– Это тот немец? – указал мне на пирожки и произнёс громко, как глухому, по складам: – У-го-щай-тесь!
– О, спасибо! – Я взял один.
– И ты бери, Кроля. После того как мы эту забегаловку потрясли, они поболе мяса класть стали.
Кроля тоже взял. Жуя, он внимательно смотрел на меня.
– Что? Что такое? – спросил я (не терплю, как все европейцы, прямых долгих взглядов).
– Я вот смотрю… ты не родственник ли спортсмену Буммелю?.. Нет?.. Жаль… Ух и сильно с шестом прыгал…
– Куда в шестом?
– Ну, через перекладину… У меня брат спортом увлекается – так, для себя качается, у него в комнате плакат с Буммелем висел, так ты на него реально похож… Не родня, нет?
– Нет, нет, я Боммель, Манфред, Фредя.
– А, ну да.
Человек в погонах переложил по бумаге оставшиеся пирожки:
– Берите!
– А обед? Заказать? – спросил я.
– Куда? В камеру?
– Что за камера? – не понял я.
– А это что? – Он указал на угол стены, я заглянул – там был ряд дверей за железными решетками…
– Что это, тюрьма? – Меня обдало жаром изнутри и морозом снаружи. – Зачем? Куда я убегаю? Я не хочу! Это есть обезьянник?
Кроля, откусывая от пирожка, сказал:
– Нет, это мартышник… Посидишь немного, подождёшь Гурам Ильича, а потом он решит…
– Какого Ильича?
Что они говорят? Что они хотят сделать?
– Дайте позвонить в посольство! – Я дернулся к лестнице, но Кроля крепко схватил меня скользкой от жира рукой:
– Куда? Стоять! – и, не отпуская, дыша пирожком и глядя исподлобья, навязчиво повторил: – Сказал, подождал час-полчас, пока Майсурадзе придет и решит… Вот, возьми эти пирожки и иди. Там никого нет. Одна шлюшка и Самуил Матвеич. С ними посиди, побухти, таких у вас в Германии нету небось…
– Я не боюсь, – по инерции ответил я, хотя очень боялся. Шлюшка – тоже малоприятно – вдруг сифилис? А вот Самуил… Иудей. А они, говорят, иногда на немцев бросаются – после холокоста…
– А он опасный?
– Кто? Самуилыч? Не, тихий… Да мы права не имеем тебя выпустить, а то пустили бы – зачем ты нам тут?
Человек в погонах тоже стал успокаивать:
– Камеры чистые, новые, только что ремонт сделали… Если что – стучите! – (Эта реплика привела меня в полный ужас – «если что…»!), а Кроля взял со щита блестящий зловещий ключ и подтолкнул меня к коридору, но вдруг остановил:
– Поясок, шнурики есть?
– Зачем?
– Не положено.
– Куда не положено?
Но Кроля вместо ответа бесцеремонно задрал на мне свитер, пояса не обнаружил, нагнулся и приподнял штаны – ботинки были на цепких мохнатых цеплялках, без шнурков.
Разогнувшись, он немного смущенно объяснил:
– Нельзя, понимаешь, чтоб ремешки или шнурики… Повеситься, задушиться… В карманах есть что? – И, не дожидаясь ответа, полез в карманы, вытащил платок, ключ и нашивку. – Опаньки!.. А это что?.. Фашистский знак, гляди!
А!.. То была одна из нашивок, которыми меня снабдил Фрол.
– Это нет… не фашисты… так, игра… Фрол в кафе давал.
Они рассматривали нашивку.
– Видите, написано «Grammatik macht frei», «грамматика делает свободным»! Это такая партия… там всякие эдакие…
– Лимоновцы? Нацболы? – сказал дежурный, а Кроля спросил:
– Где эта партия? Здесь, что ли? Или у вас, в Фашистии?
– Нет, они тут, около Мавзолея, избили… чистый язык… борьба…
– Отдам полковнику – пусть разбирается, – решил Кроля и указал мне рукой: – Так, вперед пошли!
Он вразвалку повёл меня к камере с номером «3». Покопавшись в двери ключом, толчком открыл её. Оттуда пахнуло запахом свежей краски, что немного успокоило. Ничего не оставалось, как входить-войти.
В большой свежеокрашенной зелёным комнате с окнами в решетках стоял стол, по бокам – две скамьи, вделаны в стены. На одной – аппетитная женщина: в яркой помаде, большеротая, с пухлой грудью, в чем-то ярком и коротком, полные коленки изрядно вылезают наружу. Напротив величественно громоздился старик в берете, с синяком под глазом.
– Здравствуйте, я немец, Манфред, учу русского, стажировка…
Баба равнодушно скользнула по мне, но заинтересованно остановилась на свёртке:
– Что там? – а старик отозвался:
– И не старайтесь! Наш язык не поддается дрессировке, как и наш народ!
– Во, завёл шарманку… – Женщина досадливо поморщилась, взяла пирожок. Старик тоже потянулся было к пирожку, но она ловко забрала себе и второй: – Тебя сейчас выпустят, а мне сидеть еще до хер знает сколького…
– Извольте. Вы не женщина, а баба. Правильно говорят – хамунизм мы построили, а до всего остального руки не дошли…
От старика шёл легкий винный запах. Я решил сесть к бабе, но и от неё тянуло спиртным.
– Меня зовут Манфред, Фредя. А вас?
– А меня – Земфира… А вообще – Алка.
– Не понял, – сказал я.
Старик злорадостно уточнил:
– Земфира – это рабочий псевдоним, знаете ли, как у Ульянова – Ленин, у Бронштейна – Троцкий…
Активно прожевывая кусок – грудь ходила валунами, – Алка махнула на него пирожком:
– Да замолк, дай спокойно пожрать!
Они все постоянно употребляют совершенный вид прошедшего времени: «Сделал! Сел! Встал! Принес! Замолк!» Есть в этом что-то очень неприятное, фамильярное, грубое, наглое… И интонации голоса при этом такие… недружественные… грубые… язык – зеркало социума…
Алка, дожевав пирожок, поинтересовалась:
– Сигарет, случайно, нет?
– Нет, не курю.
– Я слыхала, у вас в Европе никто уже почти не курит?
– Да, мало кто.
Она вытерла пальцы о юбку:
– За что тебя? Драка?
– Нет, какое!.. Регистрация не была.
– А, в рейд попал?
– Нет, в бюро. Там началась всякая, такая… катава-силия… Бухты-барханы…
– Чего?
– Шум-шмум. – Я вспомнил шофера. – Разговоры, карточки… Зачем фотоаппарат, кассеты…
– И всё? Отпустят, – уверенно сказала она. – Проверят и выгонят. У меня тоже прописка просрочена, вот менты и выловили…
– И что делали?
Она подкинула снизу груди:
– Ничего. Сижу, жду, когда бабло подвезут. Сестра должна приехать к вечеру из Холмогор, бабки привезти, чтоб этим проклятым гадам пасть заткнуть… А пока вот с утра посадили… до денег, сказали, будешь сидеть…
– Разбойный приказ, одним словом, – подал реплику старик и приподнял шляпу: – Самуил Матвеич!
Он был одет в потертый клетчатый пиджак и тёплую ковбойку, на лице – костяные очки; скрюченно-неподвижными пальцами он трогал синь в подглазье.
– Чей приказ? – не понял я.
– Раньше сие заведение называлось Разбойный приказ. А еще раньше – Разбойная изба. Сидка главных разбойников.
Тут я вспомнил:
– Да, Пётр Большой, Гроссе, знаю… Приказы… Учили.
– Нет, батенька, Разбойный приказ был еще при деде Петра… И до него… Заведовал разбоями, грабежами, палачами, тюрьмами… Потом сыск назывался…
– А вы почему тут? – спросил я, хоть и знал по фильмам, что в тюрьме такие вопросы задавать нельзя. Но это и не казалось настоящей тюрьмой – скорей как в очереди к врачу.
– Видите ли, обстоятельства…
Алка поправила лифчик, подбросив снизу руками груди:
– Он в киоске газетном тут работает, у него иногда пакеты с травой ребята оставляют… Ну и… что-то не срослось с ментами…
– О нет, нет! – запричитал старик, а баба рявкнула на него:
– Чего нет-нет? Да-да! Марихуана, а что же? Марь-Иванна!
– Но они говорили, что это тибетский сбор трав, от кашля… календула… простуда…
– Ага, тибетский сбор с краснодарских гор…
– Я не знал.
– Всё ты знал.
Значит, это дилер. Алка спросила меня:
– Слушай, дружок, а ты там, у себя в Германии, по борделям ходишь?
Я опешил:
– Я?.. Нет. У меня подруга Элизабет.
– А… а я думала… – разочарованно протянула она. – А цены не знаешь?
– Какие?
– Ну, на эти… на секс.
– А, – понял я. – Средняя – от 50 до 100 евро.
Алка удовлетворенно кивнула и восхищенно закатила глаза:
– Это что же, в день до штуки евро срубить можно?
– Зависит от вашей выносливости, мадам, – ядовито вставил старик, а я ответил:
– Нет, оттуда еще платить… комната, свет, отопление, телефон, налоги, профсоюзные сборы… По ZDF показывали.
– Что, и профсоюз есть?
Услышав, что да, сейчас открыли, «Гидра» называется, все проститутки платят в медицинскую и пенсионную кассы, она озабоченно посмотрела на меня:
– Сделаешь визу? Месяца на три?.. Приеду, отработаю и тебя не забуду – приходи хоть каждый день…
– Конечно, посмотрим… потому что почему нет… – уклончиво ответил я («да и нет не говорите»).
– Ручка есть, дедуль, бумажка? – спросила она у старика.
– Вот, прошу – хоть и обыскали, но книжку не забрали… И карандаш, если пишет. – Старик, обдавая меня острым затхлым запахом, малоподвижной рукой выволок из кармана древнюю записную книжку и вырвал из неё желтый листок.
Алка размашисто рассадила по нему значки.
– Вот мой телефон. Надо будет – заходи, – дала она мне разнокалиберно нацарапанные цифры. – А твой номер?
Я написал свой правильный телефон – пусть приедет, почему нет?.. Отведу её на Мариенплац, а там сама разберётся… Наши баварцы такие груди без внимания не оставят, грудь для баварца – важнее пива.
– Отлично, Фредя! – Она спрятала бумажку куда-то за пояс юбки. – Можешь и ночевать у меня, если чего… Ты где остановился? В гостинице? Там дорого, наверно, я тебе комнату задёшево сдам, в одной ты будешь, в другой – я… Я две комнаты снимаю…
Старик усмехнулся:
– Под крики и стоны клиентов не очень-то и уснёшь.
Алка вспыхнула:
– Никаких криков! Дом сталинский, стены – во, в пять хуев толщиной, – она показала руками отрезок в метр, – еще твои немцы строили… – а на мой вопрос, какие такие мои немцы и что они строили, старик пояснил:
– Она имеет в виду – военнопленные, немцы, после войны. Да, что при Сталине построено – до сих пор прочно стоит, спросом пользуется… И мой номер запишите, у меня тоже две комнаты, милости просим. Так, дай бог памяти… Пять… Пять… Потом три двойки… Тридцать девять в конце… улица Нежданова, 58, киоск напротив дома. Я или дома, или в ларьке… Видно, что вы – учтивый и вежливый молодой человек, не то что этот Юрка-быдло… Оставь, говорит, Самуилыч, пакет до вечера, таскать с собой неохота, вот тебе 1000 рублей, вечером – столько же… расплачусь при заборе…
– На каком заборе? – не понял я.
– Ну, когда забирать придут. А забрали – меня: явились менты, пакет вскрыли – там пахучий цветок какой-то… весы у них с собой были…
– Да не заливай! Прекрасно ты знал, что в пакете!.. Первый раз, что ли?
– Да я… 50 лет в библиотеке проработал… интеллигентный человек… нужда заставляет…
– Это ты ментам лапшу вешай, мне-то чего заливаешь? – Алка взвилась возмущенной грудью. – Я сама у тебя как-то экстези брала!
– Это ментоловые таблетки, что ли? – сделал заинтересованное лицо старик.
– Хрен там ментоловые! Экстези! Ты еще пошутил – мол, меняю на виагру…
Старик обидчиво подтянул губы:
– Мне, слава богу, виагра пока не нужна…
– Как же!.. Барыга старый!
– Не раздражай меня! Я хоть и незлобивый, но тоже могу укусить…
А мне под их ласковую перепалку стало думаться вдруг, какие все-таки русские люди – простые и легкие в контактах: угощают пирожками, дают адреса, телефоны, приглашают в гости… А как по-доброму, по-человечески они говорят друг с другом!.. Антоша – с толстым капитаном, капитан – с полковником, с сержантом… По-доброму, по-домашнему, по-родному… Тут нет дистанции, всё запросто, любой может заговорить с тобой, сказать что-нибудь, у нас же все друг с другом – на расстоянии руки…Только официально: «Фрау Шмидт! Герр Мюллер!» Нет человечности – ни в языке, ни в менталитете, а у русских – есть… В немецком даже слова такого – «человечность» – нет, что меня не удивляет… Да, помню, как я обиделся, когда Вы дали нам перевести цитату из Ломоносова, что на немецком языке надо говорить с лошадьми, а сейчас понимаю, что он был очень прав. Гроссадмирал Ломоносов! А сколько оттенков в русском?.. Вот Бабаня часто повторяла «незлобивый народ», а я никак не мог понять, что это значит. В немецком есть «злой» – и всё… В немецком даже нормального слова для понятие «добрый», «доброта», «добро» нет – «gut» – это «хороший», «barmherzig» – «милосердный», а где «добрый»? И этот факт, кажется, многое объясняет в нашем менталитете и в той катастрофе, которую мы учинили и которая произошла с нами… Хотя самые большие чванцы и чопорюги – это всё-таки пруссаки… Мы, баварцы, другие. Ну да мы и старше их на тысячу лет… И не происходит ли само наше название «баварец» – от «боярец», «боярин», Bojarisch?.. Очень может быть… Говорят же, что германские племена произошли от славянских, а не наоборот.
Я вполуха и вполслуха слушал-слышал, как Алка учит меня, что надо отвечать на допросе – «ничего не знаю, ничего не видел, турист-интурист»:
– Ничего не говорить, молчать… Скажешь одно словечко – они из тебя сто вытащат… Что, у тебя две головы с ними связываться?
– Иногда думаю, что у меня не две, а три или четыре головы, – пошутил я, но сам подумал, откуда она знает, что у моего далекого предка с отцовской стороны – Рюдигера – было, согласно семейной легенде, действительно, две головы.
И мне вдруг захотелось рассказать это хорошим людям. Что-то подгоняло, словно растягивало меня изнутри, давило на мозг, заставляло говорить так быстро, что я слышал свои слова раньше, чем успевал оборачивать в них мысли…
Это была речевая течь, которая иногда открывалась во мне после ступора.
Да, мой предок, некий Рюдигер, обладал двумя головами, которые росли из его шеи, как два цветка из одной лунки. Одна голова у Рюдигера была главная, основная, а вторая – поменьше, побочная, но очень живая и бойкая. Она не ела, не говорила, но вздыхала, только охала или блаженно улыбалась, отваливаясь на плечо, как тряпичный Касперле. Рюдигер аккуратно брил и причесывал ее перед зеркалом. Сам двуголовый человек жил припеваючи – гулял по рынкам и трактирам, люди толпами ходили за ним, и стоило малой голове начать кривляться или строить рожи, как деньги дождём сыпались в таз.
На вопрос, какой головой он думает, спит ли вторая голова, видит ли сны, Рюдигер не мог вразумительно ответить. Напрямую он своего второго лица тоже видеть не мог (только в зеркале) и во время пирушек не знал, что эта хитрая головка корчит сбоку.
Рюдигер говорил, что разницы между рукой, ногой и этой второй головой он не видит и не знает, известны ли второй голове его мысли. Он подозревал, что известны, потому что при появлении красивых женщин малая головка так оживлялась и начинала так уморительно вздыхать и охать, что все покатывались с хохоту, а бедный Рюдигер пытался руками закрыть бесстыжие глаза и заткнуть нахальный рот малой головы. Женщин у него была масса, ибо, по слухам, членов у него тоже было два – один большой, основной, а второй поменьше, вспомогательный, для которого всегда, впрочем, находилась работа. Некоторые дамы лобызались исключительно со второй головой, утверждая, что она необыкновенно нежна и трепетна, а Рюдигер говорил, что баба и с трехголовым драконом переспит из любопытства, если только пламя не помешает.
Был он нрава легкого и окончил свою жизнь в довольстве, среди чад и домочадцев. У одного внука было шесть пальцев на левой ноге, и дедушка Рюдигер успокаивал шестипалого малыша: «Это ерунда, ты же видишь – у меня две головы, а ничего, всё в порядке! Это совсем не страшно!» Кстати, никто из детей этой второй головы не боялся – они совали ей пальцы в рот и нос, а если какой-нибудь малыш вдруг начинал плакать от страха, на голову надевали черный колпак – и дело с концом. Когда дедушка Рюдигер умер, были сомнения, не закрыть ли в гробу вторую голову капюшоном, но знающие люди говорили, что этого делать не следует.
– Какие ужасы! – сказала Земфира-Алка, слушавшая напряженно, до пота на верхней губе.
А старик, поправив квадратые очки, в ответ сообщил: как раз вчера в ларьке он прочитал, что в Англии лет десять назад родились сиамские близнецы, девочки, тело у них – одно, а головы – две; и до школы жили мирно, проблемы начались потом: сколько их – одна или две? Раз головы отвечали на уроках самостоятельно, в журналах стояло два имени. Но вот когда подошло время брать водительские права, полицейские заартачились: кто ведет машину? На кого права выписывать? Кто сдает, какая голова машиной управляет? А медицинскую страховку платить – одну или две?.. Тело одно, но зубов-то – шестьдесят четыре, не говоря уже о четырёх глазах, четырёх ушах, двух носах и двух ртах!..
Тут из-за двери послышались топот, движения тел, глухие толчки, вскрики:
– Ну, падлы, козлы, фашисты ёбаные, вашу мать!..
– Свою еби, – со смехом отвечали ему, и опять – тупые глухие толчки, топотание сапог по полу, стоны, потом скрипы и грохот двери.
Мы слушали это с испугом.
– Повели кого-то… Беспредельники, убийцы, – пробормотал Самуил Матвеич. Алка вздохнула:
– Меня недавно на субботнике пять оперативников три часа подряд драли… Звери!.. Обопьются, обнюхаются, накурятся, у них же изъятой наркоты полные закрома, вещдоками забиты под тюбетейку – и нагрянут прямо на дом… А не дашь, пискнешь – в тюрьму законопатят или вообще жизни лишат, как вот Вальку из Нижнего… В лесу нашли, всю трактором расквашенную, по куску татуировки брат опознал… Но ты не бойся, тебя они не тронут, они иноземцев боятся…
– Никого они не боятся, – подавленно сказал Самуил Матвеич.
– Ну, опасаются, суки ебёные…
– А как правильно – «ёбаный» или «ебёный»?.. Или «ебатый»?.. Это же всё пассивные причастия? – завертелось в голове, слетело на язык и вылетело изо рта.
Алка молча вздохнула полными буграми. Отозвался Самуил Матвеич:
– Не дай вам бог этим причастием причаститься… Скажите лучше, к вам евреи едут?
– Нет, не едут. Откуда? Куда?
Старик переложил свои неподвижные крючковые руки:
– Не к вам лично, а в Германию… Я слышал, много едут…
– Я тоже слышал, – ответил я неопределенно, хотя и знал по университету, что есть такая еврейская эмиграция, «Kontingent-Flüchtlinge» называется, что само по себе по-немецки звучит довольно глупо: «контингент – беженцы», как понять – вечные беженцы?.. – Слышал. Но не знаю.
Повздыхали и притихли, замолкли, думая не о приятном.
После рассказа о двухголовом предке я устал – поток иссяк, наступило болото, мысли превратились в рассыпчатую массу, мозги втянулись в кости. И так всегда – то изо рта слова не выплюнешь, то они без контроля вылезают… Я был так утомлен, что, кажется, вздремнул. Но вскоре всполошился от скрежета ключа в дверях. Это пришли за стариком:
– Самуилыч, вышел из камеры!
– Не бзди, дашь им штуку баксов – отпустят, – поддержала его Алка.
– Да где эти штуки-то?.. На деревьях растут, что ли? – бормотал тот, выбираясь из камеры и придерживая берет. – Всего доброго! Звоните, Фредя!
Мы остались одни. Алка сразу подвинулась по скамье, начала, жарко трогая меня за колени и руки, рассказывать о сестре, что должна деньги привезти: мучается она с двумя сыновьями и мужем – все беспробудно пьют, младшего недавно замели за драку, дали трёшку, на меньшее денег не хватило, прокурор прожорливый попался; и муж озверел без работы – фабрика, где они при Советах трусы-кальсоны шили, закрылась, перепродалась, потом и вовсе сгорела, а директор с деньгами и страховкой исчез; а недавно один фраер украл у неё из комода деньги, собранные на Турцию, и молодые девки-сучки со всей России едут в Москву проститутствовать, отбивают клиента, и жизнь дорожает, а мужики грубеют….
Я был забит в угол. Не бежать же от неё?.. И куда?.. Она еще ближе пододвинулась ко мне, положила голову на плечо, стала мечтать, как приедет ко мне в Мюнхен и будет там работать с богатыми надёжными и чистыми бюргерами, что она – специалистка своего дела, от неё никто без удовольствия не уходил, потому что опыт есть.
– Хочешь, миленький, сделаю тебе сладкое, прям счас, тут? – Она прижалась ко мне, стала тереться грудью, потом сползла на колени, вывалила груди, полезла в штаны, зубами открыла змейку…
Я, вначале трепыхнувшись, а потом остолбенев, успел прошептать, тыча в круглое окошечко в двери, сейчас как будто тёмное (или темно в глазах?):
– Здесь… кругленькая… дырушка…
– Их нет… на обеде… здесь дырочка, здесь… – невнятно бормотала она, роясь пальцами и губами в ширинке.
Всё мое напряжение собралось в её кулачке: он ходил вверх-вниз, то ласково-напористо, то медленно-тягуче, потом уступал место её услужливо-мягким губам и красным соскам, отчего вихрь носил меня где-то в седьмом небе, на упругих облаках…
Но мысль, что сейчас могут застать нас в такой нелепости, заставила меня открыть глаза и вернуться на землю в виде белой струйки, которую Алка ловко поймала на лету, тщательно слизав брызги с брюк.
– О, хорошо… Земфиренька… Алушка… – в блаженстве шептал я с закрытыми глазами, пока она по одной закладывала груди в лифчик, приговаривая:
– Что, класс?.. То-то… Вот приеду в Баварию, каждое утро-вечер буду тебе делать бесплатно – ты только помоги на ноги встать… в колею лечь…
– О, спасибо! – Я взял один.
– И ты бери, Кроля. После того как мы эту забегаловку потрясли, они поболе мяса класть стали.
Кроля тоже взял. Жуя, он внимательно смотрел на меня.
– Что? Что такое? – спросил я (не терплю, как все европейцы, прямых долгих взглядов).
– Я вот смотрю… ты не родственник ли спортсмену Буммелю?.. Нет?.. Жаль… Ух и сильно с шестом прыгал…
– Куда в шестом?
– Ну, через перекладину… У меня брат спортом увлекается – так, для себя качается, у него в комнате плакат с Буммелем висел, так ты на него реально похож… Не родня, нет?
– Нет, нет, я Боммель, Манфред, Фредя.
– А, ну да.
Человек в погонах переложил по бумаге оставшиеся пирожки:
– Берите!
– А обед? Заказать? – спросил я.
– Куда? В камеру?
– Что за камера? – не понял я.
– А это что? – Он указал на угол стены, я заглянул – там был ряд дверей за железными решетками…
– Что это, тюрьма? – Меня обдало жаром изнутри и морозом снаружи. – Зачем? Куда я убегаю? Я не хочу! Это есть обезьянник?
Кроля, откусывая от пирожка, сказал:
– Нет, это мартышник… Посидишь немного, подождёшь Гурам Ильича, а потом он решит…
– Какого Ильича?
Что они говорят? Что они хотят сделать?
– Дайте позвонить в посольство! – Я дернулся к лестнице, но Кроля крепко схватил меня скользкой от жира рукой:
– Куда? Стоять! – и, не отпуская, дыша пирожком и глядя исподлобья, навязчиво повторил: – Сказал, подождал час-полчас, пока Майсурадзе придет и решит… Вот, возьми эти пирожки и иди. Там никого нет. Одна шлюшка и Самуил Матвеич. С ними посиди, побухти, таких у вас в Германии нету небось…
– Я не боюсь, – по инерции ответил я, хотя очень боялся. Шлюшка – тоже малоприятно – вдруг сифилис? А вот Самуил… Иудей. А они, говорят, иногда на немцев бросаются – после холокоста…
– А он опасный?
– Кто? Самуилыч? Не, тихий… Да мы права не имеем тебя выпустить, а то пустили бы – зачем ты нам тут?
Человек в погонах тоже стал успокаивать:
– Камеры чистые, новые, только что ремонт сделали… Если что – стучите! – (Эта реплика привела меня в полный ужас – «если что…»!), а Кроля взял со щита блестящий зловещий ключ и подтолкнул меня к коридору, но вдруг остановил:
– Поясок, шнурики есть?
– Зачем?
– Не положено.
– Куда не положено?
Но Кроля вместо ответа бесцеремонно задрал на мне свитер, пояса не обнаружил, нагнулся и приподнял штаны – ботинки были на цепких мохнатых цеплялках, без шнурков.
Разогнувшись, он немного смущенно объяснил:
– Нельзя, понимаешь, чтоб ремешки или шнурики… Повеситься, задушиться… В карманах есть что? – И, не дожидаясь ответа, полез в карманы, вытащил платок, ключ и нашивку. – Опаньки!.. А это что?.. Фашистский знак, гляди!
А!.. То была одна из нашивок, которыми меня снабдил Фрол.
– Это нет… не фашисты… так, игра… Фрол в кафе давал.
Они рассматривали нашивку.
– Видите, написано «Grammatik macht frei», «грамматика делает свободным»! Это такая партия… там всякие эдакие…
– Лимоновцы? Нацболы? – сказал дежурный, а Кроля спросил:
– Где эта партия? Здесь, что ли? Или у вас, в Фашистии?
– Нет, они тут, около Мавзолея, избили… чистый язык… борьба…
– Отдам полковнику – пусть разбирается, – решил Кроля и указал мне рукой: – Так, вперед пошли!
Он вразвалку повёл меня к камере с номером «3». Покопавшись в двери ключом, толчком открыл её. Оттуда пахнуло запахом свежей краски, что немного успокоило. Ничего не оставалось, как входить-войти.
В большой свежеокрашенной зелёным комнате с окнами в решетках стоял стол, по бокам – две скамьи, вделаны в стены. На одной – аппетитная женщина: в яркой помаде, большеротая, с пухлой грудью, в чем-то ярком и коротком, полные коленки изрядно вылезают наружу. Напротив величественно громоздился старик в берете, с синяком под глазом.
– Здравствуйте, я немец, Манфред, учу русского, стажировка…
Баба равнодушно скользнула по мне, но заинтересованно остановилась на свёртке:
– Что там? – а старик отозвался:
– И не старайтесь! Наш язык не поддается дрессировке, как и наш народ!
– Во, завёл шарманку… – Женщина досадливо поморщилась, взяла пирожок. Старик тоже потянулся было к пирожку, но она ловко забрала себе и второй: – Тебя сейчас выпустят, а мне сидеть еще до хер знает сколького…
– Извольте. Вы не женщина, а баба. Правильно говорят – хамунизм мы построили, а до всего остального руки не дошли…
От старика шёл легкий винный запах. Я решил сесть к бабе, но и от неё тянуло спиртным.
– Меня зовут Манфред, Фредя. А вас?
– А меня – Земфира… А вообще – Алка.
– Не понял, – сказал я.
Старик злорадостно уточнил:
– Земфира – это рабочий псевдоним, знаете ли, как у Ульянова – Ленин, у Бронштейна – Троцкий…
Активно прожевывая кусок – грудь ходила валунами, – Алка махнула на него пирожком:
– Да замолк, дай спокойно пожрать!
Они все постоянно употребляют совершенный вид прошедшего времени: «Сделал! Сел! Встал! Принес! Замолк!» Есть в этом что-то очень неприятное, фамильярное, грубое, наглое… И интонации голоса при этом такие… недружественные… грубые… язык – зеркало социума…
Алка, дожевав пирожок, поинтересовалась:
– Сигарет, случайно, нет?
– Нет, не курю.
– Я слыхала, у вас в Европе никто уже почти не курит?
– Да, мало кто.
Она вытерла пальцы о юбку:
– За что тебя? Драка?
– Нет, какое!.. Регистрация не была.
– А, в рейд попал?
– Нет, в бюро. Там началась всякая, такая… катава-силия… Бухты-барханы…
– Чего?
– Шум-шмум. – Я вспомнил шофера. – Разговоры, карточки… Зачем фотоаппарат, кассеты…
– И всё? Отпустят, – уверенно сказала она. – Проверят и выгонят. У меня тоже прописка просрочена, вот менты и выловили…
– И что делали?
Она подкинула снизу груди:
– Ничего. Сижу, жду, когда бабло подвезут. Сестра должна приехать к вечеру из Холмогор, бабки привезти, чтоб этим проклятым гадам пасть заткнуть… А пока вот с утра посадили… до денег, сказали, будешь сидеть…
– Разбойный приказ, одним словом, – подал реплику старик и приподнял шляпу: – Самуил Матвеич!
Он был одет в потертый клетчатый пиджак и тёплую ковбойку, на лице – костяные очки; скрюченно-неподвижными пальцами он трогал синь в подглазье.
– Чей приказ? – не понял я.
– Раньше сие заведение называлось Разбойный приказ. А еще раньше – Разбойная изба. Сидка главных разбойников.
Тут я вспомнил:
– Да, Пётр Большой, Гроссе, знаю… Приказы… Учили.
– Нет, батенька, Разбойный приказ был еще при деде Петра… И до него… Заведовал разбоями, грабежами, палачами, тюрьмами… Потом сыск назывался…
– А вы почему тут? – спросил я, хоть и знал по фильмам, что в тюрьме такие вопросы задавать нельзя. Но это и не казалось настоящей тюрьмой – скорей как в очереди к врачу.
– Видите ли, обстоятельства…
Алка поправила лифчик, подбросив снизу руками груди:
– Он в киоске газетном тут работает, у него иногда пакеты с травой ребята оставляют… Ну и… что-то не срослось с ментами…
– О нет, нет! – запричитал старик, а баба рявкнула на него:
– Чего нет-нет? Да-да! Марихуана, а что же? Марь-Иванна!
– Но они говорили, что это тибетский сбор трав, от кашля… календула… простуда…
– Ага, тибетский сбор с краснодарских гор…
– Я не знал.
– Всё ты знал.
Значит, это дилер. Алка спросила меня:
– Слушай, дружок, а ты там, у себя в Германии, по борделям ходишь?
Я опешил:
– Я?.. Нет. У меня подруга Элизабет.
– А… а я думала… – разочарованно протянула она. – А цены не знаешь?
– Какие?
– Ну, на эти… на секс.
– А, – понял я. – Средняя – от 50 до 100 евро.
Алка удовлетворенно кивнула и восхищенно закатила глаза:
– Это что же, в день до штуки евро срубить можно?
– Зависит от вашей выносливости, мадам, – ядовито вставил старик, а я ответил:
– Нет, оттуда еще платить… комната, свет, отопление, телефон, налоги, профсоюзные сборы… По ZDF показывали.
– Что, и профсоюз есть?
Услышав, что да, сейчас открыли, «Гидра» называется, все проститутки платят в медицинскую и пенсионную кассы, она озабоченно посмотрела на меня:
– Сделаешь визу? Месяца на три?.. Приеду, отработаю и тебя не забуду – приходи хоть каждый день…
– Конечно, посмотрим… потому что почему нет… – уклончиво ответил я («да и нет не говорите»).
– Ручка есть, дедуль, бумажка? – спросила она у старика.
– Вот, прошу – хоть и обыскали, но книжку не забрали… И карандаш, если пишет. – Старик, обдавая меня острым затхлым запахом, малоподвижной рукой выволок из кармана древнюю записную книжку и вырвал из неё желтый листок.
Алка размашисто рассадила по нему значки.
– Вот мой телефон. Надо будет – заходи, – дала она мне разнокалиберно нацарапанные цифры. – А твой номер?
Я написал свой правильный телефон – пусть приедет, почему нет?.. Отведу её на Мариенплац, а там сама разберётся… Наши баварцы такие груди без внимания не оставят, грудь для баварца – важнее пива.
– Отлично, Фредя! – Она спрятала бумажку куда-то за пояс юбки. – Можешь и ночевать у меня, если чего… Ты где остановился? В гостинице? Там дорого, наверно, я тебе комнату задёшево сдам, в одной ты будешь, в другой – я… Я две комнаты снимаю…
Старик усмехнулся:
– Под крики и стоны клиентов не очень-то и уснёшь.
Алка вспыхнула:
– Никаких криков! Дом сталинский, стены – во, в пять хуев толщиной, – она показала руками отрезок в метр, – еще твои немцы строили… – а на мой вопрос, какие такие мои немцы и что они строили, старик пояснил:
– Она имеет в виду – военнопленные, немцы, после войны. Да, что при Сталине построено – до сих пор прочно стоит, спросом пользуется… И мой номер запишите, у меня тоже две комнаты, милости просим. Так, дай бог памяти… Пять… Пять… Потом три двойки… Тридцать девять в конце… улица Нежданова, 58, киоск напротив дома. Я или дома, или в ларьке… Видно, что вы – учтивый и вежливый молодой человек, не то что этот Юрка-быдло… Оставь, говорит, Самуилыч, пакет до вечера, таскать с собой неохота, вот тебе 1000 рублей, вечером – столько же… расплачусь при заборе…
– На каком заборе? – не понял я.
– Ну, когда забирать придут. А забрали – меня: явились менты, пакет вскрыли – там пахучий цветок какой-то… весы у них с собой были…
– Да не заливай! Прекрасно ты знал, что в пакете!.. Первый раз, что ли?
– Да я… 50 лет в библиотеке проработал… интеллигентный человек… нужда заставляет…
– Это ты ментам лапшу вешай, мне-то чего заливаешь? – Алка взвилась возмущенной грудью. – Я сама у тебя как-то экстези брала!
– Это ментоловые таблетки, что ли? – сделал заинтересованное лицо старик.
– Хрен там ментоловые! Экстези! Ты еще пошутил – мол, меняю на виагру…
Старик обидчиво подтянул губы:
– Мне, слава богу, виагра пока не нужна…
– Как же!.. Барыга старый!
– Не раздражай меня! Я хоть и незлобивый, но тоже могу укусить…
А мне под их ласковую перепалку стало думаться вдруг, какие все-таки русские люди – простые и легкие в контактах: угощают пирожками, дают адреса, телефоны, приглашают в гости… А как по-доброму, по-человечески они говорят друг с другом!.. Антоша – с толстым капитаном, капитан – с полковником, с сержантом… По-доброму, по-домашнему, по-родному… Тут нет дистанции, всё запросто, любой может заговорить с тобой, сказать что-нибудь, у нас же все друг с другом – на расстоянии руки…Только официально: «Фрау Шмидт! Герр Мюллер!» Нет человечности – ни в языке, ни в менталитете, а у русских – есть… В немецком даже слова такого – «человечность» – нет, что меня не удивляет… Да, помню, как я обиделся, когда Вы дали нам перевести цитату из Ломоносова, что на немецком языке надо говорить с лошадьми, а сейчас понимаю, что он был очень прав. Гроссадмирал Ломоносов! А сколько оттенков в русском?.. Вот Бабаня часто повторяла «незлобивый народ», а я никак не мог понять, что это значит. В немецком есть «злой» – и всё… В немецком даже нормального слова для понятие «добрый», «доброта», «добро» нет – «gut» – это «хороший», «barmherzig» – «милосердный», а где «добрый»? И этот факт, кажется, многое объясняет в нашем менталитете и в той катастрофе, которую мы учинили и которая произошла с нами… Хотя самые большие чванцы и чопорюги – это всё-таки пруссаки… Мы, баварцы, другие. Ну да мы и старше их на тысячу лет… И не происходит ли само наше название «баварец» – от «боярец», «боярин», Bojarisch?.. Очень может быть… Говорят же, что германские племена произошли от славянских, а не наоборот.
Я вполуха и вполслуха слушал-слышал, как Алка учит меня, что надо отвечать на допросе – «ничего не знаю, ничего не видел, турист-интурист»:
– Ничего не говорить, молчать… Скажешь одно словечко – они из тебя сто вытащат… Что, у тебя две головы с ними связываться?
– Иногда думаю, что у меня не две, а три или четыре головы, – пошутил я, но сам подумал, откуда она знает, что у моего далекого предка с отцовской стороны – Рюдигера – было, согласно семейной легенде, действительно, две головы.
И мне вдруг захотелось рассказать это хорошим людям. Что-то подгоняло, словно растягивало меня изнутри, давило на мозг, заставляло говорить так быстро, что я слышал свои слова раньше, чем успевал оборачивать в них мысли…
Это была речевая течь, которая иногда открывалась во мне после ступора.
Да, мой предок, некий Рюдигер, обладал двумя головами, которые росли из его шеи, как два цветка из одной лунки. Одна голова у Рюдигера была главная, основная, а вторая – поменьше, побочная, но очень живая и бойкая. Она не ела, не говорила, но вздыхала, только охала или блаженно улыбалась, отваливаясь на плечо, как тряпичный Касперле. Рюдигер аккуратно брил и причесывал ее перед зеркалом. Сам двуголовый человек жил припеваючи – гулял по рынкам и трактирам, люди толпами ходили за ним, и стоило малой голове начать кривляться или строить рожи, как деньги дождём сыпались в таз.
На вопрос, какой головой он думает, спит ли вторая голова, видит ли сны, Рюдигер не мог вразумительно ответить. Напрямую он своего второго лица тоже видеть не мог (только в зеркале) и во время пирушек не знал, что эта хитрая головка корчит сбоку.
Рюдигер говорил, что разницы между рукой, ногой и этой второй головой он не видит и не знает, известны ли второй голове его мысли. Он подозревал, что известны, потому что при появлении красивых женщин малая головка так оживлялась и начинала так уморительно вздыхать и охать, что все покатывались с хохоту, а бедный Рюдигер пытался руками закрыть бесстыжие глаза и заткнуть нахальный рот малой головы. Женщин у него была масса, ибо, по слухам, членов у него тоже было два – один большой, основной, а второй поменьше, вспомогательный, для которого всегда, впрочем, находилась работа. Некоторые дамы лобызались исключительно со второй головой, утверждая, что она необыкновенно нежна и трепетна, а Рюдигер говорил, что баба и с трехголовым драконом переспит из любопытства, если только пламя не помешает.
Был он нрава легкого и окончил свою жизнь в довольстве, среди чад и домочадцев. У одного внука было шесть пальцев на левой ноге, и дедушка Рюдигер успокаивал шестипалого малыша: «Это ерунда, ты же видишь – у меня две головы, а ничего, всё в порядке! Это совсем не страшно!» Кстати, никто из детей этой второй головы не боялся – они совали ей пальцы в рот и нос, а если какой-нибудь малыш вдруг начинал плакать от страха, на голову надевали черный колпак – и дело с концом. Когда дедушка Рюдигер умер, были сомнения, не закрыть ли в гробу вторую голову капюшоном, но знающие люди говорили, что этого делать не следует.
– Какие ужасы! – сказала Земфира-Алка, слушавшая напряженно, до пота на верхней губе.
А старик, поправив квадратые очки, в ответ сообщил: как раз вчера в ларьке он прочитал, что в Англии лет десять назад родились сиамские близнецы, девочки, тело у них – одно, а головы – две; и до школы жили мирно, проблемы начались потом: сколько их – одна или две? Раз головы отвечали на уроках самостоятельно, в журналах стояло два имени. Но вот когда подошло время брать водительские права, полицейские заартачились: кто ведет машину? На кого права выписывать? Кто сдает, какая голова машиной управляет? А медицинскую страховку платить – одну или две?.. Тело одно, но зубов-то – шестьдесят четыре, не говоря уже о четырёх глазах, четырёх ушах, двух носах и двух ртах!..
Тут из-за двери послышались топот, движения тел, глухие толчки, вскрики:
– Ну, падлы, козлы, фашисты ёбаные, вашу мать!..
– Свою еби, – со смехом отвечали ему, и опять – тупые глухие толчки, топотание сапог по полу, стоны, потом скрипы и грохот двери.
Мы слушали это с испугом.
– Повели кого-то… Беспредельники, убийцы, – пробормотал Самуил Матвеич. Алка вздохнула:
– Меня недавно на субботнике пять оперативников три часа подряд драли… Звери!.. Обопьются, обнюхаются, накурятся, у них же изъятой наркоты полные закрома, вещдоками забиты под тюбетейку – и нагрянут прямо на дом… А не дашь, пискнешь – в тюрьму законопатят или вообще жизни лишат, как вот Вальку из Нижнего… В лесу нашли, всю трактором расквашенную, по куску татуировки брат опознал… Но ты не бойся, тебя они не тронут, они иноземцев боятся…
– Никого они не боятся, – подавленно сказал Самуил Матвеич.
– Ну, опасаются, суки ебёные…
– А как правильно – «ёбаный» или «ебёный»?.. Или «ебатый»?.. Это же всё пассивные причастия? – завертелось в голове, слетело на язык и вылетело изо рта.
Алка молча вздохнула полными буграми. Отозвался Самуил Матвеич:
– Не дай вам бог этим причастием причаститься… Скажите лучше, к вам евреи едут?
– Нет, не едут. Откуда? Куда?
Старик переложил свои неподвижные крючковые руки:
– Не к вам лично, а в Германию… Я слышал, много едут…
– Я тоже слышал, – ответил я неопределенно, хотя и знал по университету, что есть такая еврейская эмиграция, «Kontingent-Flüchtlinge» называется, что само по себе по-немецки звучит довольно глупо: «контингент – беженцы», как понять – вечные беженцы?.. – Слышал. Но не знаю.
Повздыхали и притихли, замолкли, думая не о приятном.
После рассказа о двухголовом предке я устал – поток иссяк, наступило болото, мысли превратились в рассыпчатую массу, мозги втянулись в кости. И так всегда – то изо рта слова не выплюнешь, то они без контроля вылезают… Я был так утомлен, что, кажется, вздремнул. Но вскоре всполошился от скрежета ключа в дверях. Это пришли за стариком:
– Самуилыч, вышел из камеры!
– Не бзди, дашь им штуку баксов – отпустят, – поддержала его Алка.
– Да где эти штуки-то?.. На деревьях растут, что ли? – бормотал тот, выбираясь из камеры и придерживая берет. – Всего доброго! Звоните, Фредя!
Мы остались одни. Алка сразу подвинулась по скамье, начала, жарко трогая меня за колени и руки, рассказывать о сестре, что должна деньги привезти: мучается она с двумя сыновьями и мужем – все беспробудно пьют, младшего недавно замели за драку, дали трёшку, на меньшее денег не хватило, прокурор прожорливый попался; и муж озверел без работы – фабрика, где они при Советах трусы-кальсоны шили, закрылась, перепродалась, потом и вовсе сгорела, а директор с деньгами и страховкой исчез; а недавно один фраер украл у неё из комода деньги, собранные на Турцию, и молодые девки-сучки со всей России едут в Москву проститутствовать, отбивают клиента, и жизнь дорожает, а мужики грубеют….
Я был забит в угол. Не бежать же от неё?.. И куда?.. Она еще ближе пододвинулась ко мне, положила голову на плечо, стала мечтать, как приедет ко мне в Мюнхен и будет там работать с богатыми надёжными и чистыми бюргерами, что она – специалистка своего дела, от неё никто без удовольствия не уходил, потому что опыт есть.
– Хочешь, миленький, сделаю тебе сладкое, прям счас, тут? – Она прижалась ко мне, стала тереться грудью, потом сползла на колени, вывалила груди, полезла в штаны, зубами открыла змейку…
Я, вначале трепыхнувшись, а потом остолбенев, успел прошептать, тыча в круглое окошечко в двери, сейчас как будто тёмное (или темно в глазах?):
– Здесь… кругленькая… дырушка…
– Их нет… на обеде… здесь дырочка, здесь… – невнятно бормотала она, роясь пальцами и губами в ширинке.
Всё мое напряжение собралось в её кулачке: он ходил вверх-вниз, то ласково-напористо, то медленно-тягуче, потом уступал место её услужливо-мягким губам и красным соскам, отчего вихрь носил меня где-то в седьмом небе, на упругих облаках…
Но мысль, что сейчас могут застать нас в такой нелепости, заставила меня открыть глаза и вернуться на землю в виде белой струйки, которую Алка ловко поймала на лету, тщательно слизав брызги с брюк.
– О, хорошо… Земфиренька… Алушка… – в блаженстве шептал я с закрытыми глазами, пока она по одной закладывала груди в лифчик, приговаривая:
– Что, класс?.. То-то… Вот приеду в Баварию, каждое утро-вечер буду тебе делать бесплатно – ты только помоги на ноги встать… в колею лечь…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента