Мои представления о том, как добывают деньги, так просты, что проще нельзя: все достигается лишь работой, и я ничего не выиграю, если при данных обстоятельствах начну бегать к разным людям и уговаривать их…
   Полагаю, что по зрелом размышлении ты не можешь усомниться в том, что я много работаю; если же ты будешь настаивать, чтобы я ходил к разным людям и просил их купить мои работы, я, конечно, подчинюсь, но в таком случае, вероятно, впаду в хандру.
   Если можно, позволь мне идти тем же путем, что до сих пор. Если же это невозможно, если ты советуешь и требуешь, чтобы я носил свои работы к разным людям, я не стану упрямиться…
   Я думаю, между прошлыми и нынешними временами есть существенная разница. Раньше люди относились к созданию и к оценке картин с большей страстностью, решительнее выбирали то или иное направление, энергичнее становились на сторону того или иного художника – словом, проявляли больше воодушевления. А сейчас, как я замечаю, повсюду господствуют непостоянство и пресыщенность. Люди в целом стали равнодушнее. Я уже писал тебе, что, по-моему, со времен Милле наступил резкий спад, словно вершина наконец достигнута и дорога круто пошла под гору. Это действует на всех и вся…
   Теперь выскажу то, что считаю себя вправе высказать перед лицом того факта, что мое призвание есть мое призвание и я без колебаний буду держаться за него. Итак, я должен сказать следующее: я не только хочу сохранить наши отношения такими, как они есть, но и настолько благодарен тебе за них, что не обращаю внимания на то, как мне живется – беднее или богаче, труднее или легче; я считаю само собой разумеющимся, что я доволен любыми условиями, готов подчиниться всему и со всем примириться, раз так надо.
   Я требую лишь одного – чтобы ты не сомневался в моей доброй воле и моем усердии; и еще я хочу, чтобы ты хоть немножко доверял моему здравому смыслу, не подозревая меня в нелепых поступках, и дал мне спокойно жить на мой собственный лад.
   Конечно, чтобы что-то найти, я должен искать, и мне удается далеко не все, но в конце концов работы мои станут подлинно хорошими.
   Набраться терпения и ждать, пока дело не пойдет на лад, не отступать до конца – вот чего я хочу от себя и от тебя как сейчас, так и впредь…
   Надеюсь, ты правильно поймешь мое письмо и поверишь, что я не сержусь, когда мне что-нибудь говорят о моей одежде.
   Нет, этим меня уже не разозлишь, потому что внутренне я делаюсь все более спокойным и сосредоточенным. Куда бы я ни пришел, всюду будет примерно одно и то же: я, вероятно, всегда сначала произвожу на людей плохое впечатление. Но не думаю, что это впечатление остается у них и после того, как мне удастся поговорить с ними с глазу на глаз.
   Итак, с этой минуты я вновь погружаюсь в работу.
   Только что получил твое письмо. Утро я провел в дюнах за Лоосдейненом – просидел там три часа под дождем на месте, где все напоминает о Рейсдале, Добиньи или Жюле Дюпре. Я вернулся домой с двумя этюдами: первый – сучковатые деревца, второй – ферма после дождя. Все здесь уже приобрело бронзовый цвет, все выглядит так, как выглядит только природа осенью или картины некоторых художников, например Дюпре, и это настолько прекрасно, что навсегда остается в памяти…
   Как я уже писал, у меня был разговор с Христиной. Мы поняли, что впредь нам нельзя оставаться вместе, ибо мы сделаем друг друга несчастными, хотя оба чувствуем, как сильно мы привязаны друг к другу. А потом я ушел подальше за город, чтобы поговорить с природой наедине. Я добрался до Ворбурга, а оттуда направился в Лейдсендам. Ты знаешь эту местность: пышные, величественные и безмятежные деревья рядом с отвратительными зелеными игрушечными дачами и всеми пошлостями, какие только могла изобрести по части цветочных клумб, беседок и веранд тяжеловесная фантазия богатых голландских бездельников. Дома там большей частью уродливые, хотя попадаются, впрочем, старинные и внушительные.
   И вот в эту самую минуту высоко над лугами, бесконечными, как пустыня, поплыли одна за другой гряды облаков, и ветер первым делом накинулся на дома, окруженные деревьями и выстроившиеся шеренгой по ту сторону канала, где проходит черная насыпная дорога. Деревья были великолепны: в каждом из них – я чуть было не сказал: в каждой фигуре – чувствовалось нечто драматическое. Но пейзаж в целом был еще прекраснее, чем эти бичуемые ветром деревья сами по себе; дождь и ветер так хлестали нелепые дачки, что в этот момент даже они приобрели своеобразную характерность.
   Я увидел в них доказательство того, что даже человек нелепого вида и поведения или склонный к эксцентричным причудам, когда его поражает настоящее горе и подавляет беда, может стать подлинно драматической, неповторимо характерной фигурой…
   Да, на меня всегда производит самое глубокое впечатление драма бурной природы, столь похожая на скорбную драму жизни.
   Завтра я отправлюсь в Хогевен в Дренте… Тео, уезжая, я испытываю очень грустное чувство, куда более грустное, чем испытывал бы, будь я убежден, что эта женщина достаточно энергична, и не кажись мне ее добрые намерения столь сомнительными. В общем, самое главное тебе известно. Я же, со своей стороны, должен пробиваться вперед, иначе и сам пойду ко дну, не принеся ей этим никакой пользы.
   Пока она не станет более деятельной по собственному почину и, главное, на более длительное время, так как сейчас ее хватает только на краткие вспышки, она останется на прежнем уровне, даже если у нее вместо меня одного будет три покровителя: они тоже ничем ей не помогут, коль скоро она сама не сделает всего от нее зависящего. Но дети, которые так запали мне в сердце! Я не все мог сделать для них, но если бы только эта женщина захотела!.. Довольно, однако, ныть – я должен выдержать, несмотря ни на что.

Дренте Сентябрь-Ноябрь 1883

   Осень 1883 г. Винсент проводит на севере страны, в провинции Дренте, в городах Хогевене и Ньив-Амстердаме. Он интересуется в первую очередь жизнью крестьян и создает здесь восемь картин и двенадцать рисунков (преимущественно этюды работающих крестьян и печальные осенние пейзажи).
   Приближение зимы, тоска и одиночество гонят его в Нюэ-нен, куда в августе 1882 г. переехали его родители.
   Вначале у меня были здесь, в степи, кое-какие неприятности с моделями: люди смеялись надо мной, принимали меня за дурачка, и я не мог закончить начатые этюды с фигурами из-за того, что модели не хотели позировать, хоть я хорошо, во всяком случае по местным условиям, платил им.
   Однако я не сдался, ограничил себя одним местом и одной семьей и располагаю теперь старухой, девочкой и мужчиной, которые, надеюсь, согласятся мне позировать и впредь.
   Я сделал несколько этюдов равнины, которые пришлю тебе, как только они высохнут, и начал также несколько акварелей. Набросал я и несколько рисунков пером, потому что пером можно передать такие подробности, которые немыслимы в этюдах маслом; вот почему, если, конечно, позволяют обстоятельства, рекомендуется всегда делать два этюда: один, выполненный исключительно в рисунке, – для композиции; другой – в цвете; таким путем можно впоследствии оживить живописные этюды. Равнина великолепна: на ней встречаются заболоченные луга, которые часто напоминают мне Т.Руссо.
   Могу тебя заверить, что деревенский воздух и деревенская жизнь благотворно влияют на мое здоровье. Ах, если бы эта несчастная женщина тоже могла наслаждаться природой! Здравый смысл ясно подсказывает мне, что при данных обстоятельствах это невозможно, и тем не менее я думаю о ней с глубоким сожалением.
   Я испытываю потребность откровенно высказаться, поэтому не скрою от тебя, что меня охватило чувство большой тревоги, подавленности, je ne sais quoi, вроде невыразимой обескураженности и отчаяния. Если я не сумею хоть чем-то утешиться, это чувство станет поистине невыносимым. Я близко принимаю к сердцу свойственное мне неумение ладить с людьми – оно очень сильно огорчает меня, потому что от него в значительной мере зависит мой успех и возможность дальнейшей работы.
   Кроме того, тревога о судьбе этой женщины, моего бедного малыша и второго ее ребенка камнем лежит у меня на сердце. Я но-прежнему хочу им помочь и не могу.
   Настал такой момент, когда мне необходимо уважение, доверие, немножко тепла, но, как видишь, доверием я не пользуюсь ни у кого.
   Ты, разумеется, исключение, но именно потому, что все взвалено на твои плечи, я особенно остро чувствую, как все кругом безнадежно и мрачно…
   У нас стоят пасмурные, дождливые дни, и, когда я возвращаюсь на чердак, где обосновался, все кажется мне удивительно грустным; даже свет, падающий через единственное окно на пустой этюдник и кучу стертых, уже негодных кистей, – и тот удивительно грустен. К счастью, во всем этом есть своя достаточно комическая сторона, которая позволяет не разрыдаться, а, напротив, от всего сердца посмеяться над собой. Однако все это в такой огромной степени не соответствует моим планам и серьезности моей работы, что смех сразу же обрывается…
   Кроме того, в последние дни меня одолели мрачные мысли относительно будущего, а также по поводу жалкого состояния моих живописных принадлежностей, которое лишает меня возможности делать необходимейшие, полезнейшие вещи так, как их, по существу, следует делать. Ведь я с самого начала нашел здесь столько красивого, что, если бы мог себе это позволить, послал бы за своими вещами в Гаагу, приспособил бы чердак под мастерскую (расширив окно) или подыскал бы себе новое помещение, а также пополнил бы и обновил свой живописный инвентарь.
   Я хотел бы иметь возможность проделать все это с величайшей тщательностью, и, если бы мне кто-нибудь помог, самые мои большие огорчения отпали бы сами собой. Но раз я покамест не нахожу никого, кто поверил бы мне, любые мои новые расходы неизбежно лягут на твои плечи. Вот круг, в котором вращаются мои мысли и из которого я не вижу никакого выхода…
   Что мне еще сказать? Иногда мысли мои принимают такое направление: я работал, экономил и все же не избежал долгов; я был верен женщине и все же вынужден был покинуть ее; я ненавидел интриги и все же не завоевал доверия окружающих и ничего не имею за душой. Не думай, что я мало ценю твою неизменную помощь, – напротив; но я часто задаю себе вопрос, не должен ли я сказать тебе: «Предоставь меня судьбе – тут уж ничего не поделаешь; тяжесть, лежащая на тебе, слишком велика для одного человека, а получить помощь с моей стороны нет никаких шансов. Разве это не достаточное доказательство того, что нам следует сдаться?»…
   Что делать? Станет мне со временем лучше или хуже? Я этого не знаю, но не могу отделаться от чувства безмерной грусти.
 
У всех бывают черные дни,
Дни сумрачной непогоды.
 
   Все это так и не может быть иначе; весь вопрос в том, не слишком ли велико бывает подчас количество черных и сумрачных дней! И все-таки я снова писал с модели в сарае с очень скверным светом. Что ж, я не отказываюсь делать все, что в моих силах, но могу ли я при данных условиях сделать то, что необходимо!
   Мысленно я всегда с тобой: поэтому неудивительно, что я довольно часто пишу тебе. Я, прежде всего, нахожу маловероятным, что ты останешься в хороших отношениях с Гупилем. Конечно, это такая огромная фирма, что пройдет немало времени, прежде чем разложение скажется во всем и мириться с положением дел станет окончательно невозможно. Но по-моему, период разложения тянется уже довольно давно; поэтому я отнюдь не удивлюсь, если узнаю, что дело зашло достаточно далеко.
   Не могу отделаться лишь от одной мысли – будущее неизменно рисуется мне не как мое одинокое, а как наше с тобой совместное пребывание в этом болотном краю, где мы будем работать как два сотоварища-художника. Такая перспектива представляется мне необыкновенно заманчивой…
   Не думаю, что ты почувствуешь себя здесь как кошка в чужом амбаре; напротив, тебе покажется, что ты вернулся на родину. Став художником, ты сразу же ощутишь прилив жизнерадостности и станешь спокойнее, чем был бы в любом ином положении, спокойнее, чем даже у Гуниля и K°…
   Ты человек волевой, с хорошей, умной, светлой головою и добрым сердцем. Считаю, что ты легко можешь стать художником, если только продержишься некоторое время.
   Не хочу сказать, что у тебя не будет забот, – гладко ничто не проходит, но ты должен руководствоваться одним соображением: «Я делаю то, что мне кажется наиболее простым; я хочу жить не в городе, а в деревне, не сидеть в конторе, а писать». Да, только так и не иначе! Все это следует рассматривать как чисто деловое предприятие, хотя вопрос и стоит глубже, да, бесконечно глубже. Но все твои мысли должны решительно сосредоточиться в таком направлении.
   В будущем тебе следует рассматривать и меня и себя только как художников; как бы плохо и трудно нам ни было, ты должен видеть одно – свою собственную работу. Глядя на уголок природы, неизменно думай: «Я это напишу». Задайся одной мыслью – стать художником…
   Торговля картинами вселяет в человека известные предубеждения, от которых ты, возможно, еще не отделался. Самое распространенное из них таково: живопись требует дарования. Да, дарование, конечно, необходимо, но не совсем в том смысле, в каком его обычно себе представляют. Нужно уметь протянуть руку и взять это дарование (что, разумеется, нелегко), а не ждать, пока оно проявится само по себе. В слове «дарование» что-то есть, но совсем не то, что предполагают люди. Чтобы научиться работать, нужно работать; чтобы стать художником, нужно рисовать. Если человек хочет сделаться художником, если он наслаждается процессом писания, если он испытывает при этом то, что испытываешь ты, он может стать художником, но это сопровождается тревогами, заботами, разочарованиями, приступами хандры, минутами полного бессилия и всякими прочими неприятностями. Таково мое мнение.
   Я знаю двух людей, в которых идет душевная борьба между «Я – художник» и «Я – не художник». Это Раппард и я сам. Эта борьба, порою отчаянная, проводит резкую грань между нами и некоторыми другими людьми, воспринимающими такие вещи менее серьезно. Что же касается нас, то нам иногда приходится тяжко, но каждый приступ меланхолии приносит с собой немножко света, немножко движения вперед. Другие не так сурово борются с собой и, вероятно, работают легче, но зато индивидуальность их развивается меньше.
   Когда что-то в тебе говорит: «Ты не художник», тотчас же начинай писать, мой мальчик, – только таким путем ты принудишь к молчанию этот внутренний голос. Тот же, кто, услышав его, бежит к друзьям и жалуется на свое несчастье, теряет часть своего мужества, часть того лучшего, что в нем есть. Друзьями твоими должны быть лишь те, кто сами ведут такую же борьбу и своим примером пробуждают в тебе жажду деятельности.
   Надо начинать такую борьбу с уверенностью в успехе и убежденностью в том, что ты делаешь нечто разумное, как крестьянин, который направляет свой плуг, или как наш друг, который на прилагаемом наброске боронует и даже сам тащит борону. Нет у тебя лошади, значит, ты сам себе лошадь – так здесь поступают многие…
   Мне всегда страшно нравились слова Доре: «У меня терпенье вола». Я вижу в них что-то хорошее, определенную убежденность и честность; короче говоря, в этих словах заложен глубокий смысл, они – изречение подлинного художника. Когда думаешь о людях, из чьего сердца выливаются подобные слова, вся болтовня о «природной одаренности», которую так часто слышишь от торговцев картинами, кажется мне мерзким карканьем. «У меня терпенье» – как сдержанно и достойно это звучит! Такого торговцы картинами никогда не скажут, даже если не все, что они говорят, походит на воронье карканье. «Я не художник», – как можно так жестоко отзываться о самом себе? Разве нельзя стать терпеливым, разве нельзя научиться терпению у природы, видя, как медленно созревает пшеница, видя, как все растет? Разве можно считать себя настолько мертвым, чтобы допустить, что ты уже никогда не будешь больше расти? Разве можно умышленно препятствовать собственному развитию? Говорю все это для того, чтобы объяснить, почему разговоры о том, одарен ты или нет, кажутся мне такими глупыми.
   Но для того чтобы расти, нужно уйти корнями в землю. Я говорю тебе: не иссыхай на тротуаре, а пересади себя в почву Дренте – там ты прорастешь. Ты скажешь: «Но ведь существуют же городские растения»; согласен, но ты-то сам зерно и место твое – в полях.
   Моя цель – делать как можно больше как можно лучших картин и рисунков, а прожив жизнь, с любовью и сожалением оглянуться назад и подумать: «Ах, какие картины я мог бы создать!» Но это отнюдь не исключает необходимости делать все, что в твоих силах. Возражаешь ли ты против этого применительно ко мне и к себе?
   Мне хочется, чтобы живопись стала твоей навязчивой идеей и вопрос: «Художник я или не художник?» – отошел в область абстракции, а на первый план выступили бы более интересные практические задачи, скажем, как скомпоновать фигуру или пейзаж.
   Тео, открыто заявляю тебе: я предпочитаю думать о том, как руки, ноги и голова соединяются с торсом, чем о том, являюсь ли я художником вообще, и если да, то в большей или меньшей степени.
   Вспомни о Барбизоне – это величественная история. Те, кто первыми приехали туда работать, внешне были далеко не такими, как по существу. Они выросли на землей знали только одно: «В городе нет ничего хорошего, я хочу в деревню». Я представляю себе, что они рассуждали примерно так: «Я должен научиться работать, должен стать совершенно иным, прямой противоположностью тому, каков я сейчас». Они говорили: «Сейчас я никуда не гожусь, но я обновлюсь на лоне природы». Что касается меня, то я рассуждаю так же и, хотя поеду в Париж, если буду к тому вынужден и если найду там чем заняться, все-таки считаю, что пребывание здесь бесконечно, бесконечно более полезно с точки зрения моего будущего…
   Если бы ты был со мной, я обрел бы товарища и моя работа тем самым пошла бы успешнее… Если бы ты был здесь, я скорее начал бы работать более производительно. Повторяю еще раз: для меня одного – задача чересчур велика, у меня не хватает духу приняться за нее в одиночку. Мне необходим человек, с которым можно все обсудить, который понимает, что такое картина…
   Ей-богу, мой мальчик, приезжай писать вместе со мной сюда, на равнину, в картофельные поля; приезжай посидеть со мной у огня, и пусть степной ветер хорошенько продует тебя!
   Вырвись! Я не знаю, что за будущее ожидает нас, не знаю, изменится наша жизнь или нет, если все у нас пойдет гладко, но могу сказать лишь одно: «Будущее не в Париже и не в Америке – там всегда будет одно и то же, вечно одно и то же. Если хочешь стать иным, приезжай сюда, в степь!»
   1 декабря
   Ты знаешь, брат, что единственная моя связь с внешним миром – ты; поэтому я чуть с ума не сошел, не получив от тебя письма в тот момент, когда отнюдь не «процветал», а, напротив, был в очень стесненных обстоятельствах, хотя и не упоминал о них, так как нахожу, что стою выше забот, выклевывающих мне печень; эту пытку я, пожалуй, могу объяснить, но считаю незаслуженной…
   Еще раз повторяю, что за время пребывания здесь я должен был привести в порядок свои живописные принадлежности, сделать запас красок, совершить несколько поездок, уплатить за жилье и еду, послать немного Христине и частично расплатиться с долгами. Из-за всего этого мне, мягко выражаясь, пришлось довольно туго. Прибавь к сказанному еще одну пытку – одиночество, и ты больше не подумаешь, будто я «процветаю» или «процветал» в прошлом.
   Я говорю не «уединение», а «одиночество» – одиночество художника, которого в такой отдаленной местности всякий и каждый считает безумцем, убийцей, бродягой и т. д. и т. д.
   Это, может быть, petite misere, но уж misere – во всяком случае. На чужбине всегда чуждо и неуютно, даже если эта чужбина так волнующе прекрасна.

Нюэнен 1 декабря 1883 – 27 ноября 1885

   Первое время, пока Винсент заботливо ухаживал за мат» рью, сломавшей ногу, обстановка в семье была спокойной Н: когда влюбленная в Ван Гога соседка Марго Бегеманн, котопо» родители не разрешили выйти за него замуж (Винсент воспли-нял это как новое тяжелое оскорбление), предпринимает попытку отравиться, ссоры между отцом и сыном вспыхивают' с прежней силой. И однако, Винсент тяжело переживает внезапную смерть отца (26 марта 1885 г.). В это время он уже работает над своим самым значительным произведением этих лет – «Едоками картофеля»-. Трудности с получением моделей в Нюэнене (католический священник запретил своим прихожанам позировать художнику) и оторванность от художественной жизни приводят его к мысли переселиться в большой город. 27 ноября он покидает Нюэнен и едет в Антверпен.
   Пребывание в Нюэнене, несмотря на все житейские неполадки и трудности, было очень плодотворным. За два проведенных здесь года было создано около 185 картин, то есть четвертая часть всей художественной продукции Ван Гога.! Около ста произведений изображали жизнь крестьян и ткачей (портреты, сцены труда и бытовые мотивы), остальную часть составляли пейзажи (виды крестьянских хижин, дома и сада отца, сельской церкви, башни и аллеи в Нюэнене) я натюрморты (посвященный памяти отца – «Натюрморт с Библией», знаменитая серия птичьих гнезд, натюрморты с деревянными башмаками, картофелем, яблоками и др.). Этим я» темам были посвящены выполненные здесь 242 рисунка.
   1 декабря 1883
   Ты, возможно, был несколько удивлен, когда я коротко известил тебя, что собираюсь на некоторое время переехать к нашим и что пишу тебе уже из дому…
   Последние три недели я чувствовал себя лишь наполовину в порядке – у меня были всякого рода недомогания, связанные с простудой и нервным возбуждением.
   Такое состояние надо стараться перебороть, и я чувствовал, что мне станет еще хуже, если я не переменю обстановку.
   И вот по различным причинам я решил на некоторое время отправиться домой. Сделал я это, однако, с большой неохотой.
   Путешествие мое началось с хорошей шестичасовой прогулки через равнину в Хогевен. День был непогожий, дождливый, снежный. Прогулка меня сильно подбодрила, вернее сказать, чувства мои пришли в такую гармонию с природой, что ходьба успокоила меня быстрее, чем успокоило бы что-либо другое. Я думал о том, что возвращение домой внесет, быть может, большую ясность в вопрос, как же мне быть дальше.
   Дренте – замечательный край, но возможность жить там зависит от многого, в частности от того, способен ли ты вынести одиночество… Во всяком случае, мне покамест неясно, что следует предпринять дальше…
   Ах, мой мальчик, как мне горько сознавать, что я стал для тебя слишком тяжким бременем и, вероятно, злоупотребляю твоей дружбой, принимая от тебя деньги на предприятие, которое, быть может, никогда не окупится! Все это стало для меня источником угрызений совести.
   Торговля произведениями искусства, тесно связанная с самим искусством, развилась за сравнительно короткое время. Но она становится и уже стала слишком похожа на банковскую спекуляцию – я не говорю совсем, но все-таки слишком похожа; а раз она превратилась в спекуляцию, то почему дела в ней должны идти иначе, чем, скажем, в торговле тюльпанами?
   Ты можешь возразить, что картина – не тюльпан. Разумеется, между ними существует огромная разница, и я, как человек, который любит картины и вовсе не любит тюльпаны, прекрасно это понимаю.
   Но я уверен, что многие богатые люди, из тех или иных побуждений покупающие дорогие картины, поступают так не потому, что находят в них художественную ценность: различие, которое мы с тобой видим между картиной и тюльпаном, для таких людей невидимо. Спекулянты, пресыщенные моты и многие другие покупали бы тюльпаны и теперь, будь на них, как прежде, мода.
   Конечно, существуют настоящие, серьезные знатоки искусства, но на их долю приходится всего одна десятая торговых сделок, которые сейчас совершаются; впрочем, случаи, когда можно сказать, что картина покупается действительно из любви к искусству, вероятно, еще более редки.
   Я, разумеется, мог бы распространяться на эту тему до бесконечности, но не вдаюсь в дальнейшие подробности и просто думаю, что ты согласишься со мной в одном: в торговле произведениями искусства есть много такого, что в будущем лопнет как мыльный пузырь.
   Непомерно вздутые сейчас цены на некоторые произведения могут упасть. Ты спросишь: «Неужели так будет и с Милле и с Коро?» Я отвечу: «Что касается цены – да». Конечно, с художественной точки зрения Милле есть Милле, Коро есть Коро, и, на мой взгляд, они незыблемы, как солнце.
   Пять лет назад я думал иначе. Я допускал, например, что Милле останется устойчив даже в цене; но с тех пор я стал побаиваться, что публика никогда его не оценит, – я ведь вижу, что его в большинстве случаев понимают превратно, хотя сейчас он все-таки не так забыт и репродукции его чаще попадаются на глаза, чем в те времена, когда им гнушались. У меня нет никакой уверенности, что те, кто лучше всего понимают Милле, впоследствии захотят платить за его картины так же дорого, как сейчас. Рембрандт тоже упал в цене в эпоху париков.
   Мне хочется откровенно спросить тебя: неужели ты веришь, что теперешние цены действительно удержатся? Признаюсь честно – я в это не верю.