Страница:
Искателем приключений хорошо быть в 20 лет; когда же тебе стукнуло 35, в этом мало приятного…
Меня очень порадовало, что Писсарро находит «Девочку» заслуживающей внимания. Не говорил ли он чего-нибудь и о «Сеятеле»? Позднее, когда я продвинусь дальше в избранном мною направлении, «Сеятель» навсегда останется первым опытом такого рода.
«Ночное кафе» продолжает «Сеятеля»; то же могу сказать о голове старого крестьянина и «Поэте», если только мне удастся закончить эту картину.
Цвет нельзя назвать локально верным с иллюзорно-реалистической точки зрения; это цвет, наводящий на мысль об определенных эмоциях страстного темперамента.
Поль Мантц, посмотрев выставку на Елисейских полях, которую видели и мы с тобой, и увидев страстный и напряженный эскиз Делакруа к «Ладье Христа», воскликнул в одной из своих статей: «Я не знал, что можно стать таким страшным с помощью зеленого и синего цвета».
То же восклицание исторгает у тебя и Хокусаи, но уже посредством линий, рисунка; недаром же ты пишешь: «Волны у него – как когти: чувствуется, что корабль схвачен ими».
Так вот, точно соответствующие натуре колорит или рисунок никогда не вызовут в зрителе столь сильного волнения.
Я прямо с почты – отсылал тебе набросок новой картины «Ночное кафе» и еще один, который сделал уже давно…
Вчера работал весь день – обставлял дом. Как меня и предупреждали почтальон с женой, две приличные кровати стоят 150 франков. Все, что они мне говорили насчет цен, оказалось правдой. Поэтому пришлось комбинировать, и я поступил так: одну кровать купил ореховую, другую, для себя, – простую. Со временем я ее распишу.
Затем я приобрел постельное белье для одной кровати и два соломенных матраса.
Если ко мне приедет Гоген или еще кто-нибудь, постель для него будет готова в одну минуту.
С самого начала я решил оборудовать дом не для себя одного, а с таким расчетом, чтобы у меня всегда можно было кому-нибудь остановиться. На это, понятное дело, ушла значительная часть моей наличности. На остаток я купил дюжину стульев, зеркало и всякие необходимые мелочи. Одним словом, на следующей неделе я уже смогу перебираться.
Для гостей я отвожу самую лучшую комнату – ту, что наверху, которую попытаюсь, насколько позволят обстоятельства, превратить в нечто похожее на будуар женщины с художественными склонностями.
В другой комнате наверху я устрою свою спальню – там все будет предельно просто, но мебель я выберу вместительную и просторную; кровать, стулья, стол – все из некрашеного дерева.
Внизу расположатся мастерская и запасная мастерская, которая в то же время будет служить кухней.
В один прекрасный день ты получишь картину, изображающую мой домик в солнечный день или звездным вечером при зажженной лампе, и тебе покажется, что у тебя в Арле есть дача. Мне не терпится все здесь устроить так, чтобы тебе понравилось и чтобы мастерская была выдержана в строго определенном стиле. Когда, допустим, через год ты решишь провести отпуск здесь или в Марселе, дом будет полностью готов и, надеюсь, сверху донизу увешан картинами. В комнате, где остановишься ты или Гоген, если он приедет, белые стены будут декорированы большими желтыми подсолнечниками.
Утром, распахнув окно, ты увидишь зелень садов, восходящее солнце и городские ворота. А весь маленький изящный будуар с красивой постелью будет заполнен большими полотнами с букетами по 12–14 подсолнечников в каждом. Это будет не банально. В мастерской же с красными квадратными плитками пола, белыми стенами и потолком, крестьянскими стульями, столом из некрашеного дерева и, надеюсь, украшающими ее портретами будет нечто от Домье и, смею это предположить, тоже не банальное.
Прошу тебя, подбери мне для мастерской несколько литографий Домье и японских гравюр. Это, разумеется, совсем не к спеху. Шли мне их лишь в том случае, если у тебя имеются дубликаты. Поищи для меня также литографии Делакруа и современных художников, только самые обыкновенные…
Еще раз повторяю: это вовсе не к спеху. Я просто делюсь с тобой мыслями. Мне хочется, чтобы у меня был настоящий дом художника, без претензий, напротив, совсем непритязательный, но такой, где во всем, вплоть до последнего стула, будет чувствоваться стиль.
Поэтому я купил не железные кровати, а местные деревянные – широкие, двуспальные. Они создают впечатление чего-то прочного, устойчивого, спокойного; правда, для них требуется больше постельного белья. Пусть – зато в них есть стиль.
Мне посчастливилось найти хорошую прислугу – без этого я бы не решился зажить своим домом; это довольно пожилая женщина с кучей ребятишек всех возрастов; пол она содержит так, что плиты его – всегда красные и чистые.
Не могу даже выразить, какую радость мне доставляет мысль о предстоящей большой и серьезной работе. Я ведь собираюсь приняться за настоящую декорацию.
Я, как уже тебе сообщил, собираюсь расписать свою кровать. Сюжетов будет три, но какие – еще не решил. Может быть, нагая женщина, может быть, ребенок в колыбели. Подумаю и решу – время есть.
Об отъезде я теперь и не помышляю, потому что голова у меня полна новыми замыслами…
В моей картине «Ночное кафе» я пытался показать, что кафе – это место, где можно погибнуть, сойти с ума или совершить преступление. Словом, я пытался, сталкивая контрасты нежно-розового с кроваво-красным и винно-красным, нежно-зеленого и веронеза с желто-зеленым и жестким сине-зеленым, воспроизвести атмосферу адского пекла, цвет бледной серы, передать демоническую мощь кабака-западни. И все это под личиной японской веселости и тартареновского добродушия.
В будущем году я отправлю на выставку декорацию моего дома – тогда она уже будет закончена. Я не придаю ей особенного значения, но, на мой взгляд, путать этюды с композициями нежелательно; вот почему я и считаю необходимым поставить в известность, что на первую выставку пошлю только этюды. Ведь на сегодня у меня есть, пожалуй, только две попытки настоящих композиций – «Ночное кафе» и «Сеятель».
Как раз когда я тебе писал, в кафе вошел маленький крестьянин, похожий на нашего отца.
А похож он на него до ужаса, особенно линиями рта – нерешительными, усталыми, расплывчатыми. До сих пор сожалею, что не смог его написать.
11 сентября 1888
Прилагаю письмо Гогена, прибывшее одновременно с письмом Бернара. Это настоящий вопль отчаяния: «Мои долги растут с каждым днем».
Я ни на чем не настаиваю – решать ему. Ты предлагаешь ему здесь кров и соглашаешься принять в уплату единственное, что он имеет, – его картины. Если же он требует, чтобы ты, кроме того, оплатил ему дорожные расходы, то это уж слишком. Во всяком случае, ему следовало бы первому предложить тебе свои картины и обратиться к нам обоим в несколько более определенных выражениях, чем такие фразы, как: «Мои долги растут с каждым днем, поэтому поездка становится все менее и менее вероятной». Он поступил бы разумнее, сказав прямо: «Я согласен, чтобы мои картины попали в ваши руки, поскольку вы ко мне хорошо относитесь, и предпочту быть в долгу у вас, любящих меня людей, чем и дальше квартировать у моего теперешнего хозяина».
Впрочем, он страдает желудком, а кто страдает желудком, у того нет свободы воли…
Пусть Гоген согласится, чтобы все шло в один котел, и полностью передаст тебе свои работы, так чтобы мы перестали считаться друг с другом и все у нас было общее.
Думаю, что, объединив средства и усилия, мы через несколько лет совместной работы все окажемся в выигрыше.
Если мы объединимся на таких условиях, ты почувствуешь себя не скажу более счастливым, но более художником, более творцом, чем работая со мною одним.
Мы же, то есть Гоген и я, особенно отчетливо осознаем, что обязаны добиться успеха: ведь каждый будет работать не только на себя и на карту будет поставлена гордость всех нас троих. Вот как, думается мне, обстоят дела…
Но удастся нам это лишь в том случае, если Гоген будет честен с нами. Мне не терпится узнать, что он тебе напишет. Я лично выложу ему все, что думаю, но мне не хотелось бы писать такому большому художнику грустных, горьких или обидных слов. С точки зрения денежной дело приобретает серьезный оборот: переезд, долги, да к тому же оборудование здешнего дома, которое еще не закончено.
Впрочем, дом сейчас в таком состоянии, что в случае неожиданного приезда Гогена я сумею тут его устроить на то время, пока он не придет в себя. Гоген женат, и это надо иметь в виду: нельзя слишком долго примирять противоречивые интересы.
Следовательно, чтобы, объединившись, потом не ссориться, нужно заранее четко обо всем договориться.
Если дела у Гогена наладятся, он, как ты и сам можешь предвидеть, помирится с женой и детьми. Разумеется, я буду только рад за него. Итак, нам следует оценить его картины выше, чем делает его теперешний квартирохозяин, но он не вправе заламывать с тебя за них слишком высокую цену, иначе объединение принесет тебе не выгоду, а одни расходы и убытки.
17 сентября 1888
Что касается работы, я чувствую себя свободнее и менее изнуренным бесцельной печалью, чем раньше. Конечно, если я буду тщательнее работать над стилем и отделкой моих вещей, дело пойдет гораздо медленнее; вернее сказать, мне придется подольше задерживать полотна у себя, чтобы они приобрели зрелость и законченность. Кроме того, некоторые из них я просто не хочу отсылать, прежде чем они не станут сухими, как мощи. К таким вещам относится прежде всего холст размером в 30, изображающий уголок сада с плакучей ивой, травой, шарообразно подстриженными кустами, розовыми олеандрами, словом, тот же самый сюжет, что и в этюде, отправленном тебе в прошлый раз. Этот, однако, большего формата, небо на нем лимонное, колорит интенсивней и богаче осенними тонами, мазок свободней и гуще. Вот первая моя картина за эту неделю. Вторая изображает кафе со стороны террасы при свете большого газового фонаря на фоне синей ночи и клочка синего звездного неба. Третья – это мой автопортрет; он почти бесцветен: пепельно-серые тона на фоне светлого веронеза. Я купил довольно сносное зеркало, чтобы писать самого себя в случае отсутствия модели. Ведь если я научусь передавать колорит собственной головы, что в общем довольно трудно, я сумею писать и другие головы – как мужские, так и женские. Мне страшно интересно писать ночные сцены и ночные эффекты прямо на месте, ночью. На этой неделе я только и делал, что писал, а в промежутках спал и ел. Это означает, что сеансы длились то по 12, то по 6 часов, после чего я без просыпу спал целый день.
В литературном приложении к субботнему (15 сентября) номеру «Figaro» я прочел описание дома, построенного по-импрессионистски. Он сложен из стеклянных кирпичей фиолетового цвета, вдавленных внутрь, как донышки бутылок. Солнце, отражаясь и преломляясь в них, дает невиданный желтый эффект.
Поддерживают эти стены из яйцеобразных стеклянных кирпичей фиолетового цвета специально изобретенные опоры из вороненого и позолоченного железа в форме странных виноградных лоз и других вьющихся растений. Этот фиолетовый дом расположен посередине сада, где дорожки усыпаны ярко-желтым песком.
Разумеется, цветочные клумбы также отличаются самым экстравагантным колоритом. Находится этот дом, если не ошибаюсь, в Отейле.
В своем доме я не склонен ничего менять ни сейчас, ни потом, но мне хочется украсить его настенными декорациями и превратить в подлинный дом художника.
Это еще придет.
Эту ночь я спал уже у себя, и, хотя дом еще не совсем обставлен, я им очень доволен. Чувствую, что сумею сделать из него нечто долговечное, такое, чем смогут воспользоваться и другие. Отныне деньги не будут больше тратиться впустую; и в этом ты, надеюсь, не замедлишь убедиться. Дом напоминает мне интерьеры Босбоома: красные плиты пола, белые стены. Мебель ореховая или некрашеного дерева, из окон видны зелень и клочки ярко-синего неба. Вокруг дома – городской сад, ночные кафе, бакалейная лавка, словом, окружение не такое, как у Милле, но, на худой конец, напоминающее Домье и уж подавно Золя. А этого вполне достаточно для того, чтобы в голове рождались мысли, верно? Моя идея – создать в конечном счете, и оставить потомству мастерскую, где мог бы жить последователь. Я не знаю, достаточно ли ясно я выражаюсь, но другими словами: мы заняты искусством и делами, которые существуют не только для нас, но и после нас могут быть продолжены другими.
То, что я устроил такую мастерскую-убежище здесь, на подступах к югу, вовсе не так уж глупо. Тут, прежде всего, можно спокойно работать. А если кто-нибудь сочтет, что отсюда слишком далеко до Парижа, тем хуже для него и пусть болтает что угодно. Почему Эжена Делакруа, величайшего из колористов, так тянуло на юг и даже в Африку? Да потому, что там – не только в Африке, но уже за Арлем – повсюду встречаешь великолепные контрасты красного и зеленого, синего и оранжевого, серно-желтого и лилового.
Каждому подлинному колористу следует побывать здесь и убедиться, что на свете существует не только такая красочная гамма, какую видишь на севере. Не сомневаюсь, что, если Гоген приедет сюда, он полюбит этот край; если же он не приедет, то это означает лишь, что он уже имел опыт работы в более красочных странах; поэтому он всегда останется нашим другом и принципиальным сторонником, а вместо него здесь поселится кто-нибудь другой.
Если в том, что ты делаешь, чувствуется дыхание бесконечности, если оно оправданно и имеет право на существование, работается легче и спокойнее. Применительно к тебе все это вдвойне верно.
Ты хорошо относишься к живописцам, и ты знаешь, что чем больше я над этим задумываюсь, тем глубже убеждаюсь, что нет ничего более подлинно художественного, чем любить людей. Ты возразишь, что лучше держаться подальше и от искусства, и от художников. Это в общем-то верно, но ведь и греки, и французы, и старые голландцы любили искусство, которое неизменно возрождается после неизбежных периодов упадка. Не думаю, что, чураясь искусства и художников, человек делается добродетельнее.
Покамест я не нахожу, что мои картины стоят тех благ, которые ты мне предоставляешь. Но, как только я сделаю подлинно хорошие вещи, станет ясно как день, что они созданы тобою не в меньшей степени, чем мной, что мы создали их вдвоем.
Довольно об этом – ты сам согласишься со мной, если у меня получится что-нибудь стоящее. Сейчас я работаю над новым квадратным полотном размером в 30* – опять сад, или, вернее, платановая аллея с зеленой травой и купами черных сосен. Ты очень хорошо сделал, что заказал краски и холст, – погода стоит великолепная. Мистраль, конечно, дует, но временами стихает, и тогда здесь просто чудесно.
Будь тут мистраль не таким частым гостем, здешние края были бы не менее красивы и благоприятны для искусства, чем Япония.
Пока я тебе писал, пришло очень милое письмо от Бернара. Он собирается зимой побывать в Арле. Это, разумеется, вздор. Но он тут же добавляет, что Гоген, вероятно, пришлет его сюда вместо себя, а сам предпочтет остаться на севере. Об этом мы вскоре узнаем точнее: я убежден, что Гоген, так или иначе, тебя обо всем известит.
В своем письме Бернар отзывается о Гогене с большой симпатией и уважением. Уверен, что они нашли общий язык.
Общение с Гогеном, без сомнения, благотворно отразится на Бернаре.
Приедет Гоген или нет, он все равно останется нашим другом; если не приедет теперь, значит, приедет в другой раз.
Инстинктивно я чувствую, что Гоген – человек расчета. Находясь в самом низу социальной лестницы, он хочет завоевать себе положение путем, конечно, честным, но весьма политичным. Гоген не предполагает, что я все это прекрасно понимаю. И он, вероятно, не отдает себе отчета в том, что самое главное для всех нас – выиграть время и что, объединившись с нами, он таки выиграет его, даже если объединение не принесет ему никаких других выгод…
Не думаю, что было бы благоразумно немедленно предлагать Бернару 150 франков за каждую картину, как мы это сделали с Гогеном. Уж не надеется ли Бернар, который, несомненно, уже обсудил все это в подробностях с Гогеном, в какой-то мере заменить его?
Считаю, что держаться нам надо твердо и решительно. Не вступать в объяснения, а ясно изложить свою позицию.
Я не обвиняю Гогена, если, как бывший маклер, он хочет рискнуть и пойти на коммерческую операцию; но я-то в ней участвовать не желаю. Как тебе известно, я считаю, что новые торговцы ничем не лучше прежних.
Я принципиально и теоретически стою за ассоциацию художников, которая облегчила бы им жизнь и работу, но я принципиально и теоретически против того, чтобы бороться с уже существующими фирмами и подрывать их. Пусть себе существуют, коснеют и умирают естественной смертью. Попытка же художников своими силами оживить торговлю картинами представляется мне самонадеянной и пустой затеей. Ничего этого не нужно. Пусть они лучше попробуют помочь друг другу существовать и заживут одной семьей, как братья и соратники; тогда я с ними даже в том случае, если такая попытка окажется безуспешной; но я никогда не приму участия в происках, направленных против торговцев картинами.
Сегодня я уже написал тебе рано утром, после чего пошел продолжать очередную картину – сад, залитый солнцем. Затем я отнес ее домой и опять ушел на улицу с новым холстом, который тоже использовал. А теперь мне захотелось написать тебе второй раз.
У меня еще никогда не было такой замечательной возможности работать. Природа здесь необыкновенно красива! Везде, надо всем дивно синий небосвод и солнце, которое струит сияние светлого зеленовато-желтого цвета; это мягко и красиво, как сочетание небесно-голубого и желтого на картинах Вермеера Дельфтского. Я не могу написать так же красиво, но меня это захватывает настолько, что я даю себе волю, не думая ни о каких правилах.
Итак, теперь у меня три картины, изображающие сад, что напротив моего дома; затем два «Кафе» и «Подсолнечники», портрет Боша и мой автопортрет; затем красное солнце над заводом, грузчики песка, старая мельница.
Как видишь, даже если оставить в стороне остальные этюды, работа проделана немалая. Зато у меня сегодня окончательно иссякли краски, холст и деньги. Последняя моя картина, написанная с помощью последних тюбиков краски на последнем куске холста, – зеленый, как и полагается, сад – сделана одним чистым зеленым цветом с небольшой прибавкой прусской зелени и желтого хрома. Я начинаю чувствовать, что я стал совсем другим, чем был в день приезда сюда: меня больше не мучат сомнения, я без колебаний берусь за работу, и моя уверенность в себе все больше возрастает. Но какая здесь природа!..
Недавно прочел статью о Данте, Петрарке, Боккаччо, Джотто и Боттичелли. Господи, какое огромное впечатление произвели на меня письма этих людей!
А ведь Петрарка жил совсем неподалеку отсюда, в Авиньоне. Я вижу те же самые кипарисы и олеандры, на которые смотрел и он.
Я попытался вложить нечто подобное этому чувству в один из своих садов, тот, что выполнен жирными мазками в лимонно-желтом и лимонно-зеленом цвете. Больше всего меня тронул Джотто, вечно больной, но неизменно полный доброты и вдохновения, живший словно не на земле, а в нездешнем мире.
Джотто – личность совершенно исключительная. Я чувствую его сильнее, чем поэтов – Данте, Петрарку, Боккаччо.
Мне всегда кажется, что поэзия есть нечто более страшное, нежели живопись, хотя последняя – занятие и более грязное, и более скучное. Но поскольку художник ничего не говорит и молчит, я все-таки предпочитаю живопись. Дорогой мой Тео, когда ты увидишь здешнее солнце, кипарисы, олеандры, – а этот день, можешь не сомневаться, все-таки наступит, – ты еще чаще начнешь вспоминать прекрасные вещи Пюви де Шаванна – «Тихий край» и многие другие…
Впрочем, когда дует мистраль, а это штука неприятная, здешние края можно назвать как угодно, только не тихими.
Зато первый же безветренный день вознаграждает за все – и как вознаграждает! Какая яркость красок, какая прозрачность воздуха, как все ясно и как все вибрирует!
Завтра в ожидании красок начну рисовать. Теперь наступил момент, когда я решил не начинать больше картину с наброска углем. Это ни к чему не ведет: чтобы хорошо рисовать, надо сразу делать рисунок краской. Что касается выставки в «Revue Independante» – согласен, но пусть знают раз навсегда, что мы – заправские курильщики и не сунем сигару в рот не тем концом…
Очень хотел бы, чтоб Бернар отслужил свой срок в Африке, – там он сделает немало хороших вещей… Он пишет, что готов выменять свой автопортрет на этюд моего.
Он сообщает также, что не осмеливается писать Гогена, так как ужасно робеет перед ним. Да, у Бернара очень трудный характер! Иногда он бывает раздражителен и придирчив, но я, конечно, не вправе упрекать его за это, так как мне самому хорошо известно, что такое расстройство нервов, и я знаю – он тоже не станет попрекать меня. Если бы он отправился в Африку вместе с Милье, они, без сомнения, подружились бы: Милье очень постоянен в дружбе, а любовью занимается столько, что почти презирает это занятие.
Что поделывает Сера? Я лично не решился бы показать ему все посланные тебе этюды. Пусть посмотрит лишь подсолнечники, кафе и сады.
Я много раздумывал о его системе и ни в коем случае не собираюсь следовать ей, но колорист он оригинальный, что относится и к Синьяку, хотя в иной степени; пуантилисты открыли нечто новое, и я, несмотря ни на что, люблю их.
Скажу совершенно откровенно – я все больше возвращаюсь к тому, чего искал до приезда в Париж. Не уверен, что кто-нибудь до меня говорил о суггестивном цвете. Делакруа и Монтичелли умели выразить цветом многое, но не обмолвились на этот счет ни словом.
Я все тот же, каким был в Нюэнене, когда неудачно пытался учиться музыке. Но уже тогда я чувствовал связь, существующую между нашим цветом и музыкой Вагнера.
Правда, теперь я рассматриваю импрессионизм как воскрешение Эжена Делакруа, но поскольку импрессионисты толкуют его заветы не только по-разному, но порою просто противоречиво, постольку доктрину нового искусства сформулируют, очевидно, не они. Я не порываю с ними потому, что это ничего для меня не значит и ни к чему меня не обязывает: раз я только их попутчик, мне незачем высказывать свою точку зрения. Видит Бог, в жизни всегда полезно выглядеть немножко дураком: мне ведь нужно выиграть время, чтобы учиться. Да, наверно, и ты не требуешь большего. Уверен, что ты, как и я, стремишься к одному – к покою, без которого нельзя беспрепятственно учиться.
Я же боюсь, что лишаю тебя покоя просьбами о присылке денег.
А ведь я столько внимания уделяю расчетам! Сегодня, например, я обнаружил, что я точно рассчитал, какое количество разных красок, за исключением основной – желтой, уйдет у меня на десять квадратных метров холста. Все мои краски приходят к концу одновременно. Разве это не доказывает, что я чувствую соотношение цветов не хуже, чем лунатик пространство? То же самое и в рисунке, где я почти ничего не измеряю, являя собой прямую противоположность Кормону: тот уверяет, что, если бы он не измерял, он бы рисовал как свинья…
Мне пришлось заказать еще пять подрамников размером в 30* для новых картин. Они уже готовы, надо только их забрать. Из этого ты можешь заключить, что сейчас, в разгар работы, я просто не могу остаться без денег. Утешаться приходится лишь одним – тем, что мы твердо стоим на земле и не предаемся пустым умствованиям, а стараемся побольше производить. Поэтому мы не собьемся с пути.
Надеюсь, так будет и впредь. Мне поневоле приходится расходовать и краски, и холст, и деньги, но можешь быть уверен, что из-за этого мы еще не пойдем ко дну.
Фотография нашей матери очень меня порадовала: по ней видно, что мама чувствует себя хорошо, – у нее очень живое выражение лица. Карточка не нравится мне только в том смысле, что она чересчур схожа с оригиналом. Я только что закончил свой автопортрет, который тоже почти бесцветен, и могу сказать: нельзя дать яркого представления о человеке, не изобразив его в цвете… Разве Жермини Ласерте, показанная не в цвете, была бы настоящей Жермини Ласерте? Ясное дело, нет. Как бы мне хотелось написать портреты членов нашей семьи!
Вторично соскоблил этюд, представляющий Христа с ангелом в саду Гефсиманском.
Именно потому, что я вижу здесь настоящие оливы, я не могу или, вернее, не хочу больше работать без моделей; что же касается колорита, то он у меня весь в голове: ночь звездная; фигура Христа синяя – самого интенсивного синего цвета, какой себе можно только представить; ангел – лимонно-желтый, приглушенного тона. Пейзаж – все оттенки фиолетового: от кроваво-пурпурного до пепельного…
У искусства, в котором мы работаем, еще бесконечно большое будущее; следовательно, нужно устроиться так, чтобы жить спокойно, а не по-декадентски. Здесь я все больше становлюсь похожим на японского художника, который ведет на лоне природы жизнь мелкого буржуа. Согласись, что это все же менее безотрадно, чем существование декадента. Дожив до преклонных лет, я, наверно, сделаюсь чем-то вроде папаши Танги.
Разумеется, мы не знаем, что станет с каждым из нас в отдельности, но мы предчувствуем, что век импрессионизму сужден долгий.
Я уже писал тебе сегодня, но день был на редкость великолепный, и мне захотелось сказать тебе, как я жалею, что ты не видишь того, что вижу здесь я!
Уже в семь утра я сидел перед мольбертом. Пишу не Бог весть что – кедр или шарообразный кипарис и траву. Ты уже знаком с этим шарообразным кипарисом – я ведь послал тебе этюд сада. Прилагаю на всякий случай набросок с моего полотна, как всегда квадратного, размером в 30*.
Меня очень порадовало, что Писсарро находит «Девочку» заслуживающей внимания. Не говорил ли он чего-нибудь и о «Сеятеле»? Позднее, когда я продвинусь дальше в избранном мною направлении, «Сеятель» навсегда останется первым опытом такого рода.
«Ночное кафе» продолжает «Сеятеля»; то же могу сказать о голове старого крестьянина и «Поэте», если только мне удастся закончить эту картину.
Цвет нельзя назвать локально верным с иллюзорно-реалистической точки зрения; это цвет, наводящий на мысль об определенных эмоциях страстного темперамента.
Поль Мантц, посмотрев выставку на Елисейских полях, которую видели и мы с тобой, и увидев страстный и напряженный эскиз Делакруа к «Ладье Христа», воскликнул в одной из своих статей: «Я не знал, что можно стать таким страшным с помощью зеленого и синего цвета».
То же восклицание исторгает у тебя и Хокусаи, но уже посредством линий, рисунка; недаром же ты пишешь: «Волны у него – как когти: чувствуется, что корабль схвачен ими».
Так вот, точно соответствующие натуре колорит или рисунок никогда не вызовут в зрителе столь сильного волнения.
Я прямо с почты – отсылал тебе набросок новой картины «Ночное кафе» и еще один, который сделал уже давно…
Вчера работал весь день – обставлял дом. Как меня и предупреждали почтальон с женой, две приличные кровати стоят 150 франков. Все, что они мне говорили насчет цен, оказалось правдой. Поэтому пришлось комбинировать, и я поступил так: одну кровать купил ореховую, другую, для себя, – простую. Со временем я ее распишу.
Затем я приобрел постельное белье для одной кровати и два соломенных матраса.
Если ко мне приедет Гоген или еще кто-нибудь, постель для него будет готова в одну минуту.
С самого начала я решил оборудовать дом не для себя одного, а с таким расчетом, чтобы у меня всегда можно было кому-нибудь остановиться. На это, понятное дело, ушла значительная часть моей наличности. На остаток я купил дюжину стульев, зеркало и всякие необходимые мелочи. Одним словом, на следующей неделе я уже смогу перебираться.
Для гостей я отвожу самую лучшую комнату – ту, что наверху, которую попытаюсь, насколько позволят обстоятельства, превратить в нечто похожее на будуар женщины с художественными склонностями.
В другой комнате наверху я устрою свою спальню – там все будет предельно просто, но мебель я выберу вместительную и просторную; кровать, стулья, стол – все из некрашеного дерева.
Внизу расположатся мастерская и запасная мастерская, которая в то же время будет служить кухней.
В один прекрасный день ты получишь картину, изображающую мой домик в солнечный день или звездным вечером при зажженной лампе, и тебе покажется, что у тебя в Арле есть дача. Мне не терпится все здесь устроить так, чтобы тебе понравилось и чтобы мастерская была выдержана в строго определенном стиле. Когда, допустим, через год ты решишь провести отпуск здесь или в Марселе, дом будет полностью готов и, надеюсь, сверху донизу увешан картинами. В комнате, где остановишься ты или Гоген, если он приедет, белые стены будут декорированы большими желтыми подсолнечниками.
Утром, распахнув окно, ты увидишь зелень садов, восходящее солнце и городские ворота. А весь маленький изящный будуар с красивой постелью будет заполнен большими полотнами с букетами по 12–14 подсолнечников в каждом. Это будет не банально. В мастерской же с красными квадратными плитками пола, белыми стенами и потолком, крестьянскими стульями, столом из некрашеного дерева и, надеюсь, украшающими ее портретами будет нечто от Домье и, смею это предположить, тоже не банальное.
Прошу тебя, подбери мне для мастерской несколько литографий Домье и японских гравюр. Это, разумеется, совсем не к спеху. Шли мне их лишь в том случае, если у тебя имеются дубликаты. Поищи для меня также литографии Делакруа и современных художников, только самые обыкновенные…
Еще раз повторяю: это вовсе не к спеху. Я просто делюсь с тобой мыслями. Мне хочется, чтобы у меня был настоящий дом художника, без претензий, напротив, совсем непритязательный, но такой, где во всем, вплоть до последнего стула, будет чувствоваться стиль.
Поэтому я купил не железные кровати, а местные деревянные – широкие, двуспальные. Они создают впечатление чего-то прочного, устойчивого, спокойного; правда, для них требуется больше постельного белья. Пусть – зато в них есть стиль.
Мне посчастливилось найти хорошую прислугу – без этого я бы не решился зажить своим домом; это довольно пожилая женщина с кучей ребятишек всех возрастов; пол она содержит так, что плиты его – всегда красные и чистые.
Не могу даже выразить, какую радость мне доставляет мысль о предстоящей большой и серьезной работе. Я ведь собираюсь приняться за настоящую декорацию.
Я, как уже тебе сообщил, собираюсь расписать свою кровать. Сюжетов будет три, но какие – еще не решил. Может быть, нагая женщина, может быть, ребенок в колыбели. Подумаю и решу – время есть.
Об отъезде я теперь и не помышляю, потому что голова у меня полна новыми замыслами…
В моей картине «Ночное кафе» я пытался показать, что кафе – это место, где можно погибнуть, сойти с ума или совершить преступление. Словом, я пытался, сталкивая контрасты нежно-розового с кроваво-красным и винно-красным, нежно-зеленого и веронеза с желто-зеленым и жестким сине-зеленым, воспроизвести атмосферу адского пекла, цвет бледной серы, передать демоническую мощь кабака-западни. И все это под личиной японской веселости и тартареновского добродушия.
В будущем году я отправлю на выставку декорацию моего дома – тогда она уже будет закончена. Я не придаю ей особенного значения, но, на мой взгляд, путать этюды с композициями нежелательно; вот почему я и считаю необходимым поставить в известность, что на первую выставку пошлю только этюды. Ведь на сегодня у меня есть, пожалуй, только две попытки настоящих композиций – «Ночное кафе» и «Сеятель».
Как раз когда я тебе писал, в кафе вошел маленький крестьянин, похожий на нашего отца.
А похож он на него до ужаса, особенно линиями рта – нерешительными, усталыми, расплывчатыми. До сих пор сожалею, что не смог его написать.
11 сентября 1888
Прилагаю письмо Гогена, прибывшее одновременно с письмом Бернара. Это настоящий вопль отчаяния: «Мои долги растут с каждым днем».
Я ни на чем не настаиваю – решать ему. Ты предлагаешь ему здесь кров и соглашаешься принять в уплату единственное, что он имеет, – его картины. Если же он требует, чтобы ты, кроме того, оплатил ему дорожные расходы, то это уж слишком. Во всяком случае, ему следовало бы первому предложить тебе свои картины и обратиться к нам обоим в несколько более определенных выражениях, чем такие фразы, как: «Мои долги растут с каждым днем, поэтому поездка становится все менее и менее вероятной». Он поступил бы разумнее, сказав прямо: «Я согласен, чтобы мои картины попали в ваши руки, поскольку вы ко мне хорошо относитесь, и предпочту быть в долгу у вас, любящих меня людей, чем и дальше квартировать у моего теперешнего хозяина».
Впрочем, он страдает желудком, а кто страдает желудком, у того нет свободы воли…
Пусть Гоген согласится, чтобы все шло в один котел, и полностью передаст тебе свои работы, так чтобы мы перестали считаться друг с другом и все у нас было общее.
Думаю, что, объединив средства и усилия, мы через несколько лет совместной работы все окажемся в выигрыше.
Если мы объединимся на таких условиях, ты почувствуешь себя не скажу более счастливым, но более художником, более творцом, чем работая со мною одним.
Мы же, то есть Гоген и я, особенно отчетливо осознаем, что обязаны добиться успеха: ведь каждый будет работать не только на себя и на карту будет поставлена гордость всех нас троих. Вот как, думается мне, обстоят дела…
Но удастся нам это лишь в том случае, если Гоген будет честен с нами. Мне не терпится узнать, что он тебе напишет. Я лично выложу ему все, что думаю, но мне не хотелось бы писать такому большому художнику грустных, горьких или обидных слов. С точки зрения денежной дело приобретает серьезный оборот: переезд, долги, да к тому же оборудование здешнего дома, которое еще не закончено.
Впрочем, дом сейчас в таком состоянии, что в случае неожиданного приезда Гогена я сумею тут его устроить на то время, пока он не придет в себя. Гоген женат, и это надо иметь в виду: нельзя слишком долго примирять противоречивые интересы.
Следовательно, чтобы, объединившись, потом не ссориться, нужно заранее четко обо всем договориться.
Если дела у Гогена наладятся, он, как ты и сам можешь предвидеть, помирится с женой и детьми. Разумеется, я буду только рад за него. Итак, нам следует оценить его картины выше, чем делает его теперешний квартирохозяин, но он не вправе заламывать с тебя за них слишком высокую цену, иначе объединение принесет тебе не выгоду, а одни расходы и убытки.
17 сентября 1888
Что касается работы, я чувствую себя свободнее и менее изнуренным бесцельной печалью, чем раньше. Конечно, если я буду тщательнее работать над стилем и отделкой моих вещей, дело пойдет гораздо медленнее; вернее сказать, мне придется подольше задерживать полотна у себя, чтобы они приобрели зрелость и законченность. Кроме того, некоторые из них я просто не хочу отсылать, прежде чем они не станут сухими, как мощи. К таким вещам относится прежде всего холст размером в 30, изображающий уголок сада с плакучей ивой, травой, шарообразно подстриженными кустами, розовыми олеандрами, словом, тот же самый сюжет, что и в этюде, отправленном тебе в прошлый раз. Этот, однако, большего формата, небо на нем лимонное, колорит интенсивней и богаче осенними тонами, мазок свободней и гуще. Вот первая моя картина за эту неделю. Вторая изображает кафе со стороны террасы при свете большого газового фонаря на фоне синей ночи и клочка синего звездного неба. Третья – это мой автопортрет; он почти бесцветен: пепельно-серые тона на фоне светлого веронеза. Я купил довольно сносное зеркало, чтобы писать самого себя в случае отсутствия модели. Ведь если я научусь передавать колорит собственной головы, что в общем довольно трудно, я сумею писать и другие головы – как мужские, так и женские. Мне страшно интересно писать ночные сцены и ночные эффекты прямо на месте, ночью. На этой неделе я только и делал, что писал, а в промежутках спал и ел. Это означает, что сеансы длились то по 12, то по 6 часов, после чего я без просыпу спал целый день.
В литературном приложении к субботнему (15 сентября) номеру «Figaro» я прочел описание дома, построенного по-импрессионистски. Он сложен из стеклянных кирпичей фиолетового цвета, вдавленных внутрь, как донышки бутылок. Солнце, отражаясь и преломляясь в них, дает невиданный желтый эффект.
Поддерживают эти стены из яйцеобразных стеклянных кирпичей фиолетового цвета специально изобретенные опоры из вороненого и позолоченного железа в форме странных виноградных лоз и других вьющихся растений. Этот фиолетовый дом расположен посередине сада, где дорожки усыпаны ярко-желтым песком.
Разумеется, цветочные клумбы также отличаются самым экстравагантным колоритом. Находится этот дом, если не ошибаюсь, в Отейле.
В своем доме я не склонен ничего менять ни сейчас, ни потом, но мне хочется украсить его настенными декорациями и превратить в подлинный дом художника.
Это еще придет.
Эту ночь я спал уже у себя, и, хотя дом еще не совсем обставлен, я им очень доволен. Чувствую, что сумею сделать из него нечто долговечное, такое, чем смогут воспользоваться и другие. Отныне деньги не будут больше тратиться впустую; и в этом ты, надеюсь, не замедлишь убедиться. Дом напоминает мне интерьеры Босбоома: красные плиты пола, белые стены. Мебель ореховая или некрашеного дерева, из окон видны зелень и клочки ярко-синего неба. Вокруг дома – городской сад, ночные кафе, бакалейная лавка, словом, окружение не такое, как у Милле, но, на худой конец, напоминающее Домье и уж подавно Золя. А этого вполне достаточно для того, чтобы в голове рождались мысли, верно? Моя идея – создать в конечном счете, и оставить потомству мастерскую, где мог бы жить последователь. Я не знаю, достаточно ли ясно я выражаюсь, но другими словами: мы заняты искусством и делами, которые существуют не только для нас, но и после нас могут быть продолжены другими.
То, что я устроил такую мастерскую-убежище здесь, на подступах к югу, вовсе не так уж глупо. Тут, прежде всего, можно спокойно работать. А если кто-нибудь сочтет, что отсюда слишком далеко до Парижа, тем хуже для него и пусть болтает что угодно. Почему Эжена Делакруа, величайшего из колористов, так тянуло на юг и даже в Африку? Да потому, что там – не только в Африке, но уже за Арлем – повсюду встречаешь великолепные контрасты красного и зеленого, синего и оранжевого, серно-желтого и лилового.
Каждому подлинному колористу следует побывать здесь и убедиться, что на свете существует не только такая красочная гамма, какую видишь на севере. Не сомневаюсь, что, если Гоген приедет сюда, он полюбит этот край; если же он не приедет, то это означает лишь, что он уже имел опыт работы в более красочных странах; поэтому он всегда останется нашим другом и принципиальным сторонником, а вместо него здесь поселится кто-нибудь другой.
Если в том, что ты делаешь, чувствуется дыхание бесконечности, если оно оправданно и имеет право на существование, работается легче и спокойнее. Применительно к тебе все это вдвойне верно.
Ты хорошо относишься к живописцам, и ты знаешь, что чем больше я над этим задумываюсь, тем глубже убеждаюсь, что нет ничего более подлинно художественного, чем любить людей. Ты возразишь, что лучше держаться подальше и от искусства, и от художников. Это в общем-то верно, но ведь и греки, и французы, и старые голландцы любили искусство, которое неизменно возрождается после неизбежных периодов упадка. Не думаю, что, чураясь искусства и художников, человек делается добродетельнее.
Покамест я не нахожу, что мои картины стоят тех благ, которые ты мне предоставляешь. Но, как только я сделаю подлинно хорошие вещи, станет ясно как день, что они созданы тобою не в меньшей степени, чем мной, что мы создали их вдвоем.
Довольно об этом – ты сам согласишься со мной, если у меня получится что-нибудь стоящее. Сейчас я работаю над новым квадратным полотном размером в 30* – опять сад, или, вернее, платановая аллея с зеленой травой и купами черных сосен. Ты очень хорошо сделал, что заказал краски и холст, – погода стоит великолепная. Мистраль, конечно, дует, но временами стихает, и тогда здесь просто чудесно.
Будь тут мистраль не таким частым гостем, здешние края были бы не менее красивы и благоприятны для искусства, чем Япония.
Пока я тебе писал, пришло очень милое письмо от Бернара. Он собирается зимой побывать в Арле. Это, разумеется, вздор. Но он тут же добавляет, что Гоген, вероятно, пришлет его сюда вместо себя, а сам предпочтет остаться на севере. Об этом мы вскоре узнаем точнее: я убежден, что Гоген, так или иначе, тебя обо всем известит.
В своем письме Бернар отзывается о Гогене с большой симпатией и уважением. Уверен, что они нашли общий язык.
Общение с Гогеном, без сомнения, благотворно отразится на Бернаре.
Приедет Гоген или нет, он все равно останется нашим другом; если не приедет теперь, значит, приедет в другой раз.
Инстинктивно я чувствую, что Гоген – человек расчета. Находясь в самом низу социальной лестницы, он хочет завоевать себе положение путем, конечно, честным, но весьма политичным. Гоген не предполагает, что я все это прекрасно понимаю. И он, вероятно, не отдает себе отчета в том, что самое главное для всех нас – выиграть время и что, объединившись с нами, он таки выиграет его, даже если объединение не принесет ему никаких других выгод…
Не думаю, что было бы благоразумно немедленно предлагать Бернару 150 франков за каждую картину, как мы это сделали с Гогеном. Уж не надеется ли Бернар, который, несомненно, уже обсудил все это в подробностях с Гогеном, в какой-то мере заменить его?
Считаю, что держаться нам надо твердо и решительно. Не вступать в объяснения, а ясно изложить свою позицию.
Я не обвиняю Гогена, если, как бывший маклер, он хочет рискнуть и пойти на коммерческую операцию; но я-то в ней участвовать не желаю. Как тебе известно, я считаю, что новые торговцы ничем не лучше прежних.
Я принципиально и теоретически стою за ассоциацию художников, которая облегчила бы им жизнь и работу, но я принципиально и теоретически против того, чтобы бороться с уже существующими фирмами и подрывать их. Пусть себе существуют, коснеют и умирают естественной смертью. Попытка же художников своими силами оживить торговлю картинами представляется мне самонадеянной и пустой затеей. Ничего этого не нужно. Пусть они лучше попробуют помочь друг другу существовать и заживут одной семьей, как братья и соратники; тогда я с ними даже в том случае, если такая попытка окажется безуспешной; но я никогда не приму участия в происках, направленных против торговцев картинами.
Сегодня я уже написал тебе рано утром, после чего пошел продолжать очередную картину – сад, залитый солнцем. Затем я отнес ее домой и опять ушел на улицу с новым холстом, который тоже использовал. А теперь мне захотелось написать тебе второй раз.
У меня еще никогда не было такой замечательной возможности работать. Природа здесь необыкновенно красива! Везде, надо всем дивно синий небосвод и солнце, которое струит сияние светлого зеленовато-желтого цвета; это мягко и красиво, как сочетание небесно-голубого и желтого на картинах Вермеера Дельфтского. Я не могу написать так же красиво, но меня это захватывает настолько, что я даю себе волю, не думая ни о каких правилах.
Итак, теперь у меня три картины, изображающие сад, что напротив моего дома; затем два «Кафе» и «Подсолнечники», портрет Боша и мой автопортрет; затем красное солнце над заводом, грузчики песка, старая мельница.
Как видишь, даже если оставить в стороне остальные этюды, работа проделана немалая. Зато у меня сегодня окончательно иссякли краски, холст и деньги. Последняя моя картина, написанная с помощью последних тюбиков краски на последнем куске холста, – зеленый, как и полагается, сад – сделана одним чистым зеленым цветом с небольшой прибавкой прусской зелени и желтого хрома. Я начинаю чувствовать, что я стал совсем другим, чем был в день приезда сюда: меня больше не мучат сомнения, я без колебаний берусь за работу, и моя уверенность в себе все больше возрастает. Но какая здесь природа!..
Недавно прочел статью о Данте, Петрарке, Боккаччо, Джотто и Боттичелли. Господи, какое огромное впечатление произвели на меня письма этих людей!
А ведь Петрарка жил совсем неподалеку отсюда, в Авиньоне. Я вижу те же самые кипарисы и олеандры, на которые смотрел и он.
Я попытался вложить нечто подобное этому чувству в один из своих садов, тот, что выполнен жирными мазками в лимонно-желтом и лимонно-зеленом цвете. Больше всего меня тронул Джотто, вечно больной, но неизменно полный доброты и вдохновения, живший словно не на земле, а в нездешнем мире.
Джотто – личность совершенно исключительная. Я чувствую его сильнее, чем поэтов – Данте, Петрарку, Боккаччо.
Мне всегда кажется, что поэзия есть нечто более страшное, нежели живопись, хотя последняя – занятие и более грязное, и более скучное. Но поскольку художник ничего не говорит и молчит, я все-таки предпочитаю живопись. Дорогой мой Тео, когда ты увидишь здешнее солнце, кипарисы, олеандры, – а этот день, можешь не сомневаться, все-таки наступит, – ты еще чаще начнешь вспоминать прекрасные вещи Пюви де Шаванна – «Тихий край» и многие другие…
Впрочем, когда дует мистраль, а это штука неприятная, здешние края можно назвать как угодно, только не тихими.
Зато первый же безветренный день вознаграждает за все – и как вознаграждает! Какая яркость красок, какая прозрачность воздуха, как все ясно и как все вибрирует!
Завтра в ожидании красок начну рисовать. Теперь наступил момент, когда я решил не начинать больше картину с наброска углем. Это ни к чему не ведет: чтобы хорошо рисовать, надо сразу делать рисунок краской. Что касается выставки в «Revue Independante» – согласен, но пусть знают раз навсегда, что мы – заправские курильщики и не сунем сигару в рот не тем концом…
Очень хотел бы, чтоб Бернар отслужил свой срок в Африке, – там он сделает немало хороших вещей… Он пишет, что готов выменять свой автопортрет на этюд моего.
Он сообщает также, что не осмеливается писать Гогена, так как ужасно робеет перед ним. Да, у Бернара очень трудный характер! Иногда он бывает раздражителен и придирчив, но я, конечно, не вправе упрекать его за это, так как мне самому хорошо известно, что такое расстройство нервов, и я знаю – он тоже не станет попрекать меня. Если бы он отправился в Африку вместе с Милье, они, без сомнения, подружились бы: Милье очень постоянен в дружбе, а любовью занимается столько, что почти презирает это занятие.
Что поделывает Сера? Я лично не решился бы показать ему все посланные тебе этюды. Пусть посмотрит лишь подсолнечники, кафе и сады.
Я много раздумывал о его системе и ни в коем случае не собираюсь следовать ей, но колорист он оригинальный, что относится и к Синьяку, хотя в иной степени; пуантилисты открыли нечто новое, и я, несмотря ни на что, люблю их.
Скажу совершенно откровенно – я все больше возвращаюсь к тому, чего искал до приезда в Париж. Не уверен, что кто-нибудь до меня говорил о суггестивном цвете. Делакруа и Монтичелли умели выразить цветом многое, но не обмолвились на этот счет ни словом.
Я все тот же, каким был в Нюэнене, когда неудачно пытался учиться музыке. Но уже тогда я чувствовал связь, существующую между нашим цветом и музыкой Вагнера.
Правда, теперь я рассматриваю импрессионизм как воскрешение Эжена Делакруа, но поскольку импрессионисты толкуют его заветы не только по-разному, но порою просто противоречиво, постольку доктрину нового искусства сформулируют, очевидно, не они. Я не порываю с ними потому, что это ничего для меня не значит и ни к чему меня не обязывает: раз я только их попутчик, мне незачем высказывать свою точку зрения. Видит Бог, в жизни всегда полезно выглядеть немножко дураком: мне ведь нужно выиграть время, чтобы учиться. Да, наверно, и ты не требуешь большего. Уверен, что ты, как и я, стремишься к одному – к покою, без которого нельзя беспрепятственно учиться.
Я же боюсь, что лишаю тебя покоя просьбами о присылке денег.
А ведь я столько внимания уделяю расчетам! Сегодня, например, я обнаружил, что я точно рассчитал, какое количество разных красок, за исключением основной – желтой, уйдет у меня на десять квадратных метров холста. Все мои краски приходят к концу одновременно. Разве это не доказывает, что я чувствую соотношение цветов не хуже, чем лунатик пространство? То же самое и в рисунке, где я почти ничего не измеряю, являя собой прямую противоположность Кормону: тот уверяет, что, если бы он не измерял, он бы рисовал как свинья…
Мне пришлось заказать еще пять подрамников размером в 30* для новых картин. Они уже готовы, надо только их забрать. Из этого ты можешь заключить, что сейчас, в разгар работы, я просто не могу остаться без денег. Утешаться приходится лишь одним – тем, что мы твердо стоим на земле и не предаемся пустым умствованиям, а стараемся побольше производить. Поэтому мы не собьемся с пути.
Надеюсь, так будет и впредь. Мне поневоле приходится расходовать и краски, и холст, и деньги, но можешь быть уверен, что из-за этого мы еще не пойдем ко дну.
Фотография нашей матери очень меня порадовала: по ней видно, что мама чувствует себя хорошо, – у нее очень живое выражение лица. Карточка не нравится мне только в том смысле, что она чересчур схожа с оригиналом. Я только что закончил свой автопортрет, который тоже почти бесцветен, и могу сказать: нельзя дать яркого представления о человеке, не изобразив его в цвете… Разве Жермини Ласерте, показанная не в цвете, была бы настоящей Жермини Ласерте? Ясное дело, нет. Как бы мне хотелось написать портреты членов нашей семьи!
Вторично соскоблил этюд, представляющий Христа с ангелом в саду Гефсиманском.
Именно потому, что я вижу здесь настоящие оливы, я не могу или, вернее, не хочу больше работать без моделей; что же касается колорита, то он у меня весь в голове: ночь звездная; фигура Христа синяя – самого интенсивного синего цвета, какой себе можно только представить; ангел – лимонно-желтый, приглушенного тона. Пейзаж – все оттенки фиолетового: от кроваво-пурпурного до пепельного…
У искусства, в котором мы работаем, еще бесконечно большое будущее; следовательно, нужно устроиться так, чтобы жить спокойно, а не по-декадентски. Здесь я все больше становлюсь похожим на японского художника, который ведет на лоне природы жизнь мелкого буржуа. Согласись, что это все же менее безотрадно, чем существование декадента. Дожив до преклонных лет, я, наверно, сделаюсь чем-то вроде папаши Танги.
Разумеется, мы не знаем, что станет с каждым из нас в отдельности, но мы предчувствуем, что век импрессионизму сужден долгий.
Я уже писал тебе сегодня, но день был на редкость великолепный, и мне захотелось сказать тебе, как я жалею, что ты не видишь того, что вижу здесь я!
Уже в семь утра я сидел перед мольбертом. Пишу не Бог весть что – кедр или шарообразный кипарис и траву. Ты уже знаком с этим шарообразным кипарисом – я ведь послал тебе этюд сада. Прилагаю на всякий случай набросок с моего полотна, как всегда квадратного, размером в 30*.