Страница:
Сообщу тебе, что у нас стоят великолепные осенние дни, которыми я и пользуюсь. Начал несколько этюдов, в том числе совершенно желтую шелковицу на фоне каменистой почвы и голубого неба. Этот этюд докажет тебе, что я вышел на след Монтичелли. На днях получишь полотна, которые я отправил тебе в прошлую субботу. Очень удивлен тем, что г-н Исааксон задумал писать статью о моих этюдах. Я искренне советовал бы ему повременить со статьей, отчего последняя только выиграет, так как через год я, надеюсь, смогу показать ему кое-что более характерное, свидетельствующее о более волевом рисунке и лучшем знакомстве с провансальским югом…
Хотя, в отличие от доброго Прево, у меня нет любовницы, которая приковывала бы меня к югу, я невольно привязался к здешним людям и вещам. А уж раз я, видимо, останусь здесь на всю зиму, мне, наверно, захочется задержаться тут и на весну – лучшее время года. Но это, разумеется, будет зависеть от состояния здоровья.
Тем не менее, то, что ты сообщаешь мне насчет Овера, открывает передо мной приятную перспективу; поэтому рано или поздно нам придется отказаться от дальнейших поисков и остановить свой выбор на этой лечебнице. Если я вернусь на север, а у этого врача1 не окажется свободных мест, последний, по совету папаши Писсарро и твоему, устроит меня в каком-нибудь частном доме или даже просто в гостинице.
Самое важное – иметь под рукой врача, чтобы в случае приступа не угодить в лапы полиции и не дать себя упрятать в сумасшедший дом…
Как бы мне хотелось посмотреть, что привезли с собой Гоген и Бернар!
У меня в работе этюд с двумя желтеющими кипарисами на фоне гор и один осенний сюжет – вид здешнего сада, где рисунок более непосредствен и чувствуется больше непринужденности.
В общем, трудно расставаться с краем, не успев чем-нибудь доказать, как ты его глубоко чувствуешь и любишь.
Если мне суждено вернуться на север, я собираюсь написать целую кучу этюдов в греческом духе – ты понимаешь, что я имею в виду: вещи, выполненные исключительно в белом, голубом и отчасти оранжевом, словно на открытом воздухе. Мне надо побольше рисовать и вырабатывать стиль. Вчера у здешнего эконома я видел картину, которая произвела на меня впечатление: провансальская дама с породистым, длинным лицом, одетая в красное платье. Словом, одна из тех фигур, о которых мечтал Монтичелли. Полотно не лишено серьезных недостатков, но в нем есть простота, и грустно думать, как далеко отошли от нее французские художники, равно как и наши, голландские.
Только что вернулся домой, поработав над полотном, изображающим все то же поле, что в «Жнеце». Теперь оно представляет собой лишь глыбы голой земли. На заднем плане – выжженная почва и отроги Малых Альп, вверху – клочок зелено-голубого неба с фиолетово-белым облачком. На переднем плане – чертополох и сухая трава.
В центре – крестьянин, который тащит сноп соломы. Этюд не менее труден, чем предыдущий, только тот был сделан почти целиком в желтом, а этот – почти целиком фиолетовый. Фиолетовые тона – нейтральные и приглушенные. Вдаюсь в эти подробности, так как полагаю, что новый этюд дополнит «Жнеца» и лучше раскроет его замысел. «Жнец» кажется написанным наспех, а рядом с этой вещью он будет выглядеть серьезной работой. Как только полотно просохнет, вышлю его вместе с повторением «Спальни».
Последние дни чувствую себя отлично. По-моему, г-н Пейрон прав, утверждая, что я не сумасшедший в обычном смысле слова, так как в промежутках между приступами мыслю абсолютно нормально и даже логичнее, чем раньше. Но приступы у меня ужасные: я полностью теряю представление о реальности. Все это, естественно, побуждает меня работать не покладая рук: ведь шахтер, которому постоянно грозит опасность, тоже торопится поскорее сделать все, что в его силах.
По вечерам я просто подыхаю от скуки. Ей-богу, перспектива предстоящей зимы отнюдь меня не веселит.
Частенько мною овладевает непреодолимая хандра. Чем нормальнее я себя чувствую, чем хладнокровнее судит обо всем мой мозг, тем более безумной и противоречащей здравому смыслу представляется мне моя затея с живописью, которая стоит нам таких денег и не возмещает даже расходов на нее. В подобные минуты у меня на душе особенно горько: вся беда в том, что в мои годы чертовски трудно менять ремесло. Начал работать над этюдом, изображающим палату буйнопомешанных в арльской лечебнице. Однако в последние дни у меня кончился холст, и я совершил несколько долгих прогулок по окрестностям. Начинаю глубже чувствовать природу, на лоне которой живу. Думаю, что и позднее буду не раз еще возвращаться все к тем же провансальским мотивам. То, что ты пишешь о Гийомене, очень верно: он нашел кое-что и довольствуется этим, не хватаясь за что попало и сохраняя верность все тем же очень простым сюжетам, которые разрабатывает все более метко и сильно. Ей-богу, это не порок, и меня глубоко пленяет присущая ему искренность.
Похоже, что я больше не буду писать пастозно; это результат моей спокойной отшельнической жизни, от которой мое самочувствие улучшилось. В конце концов, не такой уж у меня неистовый характер: я становлюсь самим собой, когда спокоен. Ты, видимо, согласишься со мной, когда увидишь картину, предназначенную для «Двадцати» и отправленную мной вчера, – «Восход солнца над хлебами». Вместе с этим полотном ты получишь «Спальню», а также два рисунка. Мне очень любопытно узнать твое мнение о «Хлебах» – к ним, вероятно, нужно долго приглядываться. Надеюсь, ты мне скоро об этом напишешь, если, конечно, они доедут без повреждений, а у тебя на следующей неделе найдутся свободные полчаса. Картину Мане, о которой ты упоминаешь, я не забыл. Идеалом фигуры для меня остается, как и раньше, мужской портрет Пюви де Шаванна – старик, читающий желтый роман, рядом с которым роза и стакан с кисточками для акварели, – и, показанный им на той же выставке, портрет дамы – уже немолодой, но сделанный в духе изречения Мишле о том, что «женщина никогда не бывает старой».
Смотреть таким ясным взглядом на современную жизнь вопреки всем ее неизбежным горестям – это и есть утешение. Мысленно крепко жму тебе руку – собираюсь еще поработать на улице.
Сегодня дует мистраль, но к моменту захода солнца он обычно утихает, и тогда можно наблюдать великолепные эффекты: бледно-лимонное небо и унылые сосны, контуры которых на фоне его напоминают восхитительное черное кружево.
В другие дни небо бывает красного или все того же бледно-лимонного цвета, смягченного светло-лиловым, так что получается изумительно изысканный нейтральный тон.
У меня готов также вечерний ландшафт – сосны на розовом и желто-зеленом фоне. Словом, скоро ты увидишь все эти вещи, первая из которых, «Хлеба», уже отправлена.
То, что ты пишешь о моей работе, мне, разумеется, приятно, но я все думаю о нашем проклятом ремесле, которое держит художника, как капкан, и делает его менее практичным, нежели остальные люди. Но к чему портить себе из-за этого кровь? Остается одно – делать что можешь. Странно все-таки – над полотнами, которые ты вскоре увидишь, я работал совершенно спокойно, и тем не менее у меня случился новый приступ.
Не знаю, что посоветует мне г-н Пейрон, но заранее предполагаю, что он вряд ли сочтет для меня возможным возвращение к прежнему образу жизни. Есть опасение, что приступы будут повторяться и дальше.
Тем не менее это еще не основание для отказа от всякой возможности как-то рассеяться. Ведь скопление такого количества помешанных в этом старом монастыре – весьма опасная штука: тут рискуешь потерять последние остатки здравого смысла. Правда, я здесь прижился и у меня нет охоты перебираться в иное заведение, но ведь надо попробовать и что-нибудь другое. Главное для меня – не терять время впустую. Как только г-н Пейрон позволит, я вновь сяду за работу; если же не позволит, я немедленно удираю отсюда: ведь только работа помогает мне сохранять душевное равновесие, а у меня куча новых замыслов.
Во время моей болезни шел мокрый снег, который тут же таял. Однажды ночью я встал и долго любовался пейзажем. Ах, природа никогда еще не казалась мне такой трогательной и одухотворенной!
Январь 1890
Я никогда в жизни не работал так спокойно, как над этими последними полотнами; надеюсь, что ты получишь некоторые из них одновременно с этим письмом. Однако вслед за тем мною на мгновение овладело отчаяние.
Но, поскольку последний приступ длился всего неделю, считаю бессмысленным все время думать о том, что он может возобновиться. Во-первых, это не обязательно; во-вторых, предугадать, когда и как он наступит, все равно нельзя.
Следовательно, надо как ни в чем не бывало по мере сил продолжать работу. Скоро я получу возможность в более или менее теплые дни выходить на улицу и попытаюсь закончить все, что начато мною здесь.
Чтобы дать представление о Провансе, мне необходимо написать еще несколько полотен с горами и кипарисами.
Это будут вещи того же типа, что «Овраг» и горы с дорогой на переднем плане, – в особенности «Овраг», который я покамест не отсылаю тебе, потому что он не просох.
У меня готов также вид парка при убежище – сосны. Я убил массу времени, присматриваясь к характеру сосен, кипарисов и т. д. в здешнем прозрачном воздухе. Во всех них есть неизменные линии, которые встречаешь на каждом шагу.
Бесспорно, в истекшем году приступы начинались у меня в самое разное время; однако в нормальное состояние я постепенно приходил лишь тогда, когда начинал работать. Вероятно, так будет и в следующий раз. Изменить что-либо мы бессильны, следовательно, будем держаться так, словно ничего не происходит.
Было бы бесконечно хуже, если бы я опустился до состояния моих товарищей по несчастью, которые ничего не делают по целым дням, неделям, месяцам, годам, как я уже не раз писал тебе и повторял г-ну Саллю, уговаривая его не настаивать на помещении меня в это убежище.
Только работа помогает мне в какой-то степени сохранять самообладание и надежду когда-нибудь вырваться отсюда.
Сейчас картины уже созрели у меня в голове; я знаю заранее места, которые еще захочу написать в ближайшие месяцы. С какой же мне стати менять средства выражения?…
Вчера отправил 2 полотна в Марсель в подарок моему другу Рулену: белая ферма среди олив и хлеба с лиловыми горами и черным деревом на заднем плане, как на большой посланной тебе картине.
Г-ну Саллю я тоже подарил небольшое полотно с розовыми и красными геранями на совершенно черном фоне, вроде тех, что я в свое время написал в Париже.
1 февраля 1890
Меня чрезвычайно поразила присланная тобой статья о моих картинах. Нет нужды объяснять тебе, что, по моему глубокому убеждению, в статье описано не то, как я на самом деле работаю, а то, как я должен был бы работать. Автор безусловно прав в том отношении, что он указывает на пробел, который необходимо восполнить; мне кажется, он написал свою статью с затаенной целью указать направление атаки не столько мне, сколько всем импрессионистам вообще. Он показывает как мне, так и другим собирательный образ идеального художника. Мне же лично он просто объясняет, что хорошего встречается порою в моем далеко не совершенном творчестве, и в этом заключается утешительная сторона его статьи, которую я глубоко ценю и за которую, надеюсь, сумею выразить ему свою признательность. Следует только помнить, что выдвигаемая автором задача мне не по плечу и что, посвятив статью исключительно моему творчеству, он, разумеется, мне чрезвычайно польстил, но впал при этом в такое же преувеличение, как Исааксон в одной из своих статей, где, говоря о тебе, он утверждает, будто художники прекратили сейчас бесплодные споры и будто в маленьком магазине на бульваре Монмартр незаметно рождается новое серьезное направление в искусстве.
Допускаю, что писателю трудно высказаться иначе – ведь и художник не может писать так, как он видит. Поэтому все написанное выше не имеет целью раскритиковать Исааксона или автора статьи обо мне за чрезмерную смелость; просто я хочу сказать, что мы с тобой как бы служим им моделью и позируем. Ну что ж, это наш долг; к тому же такое занятие не хуже, чем любое другое. Словом, даже если мы с тобой в той или иной степени станем известны, нам следует сохранять спокойствие и по возможности не терять голову.
Все, что критик говорит о моих подсолнечниках, он с гораздо большим основанием мог бы отнести к великолепным штокрозам и желтым ирисам Квоста или блистательным пионам Жаннена. И ты, вероятно, как и я, предвидишь, что у похвал всегда бывает своя оборотная сторона. Тем не менее охотно сознаюсь, что статья преисполнила меня глубокой признательностью.
Середина апреля 1890
Сегодня попытался прочесть полученные письма, но ничего не понял – голова еще не работает достаточно ясно… Правда, она не болит, но я совершенно отупел. Должен тебе сказать, что такое бывает и с другими, кто, как я, непрерывно работал в течение долгого периода, а затем внезапно был осужден на бесплодие. Сидя в четырех стенах, много нового не узнаешь; однако здесь, во всяком случае, можно убедиться, что бывают люди, которым нельзя разгуливать на свободе как ни в чем не бывало. Теперь я оставил всякую надежду, даже совсем отказался от нее. Может быть, может быть, я действительно вылечусь, если поживу немножко в деревне. Работа шла успешно, последнее свое полотно «Цветущая ветка» – ты его увидишь – я сделал, пожалуй, лучше и тщательнее, чем все предыдущие: оно написано спокойным, более уверенным, чем обычно, мазком.
И на другое же утро я стал конченым человеком, превратился в скотину. Это трудно понять, но, увы, это так. Мне страшно хочется вновь приняться за работу, но даже Гоген пишет, что он, хоть у него крепкое здоровье, отчаялся и не знает, выдержит ли он и дальше. Ведь такие истории часто случаются с художниками, верно? Бедный мой брат, принимай вещи, как они есть, и не убивайся из-за меня: сознание того, что с тобой и у тебя дома все в порядке, поддержит и ободрит меня гораздо больше, чем ты думаешь. Может быть, после тяжелых испытаний и для меня наступят более ясные дни. Пока что собираюсь в скором времени отправить тебе новые полотна…
Когда поуспокоюсь, опять перечитаю письма и завтра или послезавтра напишу снова.
29 апреля 1890
До сегодняшнего дня был просто не в силах тебе писать, но сейчас; почувствовав себя лучше, решил больше не откладывать и немедленно пожелать тебе, твоей жене и малышу счастливого года – сегодня ведь у тебя день рождения. Одновременно с поздравлениями прошу тебя принять от меня в подарок разные картины, которые я посылаю тебе с бесконечной благодарностью за твою доброту ко мне. Без тебя я был бы очень несчастен.
В посылке ты найдешь прежде всего копии с Милле.
Поскольку эти вещи не предназначены для публики, ты можешь со временем подарить их нашим сестрам. Но прежде всего выбери и оставь себе те полотна, которые тебе понравятся, – все они до одного твои. Пришли мне на днях для копирования какие-нибудь репродукции с картин современных и старых художников, если они тебе, конечно, попадутся.
Кроме Милле, почти ничего не посылаю: вот уже два месяца, как я не в состоянии работать и поэтому сильно задержался. Из того, что посылаю, ты больше всего, пожалуй, одобришь оливы на фоне розового неба и горы. Первые – пандан к оливам на фоне серого неба. Затем посылаю тебе портрет арлезианки – ты ведь знаешь, что я обещал один экземпляр его моему другу Гогену; передай ему картину. Затем отправляю еще кипарисы для г-на Орье. Мне хотелось сделать еще один, менее пастозный их вариант, но у меня не хватило времени…
Что сказать тебе о двух последних месяцах? Дела мои плохи, я хандрю и подавлен сильнее, чем могу передать. Не знаю, что со мной будет…
Во время болезни я сделал по памяти еще несколько маленьких картин – воспоминания о севере, которые вышлю тебе позднее. Сейчас кончаю солнечную лужайку, написанную, на мой взгляд, довольно сильно. Ты ее вскоре получишь.
Поскольку г-н Пейрон в отсутствии, я еще не читал писем, хотя знаю, что они пришли. Он был очень любезен и все время держал тебя в курсе событий. Не знаю, что делать и на что решиться, но испытываю сильное желание покинуть здешнее убежище. Такое желание для тебя не новость, и мне нет необходимости распространяться на этот счет.
Получил я также письма из дому, но до сих пор не решаюсь их прочесть – так тоскливо у меня на душе.
Пожалуйста, попроси г-на Орье не писать больше статей о моих картинах. Главным образом внуши ему, что он заблуждается на мой счет, что я, право, слишком потрясен своим несчастьем и гласность для меня невыносима. Работа над картинами развлекает меня, но, когда я слышу разговоры о них, меня это огорчает сильнее, чем он может вообразить. Как поживает Бернар? Поскольку в посылке есть по два экземпляра некоторых полотен, обменяй их с ним, если хочешь: хорошее полотно не повредит твоей коллекции. Я заболел как раз в тот момент, когда писал цветущий миндаль. Можешь не сомневаться, что, если бы я был в состоянии работать, я написал бы и разные другие деревья в цвету. Но мне, ей-богу, не везет – сейчас почти все они уже отцвели. Да, мне надо попытаться уехать отсюда, но куда? Думаю, что и в тех заведениях, где пациентам даже для видимости не предоставляют свободы, например в Шарантоне и Монтеверге, я вряд ли почувствую себя арестантом и узником в большей степени, чем здесь…
Пришли мне все, что найдешь из моих прежних рисунков фигур. Я собираюсь повторить «Едоков картофеля» – эффект света, отбрасываемого лампой. Теперь эта вещь, должно быть, совсем почернела, но мне, возможно, удастся повторить ее целиком по памяти. Самое главное – пришли мне «Сборщиц колосьев» и «Землекопов», если они еще целы. Кроме того, если не возражаешь, я повторю старую башню в Нюэнене и хижину с соломенной кровлей. Думаю, что, если они у тебя целы, я сумею теперь по памяти сделать из них кое-что получше.
Май 1890
Итак, ты предлагаешь мне поскорее вернуться на север. Я согласен.
Прилагаю письмо Гогена. Насчет обмена решай сам. У себя оставь то, что тебе нравится; убежден, что наши с тобой вкусы все больше сходятся. Ах, чего бы я только не сделал, если б не эта проклятая болезнь! Сколько сюжетов, подсказанных мне местностью, я разработал бы, будь я изолирован от тех, кто окружает меня! Но что поделаешь! Моему пребыванию на юге пришел конец. Единственное, что меня поддерживает, – это горячее, очень горячее желание повидаться с тобой, твоей женой и малышом, а также со всеми друзьями, которые вспомнили обо мне в дни моего несчастья и о которых я, со своей стороны, также не перестаю думать…
Если ты не возражаешь, укажи мне день, когда сможешь встретить меня в Париже, и я договорюсь, чтобы меня кто-нибудь немного проводил – скажем, до Тараскона или Лиона. Ты же сам, или кто-нибудь вместо тебя, встретишь меня на вокзале в Париже. Словом, поступи, как найдешь нужным…
Как только я ненадолго вышел в парк, ко мне вернулись вся ясность мысли и стремление работать. У меня больше идей, чем я когда-либо смогу высказать, но это не удручает меня. Мазки ложатся почти механически. Я воспринимаю это как знак того, что я вновь обрету уверенность, как только попаду на север и избавлюсь от своего нынешнего окружения и обстоятельств, которых я не понимаю и даже не желаю понимать.
Май 1890
Отвечаю кратко и касаясь по возможности только практических вопросов. Прежде всего, категорически возражаю против того, на чем настаиваешь ты, – меня вовсе не надо сопровождать до самого Парижа. Как только я сяду в поезд, никакого риска больше не будет. Во-первых, я не буйный; во-вторых, если даже предположить, что начнется новый приступ, то ведь в вагоне будут и другие пассажиры, а кроме того, на любой станции знают, что делать в таких случаях.
Твои опасения на этот счет так удручают меня, что я прихожу в совершенное отчаяние.
То же самое я сказал и г-ну Пейрону, заметив ему, что приступы, вроде того, который только что кончился, неизменно сопровождаются у меня тремя-четырьмя месяцами полного спокойствия. Вот я и хочу воспользоваться таким периодом, чтобы переменить место жительства, а переменить его я намерен в любом случае. Теперь мое решение уехать отсюда неколебимо…
Считаю необходимым посетить этого сельского врача как можно скорее. Поэтому мой багаж мы оставим на вокзале, я пробуду у тебя всего 2–3 дня, после чего отправлюсь в эту деревню, где для начала остановлюсь в гостинице. Мне кажется, тебе следует в ближайшие же дни, не откладывая, написать нашему будущему другу (я имею в виду упомянутого выше врача) примерно следующее: «Горячо желая познакомиться и посоветоваться с вами до того, как надолго перебраться в Париж, мой брат надеется, что вы одобрите его намерение провести несколько недель в вашей деревне, где он займется этюдами. Он убежден, что вы с ним придете к единому мнению, и полагает, что возвращение на север облегчит его состояние, в то время как дальнейшее пребывание на юге угрожало бы ему обострением болезни».
Словом, напиши ему в этом роде, а затем, через день или два после моего приезда в Париж, мы дадим ему телеграмму, и он, возможно, встретит меня на своей станции.
Здешняя атмосфера начинает невыразимо тяготить меня. Что ж, я терпел больше года, теперь мне необходим воздух: я чувствую себя раздавленным скукой и печалью…
Я имею право менять лечебницу по своему усмотрению – ведь это же не значит требовать возвращения мне полной свободы. Я старался быть терпеливым и до сих пор никому не причинил вреда. Справедливо ли, чтобы меня сопровождав как опасного зверя? Благодарю покорно, я отказываюсь. ECJ со мной случится припадок, то на любой железнодорожж станции знают, что в таких случаях надо делать, и я подчинюсь… К тому же есть основания предполагать, что переезд действительно пойдет мне на пользу. Работа подвигается успешно. Я дважды написал молодую траву в парке. Одно из полотен сделано исключительно просто. Вот его беглый набросок. Фиолетово-розовый ствол сосны, а вокруг травы вперемешку с белыми цветами и одуванчиками; на заднем плане, в верхней части картины, – маленький розовый куст и стволы других деревьев. Убежден, что в Овере, где мне можно будет выходить, работа целиком поглотит меня и я стану безразличен ко всему, кроме нее, а значит, приду в хорошее настроение.
Овер май-июль 1890
Хотя, в отличие от доброго Прево, у меня нет любовницы, которая приковывала бы меня к югу, я невольно привязался к здешним людям и вещам. А уж раз я, видимо, останусь здесь на всю зиму, мне, наверно, захочется задержаться тут и на весну – лучшее время года. Но это, разумеется, будет зависеть от состояния здоровья.
Тем не менее, то, что ты сообщаешь мне насчет Овера, открывает передо мной приятную перспективу; поэтому рано или поздно нам придется отказаться от дальнейших поисков и остановить свой выбор на этой лечебнице. Если я вернусь на север, а у этого врача1 не окажется свободных мест, последний, по совету папаши Писсарро и твоему, устроит меня в каком-нибудь частном доме или даже просто в гостинице.
Самое важное – иметь под рукой врача, чтобы в случае приступа не угодить в лапы полиции и не дать себя упрятать в сумасшедший дом…
Как бы мне хотелось посмотреть, что привезли с собой Гоген и Бернар!
У меня в работе этюд с двумя желтеющими кипарисами на фоне гор и один осенний сюжет – вид здешнего сада, где рисунок более непосредствен и чувствуется больше непринужденности.
В общем, трудно расставаться с краем, не успев чем-нибудь доказать, как ты его глубоко чувствуешь и любишь.
Если мне суждено вернуться на север, я собираюсь написать целую кучу этюдов в греческом духе – ты понимаешь, что я имею в виду: вещи, выполненные исключительно в белом, голубом и отчасти оранжевом, словно на открытом воздухе. Мне надо побольше рисовать и вырабатывать стиль. Вчера у здешнего эконома я видел картину, которая произвела на меня впечатление: провансальская дама с породистым, длинным лицом, одетая в красное платье. Словом, одна из тех фигур, о которых мечтал Монтичелли. Полотно не лишено серьезных недостатков, но в нем есть простота, и грустно думать, как далеко отошли от нее французские художники, равно как и наши, голландские.
Только что вернулся домой, поработав над полотном, изображающим все то же поле, что в «Жнеце». Теперь оно представляет собой лишь глыбы голой земли. На заднем плане – выжженная почва и отроги Малых Альп, вверху – клочок зелено-голубого неба с фиолетово-белым облачком. На переднем плане – чертополох и сухая трава.
В центре – крестьянин, который тащит сноп соломы. Этюд не менее труден, чем предыдущий, только тот был сделан почти целиком в желтом, а этот – почти целиком фиолетовый. Фиолетовые тона – нейтральные и приглушенные. Вдаюсь в эти подробности, так как полагаю, что новый этюд дополнит «Жнеца» и лучше раскроет его замысел. «Жнец» кажется написанным наспех, а рядом с этой вещью он будет выглядеть серьезной работой. Как только полотно просохнет, вышлю его вместе с повторением «Спальни».
Последние дни чувствую себя отлично. По-моему, г-н Пейрон прав, утверждая, что я не сумасшедший в обычном смысле слова, так как в промежутках между приступами мыслю абсолютно нормально и даже логичнее, чем раньше. Но приступы у меня ужасные: я полностью теряю представление о реальности. Все это, естественно, побуждает меня работать не покладая рук: ведь шахтер, которому постоянно грозит опасность, тоже торопится поскорее сделать все, что в его силах.
По вечерам я просто подыхаю от скуки. Ей-богу, перспектива предстоящей зимы отнюдь меня не веселит.
Частенько мною овладевает непреодолимая хандра. Чем нормальнее я себя чувствую, чем хладнокровнее судит обо всем мой мозг, тем более безумной и противоречащей здравому смыслу представляется мне моя затея с живописью, которая стоит нам таких денег и не возмещает даже расходов на нее. В подобные минуты у меня на душе особенно горько: вся беда в том, что в мои годы чертовски трудно менять ремесло. Начал работать над этюдом, изображающим палату буйнопомешанных в арльской лечебнице. Однако в последние дни у меня кончился холст, и я совершил несколько долгих прогулок по окрестностям. Начинаю глубже чувствовать природу, на лоне которой живу. Думаю, что и позднее буду не раз еще возвращаться все к тем же провансальским мотивам. То, что ты пишешь о Гийомене, очень верно: он нашел кое-что и довольствуется этим, не хватаясь за что попало и сохраняя верность все тем же очень простым сюжетам, которые разрабатывает все более метко и сильно. Ей-богу, это не порок, и меня глубоко пленяет присущая ему искренность.
Похоже, что я больше не буду писать пастозно; это результат моей спокойной отшельнической жизни, от которой мое самочувствие улучшилось. В конце концов, не такой уж у меня неистовый характер: я становлюсь самим собой, когда спокоен. Ты, видимо, согласишься со мной, когда увидишь картину, предназначенную для «Двадцати» и отправленную мной вчера, – «Восход солнца над хлебами». Вместе с этим полотном ты получишь «Спальню», а также два рисунка. Мне очень любопытно узнать твое мнение о «Хлебах» – к ним, вероятно, нужно долго приглядываться. Надеюсь, ты мне скоро об этом напишешь, если, конечно, они доедут без повреждений, а у тебя на следующей неделе найдутся свободные полчаса. Картину Мане, о которой ты упоминаешь, я не забыл. Идеалом фигуры для меня остается, как и раньше, мужской портрет Пюви де Шаванна – старик, читающий желтый роман, рядом с которым роза и стакан с кисточками для акварели, – и, показанный им на той же выставке, портрет дамы – уже немолодой, но сделанный в духе изречения Мишле о том, что «женщина никогда не бывает старой».
Смотреть таким ясным взглядом на современную жизнь вопреки всем ее неизбежным горестям – это и есть утешение. Мысленно крепко жму тебе руку – собираюсь еще поработать на улице.
Сегодня дует мистраль, но к моменту захода солнца он обычно утихает, и тогда можно наблюдать великолепные эффекты: бледно-лимонное небо и унылые сосны, контуры которых на фоне его напоминают восхитительное черное кружево.
В другие дни небо бывает красного или все того же бледно-лимонного цвета, смягченного светло-лиловым, так что получается изумительно изысканный нейтральный тон.
У меня готов также вечерний ландшафт – сосны на розовом и желто-зеленом фоне. Словом, скоро ты увидишь все эти вещи, первая из которых, «Хлеба», уже отправлена.
То, что ты пишешь о моей работе, мне, разумеется, приятно, но я все думаю о нашем проклятом ремесле, которое держит художника, как капкан, и делает его менее практичным, нежели остальные люди. Но к чему портить себе из-за этого кровь? Остается одно – делать что можешь. Странно все-таки – над полотнами, которые ты вскоре увидишь, я работал совершенно спокойно, и тем не менее у меня случился новый приступ.
Не знаю, что посоветует мне г-н Пейрон, но заранее предполагаю, что он вряд ли сочтет для меня возможным возвращение к прежнему образу жизни. Есть опасение, что приступы будут повторяться и дальше.
Тем не менее это еще не основание для отказа от всякой возможности как-то рассеяться. Ведь скопление такого количества помешанных в этом старом монастыре – весьма опасная штука: тут рискуешь потерять последние остатки здравого смысла. Правда, я здесь прижился и у меня нет охоты перебираться в иное заведение, но ведь надо попробовать и что-нибудь другое. Главное для меня – не терять время впустую. Как только г-н Пейрон позволит, я вновь сяду за работу; если же не позволит, я немедленно удираю отсюда: ведь только работа помогает мне сохранять душевное равновесие, а у меня куча новых замыслов.
Во время моей болезни шел мокрый снег, который тут же таял. Однажды ночью я встал и долго любовался пейзажем. Ах, природа никогда еще не казалась мне такой трогательной и одухотворенной!
Январь 1890
Я никогда в жизни не работал так спокойно, как над этими последними полотнами; надеюсь, что ты получишь некоторые из них одновременно с этим письмом. Однако вслед за тем мною на мгновение овладело отчаяние.
Но, поскольку последний приступ длился всего неделю, считаю бессмысленным все время думать о том, что он может возобновиться. Во-первых, это не обязательно; во-вторых, предугадать, когда и как он наступит, все равно нельзя.
Следовательно, надо как ни в чем не бывало по мере сил продолжать работу. Скоро я получу возможность в более или менее теплые дни выходить на улицу и попытаюсь закончить все, что начато мною здесь.
Чтобы дать представление о Провансе, мне необходимо написать еще несколько полотен с горами и кипарисами.
Это будут вещи того же типа, что «Овраг» и горы с дорогой на переднем плане, – в особенности «Овраг», который я покамест не отсылаю тебе, потому что он не просох.
У меня готов также вид парка при убежище – сосны. Я убил массу времени, присматриваясь к характеру сосен, кипарисов и т. д. в здешнем прозрачном воздухе. Во всех них есть неизменные линии, которые встречаешь на каждом шагу.
Бесспорно, в истекшем году приступы начинались у меня в самое разное время; однако в нормальное состояние я постепенно приходил лишь тогда, когда начинал работать. Вероятно, так будет и в следующий раз. Изменить что-либо мы бессильны, следовательно, будем держаться так, словно ничего не происходит.
Было бы бесконечно хуже, если бы я опустился до состояния моих товарищей по несчастью, которые ничего не делают по целым дням, неделям, месяцам, годам, как я уже не раз писал тебе и повторял г-ну Саллю, уговаривая его не настаивать на помещении меня в это убежище.
Только работа помогает мне в какой-то степени сохранять самообладание и надежду когда-нибудь вырваться отсюда.
Сейчас картины уже созрели у меня в голове; я знаю заранее места, которые еще захочу написать в ближайшие месяцы. С какой же мне стати менять средства выражения?…
Вчера отправил 2 полотна в Марсель в подарок моему другу Рулену: белая ферма среди олив и хлеба с лиловыми горами и черным деревом на заднем плане, как на большой посланной тебе картине.
Г-ну Саллю я тоже подарил небольшое полотно с розовыми и красными геранями на совершенно черном фоне, вроде тех, что я в свое время написал в Париже.
1 февраля 1890
Меня чрезвычайно поразила присланная тобой статья о моих картинах. Нет нужды объяснять тебе, что, по моему глубокому убеждению, в статье описано не то, как я на самом деле работаю, а то, как я должен был бы работать. Автор безусловно прав в том отношении, что он указывает на пробел, который необходимо восполнить; мне кажется, он написал свою статью с затаенной целью указать направление атаки не столько мне, сколько всем импрессионистам вообще. Он показывает как мне, так и другим собирательный образ идеального художника. Мне же лично он просто объясняет, что хорошего встречается порою в моем далеко не совершенном творчестве, и в этом заключается утешительная сторона его статьи, которую я глубоко ценю и за которую, надеюсь, сумею выразить ему свою признательность. Следует только помнить, что выдвигаемая автором задача мне не по плечу и что, посвятив статью исключительно моему творчеству, он, разумеется, мне чрезвычайно польстил, но впал при этом в такое же преувеличение, как Исааксон в одной из своих статей, где, говоря о тебе, он утверждает, будто художники прекратили сейчас бесплодные споры и будто в маленьком магазине на бульваре Монмартр незаметно рождается новое серьезное направление в искусстве.
Допускаю, что писателю трудно высказаться иначе – ведь и художник не может писать так, как он видит. Поэтому все написанное выше не имеет целью раскритиковать Исааксона или автора статьи обо мне за чрезмерную смелость; просто я хочу сказать, что мы с тобой как бы служим им моделью и позируем. Ну что ж, это наш долг; к тому же такое занятие не хуже, чем любое другое. Словом, даже если мы с тобой в той или иной степени станем известны, нам следует сохранять спокойствие и по возможности не терять голову.
Все, что критик говорит о моих подсолнечниках, он с гораздо большим основанием мог бы отнести к великолепным штокрозам и желтым ирисам Квоста или блистательным пионам Жаннена. И ты, вероятно, как и я, предвидишь, что у похвал всегда бывает своя оборотная сторона. Тем не менее охотно сознаюсь, что статья преисполнила меня глубокой признательностью.
Середина апреля 1890
Сегодня попытался прочесть полученные письма, но ничего не понял – голова еще не работает достаточно ясно… Правда, она не болит, но я совершенно отупел. Должен тебе сказать, что такое бывает и с другими, кто, как я, непрерывно работал в течение долгого периода, а затем внезапно был осужден на бесплодие. Сидя в четырех стенах, много нового не узнаешь; однако здесь, во всяком случае, можно убедиться, что бывают люди, которым нельзя разгуливать на свободе как ни в чем не бывало. Теперь я оставил всякую надежду, даже совсем отказался от нее. Может быть, может быть, я действительно вылечусь, если поживу немножко в деревне. Работа шла успешно, последнее свое полотно «Цветущая ветка» – ты его увидишь – я сделал, пожалуй, лучше и тщательнее, чем все предыдущие: оно написано спокойным, более уверенным, чем обычно, мазком.
И на другое же утро я стал конченым человеком, превратился в скотину. Это трудно понять, но, увы, это так. Мне страшно хочется вновь приняться за работу, но даже Гоген пишет, что он, хоть у него крепкое здоровье, отчаялся и не знает, выдержит ли он и дальше. Ведь такие истории часто случаются с художниками, верно? Бедный мой брат, принимай вещи, как они есть, и не убивайся из-за меня: сознание того, что с тобой и у тебя дома все в порядке, поддержит и ободрит меня гораздо больше, чем ты думаешь. Может быть, после тяжелых испытаний и для меня наступят более ясные дни. Пока что собираюсь в скором времени отправить тебе новые полотна…
Когда поуспокоюсь, опять перечитаю письма и завтра или послезавтра напишу снова.
29 апреля 1890
До сегодняшнего дня был просто не в силах тебе писать, но сейчас; почувствовав себя лучше, решил больше не откладывать и немедленно пожелать тебе, твоей жене и малышу счастливого года – сегодня ведь у тебя день рождения. Одновременно с поздравлениями прошу тебя принять от меня в подарок разные картины, которые я посылаю тебе с бесконечной благодарностью за твою доброту ко мне. Без тебя я был бы очень несчастен.
В посылке ты найдешь прежде всего копии с Милле.
Поскольку эти вещи не предназначены для публики, ты можешь со временем подарить их нашим сестрам. Но прежде всего выбери и оставь себе те полотна, которые тебе понравятся, – все они до одного твои. Пришли мне на днях для копирования какие-нибудь репродукции с картин современных и старых художников, если они тебе, конечно, попадутся.
Кроме Милле, почти ничего не посылаю: вот уже два месяца, как я не в состоянии работать и поэтому сильно задержался. Из того, что посылаю, ты больше всего, пожалуй, одобришь оливы на фоне розового неба и горы. Первые – пандан к оливам на фоне серого неба. Затем посылаю тебе портрет арлезианки – ты ведь знаешь, что я обещал один экземпляр его моему другу Гогену; передай ему картину. Затем отправляю еще кипарисы для г-на Орье. Мне хотелось сделать еще один, менее пастозный их вариант, но у меня не хватило времени…
Что сказать тебе о двух последних месяцах? Дела мои плохи, я хандрю и подавлен сильнее, чем могу передать. Не знаю, что со мной будет…
Во время болезни я сделал по памяти еще несколько маленьких картин – воспоминания о севере, которые вышлю тебе позднее. Сейчас кончаю солнечную лужайку, написанную, на мой взгляд, довольно сильно. Ты ее вскоре получишь.
Поскольку г-н Пейрон в отсутствии, я еще не читал писем, хотя знаю, что они пришли. Он был очень любезен и все время держал тебя в курсе событий. Не знаю, что делать и на что решиться, но испытываю сильное желание покинуть здешнее убежище. Такое желание для тебя не новость, и мне нет необходимости распространяться на этот счет.
Получил я также письма из дому, но до сих пор не решаюсь их прочесть – так тоскливо у меня на душе.
Пожалуйста, попроси г-на Орье не писать больше статей о моих картинах. Главным образом внуши ему, что он заблуждается на мой счет, что я, право, слишком потрясен своим несчастьем и гласность для меня невыносима. Работа над картинами развлекает меня, но, когда я слышу разговоры о них, меня это огорчает сильнее, чем он может вообразить. Как поживает Бернар? Поскольку в посылке есть по два экземпляра некоторых полотен, обменяй их с ним, если хочешь: хорошее полотно не повредит твоей коллекции. Я заболел как раз в тот момент, когда писал цветущий миндаль. Можешь не сомневаться, что, если бы я был в состоянии работать, я написал бы и разные другие деревья в цвету. Но мне, ей-богу, не везет – сейчас почти все они уже отцвели. Да, мне надо попытаться уехать отсюда, но куда? Думаю, что и в тех заведениях, где пациентам даже для видимости не предоставляют свободы, например в Шарантоне и Монтеверге, я вряд ли почувствую себя арестантом и узником в большей степени, чем здесь…
Пришли мне все, что найдешь из моих прежних рисунков фигур. Я собираюсь повторить «Едоков картофеля» – эффект света, отбрасываемого лампой. Теперь эта вещь, должно быть, совсем почернела, но мне, возможно, удастся повторить ее целиком по памяти. Самое главное – пришли мне «Сборщиц колосьев» и «Землекопов», если они еще целы. Кроме того, если не возражаешь, я повторю старую башню в Нюэнене и хижину с соломенной кровлей. Думаю, что, если они у тебя целы, я сумею теперь по памяти сделать из них кое-что получше.
Май 1890
Итак, ты предлагаешь мне поскорее вернуться на север. Я согласен.
Прилагаю письмо Гогена. Насчет обмена решай сам. У себя оставь то, что тебе нравится; убежден, что наши с тобой вкусы все больше сходятся. Ах, чего бы я только не сделал, если б не эта проклятая болезнь! Сколько сюжетов, подсказанных мне местностью, я разработал бы, будь я изолирован от тех, кто окружает меня! Но что поделаешь! Моему пребыванию на юге пришел конец. Единственное, что меня поддерживает, – это горячее, очень горячее желание повидаться с тобой, твоей женой и малышом, а также со всеми друзьями, которые вспомнили обо мне в дни моего несчастья и о которых я, со своей стороны, также не перестаю думать…
Если ты не возражаешь, укажи мне день, когда сможешь встретить меня в Париже, и я договорюсь, чтобы меня кто-нибудь немного проводил – скажем, до Тараскона или Лиона. Ты же сам, или кто-нибудь вместо тебя, встретишь меня на вокзале в Париже. Словом, поступи, как найдешь нужным…
Как только я ненадолго вышел в парк, ко мне вернулись вся ясность мысли и стремление работать. У меня больше идей, чем я когда-либо смогу высказать, но это не удручает меня. Мазки ложатся почти механически. Я воспринимаю это как знак того, что я вновь обрету уверенность, как только попаду на север и избавлюсь от своего нынешнего окружения и обстоятельств, которых я не понимаю и даже не желаю понимать.
Май 1890
Отвечаю кратко и касаясь по возможности только практических вопросов. Прежде всего, категорически возражаю против того, на чем настаиваешь ты, – меня вовсе не надо сопровождать до самого Парижа. Как только я сяду в поезд, никакого риска больше не будет. Во-первых, я не буйный; во-вторых, если даже предположить, что начнется новый приступ, то ведь в вагоне будут и другие пассажиры, а кроме того, на любой станции знают, что делать в таких случаях.
Твои опасения на этот счет так удручают меня, что я прихожу в совершенное отчаяние.
То же самое я сказал и г-ну Пейрону, заметив ему, что приступы, вроде того, который только что кончился, неизменно сопровождаются у меня тремя-четырьмя месяцами полного спокойствия. Вот я и хочу воспользоваться таким периодом, чтобы переменить место жительства, а переменить его я намерен в любом случае. Теперь мое решение уехать отсюда неколебимо…
Считаю необходимым посетить этого сельского врача как можно скорее. Поэтому мой багаж мы оставим на вокзале, я пробуду у тебя всего 2–3 дня, после чего отправлюсь в эту деревню, где для начала остановлюсь в гостинице. Мне кажется, тебе следует в ближайшие же дни, не откладывая, написать нашему будущему другу (я имею в виду упомянутого выше врача) примерно следующее: «Горячо желая познакомиться и посоветоваться с вами до того, как надолго перебраться в Париж, мой брат надеется, что вы одобрите его намерение провести несколько недель в вашей деревне, где он займется этюдами. Он убежден, что вы с ним придете к единому мнению, и полагает, что возвращение на север облегчит его состояние, в то время как дальнейшее пребывание на юге угрожало бы ему обострением болезни».
Словом, напиши ему в этом роде, а затем, через день или два после моего приезда в Париж, мы дадим ему телеграмму, и он, возможно, встретит меня на своей станции.
Здешняя атмосфера начинает невыразимо тяготить меня. Что ж, я терпел больше года, теперь мне необходим воздух: я чувствую себя раздавленным скукой и печалью…
Я имею право менять лечебницу по своему усмотрению – ведь это же не значит требовать возвращения мне полной свободы. Я старался быть терпеливым и до сих пор никому не причинил вреда. Справедливо ли, чтобы меня сопровождав как опасного зверя? Благодарю покорно, я отказываюсь. ECJ со мной случится припадок, то на любой железнодорожж станции знают, что в таких случаях надо делать, и я подчинюсь… К тому же есть основания предполагать, что переезд действительно пойдет мне на пользу. Работа подвигается успешно. Я дважды написал молодую траву в парке. Одно из полотен сделано исключительно просто. Вот его беглый набросок. Фиолетово-розовый ствол сосны, а вокруг травы вперемешку с белыми цветами и одуванчиками; на заднем плане, в верхней части картины, – маленький розовый куст и стволы других деревьев. Убежден, что в Овере, где мне можно будет выходить, работа целиком поглотит меня и я стану безразличен ко всему, кроме нее, а значит, приду в хорошее настроение.
Овер май-июль 1890
Проведя три дня у Тео в Париже, Винсент 21 мая 1890 г. прибывает в Овер на Уазе, где поселяется в небольшой гостинице, напротив местной ратуши. Наблюдение за ним принимает на себя доктор Гаше. Винсент работает, не позволяя себе ни минуты отдыха. Каждый день из-под его кисти выходит новое произведение. Таким образом, за последние два месяца жизни он создает 70 картин и 32 рисунка. Он пишет 15 портретов, среди них такие значительные, как портрет молодой крестьянки, портрет доктора Гаше и его дочери, а также дочери г-на Раву, хозяина гостиницы, три натюрморта и ряд удивительно свежих пейзажей и видов Овера. Здесь же он создает и свой единственный офорт (портрет доктора Гаше).
В начале июля Винсент посещает Париж. На квартире у Тео он встречается с Альбером Орье и Тулуз-Лотреком, но, не дождавшись Гийомена, внезапно покидает Париж и в подавленном состоянии возвращается в Овер. Последние дни июля Винсент был очень возбужден. 27 июля он смертельно ранит себя в грудь выстрелом из пистолета, 29-го, в присутствии вызванного доктором Гаше Тео, художник умирает. На следующий день на оверском кладбище состоялись похороны, на которых присутствовали и некоторые парижские друзья: папаша Таити, Эмиль Бернар, Лаваль и другие.
Через полгода, 25 января 1891 г., в Голландии умирает и Тео. В 1914 г. его останки были перевезены и похоронены рядом с могилой Винсента.
21 мая 1890
Дорогой Тео и дорогая Ио,
Теперь, когда я познакомился с Ио, мне уже трудно писать одному Тео, но надеюсь, что Ио позволит мне писать по-французски: мне думается, что после двух лет, проведенных на юге, я лучше сумею на этом языке выразить то, что хочу сказать. Овер очень красив. Здесь, между прочим, много соломенных крыш, что уже становится редкостью. Надеюсь, если мне удастся сделать здесь несколько серьезных картин, возместить за счет их расходы по переезду. Ей-богу, Овер – спокойная, красивая, подлинно сельская местность, характерная и живописная. Виделся с г-ном доктором Гаше. Он произвел на меня впечатление человека довольно эксцентричного, но его врачебный опыт несомненно помогает ему сохранять равновесие, нейтрализуя нервное расстройство, которым он страдает по меньшей мере так же серьезно, как я. Он показал мне гостиницу, где с меня запросили 6 франков в день, но я сам отыскал другую, где мне придется платить только 3,50.
До новых распоряжений предполагаю там и остаться. Когда сделаю несколько этюдов, посмотрю, нет ли смысла перебраться в другое место. Какая все-таки несправедливость: человек трудится, как любой другой рабочий, он не может и не хочет платить больше, чем тот, а с него требуют двойную цену только потому, что он занимается живописью!
Словом, остаюсь в гостинице, где берут 3,50 фр.
На этой неделе ты, вероятно, увидишься с д-ром Гаше. У него есть одна очень красивая вещь Писсарро – зима, красный дом под снегом и два превосходных букета работы Сезанна, а также еще одна вещь последнего – вид деревни…
В начале июля Винсент посещает Париж. На квартире у Тео он встречается с Альбером Орье и Тулуз-Лотреком, но, не дождавшись Гийомена, внезапно покидает Париж и в подавленном состоянии возвращается в Овер. Последние дни июля Винсент был очень возбужден. 27 июля он смертельно ранит себя в грудь выстрелом из пистолета, 29-го, в присутствии вызванного доктором Гаше Тео, художник умирает. На следующий день на оверском кладбище состоялись похороны, на которых присутствовали и некоторые парижские друзья: папаша Таити, Эмиль Бернар, Лаваль и другие.
Через полгода, 25 января 1891 г., в Голландии умирает и Тео. В 1914 г. его останки были перевезены и похоронены рядом с могилой Винсента.
21 мая 1890
Дорогой Тео и дорогая Ио,
Теперь, когда я познакомился с Ио, мне уже трудно писать одному Тео, но надеюсь, что Ио позволит мне писать по-французски: мне думается, что после двух лет, проведенных на юге, я лучше сумею на этом языке выразить то, что хочу сказать. Овер очень красив. Здесь, между прочим, много соломенных крыш, что уже становится редкостью. Надеюсь, если мне удастся сделать здесь несколько серьезных картин, возместить за счет их расходы по переезду. Ей-богу, Овер – спокойная, красивая, подлинно сельская местность, характерная и живописная. Виделся с г-ном доктором Гаше. Он произвел на меня впечатление человека довольно эксцентричного, но его врачебный опыт несомненно помогает ему сохранять равновесие, нейтрализуя нервное расстройство, которым он страдает по меньшей мере так же серьезно, как я. Он показал мне гостиницу, где с меня запросили 6 франков в день, но я сам отыскал другую, где мне придется платить только 3,50.
До новых распоряжений предполагаю там и остаться. Когда сделаю несколько этюдов, посмотрю, нет ли смысла перебраться в другое место. Какая все-таки несправедливость: человек трудится, как любой другой рабочий, он не может и не хочет платить больше, чем тот, а с него требуют двойную цену только потому, что он занимается живописью!
Словом, остаюсь в гостинице, где берут 3,50 фр.
На этой неделе ты, вероятно, увидишься с д-ром Гаше. У него есть одна очень красивая вещь Писсарро – зима, красный дом под снегом и два превосходных букета работы Сезанна, а также еще одна вещь последнего – вид деревни…