Между тем из Лифляндии прибыл мой двоюродный брат Стефан Говенер, бюргер из Риги. «Братец! – сказал он мне. – Поезжай со мной в Лифляндию; тогда тебя никто не тронет!»
   Когда мы выходили с ним за ворота, с нами вместе был мой шурин Франц Баурман. Он взял терновую ветку и сказал: «Дай-ка я взбороню дорогу так, чтобы Генрих Штаден не мог ее опять отыскать».
   В Любеке я попал в дом моего другого двоюродного брата, Ганса Говенера. Этот отправил меня с тачкой возить землю на городской вал. А по вечерам я должен был приносить полученные мною расчетные марки, с тем чтобы все они были налицо, когда он потребует вознаграждения от городской казны.
   Шесть недель спустя, вместе с моим двоюродным братом я отплыл на Ригу, в Лифляндию. Там я поступил на службу к Филиппу Гландорфу – суровому господину, члену городского совета. И я опять должен был работать на городском валу. Здесь пришлось мне совсем горько.
   Ввиду наступления великого князя с постройкой вала очень спешили. А раздатчик марок заболел и поручил мне раздавать марки. Тут я так хорошо снабдил себя марками, что мне не пришлось уже больше работать, и я мог спокойно прогуливаться по валу и осматривать его. Так я изучил, как следует насыпать или сооружать вал. Но мой двоюродный брат Стефан Говенер заметил: «Нехорошо ты это делаешь!» И я сбежал тогда и пришел в замок Вольмар.
   Здесь я поступил на службу к амтману Генриху Мюллеру и принялся за изучение сельских ливонских порядков. Но меня так часто секли, что я сбежал и пришел в мызу Вольгартен.
   Там хозяйка замка спросила меня: «Умеешь ли ты читать и писать?» – «Я умею читать и писать по-латыни и по-немецки», – ответил я. Ее приказчик Георг Юнге обманывал ее, поэтому она, когда мы переспали с ней и ей понравилось, предложила мне: «Я доверю тебе все мое имение; мои фогты научат тебя. Только будь честен, а я тебя не оставлю». «Но мне же только 17 лет», – возразил я. «Ничего, ты парень крепкий».
   Так я стал приказчиком в мызе Вольгартен, Паткуль, Меллупёнен. Но скоро муж хозяйки скончался, взамен его появился Георг Гохрозен, который тут же выгнал меня.
   Я отправился дальшеис одной лошадью пришел в Вольмар к коменданту Александру Полубенскому, стал у него служить. С польскими воинскими людьми мы постоянно производили набеги на дерптский округ и к нам постоянно попадали в плен русские бояре с деньгами и всяким добром. Но добыча делилась нечестно и не поровну, я не хотел доплачивать из того, что получил раньше, и поэтому ушел от них, однако они захватили меня в городе, бросили в тюрьму и грозили повесить, но я сумел откупиться брошью, подаренной мне хозяйкой Вольгартена.
   Вскоре, вдоволь насмотревшись на лифляндские порядки, которыми Лифляндия и была погублена, и видя, как хитро и коварно великий князь Иван Васильевич забирал эту страну, я собрался и ушел на рубеж.
   Здесь опять пришлось мне подумать о виселице. Ибо всякого, кто бежал, изменив великому князю, и кого ловили на границе, того убивали со всей его родней; равно как и тех, кто из Лифляндии хотел бежать тогда к великому князю, также ловили и вешали. А из Лифляндии бегут теперь на Москву великие роды и там поступают на службу к великому князю.
   Придя на границу, я заткнул перо для письма за шнур моей шляпы, за пазуху сунул кусок чистой бумаги и чернильницу, чтобы отговориться толмачом, когда меня схватят.
   Когда я перешел границу – реку Эмбах – и пришел в укромное местечко, я написал знакомому Иоахиму Шрётеру в Дерпт, чтобы тот запросил великого князя; и если великий князь даст мне содержание, то я готов ему служить, а коли нет, то я иду в Швецию; ответ я должен получить тотчас же.
   За мной выслали одного дворянина, Аталыка Квашнина, с восемью всадниками. Он встретил меня приветливо и сказал: «Великий князь даст тебе все, что ты ни попросишь».
   Когда я пришел в Дерпт в крепость к наместнику князю Михаилу Морозову, последний жестами выказывал мне свое расположение и сказал: «От имени великого князя мы дадим тебе здесь поместья, если ты пожелаешь служить великому князю. Ты ведь знаешь лифляндские дела и знаешь язык их». Но я возразил: «Нет! Я хочу видеть самого великого князя!» Тогда наместник расспрашивал меня, где теперь польский король. «В Польше я не бывал», – отвечал я на это.
   Тем временем ямские лошади и с ними один дворянин были уже наготове, и в шесть дней я доехал на ямских от Дерпта до Москвы.
   Там я был доставлен в Посольский приказ, и дьяк Андрей Васильевич расспрашивал меня о разных делах. И все это тотчас же записывалось для великого князя. Тогда же мне разрешили открыть корчму и немедленно выдали «память», или памятную записку, – на основании ее каждый день я мог требовать и получать полтора ведра меда и 4 деньги кормовых денег. Тогда же мне выдали в подарок шелковый кафтан, сукно на платье, а также золотой.
   По возвращении великого князя на Москву я был ему представлен, когда он шел из церкви в палату. Великий князь улыбнулся и сказал: «Хлеба есть», – этими словами приглашая меня к столу. Тогда же мне и дана «память» в Поместный приказ, и я получил село Тесмино со всеми приписными к нему деревнями.
   Итак, я делал большую карьеру: великий князь знал меня, а я его.
   Тогда я принялся за учение; русский язык я знал уже изрядно.
   Из наших при дворе великого князя было только четыре настоящих немца: два лифляндских дворянина: Иоганн Таубе и Еларт Крузе, – я – Генрих Штаден – и Каспар Эльферфельд; этот последний был в Германии в Петерсгагене ланд-дростом и доктором права. Сердца обоих лифляндских дворян лежали к польскому королевству, и в конце концов они ухитрились со всем своим добром, с женами и детьми добраться до короля Сигизмунда Августа.
   Каспар Эльферфельд видел, как я наживал большие деньги корчемством (русским великий князь запрещает держать корчмы), а потому он решил отнять их от меня и устроил следующее. Взял ларь или сундук; снизу в дне прорезал отверстие, положил туда несколько платьев и других вещей, взвалил все это на сани, запряг лошадей и послал с санями на мой двор двух своих слуг. Они остановились у меня в корчме, стали пить. Тем временем Каспар Эльферфельд поехал на Судный двор и бил челом судье, будто бы люди его, выкравши у него несколько тысяч талеров, сбежали со двора. А теперь-де он узнал, где они укрылись. Пусть судьи дадут ему, как полагается, целовальников и приказных, чтобы доказать преступление. В Русской земле все люди имеют к таким делам большую охоту, поэтому тут же и дали, что он просил. Затем Каспар Эльферфельд пришел на мой двор, как-то странно переодетый, а целовальники и приказные нашли, конечно, и его якобы сбежавших слуг, и сани с лошадьми, и сундук. Меня тогда в корчме не было.
   Все были довольны, но Каспар Эльферфельд захотел дать волю своему высокомерию; с досадой он поднялся вверх по лестнице в расчете найти меня в горнице, но мой слуга Альбрехт оглушил его и сбросил вниз. Целовальники и приказные забрали Альбрехта вместе со слугами, санями и лошадьми Эльферфельда и поволокли всё на Судный двор. Перевязанный сундук со всем, что в нем было, был также притащен на суд.
   Тогда Каспар начал свою жалобу: «Государи мои! Эти слуги мои украли у меня 2000 рублей и с ними укрылись во дворе вот этого человека, где я и нашел их в присутствии целовальников. Денег в сундуке нет! Давай мне назад мои деньги!» Но Альбрехт отвечал: «Нет у меня твоих денег!» – «Твой господин, – продолжал Эльферфельд, – держит корчму и много там бывает убийств». – «Позвольте мне, – возразил мой дворецкий, обращаясь к судьям, – прямо отсюда, так, как я здесь стою, пройти на его, Эльферфельда, двор. Я хочу доказать, что у него в подклетях или под полом лежат мертвые тела». Тогда тот струсил, а судьи были очень довольны.
   Узнав об этом, я нисколько не испугался, ибо знал, что Альбрехт действительно докажет сказанное. Я быстро собрался, поехал, сам стал на суд и обратился к боярам: «Вот здесь я сам! Отпустите моего дворецкого». Эльферфельд косо взглянул на меня, я на него – дружелюбно. Бояре же сказали нам обоим: «Договаривайтесь друг с другом». – «Я готов», – отвечал я.
   Итак, мой дворецкий был освобожден, оправдан и отпущен, а я поехал вместе с Эльферфельдом на его двор, где сказал ему: «Любезный земляк! Я прошу вас дружески, возьмите у меня сколько вам угодно и оставайтесь моим приятелем и земляком». – «А сколько же вы готовы дать?» – спросил тот. «Двести рублей», – ответил я. Этим он удовлетворился. «Однако, – продолжал я, – у меня нет сейчас таких денег». – «Так напишите расписку – я готов поверить вам на год». Я написал ему расписку и приветливо передал ее.
   Затем мы оба поехали на Судный двор. Здесь мы поблагодарили бояр, и Эльферфельд сказал им, что он удовлетворен. Я заплатил сколько нужно судебных издержек, после чего разъехались – он на свой двор, а я на свой. Он радовался. Да и я не печалился: он мечтал о том, как получит деньги, а я о том, как бы мне его задушить.
   Но скоро Эльферфельд возвратил мне мою расписку, потому что около меня было много сильных людей, и он видел, как на его глазах я выполняю ответственные поручения великого князя. За одним обедом я встал и сказал ему громким голосом: «Каспар Эльферфельд! Я порешил убить тебя на площади у твоего двора за то, что ты так не по-христиански со мной обошелся». Этого тучного и богатого господина, обучавшегося юриспруденции, я ударил этими словами прямо по сердцу, да так здорово, что он оробел смертельно и, не говоря ни слова, поднялся, ушел и принес мне обратно мою расписку.
   Кончил он плохо. Во время чумы великий князь послал одного дворянина в Москву, чтобы переправить Каспара Эльферфельда в места, не тронутые чумой. Между тем Бог послал на Каспара чуму: он умер и был зарыт во дворе. Тогда я просил одного из начальных бояр, чтобы он разрешил мне вырыть тело и похоронить его в склепе, который покойный заранее приказал выложить из кирпичей вне города в Наливках, где хоронились все христиане, как немцы, так и другие иноземцы. «Когда пройдет чума, – ответили мне, – тогда это можно сделать».
   Великий князь приказал выдать мне грамоту, что русские могут вчинять иск мне и всем моим людям и крестьянам только в день рождества Христова и св. Петра и Павла. Но всякий остерегся бы сделать это. Ведь жил я все больше на Москве и был близок великому князю.
   Вообще если кто-нибудь – безразлично кто, но только не еврей – приходит на русскую границу, его тотчас же опрашивают, зачем он пришел. Все его сообщения и речи тайно записываются и запечатываются. А его самого немедленно отправляют на ямских с дворянином к Москве, куда доставляют его в 6 или 7 дней. В Москве его снова тайно и подробно расспрашивают обо всех обстоятельствах, и, если его показания согласуются с тем, что он говорил на границе, ему дают тем большую веру и жалуют его. Не смотрят ни на лицо, ни на одежду, ни на знатность, но ко всем его речам относятся с большим вниманием. В тот самый день, когда он приходит на границу, ему выдаются еще деньги на корм до Москвы. В Москве также в день приезда выдают ему «кормовую память», т. е. записку о кормовых деньгах.
   В Москве устроен особый двор, где ставят мед вареный и невареный. Здесь все иноземцы ежедневно получают свои кормовые деньги согласно с «памятью» – один больше, другой меньше.
   Ему же выдается «память» в Поместную избу или приказ о том, что великий князь пожаловал ему 100, 200, 300 или 400 четвертей поместья. И уже сам иноземец должен приискивать себе поместье и расспрашивать там и здесь, где какой дворянин умер без наследников или убит на войне. В таких случаях вдовам давалось немного на прожиток. Затем иноземцу отделялось по книгам по его указанию. Озимое он получает в земле, а для покупки семян на яровое ему даются деньги. Еще некая сумма денег жалуется ему на обзаведение. Вместе с тем жалуется ему платье, сукно и шелковая одежда, несколько золотых, кафтаны, подбитые беличьим мехом или соболями. А когда иноземец снимал жатву, с него вычитывали кормовые деньги.
   До пожара Москвы великий князь давал обычно иноземцу двор на Москве; теперь же ему дают дворовое место в 40 саженей длины и ширины на Болвановке за городом, если только он из конных немецких воинских людей: пешие в счет не идут. Это место ему огораживается, и иноземец волен здесь строиться, как ему угодно. Если же он попросит у великого князя на постройку дома, ему по его ходатайству выдается еще кое-что. Во дворе он волен держать и кабак: русским это запрещено, у них это считается большим позором.
   Иноземец имеет еще годовое жалованье и по всей стране освобожден от таможенных пошлин вместе со своими слугами.
   Раньше некоторым иноземцам великий князь нередко выдавал грамоты в том, что они имеют право не являться на суд по искам русских, хотя бы те и обвиняли их, кроме двух сроков в году: дня Рождества Христова и Петра и Павла. В грамоте писалось еще имя особого пристава, который только и мог вызвать на суд иноземца в эти два праздника. А если приходил другой пристав, имени которого не значилось в грамоте, и требовал иноземца на суд, то иноземец был волен на своем дворе пристава этого бить, одним словом, обойтись с ним по своему желанию. Если пристав жаловался на иноземца, то сам же и бывал бит или как-нибудь иначе наказан. Иноземец же имел право хоть каждый день жаловаться на русских. Так великий князь узнаёт все обстоятельства всех окрестных дел.

2. 21 сентября 2009 г.
Переезд в Москву. Обед в кафе. Ветераны. История деда Адольфа. Надо идти в контору
Приказы

   В Москву приехали рано утром. Голова была не свежа – коньяк еще запускал в неё свои коричневые иглы.
   – Гостиница «Центральная»?.. Там же ремонт, кажется? – сказал таксист и справился по связи с диспетчером. – А, понял… Понял… Понял… – а на мой вопрос, в чем дело, объяснил: – Перенесли на время ремонта… Да не сказать, чтоб уж очень близко…
   Пока ехали в гостиницу, я смотрел в окно. Да, в моих гимназических учебниках всё было правильно описано: «Москва – это большой и красивый город с высокими домами и зелеными парками. По широким улицам Москвы бегут трамваи, автомобили, автобусы, а под городом идут поезда метро. На поездах метро тысячи людей утром едут на работу, а вечером – домой, в театры, в кино и клубы»…
   Да, но отчего такие широкие улицы? Неужели раньше, во времена Ивана Грозного и Петра Большого, строили такие широкие улицы?.. Ведь и людей было мало, и машин не было… Не могли же цари предвидеть автобум (пусть Исидор простит мне это слово)?…
   Я решился спросить об этом шофера, светлого крепыша в клетчатой ковбойке нараспашку, с крестом на шее. Он весело ответил:
   – Иван сидел в Кремле и носа из-за стен не высовывал, как и эти сейчас!
   Я возразил ему, что Иван Грозный был кровосос и кровопей, народ притеснял, я много читал про это.
   – Кто ж не притесняет?.. Уж он-то, конечно, кровь пил будь здоров, без вопросов, но и о державе заботился – вон Сибирь прирастил, татарву в Казани усмирил, всякую чухну на место поставил… А эти только растаскивают, от Сибири скоро ничего не останется… Тут такое дело – пока кнутом не врежешь – мужик не чешется. А правда, что в Германии его Иваном Страшным называют – Иван дер Шреклихе?
   – Да, Шреклихе, Страшный. А вы… откуда узнаете? – удивился я.
   Шофер продолжал прикидывать:
   – Наверно, для нас он был Грозный, а для вас – Страшный.
   – Может быть. А как знаете?
   – Да еще со школы в голове застряло. Мы нем-язык учили. Знаешь, бывает, что-то западёт куда-то туда, завалится далеко и лежит там до поры до времени…
   От такого обилия глаголов и наречий голова пошла кругом, но я ответил:
   – Да, понимаю.
   – А Иван мужик суровый был, беспорядка не терпел… А знаешь, почему он своего сына укокошил?
   – Кокоша? Сказка? – вспомнилось что-то смутное про крокодила.
   – Какая сказка – реально убил! Ну, в музее еще не был, картину Репина не видел, нет? Он еще такими дикими глазами смотрит…
   – За изменство? – предположил я.
   – Не, за измену это Петр… и Тарас Бульба… Какое там!.. За бабу!.. Прикинь, ходит как-то царь ночью по Кремлю, не спится ему, бессонница заколебала, и вдруг видит – сноха беременная, босая, по коридору тихо пробирается… Сноха?.. Ну, жена сына… невестка, одним словом… В исподнем, брюхатая, босая, по темным коридорам шастает!.. Ну, Грозный её и оттаскал за волосья – куда, мол, сука, крадешься, людей пугаешь?.. К полюбовнику нешто, блядина эдакая?
   – Эдакая? – уточнил я слово.
   Шофер, заложив крутой поворот, объяснил:
   – Такая, значит… Ну, так говорят: такая-сякая-эдакая… Курвятина, словом. А сын проснулся и за жену вступаться начал, царь и огрел его посохом. А чего, в натуре – отцу перечить?.. Да еще такому?.. Будь мой отец или дядя – Грозный, я бы как мышь в шоколаде катался… Не рассчитал малость владыка – или в темноте не видать было – в висок угодил… А может, и самозащита была – сын с кулаками на него кинулся, а он жезлом неудачно отмахнулся…
   – А не могло быть тут… адьюльтер между царем и этой эдакой снохой?.. А сын их увидел? – предположил я, вспомнив наших Каролингов, сплошь и рядом со своими дочерьми, сестрами и внучками спавшими.
   – Может, и так… Кто царю перечить может?.. Но, по-любому, сам подрубил Рюриковичей… Вот что одна глупая босая баба сделать может! А потом пришли эти… Романовы с улицы… И началась дребедень.
   – А знаете, мой прапрапредок служил у Грозного, опричник был… – сообщил я, чем вызвал его большое удивление:
   – Иди ты! Как это? С какого бодуна?
   – Да, он был бодун…
   И я, не удержавшись, коротко пересказал ему то, что знал от мамы: этот Генрих фон Штаден родился в Мюнстере, учился на пастора, но повздорил с учителем, после чего сбежал к дяде, где научился строить крепостной вал. Оттуда, подравшись с кем-то, сбежал в Ригу (где решили возводить новый вал – на юге шевелились русские войска, было опасно). Там он жил хорошо, делал какие-то темные пушные гешефты с русскими, немного научился их разговору. Потом Ригу осадили войска Ивана Страшного, стало голодно и опасно, но Генрих продолжал ночами выезжать за вал к любовнице, где и был пойман русским дозором, но сумел внушить им, что он – перебежчик, знает чертежи крепости и как раз шел к русскому царю сдаваться. Ему поверили, хоть чертежей он представить не смог, сказав, что они тяжёлые, у него в Риге под койкой спрятаны, он, если надо, по памяти нарисует или, если отпустят, принесёт. Его даже взяли толмачом и представили великому князю, которому он понравился.
   Шофер слушал, открыв рот, и забыл поворот к гостинице. Пришлось ехать назад. За свою ошибку он почему-то начал ругать правительство, но так быстро и дробно, что я ничего не успел расслышать, кроме последней фразы:
   – Бычатина копытом бьет… Дума-Шмума! – отметив эту странную контаминацию («дума-шмума»), и, чтобы поддержать разговор, сообщил ему в шутку, что по-немецки «dumm» означает «глупый», «дурак», так что «дума» выходит – «собрание глупцов», но тут же, чтобы он не обиделся, объяснил, что так бывает в языках: вот, по-польски «урода» – красавица, а по-русски – наоборот. И в шутку добавил:
   – Или по-немецки «херр» – это «господин», а по-русскому вы сам знаете, что…
   Это его развеселило.
   – У нас точно так: сколько ни думай, все один хер глупость выйдет! Даже стишок такой есть: «Как у нас на месте лобном, на народной площади, калачи так славно сдобны, что наешься – и перди»…
   Потом он c политики переключился на богатеев-евреев – вы, немцы, молодцы, правильно Гитлер евреев долбил, захватили весь мир, Россию растащили по кускам, своим шлюхам ненасытным брюлики дарят за народные деньги (я в эти разговоры старался не вникать – нам Конституцией запрещено слушать ругательства в адрес евреев, наговорились в свое время, хватит); он долго перечислял фамилии на «ович» и «ский», а потом вдруг предложил «чистую телочку за полтинничек»:
   – От себя отрываю, только по дружбе! Тихая, дома сидит, учится…
   – Нет, спасибо великое, я свою имею, Машу! – ответил я.
   – Имеешь – ну и имей, – усмехнулся он. – А то смотри – телочка первый сорт, юненькая совсем… Я понимаю: чем баба сучее и блядистее, тем её приятнее жарить, но и в целочках есть свой смак…
   – Не надо жарить, – твердо отказался я.
   – Ну, бывай! Генриху привет!
 
   В гостинице, в номере за 300 евро (где, однако, не было ни мини-бара, ни халата, ни тапочек, ни расчесок в бумажных футлярах, ни шампуня) я позвонил со своего мобильного Маше, но металлический голос сообщил, что абонент недоступен. Мы никогда не говорили с ней по телефону, только списывались по Интернету, но она ведь знала, что я приезжаю… Надо бы спросить у портье, как тут правильно звонить-позвонить.
   Я долго сидел у окна и смотрел на улицу. И, кажется, начал понимать, почему глаголы движения типа «ехать-ездить» такие непредсказуемые. Возможно, система глаголов просто отражает реальность, такую хаотичную. Да и когда было тут учиться ездить по правилам?.. Ни машин, ни дорог не было… Сам я за рулём с пятнадцати лет, но строго по правилам, а от хаоса прихожу в беспокойство. А все поездки в машинах тут, в России, вызывают у меня выбросы страха: гудят, летят, тормозят, подгоняют…
   Конечно, в русской грамматике итак слишком много белых пятен и черных дыр, но такого произвола, как с глаголами движения, нет ни в одном из разделов. Я помню, как мне было трудно объяснить их систему Хорстовичу, когда тот, во времена своих гаремных походов на Восток, возжелал учить русский язык (слава богу, скоро бросил, сказав: «Nicht machbar», – что можно перевести как «не делаемо», «не подлежит деланию», «невозможно для делания»).
   Муки с Хорстовичем начались с первых текстов. Под одной картинкой была одна стрелка с подписью: «Дети идут в школу», – под другой – пучок стрелок в разные стороны и подпись: «Отец ходит по комнате и носит больного ребенка на руках».
   «А какая разница? Почему разные слова?» – удивился Хорстович.
   «В русском есть 16 пар глаголов движения, одни обозначают движение без цели, туда-сюда, а другие – с целью, временем и другими конкретными данными. Вот, “папа ходит по комнате”, это туда и сюда, из угла в угол, без цели и направления». – Я стал показывать Хорстовичу, как папа ходит, на что он хмыкнул:
   «А углы – разве не направления?»
   Я пропустил это замечание, продолжая изображать хождение:
   «Вот, папа ходит без цели, без смысла, без дела… просто ходит…»
   «Лентяй, значит», – понял он.
   «А “идти” – это когда есть цель, время, что-то конкретное. Например, “мы сегодня вечером идем в театр”… или “дети идут в школу”… – Я показал, как дети целенаправленно идут в школу. – Когда даны время, цель, место. Ясно?»
   Это Хорстовичу было понятно, хотя он тут же нашел картинку с двоехвостой стрелкой с подписью: «Дети каждый день ходят в школу» – и спросил, а школа – это разве не цель и направление? Почему же они не «идут», как нормальные люди, а «ходят»?
   Этого я боялся. Пришлось открывать, что глаголы типа «ходить» имеют еще второе, дополнительное значение: ходить куда-то регулярно, туда и обратно (в принципе, противоречащее первому). Я, например, каждый день хожу в школу или в театр…
   «Но позволь! Ты только что сказал, что папа ходит туда-сюда, хаотично, без направления, как кабан по лесу. А сейчас выясняется, что направление все-таки есть?.. Школа или театр – разве не направления?» – начал бледнеть Хорстович.
   «Имеется в виду: ходил в школу и вернулся обратно, домой!»
   «А что, они там, в России, не уверены, что вернутся домой? – не унимался он. – А если кто-нибудь умрёт в театре? Он тогда “ходил в театр”, туда и обратно, или “шёл”, только туда?..»
   Этот вопрос тоже застал меня врасплох: «Вот если умрёт – то, наверно, пошел… однонаправленное действие… хотя… тут надо быть настороже – может, имеется в виду, что он – его тело – умерло, а душа вернулась домой и ждет, например, когда сорок дней исполнится, чтобы окончательно уйти, как известно из штудий “Верования древних славян”?.. Он пошёл в театр, а душа – ходила?..»
   Тупик был полный. Еще хуже стало, когда Хорстович заметил, что в прошедшем времени надо говорить «идил», «идила», «идило», «идили», а не «шел», «шла», «шло», «шли». Я не мог объяснить, откуда пришли эти шорохи – наверное, от шелеста уходящих ступней – шшшёл, шшшёл, шшшшла… И почему «ходьба» есть, а «идьбы» нет, тоже никто не знает…
   Поэтому, когда Берндт стал приставать с дальнейшими вопросами, я просто (и довольно грубо) оборвал его, сказав, что в языке нельзя спрашивать – «почему». Это так – и всё!.. Надо принять к сведению, а выражать недовольство или раздражение – очень плохой лингвистический тон, и если у твоей женщины на заднице родимое пятно, то не надо её каждый день спрашивать, откуда оно и почему. Откуда?.. От верблюда!.. Вот, например, в русском есть буква (и звук) «ё», но эти точки над ним почему-то не ставятся (никто не знает почему), но требуется, чтобы произносили там, где надо, это проклятое «ё». А я, иностранец, откуда знаю, где надо, если точек нет?.. Но я же не протестую, а просто сам ставлю точки над «ё» там, где могу… С ударением такая же история – ударений нет, а должны быть. Ну и что? Я каждое новое слово записываю в словарик с ударением – и всё! Во французском тоже все слова надо с ударением учить…