижно. Аахмес пен-Нехеб задремал на своем стуле, гости беспокойно задвигались, зашептались. Тутмос все не шевелился.
   Наконец, отчаявшись, Ахмес жестом подозвала к себе Хатшепсут.
   – Пойди к отцу, – тихо наставляла она ее, – и попроси у него разрешения лечь спать. Да не забудь сегодня пасть перед ним ниц, не улыбайся и в глаза ему не гляди. Поняла?
   Девочка кивнула. Она собрала свои шарики, сунула их в карман на поясе юбки, прошла через зал и опустилась на колени, а лбом уперлась в пол прямо у ног отца. Так она и замерла, песок вгрызался ей в локти и колени, забивался в рот. Все взгляды устремились на нее. Раскаленная добела тишина наполнила зал, как расплавленный металл наполняет форму для литья.
   Тутмос осушил свой кубок, поставил его на стол и только тогда заметил ее.
   – Встань! – сказал он. – В чем дело?
   Девочка поднялась, отряхивая колени и глядя в пол.
   – Могучий Гор, – сказала она, обращаясь к его украшенным драгоценностями сандалиям, – не соблаговолишь ли ты дать мне разрешение пойти спать?
   Он подался вперед, его губы раздвинулись, обнажив выступающие зубы, и Хатшепсут, несмотря на предупреждение матери, не удержалась и взглянула ему в лицо. Его налитые кровью глаза были лишены всякого выражения, и она почувствовала, как страх шевельнулся в ней. Этого человека она не знала.
   – Спать? Разумеется, ты можешь пойти спать. Что это с тобой?
   Он откинулся на сиденье и сделал рукой жест, означающий, что она свободна, но на ноги не встал.
   Вздох трепетом птичьих крыл пролетел по залу, и Хатшепсут замешкалась, не зная, как поступить. Раб снова наклонился и наполнил кубок фараона, тот поднял его и осушил. Девочка повернула голову. С напряженным лицом мать кивнула, и Хатшепсут набрала полную грудь воздуха. Шагнув вперед, она поставила колено на сиденье отцовского стула подле его бедра и подтянулась так, чтобы достать губами до его уха.
   – Отец, ночь сегодня выдалась тяжелая, и гости тоже устали. Может быть, ты встанешь и разрешишь им уйти?
   Он шевельнулся.
   – Устали, говоришь? Устали, да, устали. Я тоже устал, но отдохнуть не могу. Я подавлен. Ветер дует, точно души проклятых.
   Его слова стали неотчетливыми. Когда он наконец поднялся, его шатало.
   – Идите спать, вы все! – закричал он. – Я, Могучий Бык, возлюбленный Гора, приказываю вам идти спать! Вот! – сказал он ей, грузно опускаясь на сиденье. – Довольна, малышка?
   Она подтянулась и поцеловала его в щеку, пропахшую благовониями и вином.
   – Да, отец, вполне, спасибо тебе, – сказала она. Не успел он ответить, как она уже поспешила к Ахмес. Ноги у нее дрожали.
   Один за другим гости выскальзывали из зала, и Ахмес сделала Нозме знак отвести Хатшепсут в спальню.
   – Спасибо тебе, Хатшепсут, – сказала она, целуя теплый ротик. – К утру ему станет легче.
   Они тоже вышли, и только пен-Нехеб продолжал дремать. Фараон вернулся к вину.
 
   Несколько часов спустя той же ночью Хатшепсут пробудилась от глубокого сна. Ей снилась Неферу – Неферу с телом маленькой газели, запертая в клетке. Поодаль стоял Небанум, у него в руках на длинной золотой цепочке болтался ключ. Но не он, а отец стоял прямо перед клеткой, гневно сверкая красными глазами, пока она подкрадывалась ближе. Бедняжка Неферу открыла газелий ротик и заблеяла:
   – Хатше-е-епсут! Хатше-е-епсут!
   Хатшепсут, вздрогнув, села в постели, ее сердце больно билось о ребра, когда до нее снова донесся зов Неферу: «Хатшепсут!» Ночник слабо мерцал на столике подле ее кровати, за спиной в ветроуловителях завывал ветер. Они были закрыты, но ветер с пугающим упорством продолжал биться в заслонки, и вся ее постель была покрыта тонким слоем пыли. С минуту она сидела, прислушиваясь, еще не вполне проснувшись, но пронзительный, исполненный ужаса зов не повторялся. Она легла и закрыла глаза. Нозме сегодня не храпела, или, возможно, порывы ветра заглушали храп; в углу крепко спала рабыня, свернувшись на циновке клубочком. Из-под полуприкрытых век Хатшепсут смотрела, как, то вспыхивает, то опадает пламя ночника. Она уже почти уснула, как вдруг прямо под ее дверью послышались приглушенные голоса. Настоящие человеческие голоса, один принадлежал стражнику, другой кому-то еще. Она навострила уши, но уловила лишь шелест шагов, удалявшихся в сторону покоев Неферу. Хатшепсут, сбитая с толку недавним сном и почти вернувшейся дремой, выскользнула из постели и, как была, нагая подбежала к двери. Ошеломленный стражник вытянулся по стойке «смирно». Тихо прикрыв за собой дверь, она спросила у него, что случилось. Он смутился, но не ответить не мог.
   – Не знаю точно, ваше высочество, но что-то происходит в покоях ее высочества Неферу, а царский эконом только что приходил и спрашивал, не входил ли кто в ваши комнаты этой ночью.
   Во рту у нее пересохло, в памяти немедленно всплыл образ Неферу-газели: мордочка искажена страхом, бархатистые губы открыты, с них рвется крик отчаяния. Ни слова не говоря, она повернулась на пятках и помчалась вдоль по коридору. Позади нее брызгал слюной стражник:
   – Царевна! Ваше высочество!
   Он не сразу сообразил, что делать: гнаться за ней или будить спящих прислужниц. Наконец решил бежать и затопал по коридору, но она уже ускользнула. Он видел только ее тень, которая змеилась по стенам, то растягиваясь от одного факела до другого, то сжимаясь вновь, когда девочка огибала углы и пробегала под источником света. Ночью, когда выл ветер, а из неосвещенных боковых коридоров на нее выскакивала тьма, путь показался необычайно долгим, но она продолжала бежать, шепча имя Неферу, пока ее руки молотили воздух, а ноги несли ее вперед.
   Она пронеслась мимо солдат имперской гвардии, которые столпились у входа в покои Неферу, и, запыхавшись, влетела в изукрашенный приемный зал старшей сестры. Там было пусто. Снаружи, из спальни, доносились звуки молитв, и дым от курений, густой и серый, тек в открытую дверь. Всхлипнув, Хатшепсут принудила себя сделать шаг вперед. Войдя в комнату, она резко остановилась, ее сердце колотилось так сильно, что казалось, горло вот-вот лопнет.
   В этой комнате было полно людей. У ложа стаей унылых белых птиц столпились жрецы, верховный жрец читал молитвы, в руках его помощников золотым блеском мерцали курильницы для благовоний, дым от которых наполнял комнату, превращая воздух, и без того жаркий и спертый, в удушливую мглу. В головах стоял отец в простом спальном калазирисе[4], его могучий торс был обнажен. Когда Хатшепсут резко затормозила, вскинув руки к горлу, он поглядел на нее, но, кажется, не узнал. Он постарел, лицо пошло морщинами, глаза запали. Ахмес сидела в углу на низком стульчике, полупрозрачный плащ стелился вокруг нее по полу. Она держала маленькую серебряную корону Неферу, украшенную изображением Маат, и рассеянно крутила ее в руках, губы женщины двигались, шепча молитву. Главный эконом и прочие члены свиты фараона сгрудились у дверей, тревожно перешептываясь.
   Никто не обратил ни малейшего внимания на Хатшепсут, когда та подобралась поближе к ложу. Растолкав прислужников и протиснувшись мимо самого Менены, она остановилась там, откуда могла прикоснуться к холодным пальцам руки, свисавшей с края ложа.
   – Неферу, – позвала она тихо и умолкла, чувствуя, как отчаянная любовь борется в ее груди с нарастающим страхом.
   Царский лекарь прикрыл худенькую грудь девушки куском льна и разложил на нем могущественные амулеты. Ступки, пестики и баночки стояли на столе рядом с ним, но он знал, что жизнь девушки зависит сейчас лишь от воли богов. Опустившись перед Неферу на колени, он повязал магический шнур вокруг ее потного лба и стал готовиться к заклинаниям, которые помогут изгнать демона из ее хрупкого тела. Однако в глубине души он был уверен, что все напрасно – ведь Неферу отравили, – и взглянул на своего царственного господина. Фараон не отрываясь смотрел в лицо дочери, и только побелевшие пальцы, которые стискивали золоченое изголовье, выдавали всю глубину его чувств. Опечаленный, лекарь продолжал творить заклинания. Ему не удалось вызвать у ее высочества рвоту. Если бы ее стошнило, надежда еще оставалась бы. Но тот, кто это сотворил, хорошо знал свое дело, и боль пожирала жизнь Неферу неумолимо, как огонь, несмотря на половину ночи, проведенную в лихорадочных попытках ее спасти. Сознание быстро покидало девушку, и настроение в комнате изменилось. Снаружи по-прежнему завывал ветер.
   Внезапно Неферу открыла глаза, и пораженный лекарь отпрянул, сев на пятки. Хатшепсут увидела покрытое каплями пота лицо, серое в свете лампы, бросилась перед сестрой на колени и зарылась головой в подушки. Неферу застонала и сделала слабое движение.
   Голос Тутмоса прорезал наступившую тишину:
   – Поднимите ее. Подложите ей под голову подушку. Пока лекари, поддерживая клонящуюся голову девушки, пристраивали еще одну подушку на ее ложе, Хатшепсут, вся дрожа, взглянула на сестру.
   – Я слышала, как ты звала меня, Неферу, и я пришла. О Неферу, неужели ты умрешь?
   Неферу закрыла глаза, ее тело выгнулось в приступе боли, и Хатшепсут заплакала.
   – Не умирай. Пожалуйста, не надо. А как же газель? И как же я?
   Неферу повернула голову, ее глаза снова раскрылись. Когда она заговорила, видно было, что каждое слово дается ей с большим усилием, на губах девушки выступила пена. Ее зрачки расширились, в их глубине Хатшепсут увидела страх и глубокую печаль.
   – Ты помнишь Уатхмеса и Аменмоса, которые умерли, Хатшепсут?
   Она шептала, ее голос был едва уловим, точно шелест ветра в сухих камышах на болоте.
   Хатшепсут молча тряхнула головой.
   – Ты помнишь бабушку, которая умерла? Хатшепсут не пошевелилась. Она держала руку Нефер в своей, боясь, что если она заговорит, то рыдания, распиравшие ей горло, вырвутся наружу и затопят всю комнату. Самым важным для нее было сейчас держать эту руку и держаться самой.
   Неферу замолчала, быстро и жарко дыша Хатшепсут в щеку, в последний раз собираясь с силами. Сумрак зала суда уже просачивался в ее сознание, ледяной ветер тянул ее внутрь.
   – Не забывай меня, Хатшепсут. Не забывай эту ночь и учись. Мой сон говорил правду. Анубис ждет меня у весов, а я не готова. Я не готова!
   Ее глаза с лихорадочной настойчивостью впились в лицо девочки, так что рыдания замерли у той в груди, пока она пыталась понять, что же хочет сказать сестра.
   – Прими мою жертву, Хатшепсут, и сделай так, чтобы она не оказалась напрасной.
   Она отвернулась от Хатшепсут и шарила глазами по комнате, покуда не увидела Менену.
   – Я не ждала особой судьбы. Я ее не хотела. Возьми ее себе, Хатшепсут, и пользуйся ею. Мне нужен только… покой…
   Последние слова больше походили на вздох, и Хатшепсут, взглянув на сестру, обнаружила, что та ее больше не видит, глаза Неферу затуманило далекое видение, отчего сердце девочки наполнилось тоской. Она схватила холодную руку и стала ее трясти, крича:
   – Я не понимаю, Неферу. Я никогда не пойму! Я люблю тебя!
   Голова Неферу забилась на подушке в спутанной массе слипшихся черных волос, отрывистый шепот стал неразборчивым.
   – Она бредит, – сказал Тутмос тихим, но ровным голосом. – Конец близок.
   Хатшепсут вскочила и яростно затрясла кулаком у него под носом, слезы градом лились по ее щекам.
   – Нет! – вопила она. – Неферу не умрет!
   И тут же повернулась и в страхе бросилась из комнаты вон. У двери в приемный зал ждал ее страж, но она увернулась и с быстротой преследуемого охотниками леопарда метнулась в сад через выход, которым пользовалась Неферу. Не успел стражник добежать до поворота, как она уже вылетела из дворца и понеслась прочь по темной аллее.

Глава 4

   Ветер подхватил ее и швырнул о стену, едва она выскочила за порог. Девочка запнулась, ушибла о шершавый барельеф голень и расцарапала локоть, но даже не обратила внимания на боль, которая пронзила ногу. Дорожка из широких и ровных каменных плит тянулась до самой реки, поэтому вскоре Хатшепсут нырнула под прикрытие древесного шатра и побежала, петляя, по тропинкам, которые даже в слепящую песчаную бурю походили на светлые ленты, ведущие все глубже и глубже, прочь от церемонных клумб и водопадов, в безлюдную и дикую часть парка. Но даже могучие ветви сикоморов не были достаточной защитой от ветра, он находил девочку и под ними, так что вскоре ей пришлось замедлить бег. Ее» глаза, ноздри, рот, которым она жадно ловила воздух, – все было забито песком; и все же она продолжала бороться, ярость гнала ее вперед, точно кнут, и девочка бежала, пока совсем не выбилась из сил. Однако когда колющая боль в боку стала совсем невыносимой, а легкие выталкивали воздух с таким свистом, что девочка уже готова была упасть на землю, деревья кончились и она оказалась у подножия одного из тех мрачных каменных изваяний своего бога-отца, которые украшали колонны у входа в храм. Теперь она знала, что прямо перед ней, за высокими храмовыми воротами, еще одним рядом колонн и еще одним поясом деревьев раскинулось священное озеро Амона, озеро, где была причалена его ладья. Минуту спустя она уже хромала дальше, думая только о воде. Что она будет с ней делать – пить, купаться или просто бросится в нее, – девочка не знала, но продолжала бежать, чувствуя, как медленно нарастающая волна печали заливает прогоревшие угли гнева. Неферу! Неферу! Неферу! За всю свою жизнь, наполненную любовью, обожанием и поклонением окружающих, она еще ни разу не испытывала переживания столь сильного, которое проникало бы так глубоко в душу, обнажая ее, делая уязвимой для боли.