При этом у меня есть охота и вкус к работе. Разумеется, если мой труд и жизнь будут каждодневно отравлять жандармы и эти злобные бездельники – муниципальные избиратели, подающие на меня заявление мэру, который выбран ими и, следовательно, стоит на их стороне, я надломлюсь снова, что по-человечески вполне понятно. Склонен думать, что Синьяк выскажет тебе сходное мнение.
   По-моему, надо решительно протестовать и не допустить, чтобы у нас отняли мастерскую со всем ее оборудованием. Кроме того, чтобы заниматься своим ремеслом, мне нужна свобода.
   Г-н Рей говорит, что я ел слишком мало и нерегулярно, поддерживая себя только алкоголем и кофе. Допускаю, что он прав. Но бесспорно и то, что я не достиг бы той яркости желтого цвета, которой добился прошлым летом, если бы чересчур берег себя. В конце концов, художник – это труженик, и нельзя позволять первому попавшемуся бездельнику добивать его.
   Если мне предстоит пройти через тюрьму или одиночку для буйно помешанных – ну что ж, почему бы и нет? Разве не служат нам в этом отношении примером Рошфор, Гюго, Кинэ и многие другие? Все они настрадались в изгнании, а первый еще и на каторге. Впрочем, все это выходит за пределы вопроса о болезни и здоровье. Я отнюдь не собираюсь равнять себя с теми, кто назван выше, поскольку стою гораздо ниже их и роль играю самую второстепенную, но судьбы наши – аналогичны. В этом заключается первая и главная причина моего душевного расстройства. Знакомы ли тебе слова одного голландского поэта:
 
С землею связан я столь прочной связью,
Что связей всех земных она прочней.
 
   Вот какое чувство испытывал я в тревожные минуты, особенно во время моей так называемой душевной болезни.
   К сожалению, я слишком плохо владею своим ремеслом, для того чтобы выразить себя так, как мне хотелось бы. Но довольно – иначе на меня опять накатит. Перейдем к другим делам. Не мог ли бы ты прислать мне до отъезда:
   цинковых белил 3 тюбика
   кобальта 1 того же размера
   ультрамарина 1»
   зеленого веронеза 4»
   изумрудной зелени 1»
   французского сурика 1»
   Прошу о красках на тот случай, если я получу возможность снова сесть за работу, – скоро опять зацветут сады.
   Ах, если бы только меня оставили в покое!
   Обдумаем все как следует, прежде чем перебираться в другое место. Ты сам видишь – на юге мне везет не больше, чем на севере. Всюду примерно одно и то же.
   Я думаю, мне придется сознательно избрать роль сумасшедшего, так же как Дега избрал себе маску нотариуса. Только у меня, вероятно, не хватит сил играть такую роль.
   Ты пишешь о том, что называешь «подлинным югом». Туда я не поеду, и вот почему: там место для людей более всесторонних, более цельных, чем я. Я ведь годен лишь на то, чтобы занимать промежуточное положение, играть незаметную и второстепенную роль.
   Как бы ни было обострено мое восприятие, какой бы выразительности я ни достиг к тому возрасту, когда угасают плотские страсти, я никогда не сумею воздвигнуть подлинно величественное здание на таком шатком и гнилом фундаменте, как мое прошлое.
   Поэтому мне в общем безразлично, что будет со мною дальше. Я даже согласен остаться здесь, так как уверен, что со временем все образуется. Итак, поменьше опрометчивости – вот самая лучшая для нас политика, тем более что ты теперь человек женатый, а я старею.
   29 марта 1889
   Решил написать тебе еще несколько слов до твоего отъезда. Пока что все идет хорошо. Позавчера и вчера на час выходил в город – присматривал сюжеты. Зашел также к себе и убедился, что мои непосредственные соседи, те, кого я знаю, не были в числе лиц, подписавших заявление. Что бы там ни делали остальные, среди этих людей, как я убедился, у меня еще есть друзья.
   Г-н Салль обещал, что в случае необходимости он за несколько дней подыщет мне квартиру в другом квартале. Я заказал несколько книг, чтобы было чем занять голову. Перечитал «Хижину дяди Тома» – знаешь, книгу Бичер-Стоу о рабстве, «Рождественские рассказы» Диккенса и подарил г-ну Саллю «Жермини Ласерте». А теперь в пятый раз принимаюсь за «Колыбельную». Увидев ее, ты согласишься со мной, что это просто-напросто дешевая лубочная картинка, даже еще хуже, потому что лубочные картинки отличаются, по крайней мере, фотографической правильностью пропорций и прочего, а здесь и этого нет. Словом, я попытался создать такой образ, какой возникает у не имеющего представления о живописи матроса, когда он в открытом море вспоминает о женщине, оставшейся на суше. В лечебнице сейчас все очень-очень предупредительны со мной, что, равно как и многое другое, чрезвычайно меня смущает и гнетет…
   Какими странными кажутся мне эти последние месяцы: то беспримерные нравственные муки, то минуты, когда занавес времени и всеподавляющих обстоятельств на мгновение приоткрывается.
   Разумеется, ты прав, чертовски прав, когда утверждаешь, что следует мириться с печальной действительностью, но в то же время не отказываться от надежды. Вот я и надеюсь снова уйти с головой в работу, которая так задержалась.
   Да, чуть не забыл рассказать тебе про одну вещь, о которой часто думаю. Совершенно случайно я прочел в старой газете статью о надписи на одной древней гробнице в Карпантра, неподалеку от Арля.
   Вот эта эпитафия, восходящая к очень древним временам – скажем, к эпохе флоберовской Саламбо: «Теба, дочь Телуи, жрица Озириса, никогда ни на кого не жаловавшаяся».
   Если увидишь Гогена, расскажи ему про это. А я вспоминаю об одной поблекшей женщине, с которою меня тоже свел случай. У тебя есть этюд этой женщины – у нее еще такие странные глаза. Что означают слова: «Никогда ни на кого не жаловавшаяся»?…
   Вот ты пишешь мне о «подлинном юге», а я отвечаю, что ехать туда должны, на мой взгляд, более цельные люди. Не кажется ли тебе, что «подлинный юг» – там, где обретаешь достаточно разума, терпения и душевной ясности для того, чтобы уподобиться этой доброй «Тебе, дочери Телуи, жрице Озириса, никогда ни на кого не жаловавшейся»? Рядом с нею я чувствую себя бесконечно неблагодарным.
   Желаю тебе и твоей невесте по случаю вашей свадьбы счастья и душевной ясности; найдите этот «подлинный юг» в ваших сердцах.
   Начало апреля 1889
   Пишу несколько слов, чтобы пожелать счастья тебе и твоей невесте. Как правило, в дни праздников я с трудом нахожу слова для поздравлений, и это мучит меня, как нервный тик; однако из сказанного мною отнюдь не следует, что я по этой причине менее горячо желаю тебе счастья, чем ты, с полным основанием, предполагаешь.
   Благодарю за твое последнее письмо, а также присланные тобою краски и номера «Fifre» с рисунками Форена.
   Когда я посмотрел их, у меня создалось впечатление, что рядом с ними моя продукция выглядит довольно-таки сентиментальной.
   Прежде чем написать тебе, я несколько дней колебался, так как не знал, когда точно ты уезжаешь в Амстердам и где будешь венчаться – в Амстердаме или Бреде. Но так как я склонен думать, что бракосочетание состоится в Амстердаме, пишу туда в надежде, что в воскресенье письмо уже будет у тебя.
   Кстати, сегодня меня навестил мой друг Рулен. Он просил передать тебе наилучшие его пожелания и поздравить тебя. Его посещение – большая для меня радость. На Рулена часто ложится такое бремя, которое показалось бы слишком тяжелым любому другому на его месте; но у него крепкая крестьянская натура, а поэтому неизменно здоровый и даже веселый вид. В разговоре с ним я всегда узнаю что-нибудь новое и черпаю урок на будущее. Особенно когда он твердит, что с годами дорога жизни отнюдь не становится ровнее. Я спросил, как, по его мнению, мне следует поступить с мастерской, с которой я в любом случае должен буду расстаться до Пасхи, что мне и советуют сделать г-да Салль и Рей.
   Я объяснил Рулену, что вложил в свой дом немало сил, приведя его в гораздо лучшее состояние, чем то, в каком он мне достался, и в особенности проведя туда газ.
   Меня вынуждают уехать, и мне придется подчиниться, но у меня не лежит сердце снимать газовую установку и требовать возмещения убытков, хотя это стоило бы сделать.
   Мне остается утешаться одним – сказать себе, что я устроил хорошее жилье для тех, кто поселится в нем после меня, хоть я их, конечно, не знаю. Кстати, я еще до приезда Рулена ходил с этой целью на газовый завод.
   Рулен согласился со мной. Сам он рассчитывает осесть в Марселе.
   Эти дни я чувствую себя хорошо, если не считать какой-то смутной тоски, причину которой мне трудно определить. Как бы то ни было, я больше не слабею, а, наоборот, окреп и работаю.
   У меня сейчас на мольберте персиковый сад у дороги с Малыми Альпами на заднем плане. В «Figaro», кажется, опубликована прекрасная статья о Моне, по словам Рулена, он прочел ее и был изумлен. Снять или хотя бы даже найти новую квартиру, тем более с платой помесячно, – трудная проблема. Г-н Салль рассказал мне об одном очень хорошем доме, который сдается за 20 франков, но предупредил, что меня, может быть, опередят другие. На Пасху мне предстоят платежи – квартирная плата за три месяца, расходы по переезду и т. д. Все это и неудобно и грустно, особенно потому, что не дает оснований надеяться на что-нибудь лучшее. Рулен сказал, вернее, дал понять, что ему вообще очень не нравится неспокойная обстановка, сложившаяся в Арле этой зимой, не говоря уже о том, что она так скверно отразилась на мне. Но ведь в общем повсюду то же самое: дела идут неважно, выхода нет, люди отчаиваются и, как ты удачно заметил, до такой степени озлобляются от безделья, что не могут спокойно видеть того, кто еще не разучился смеяться и работать, и непременно набрасываются на него.
   Кажется, дорогой брат, я скоро оправлюсь настолько, что меня выпустят из лечебницы. А я уже начал привыкать к ней и, если бы мне пришлось застрять там надолго, я сжился бы с больничной обстановкой и даже нашел бы в ней сюжеты для живописи. Напиши мне поскорее, если, конечно, выберешь время. Семья Рулена все еще в деревне. Он, правда, зарабатывает теперь больше, но жизнь на два дома влечет за собой соответственно большие расходы, так что он не стал ни на грош богаче и забот у него не поубавилось.
   К счастью, сейчас отличная погода, стоят великолепные солнечные дни, так что местные жители мгновенно позабыли свои горести и вновь загорелись энтузиазмом и пустыми надеждами.
   На днях перечитал «Рождественские рассказы» Диккенса: в них есть такая глубина мысли, что к ним следует почаще возвращаться. Они чем-то чрезвычайно напоминают Карлейля.
   Хотя Рулен недостаточно стар, чтоб я годился ему в сыновья, он относится ко мне с молчаливой и серьезной нежностью, словно ветеран к новобранцу. Он не говорит ни слова, но всем своим видом как бы дает понять: мы не знаем, что будет завтра, но, что бы ни случилось, рассчитывай на меня. А ведь приятно, когда к тебе так расположен обыкновенный человек – не озлобленный, не печальный, не безупречный, не счастливый, даже не всегда правый, но зато славный, неглупый, отзывчивый и доверчивый! Знаешь, когда я думаю о тех, с кем познакомился в Арле и кого не забуду до смерти, мне кажется, что я не имею права жаловаться на этот город.
   21 апреля 1889
   Письмо это, вероятно, застанет тебя уже в Париже.
   К концу месяца собираюсь перебраться в убежище в Сен-Реми или иное учреждение того же рода, о чем говорил со мною г-н Салль. Прости, что не вхожу в подробности и не взвешиваю все «за» и «против».
   У меня от разговоров об этом раскалывается голова.
   Надеюсь, будет достаточно, если я скажу, что решительно не способен искать новую мастерскую и жить там в одиночестве – ни здесь, в Арле, ни в другом месте: для меня сейчас любое одинаково. Я пытался привыкнуть к мысли, что мне придется все начинать сначала, но в данный момент это немыслимо.
   Работоспособность моя постепенно восстанавливается, но я боюсь потерять ее, если стану перенапрягаться и если на меня сверх того ляжет вся ответственность за мастерскую. Итак, я решил на время перебраться в убежище ради собственного спокойствия и ради спокойствия окружающих.
   Меня несколько утешает то обстоятельство, что теперь я начинаю считать безумие такой же болезнью, как любая другая, и воспринимаю его как таковую, тогда как во время приступов все, что я воображал, казалось мне реальностью. Честное слово, не хочу ни думать, ни говорить об этом. Избавь меня от необходимости объясняться, но прошу тебя и г-д Салля и Рея устроить так, чтобы в конце этого месяца или в начале мая я смог бы поселиться там в качестве постоянного пациента.
   Начать снова жизнь художника, какую я вел прежде, уединиться в мастерской без развлечений, если не считать посещения кафе или ресторана под осуждающими взорами соседей и пр., – нет, этого я не могу. Жить же с другим человеком, даже с художником, трудно, очень трудно: берешь на себя слишком большую ответственность. Не смею даже думать об этом.
   Давай попробуем месяца три, а йотом увидим. Содержание мое обойдется франков в 80. Я буду там немного писать и рисовать, но, конечно, не так неистово, как в прошлом году. Не расстраивайся из-за всего этого. Последние несколько дней были грустными – переезд, перевозка мебели, упаковка картин, которые я посылаю тебе. Грустно мне главным образом потому, что все это ты дал мне с такой большой братской любовью, что в течение долгих лет ты один поддерживал меня, а теперь я снова докучаю тебе этой печальной историей, – но мне очень трудно выразить все, что я чувствую. Доброта, проявленная тобой по отношению ко мне, не пропала даром, поскольку ты обладаешь ею и она остается при тебе, даже если ее практические результаты равны нулю. Нет, никак не могу выразить то, что я чувствую.
   Пойми, если одной из главных причин моего помешательства был алкоголь, то пришло оно очень медленно и уйти может тоже только медленно, если ему, конечно, вообще суждено уйти. Если виновато курение – то же самое. Надеюсь, однако, что они здесь ни при чем, хотя многим людям свойственно такое закоренелое предубеждение против наркотиков, что они даже не курят и не пьют.
   А ведь нам и без того возбраняется лгать, красть и вообще иметь какие бы то ни было большие или малые пороки, хотя довольно трудно обладать лишь одними добродетелями в том обществе – хорошо оно устроено или дурно – другой вопрос, – в которое мы, бесспорно, вросли всем своим существом… Что ж, мой милый, от пороков нашего времени никуда не денешься, и, в конце концов, только справедливо, что после долгих лет сравнительно хорошего здоровья мы рано или поздно получаем что заслужили. Что до меня, то должен признаться, я не выбрал бы сумасшествие, если бы мог выбирать, но, уж раз такая штука приключилась, от нее легко не отделаешься. Тем не менее я могу найти утешение в том, что еще способен немного заниматься живописью… Мысленно жму твою руку, но не знаю, сумею ли часто писать тебе, поскольку не каждый день мой ум бывает настолько ясен, чтобы я мог писать совершенно логично.
   Способность мыслить постепенно восстанавливается, но практически я все еще много, много беспомощней, чем раньше. Я не в себе и не в силах сейчас сам устраивать свою жизнь.
   Но лучше говорить обо всем этом как можно меньше… Уверяю тебя, я стал гораздо спокойнее с тех пор, как знаю, что у тебя есть настоящая подруга жизни. Главное – не воображай, будто я чувствую себя несчастным.
   Я отчетливо сознаю, что болезнь давно уже подтачивала меня и что окружающие, замечая у меня симптомы душевного расстройства, испытывали вполне естественные и понятные опасения, хотя сам-то я ошибочно считал себя вполне нормальным. Это заставляет меня весьма смягчить свои суждения о людях, которые, в сущности, хотели мне добра и которых я слишком часто и самонадеянно порицал. Словом, мне очень жаль, что эти мысли и чувства возникли у меня лишь теперь, когда уже слишком поздно и прошлого, естественно, не воротишь.
   Прошу тебя принять все это во внимание и считать решенным делом тот шаг, который мы предпринимаем сегодня, как и уговорились с г-ном Саллем, – я имею в виду мой переезд в убежище. Во всяком случае, мои неоднократные приступы были слишком сильными, чтобы я мог колебаться и дальше.
   К тому же я должен подумать о будущем – мне ведь теперь не 20, а 36 с лишним.
   Отказавшись остаться на излечении, я обрек бы на форменную пытку и себя, и окружающих: я чувствую – так оно и есть на самом деле, – что я вроде как парализован и не в состоянии ни действовать, ни устраивать свою жизнь. Что будет потом – увидим.
   Тем не менее, я не отказываюсь от мысли об ассоциации художников, о совместной жизни нескольких из них. Пусть даже нам не удалось добиться успеха, пусть даже нас постигла прискорбная и болезненная неудача – сама идея, как это часто бывает, все же остается верной и разумной. Но только бы не начинать этого снова!..
   Думаю, что в случае со мной природа сама по себе возымеет более благотворное действие, чем лекарства. Покамест я ничего не принимаю.
   29 апреля
   Я зашел к г-ну Саллю и передал ему твое письмо к директору убежища Сен-Реми, куда он поедет сегодня же; таким образом, к концу недели все, надеюсь, устроится. Но сам я был бы очень рад и доволен, если бы мне через некоторое время удалось завербоваться в Иностранный легион лет на пять (туда, как мне кажется, берут до 40). Физически я чувствую себя лучше, чем раньше, и военная служба, возможно, подействует на меня благотворнее всякого лечения. Я, разумеется, ничего не решил – сперва надо все обдумать и посоветоваться с врачом, но мне думается, такой выход был бы наилучшим.
   Если военная служба отпадает, я все равно хочу по возможности продолжать занятия живописью и рисунком. Однако я не в состоянии перебраться в Париж или Понт-Авен; к тому же у меня нет ни охоты ехать, ни сожалений о том, что я не могу себе этого позволить.
   Иногда, подобно тому как валы исступленно бьются о глухие скалы, на меня накатывает бурное желание держать кого-нибудь в объятиях, скажем женщину типа наседки, но насчет подобных порывов не следует заблуждаться – они всего лишь следствие истерической возбужденности, а не реальные планы.
   Мы с Реем уже не раз подтрунивали над этим. Он ведь предполагает, что и любовь возбуждается микробами; его догадка меня не удивляет и, думается мне, вряд ли кого-нибудь может шокировать. Разве ренановский Христос не дает нам бесконечно больше утешения, чем множество христов из папье-маше, которых нам предлагают в заведениях, выстроенных Дювалем и именуемых католическими, протестантскими и Бог весть еще какими церквями? Почему сказанное не может относиться и к любви? При первой же возможности я прочту «Антихриста» Ренана. Не представляю себе еще, о чем идет речь в этой книге, но заранее уверен, что найду там несколько незабываемых мест. Ах, милый Тео, если бы ты мог взглянуть сейчас на здешние оливы, на их листву цвета старого позеленевшего серебра на голубом фоне. А оранжевые пашни! Это необычайно тонко, изысканно, словом, нечто совсем иное, чем представляешь себе на севере. Это – как подстриженные ветлы наших голландских равнин или дубовый подлесок на наших дюнах: в шелесте олив слышится что-то очень родное, бесконечно древнее и знакомое. Они слишком прекрасны, чтобы я дерзнул их написать или хоть задался такой мыслью. Олеандры – те дышат любовью, те красивы, как «Лесбос» Пюви де Шаванна. Знаешь, женщины на берегу моря? Но оливы – это нечто совсем особое; в них, если прибегнуть к сравнению, есть что-то от Делакруа. Кончаю. Хотел поговорить с тобой еще об очень многом, но у меня, как я тебе уже писал, голова не в порядке… Тем не менее пробую утешать себя той мыслью, что для человека недуги, подобные моему, – все равно что плющ для дуба.
   30 апреля 1889
   По случаю первого мая желаю тебе не слишком неудачного года и, прежде всего доброго здоровья. Как мне хотелось бы перелить в тебя часть моих собственных сил – мне иногда кажется, что их сейчас у меня слишком много! Тем не менее, голова моя все еще не в том состоянии, в каком ей полагается быть. Насколько прав был Делакруа, питавшийся только хлебом и вином! Это давало ему возможность жить в гармоническом согласии со своим ремеслом. Но тут сразу же встает роковой вопрос о деньгах – ведь у Делакруа была рента. У Коро также. А Милле – но Милле был крестьянином и сыном крестьянина. Ты, вероятно, не без интереса прочтешь статью, которую я вырезал для тебя из одной марсельской газеты, – в ней упоминается Монтичелли и дается описание весьма примечательной его картины, изображающей уголок кладбища. Но увы! Вот еще одна печальная история. Как грустно думать, что художник, добившийся успеха лишь наполовину, увлекает своим примером с полдюжины других, еще более неудачливых, чем он сам!..
   Весь день сегодня занят упаковкой ящика с картинами и этюдами. Один этюд мне пришлось заклеить газетами – краски шелушатся. Это одна из моих лучших работ, и, увидев ее, ты, надеюсь, сумеешь более отчетливо представить себе, чем могла бы стать моя мастерская, если бы затея с нею не провалилась.
   Этот этюд, равно как и некоторые другие, во время моей болезни испортился от сырости.
   Во-первых, случилось наводнение и в дом проникла вода; во-вторых – и это главное – дом не топили вплоть до моего возвращения, когда я обнаружил, что из стен сочится вода и селитра. У меня создалось впечатление, что погибла не только мастерская, что непоправимо испорчено и воспоминание о ней – мои этюды. А ведь мне так хотелось создать нечто пусть очень простое, но долговечное! Видимо, я затеял борьбу против слишком превосходящих меня сил. А еще вернее – все это просто проявление слабости с моей стороны, так как я с тех пор испытываю необъяснимые, но очень болезненные угрызения совести. Ими, вероятно, и объясняется то, что во время приступов я так много кричал, пытался обороняться и был не в силах защищать себя. А ведь мастерская должна была служить не мне, но всем художникам вроде того несчастного, о котором пишется в прилагаемой к этому письму статье. Не меня первого постигает такая участь.
   Что поделаешь!
   Брийя в Монпелье пожертвовал искусству всю жизнь и целое состояние и тоже ничего не добился.
   Впрочем, нет, добился – холодного зала в городском музее, где, видя его безрадостное лицо на портрете и прекрасные картины, посетитель, конечно, испытывает волнение, но точно такое же, какое чувствуешь на кладбище.
   А ведь не так-то легко прогуливаться по кладбищу с единственной целью – доказать, что «Надежда», написанная Пюви де Шаванном, действительно существует.
   Картины увядают, как цветы. Это сказалось даже на полотнах Делакруа – великолепном «Данииле» и «Одалисках» (совершенно непохожих на ту же вещь в Лувре – здесь сплошь лиловая гамма). Но как глубоко затронули меня эти блекнущие картины, которые, без сомнения, мало понятны большинству посетителей, предпочитающих разглядывать Курбе, Кабанеля, Виктора Жиро и пр.! Что представляем собой мы, художники? Мне думается, что прав, например, Ришпен, чьи «Богохульства» без дальнейших околичностей уготовляют нам всем место в одиночке для буйнопомешанных.
   Уверяю тебя, однако, я не знаю такого лечебного заведения, куда меня согласились бы принять бесплатно на том условии, что я буду заниматься живописью за свой счет, а все свои работы отдавать больнице. Это – не скажу большая, но все же несправедливость. Найди я такую лечебницу, я без возражений перебрался бы в нее. Вообще, если бы не твоя дружба, меня безжалостно довели бы до самоубийства: как мне ни страшно, я все-таки прибег бы к нему.
   Надеюсь, ты согласишься, что тут мы имеем право восставать против общества и защищать себя. Кстати, марсельский художник, без сомнения, покончил с собою вовсе не из-за абсента по той простой причине, что никто его даром не поил, а покупать абсент ему было не на что. К тому же пил Монтичелли не только для собственного удовольствия – он был уже болен и алкоголь поддерживал его.
   Г-н Салль ездил в Сен-Реми. Там не согласны разрешить мне заниматься живописью вне стен заведения и принять меня дешевле чем за 100 франков в месяц.