Страница:
Дерево – написано разнообразными зелеными, с оттенками бронзы.
Трава – зеленая, очень зеленая, лимонный веронез; небо – ярко-голубое.
Кусты на заднем плане – сплошь олеандры. Эти чертовы буйнопомешанные деревья растут так, что напоминают больных атаксией, застывших на месте. Они усыпаны свежими цветами и в то же время целой массой уже увядших; листва их также непрерывно обновляется за счет бесчисленных буйных молодых побегов.
Надо всем этим возвышается кладбищенский кипарис, по дорожке неторопливо идут маленькие цветные фигурки. Эта картина – пандан к другому полотну размером в 30*, изображающему тот же пейзаж, но с другой точки зрения; сад на последнем написан в различных оттенках зеленого, небо – бледно-лимонно-желтое.
Не правда ли, в этом саду чувствуется какой-то своеобразный стиль, позволяющий представить себе здесь поэтов Возрождения – Данте, Петрарку, Боккаччо. Так и кажется, что они вот-вот появятся из-за кустов, неторопливо ступая по густой траве. Деревья я убрал, но все остальное в композиции соответствует действительности. Правда, некоторые кусты преувеличены, чего на самом деле нет.
Таким образом, чтобы правдивей и основательней передать характер пейзажа, я пишу его в третий раз.
Это как раз тот сад, что расположен у меня под окнами. Он отлично подтверждает мысль, о которой я уже тебе писал: чтобы схватить здесь истинный характер вещей, нужно присматриваться к ним и писать их в течение очень длительного времени…
Что поделаешь! Я сейчас чувствую подъем и хочу сделать по возможности больше картин, чтобы обеспечить свое положение в 89 г., в котором все наши собираются произвести сенсацию. У Сера несколько таких огромных полотен, что он может претендовать на персональную выставку. У Синьяка, который работает очень усердно, полотен тоже хватает, равно как у Гогена и Гийомена. Вот и я хочу к этому времени – вне зависимости от того, выставимся мы или нет, – закончить серию этюдов «Декорация».
Надеюсь, со временем я перестану ощущать одиночество в своем новом доме и научусь находить себе в непогоду или длинными зимними вечерами какое-нибудь занятие, в которое можно уйти с головою.
Проводят же, например, ткач или корзинщик целые месяцы в полном или почти полном одиночестве, так что единственное их развлечение – работа.
Выдерживать такую жизнь этим людям помогает сознание того, что они у себя дома, успокоительная привычность окружающего. Конечно, я не отказался бы от чьего-нибудь общества, но раз его нет – не собираюсь убиваться из-за этого, тем более что рано или поздно ко мне кто-нибудь да приедет. Почти не сомневаюсь в этом. С тобою – то же самое: если тебе захочется разделить с кем-нибудь свое одиночество, ты всегда найдешь желающих среди художников, для которых вопрос жилья – очень серьезная проблема. А у меня к тому же есть мой долг – начать наконец зарабатывать деньги своим трудом; поэтому я отчетливо представляю себе, какая огромная работа меня ожидает.
Ах, если бы у каждого художника было на что жить и работать! Но раз этого нет, я хочу писать картины, писать много и лихорадочно. И, может быть, наступит день, когда мы сумеем расширить наши дела и приобрести больше влияния.
Но до этого далеко – сначала нужно крепко поработать.
Живи мы в военное время, нам, вероятно, пришлось бы сражаться; мы, конечно, сожалели бы о том, что сейчас не мирное время, но все-таки дрались бы, раз это необходимо.
Точно так же мы имеем право мечтать о таком порядке вещей, при котором можно было бы жить и без денег. Но раз в наше время без них ничего не сделаешь и тратить их все-таки приходится, мы вынуждены думать о том, как их добыть. Мне лично легче заработать их живописью, чем рисунками.
Как правило, людей, умеющих ловко рисовать, гораздо больше, чем тех, кто способен быстро писать маслом и схватывать красочность природы. Такая способность всегда останется редкой, и, как бы долго картины ни завоевывали признание, на них рано или поздно найдется покупатель. Но что касается полотен, написанных более или менее жирными мазками, то им, на мой взгляд, нужно подольше сохнуть здесь, на юге.
В своем сочинении «В чем моя вера?» Толстой, как мне представляется, выдвигает следующую мысль: независимо от насильственной, социальной революции должна произойти внутренняя, невидимая революция в сердцах, которая вызовет к жизни новую религию или, вернее, нечто совершенно новое, безымянное, но такое, что будет так же утешать людей и облегчать им жизнь, как когда-то христианство.
Мне думается, книга эта очень интересна; кончится тем, что людям надоест цинизм, скепсис, насмешка и они захотят более гармоничной жизни. Как это произойдет и к чему они придут? Было бы смешно пытаться это предугадать, но уж лучше надеяться на это, чем видеть в будущем одни катастрофы, которые и без того неизбежно, как страшная гроза, разразятся над цивилизованным миром в форме революции, войны или банкротства прогнившего государства. Изучая искусство японцев, мы неизменно чувствуем в их вещах умного философа, мудреца, который тратит время – на что? На измерение расстояния от Земли до Луны? На анализ политики Бисмарка? Нет, просто на созерцание травинки.
Но эта травинка дает ему возможность рисовать любые растения, времена года, ландшафты, животных и, наконец, человеческие фигуры. Так проходит его жизнь, и она еще слишком коротка, чтобы успеть сделать все.
Разве то, чему учат нас японцы, простые, как цветы, растущие на лоне природы, не является религией почти в полном смысле слова?
Мне думается, изучение японского искусства неизбежно делает нас более веселыми и радостными, помогает нам вернуться к природе, несмотря на наше воспитание, несмотря на то, что мы работаем в мире условностей.
Сентябрь 1888
Работа над трудным материалом идет мне на пользу. Тем не менее, временами я испытываю страшную потребность – как бы это сказать – в религии. Тогда я выхожу ночью писать звезды – я все чаще мечтаю написать группу друзей на фоне такого пейзажа.
Получил письмо от Гогена. Он хандрит и уверяет, что приедет, как только что-нибудь продаст, но все еще не говорит определенно, снимется ли он с места немедленно в том случае, если ему оплатят проезд.
Он пишет, что его хозяева относились к нему безукоризненно и что порвать с ними так внезапно было бы просто низостью с его стороны. Тем не менее, прибавляет он, я смертельно обижаю его, не веря, что он готов перебраться сюда при первой же возможности. Он будет рад, если ты сумеешь продать его картины хотя бы по дешевке. Посылаю тебе его письмо и мой ответ на него.
Разумеется, приезд Гогена сюда на 100 процентов увеличит стоимость моей затеи – заняться живописью на юге. Но думаю, что, приехав, он уже не захочет возвращаться и приживется здесь…
Виктор Гюго говорит: Бог – это мигающий маяк, который то вспыхивает, то гаснет; сейчас мы несомненно переживаем такое мгновение, когда он погас.
Как хотелось бы мне, чтобы нашлось нечто такое, что успокоило и утешило бы нас, что помогло бы нам не чувствовать себя виновными и несчастными и идти по жизни не страдая от одиночества, не сбиваясь с пути, ничего не боясь и не рассчитывая лихорадочно каждый свой шаг, которым мы, сами того не желая, можем причинить зло нашим ближним! Я хотел бы стать таким, как чудесный Джотто, который, по словам его биографа, вечно болел, но всегда был полон пыла и новых мыслей. Как я завидую его уверенности, которая в любых обстоятельствах делает человека счастливым, радостным, жизнелюбивым! Этого легче достичь в деревне или маленьком городке, чем в парижском пекле.
Не удивлюсь, если тебе понравится «Звездная ночь» или «Вспаханные поля» – они умиротвореннее остальных моих картин. Если бы работа всегда шла так, как в случае с ними, у меня было бы меньше денежных затруднений: чем гармоничнее техника, тем легче воспринимают картину люди. Но этот проклятый мистраль вечно мешает добиваться таких мазков, которые сочетались бы друг с другом и были бы так же проникнуты чувством, как выразительно сыгранная музыка.
Сейчас спокойная погода, и я чувствую себя свободнее – мне меньше приходится бороться с невозможным…
Убежден, что написать хорошую картину не легче, чем найти алмаз или жемчужину, – это требует усилий и при этом рискуют головой как художник, так и продавец картины. Но коль скоро ты сумел найти драгоценный камень, не сомневайся больше в себе и поддерживай цену на определенном уровне. Однако, как ни успокаивает меня такая мысль в моей работе, я пока что только трачу деньги, и это меня очень огорчает. Сравнение с жемчужиной пришло мне на ум в самый разгар моих затруднений. Не удивлюсь, если оно поддержит и тебя в минуты подавленности. Хороших картин не больше, чем хороших алмазов.
Единственная моя надежда – ценой напряженной работы сделать за год к началу выставки столько картин, чтобы мои работы можно было показать публике, если, конечно, ты этого захочешь, а я соглашусь.
Я-то лично не придаю выставке никакого значения, но мне важно показать тебе, что я тоже кое на что способен.
Пусть я даже не выставлюсь, но, если у нас дома будут мои вещи доказывающие, что я не бездельник и не лентяй, я буду спокоен.
Самое же главное сейчас – работать не меньше, чем художники, которые работают исключительно в расчете на выставку.
Выставлюсь я или не выставлюсь, а работать надо – только это дает человеку право мирно курить свою трубку.
В этом году я постараюсь кое-что сделать, притом так, чтобы новая серия оказалась лучше обеих прежних.
Надеюсь, что среди этюдов будут и такие, которые станут картинами. Я все еще намерен написать звездное небо, а как-нибудь вечером, если будет светло, отправлюсь на то же вспаханное поле. Книга Толстого «В чем моя вера?» вышла во французском переводе еще в 1885 г., но я не встречал ее ни в одном издательском проспекте.
Толстой, по-видимому, не верит в воскресение души и тела и, что особенно важно, не верит в небесное воздаяние, то есть смотрит на вещи, как нигилисты. Однако, до некоторой степени в противоположность им, он считает крайне важным, чтобы люди стремились делать хорошо все, что они делают, так как это, вероятно, единственное, что им остается.
Не веря в воскресение из мертвых, он верит в то, что равноценно воскресению, – в непрерывность жизни, в прогресс человечества, в человека и его дела, которые почти всегда подхватывают грядущие поколения. Его советы – не только утешительный обман. Он, дворянин, сделался рабочим: умеет тачать сапоги, перекладывать печи, ходить за плугом и копать землю.
Я ничего этого не умею, но я умею уважать человека настолько сильного духом, чтобы так измениться. Ей-богу, у нас нет оснований жаловаться, что мы живем в век лентяев, раз в наше время существуют такие представители слабого рода человеческого, которые не слишком верят даже в небо. Толстой, как я уже тебе, может быть, писал, верит в ненасильственную революцию, которую, как реакцию на скептицизм, отчаяние, безнадежность и страдание, вызовет в людях потребность в любви и религии.
Прилагаю к своему очень примечательное письмо Гогена, которое попрошу тебя сохранить – оно исключительно важно. Я имею в виду его самоописание, тронувшее меня до глубины души. Письмо это прибыло вместе с письмом Бернара, которое Гоген, вероятно, прочел и одобрил; в нем Бернар снова повторяет, что хочет приехать сюда, и предлагает мне обмен картинами от имени Лаваля, Море, еще кого-то нового и своего. Кроме того, он сообщает, что Лаваль тоже приедет, а двое остальных собираются последовать его примеру. Ничего лучшего я и не желаю, но, поскольку речь зайдет о совместной жизни нескольких художников, я первым делом потребую, чтобы наша община для поддержания в ней порядка избрала себе аббата, которым, естественно, будет Гоген. Вот почему мне хочется, чтобы он приехал раньше остальных (кстати, Бернар и Лаваль не смогут прибыть раньше февраля, так как Бернару предстоит прежде пройти в Париже призывную комиссию).
Лично я хочу двух вещей: вернуть тебе истраченные на меня средства и дать Гогену возможность спокойно и мирно дышать и работать, как подобает свободному художнику.
Если я верну деньги, которыми ты ссужаешь меня вот уже много лет, мы расширим дело и создадим мастерскую не декаданса, но ренессанса.
Мы можем – я почти не сомневаюсь в этом – твердо рассчитывать, что Гоген навсегда останется с нами, отчего обеим сторонам отнюдь не будет вреда. Напротив, объединившись, каждый из нас станет еще больше самим собой и обретет в единении силу.
Замечу, кстати, что я не собираюсь обмениваться с Гогеном автопортретами, так как его автопортрет, вероятно, слишком хорош; но я попрошу Гогена уступить его нам в счет платы за первый месяц пребывания здесь или в возмещение расходов по переезду.
Видишь, не напиши я им решительно, этого автопортрета, вероятно, не существовало бы. А теперь и Бернар написал свой.
Ох, сколько крови стоил мне мой этюд с виноградником! Но я его все-таки сделал. Это, как всегда, квадратное полотно размером в 30*, декорация для нашего дома. Однако холст у меня начисто кончился.
А знаешь, когда приедет Гоген, дело примет серьезный оборот – для нас начнется новая эра.
Прощаясь с тобой на Южном вокзале, я был глубоко несчастен и почти болен; еще немного – и я бы спился, до такого предела я себя довел.
Той зимой у меня было смутное чувство, что мы целиком растратили себя на споры с художниками и прочими интересными людьми, и я уже не смел ни на что больше надеяться.
Теперь же, после стольких усилий как с твоей стороны, так и с моей, на горизонте вновь забрезжила надежда.
Останешься ты у Гупиля или не останешься – неважно: отныне ты неразрывно связан с Гогеном и его последователями.
Тем самым ты станешь первым или одним из первых апостолов нашего дела среди торговцев картинами. Меня же ожидают живопись и работа в окружении художников. Ты постараешься добывать для нас деньги, а я буду побуждать всех, кто находится в пределах моей досягаемости, работать как можно больше и сам стану примером для них в этом отношении.
Если мы выстоим, наше дело переживет нас.
После обеда мне придется написать Гогену и Бернару. Я скажу им, что мы в любом случае должны крепко держаться друг друга и что я, со своей стороны, верю в наш союз, который станет нашим оплотом в борьбе против денежных неприятностей и болезней…
До приезда Гогена я хотел бы кое-что прикупить, а именно:
туалетный стол с ящиками для белья – 40 фр.
4 простыни – 40
3 чертежные доски – 12
кухонную плиту – 60
краски и холст – 200
подрамники и рамки – 50
Это и много и почти ничего, но, во всяком случае, совершенно необходимо. Конечно, можно обойтись и без этого, но, если ставить дело на широкую и прочную основу, чего я и хочу, придется пойти на новые расходы. Например, 4 дополнительные простыни – 4 у меня уже есть – дадут мне возможность без дальнейших хлопот устроить постель для Бернара: мы положим на пол соломенный матрас или тюфяк, и она готова; спать на ней будет либо он, либо я – кто захочет. Кухонная плита будет одновременно обогревать и мастерскую. Но, скажешь ты, еще и краски вдобавок! Да, еще и краски. Не могу иначе, хоть и упрекаю себя за такую просьбу. Мое самолюбие вынуждает меня сделать все для того, чтобы мои работы произвели на Гогена известное впечатление, и я собираюсь до его приезда работать как можно больше. Его появление, вероятно, изменит мою художественную манеру, и, смею думать, я от этого только выиграю; тем не менее я все-таки держусь за свою декорацию, хотя она сильно смахивает на мазню. К тому же погода сейчас стоит великолепная. У меня в работе сейчас 10 холстов размером в 30*. К вышеназванным расходам следует добавить еще стоимость переезда Гогена… Он должен приехать – даже в ущерб твоему и моему карману. Должен. Все перечисленные мною траты будут сделаны с целью произвести на него хорошее впечатление с первой же минуты пребывания здесь. Я хочу, чтобы он сразу же почувствовал, что ты – деньгами, а я – своим трудом и хлопотами сумели создать настоящую мастерскую, которая будет достойна возглавляющего ее художника Гогена. Это будет таким же добрым делом, как поступок Коро, который, увидев отчаянное положение Домье, так устроил его жизнь, что тот снова встал на ноги и смог двинуться вперед. Главное – переезд Гогена. Все остальное подождет, даже мои краски, хотя с помощью их я надеюсь в один прекрасный день заработать больше, чем они нам стоили. Я отнюдь не забываю, что Гогену придется передать тебе исключительное право на продажу его картин, цены на которые надо будет немедленно повысить, – ни одного полотна дешевле чем за 500 фр. Он должен проникнуться доверием к тебе и проникнется им. Чувствую, что мы затеваем большое и хорошее дело, не имеющее ничего общего с прежней торговлей. Я почти уверен, что краски мы с Гогеном будем тереть сами: ведь красками, купленными у Танги, я еще раз написал виноградник, и получилось очень недурно. Крупная структура красок нисколько не мешает ими писать.
Если мы будем и впредь подходить к делу с лучшей, то есть человеческой, а не материальной стороны, не исключено, что наши денежные затруднения наконец уладятся: в буре мужаешь. Продолжаю заниматься обрамлением моих этюдов – они дополняют меблировку дома и придают ему определенный характер.
Когда Гоген передаст тебе свои полотна – официально, как представителю фирмы Гупиль, и частным образом, как другу и человеку, которому обязан, – он, в свою очередь, почувствует себя главою мастерской, имеющим право распоряжаться деньгами по своему усмотрению и оказывать посильную материальную помощь Бернару, Лавалю и прочим в обмен на этюды и картины. Это условие будет распространяться и на меня: я тоже собираюсь отдавать свои этюды за 100 фр. и соответствующую долю холста и красок. Чем отчетливей Гоген осознает, что, объединившись с нами, он делается главою мастерской, тем быстрее он выздоровеет и тем усердней возьмется за работу. А чем лучше и полнее будет оборудована мастерская, чем больше людей будет к нам приезжать, тем больше у него появится новых замыслов и желания их осуществить.
У себя в Понт-Авене они только об этом и говорят; заговорят об этом и в Париже. Повторяю, чем обстоятельнее будет все устроено, тем лучшее создастся у всех впечатление о нашей затее и тем больше у нее будет шансов на успех. В общем, как дела пойдут, так и ладно. Я лишь заранее предупреждаю, во избежание дальнейших споров: если Лаваль и Бернар в самом деле переберутся сюда, возглавлять мастерскую будет Гоген, а не я.
Что же касается практического устройства самой мастерской, то здесь мы, несомненно, всегда придем к единому мнению.
Рассчитываю получить ответ от тебя в пятницу. Бернар в своем письме еще раз высказывает полную убежденность в том, что Гоген – большой мастер и выдающийся по уму и характеру человек…
Я только что получил автопортреты Гогена и Бернара. На заднем плане второго портрет Гогена, висящий на стене; на первом – vice versa.
Портрет Гогена особенно бросается в глаза, но мне больше нравится портрет Бернара – это идея подлинного художника: несколько простых красок, несколько темных линий, но сделано шикарно – настоящий, настоящий Мане. Правда, портрет Гогена выполнен искуснее и тщательнее обработан.
Он – об этом пишет и сам Гоген – производит такое впечатление, словно автор представил себя в виде заключенного. Ни тени веселости. Облик кажется бесплотным – художник, видимо, умышленно старался создать нечто очень невеселое: тело в тенях имеет мрачный синеватый цвет.
Наконец-то я получил возможность сравнить свои работы с работами сотоварищей.
Уверен, что мой автопортрет, который я посылаю Гогену в обмен, выдерживает такое сравнение. Отвечая на письмо Гогена, я написал ему, что, поскольку и мне позволено преувеличить свою личность на портрете, я пытаюсь изобразить на нем не себя, а импрессиониста вообще. Я задумал эту вещь как образ некоего бонзы, поклонника вечного Будды.
Когда я сопоставляю замысел Гогена со своим, последний мне кажется столь же значительным, но менее безнадежным.
Глядя на его портрет, я заключаю прежде всего, что так продолжаться не может, – Гоген должен обрести бодрость, должен вновь стать жизнерадостным художником тех времен, когда он писал негритянок.
Я рад, что у меня теперь есть два портрета, которые верно передают сегодняшний облик моих сотоварищей. Но они не останутся такими, как ныне: в них должна проснуться любовь к жизни.
И я отчетливо сознаю, что на меня ложится обязанность сделать все возможное, чтобы облегчить нашу общую нужду.
С точки зрения нашего живописного ремесла – это ничтожная жертва. Я чувствую, что Гоген – больше Милле, нежели я; но зато я – больше Диаз, чем он, и, как Диаз, я постараюсь угодить публике, чтобы заработать побольше денег на общие нужды. Я потратил на живопись больше, чем Гоген и Бернар, но, когда я гляжу на их вещи, мне это безразлично: они работали в слишком большой нищете, чтобы с этим считаться.
Вот увидишь, у меня есть кое-что получше, кое-что более пригодное для продажи, чем то, что я тебе послал, и я чувствую, что сумею продолжать в том же духе. Я даже в этом уверен, ибо знаю: кое-кому будут приятны такие поэтичные сюжеты, как «Звездное небо», «Виноградные лозы», «Борозды», «Сад поэта».
Итак, я полагаю, что твой и мой долг – добиться относительного богатства: ведь нам предстоит поддерживать очень больших художников. Теперь, когда заодно с тобой будет Гоген, ты станешь счастлив так же или, во всяком случае, в том же роде, что Сансье. А Гоген рано или поздно приедет – в это я твердо верю. Время же терпит. Что бы там ни было, он, несомненно, полюбит наш дом, привыкнет считать его своей мастерской и согласится ее возглавить. Подождем с полгода и посмотрим, что получится.
Бернар мне прислал еще штук десять рисунков и довольно лихие стишки. Все это, вместе взятое, озаглавлено: «В борделе».
Ты скоро увидишь все, что мне прислано: я полюбуюсь на портреты еще некоторое время, а потом переправлю их тебе.
С нетерпением жду твоего письма: я заказал рамки и подрамники и поэтому нахожусь в затруднительных обстоятельствах.
Рад тому, что ты рассказываешь насчет Фрере, но смею думать, что еще сделаю вещи, которые больше понравятся как тебе, так и ему.
Вчера писал закат.
У Гогена на портрете вид больной и затравленный! Ну да ладно, так долго не продлится. Любопытно будет сравнить этот автопортрет с тем, который он напишет через полгода. Как-нибудь ты увидишь и мой автопортрет: я посылаю его Гогену, а тот, надеюсь, его сохранит. Он выдержан в пепельных тонах, фон – светлый веронез (без желтого). Одет я в коричневую куртку с голубыми отворотами, ширина которых, равно как и коричневый цвет, доведенный мною до пурпура, преувеличены. Голова моделирована крупными светлыми мазками на светлом, почти без теней фоне. Только глаза я посадил по-японски – чуть косо.
Октябрь 1888
На этот раз мне пришлось круто – деньги кончились в четверг, а сегодня уже понедельник. Это чертовски долго. 4 дня я прожил в основном на 23 чашках кофе с хлебом, да и те выпросил в кредит. Вина здесь не твоя, а моя, если речь вообще может идти о вине: мне не терпелось обрамить свои картины, и я заказал рамок больше, чем позволял мой бюджет, – мне ведь пришлось еще уплатить за аренду дома и прислуге. А сегодня предстоят новые расходы – мне надо прикупить холст, который я загрунтую сам… Пишу второпях – занят портретом. Я хочу сказать, что пишу для себя портрет мамы. Мне так нестерпимо видеть ее бесцветную фотографию, что я по памяти пробую сделать ее портрет в гармоничных красках.
Не знаю, читал ли ты у Гонкуров «Братья Земганно», книгу, которая, вероятно, в какой-то мере воспроизводит биографию авторов. Если читал, то поймешь, как несказанно я боюсь, чтобы ты не надорвался, добывая для нас деньги.
За исключением этой постоянно гнетущей меня тревоги, все обстоит хорошо: работаю я лучше, чем раньше, здоровье мое тоже лучше, чем в Париже.
Все больше убеждаюсь, что, когда ты хорошо питаешься, когда у тебя есть мастерская, хватает красок и т. д., работается гораздо легче.
Но разве для меня так уж важно, подвигается моя работа или не подвигается? Нет, тысячу раз нет. Я хотел бы втолковать тебе наконец, что, снабжая деньгами художников, ты сам выполняешь работу художника и что единственное мое желание – делать мои полотна так хорошо, чтобы ты был удовлетворен своей работой…
Знай, если ты чувствуешь себя плохо, если ты слишком изнуряешь себя или у тебя слишком много огорчений, работа неизбежно замедляется. Когда же ты чувствуешь себя хорошо, дело идет как бы само собой. У того, кто ест вдоволь, гораздо больше новых и ценных мыслей, чем у того, кто сидит впроголодь.
Если я зашел слишком далеко, крикни мне: «Стой!» Если же нет, тем лучше – мне ведь тоже работается гораздо лучше, когда я живу в достатке, чем когда я нуждаюсь. Только не думай, что я дорожу своей работой больше, чем нашим общим благополучием или душевным спокойствием. Очутившись здесь, Гоген сразу почувствует облегчение и быстро поправится. И для него, может быть, настанет день, когда он снова захочет и сможет стать отцом семейства, а оно у него есть.
Мне очень, очень любопытно, что он успел сделать в Бретани. Бернар пишет много хорошего о его работах. Но создавать полнокровные полотна на холоде и в нищете бесконечно трудно; поэтому вполне возможно, что Гоген в конце концов обретет подлинную родину на более теплом и счастливом юге.
Трава – зеленая, очень зеленая, лимонный веронез; небо – ярко-голубое.
Кусты на заднем плане – сплошь олеандры. Эти чертовы буйнопомешанные деревья растут так, что напоминают больных атаксией, застывших на месте. Они усыпаны свежими цветами и в то же время целой массой уже увядших; листва их также непрерывно обновляется за счет бесчисленных буйных молодых побегов.
Надо всем этим возвышается кладбищенский кипарис, по дорожке неторопливо идут маленькие цветные фигурки. Эта картина – пандан к другому полотну размером в 30*, изображающему тот же пейзаж, но с другой точки зрения; сад на последнем написан в различных оттенках зеленого, небо – бледно-лимонно-желтое.
Не правда ли, в этом саду чувствуется какой-то своеобразный стиль, позволяющий представить себе здесь поэтов Возрождения – Данте, Петрарку, Боккаччо. Так и кажется, что они вот-вот появятся из-за кустов, неторопливо ступая по густой траве. Деревья я убрал, но все остальное в композиции соответствует действительности. Правда, некоторые кусты преувеличены, чего на самом деле нет.
Таким образом, чтобы правдивей и основательней передать характер пейзажа, я пишу его в третий раз.
Это как раз тот сад, что расположен у меня под окнами. Он отлично подтверждает мысль, о которой я уже тебе писал: чтобы схватить здесь истинный характер вещей, нужно присматриваться к ним и писать их в течение очень длительного времени…
Что поделаешь! Я сейчас чувствую подъем и хочу сделать по возможности больше картин, чтобы обеспечить свое положение в 89 г., в котором все наши собираются произвести сенсацию. У Сера несколько таких огромных полотен, что он может претендовать на персональную выставку. У Синьяка, который работает очень усердно, полотен тоже хватает, равно как у Гогена и Гийомена. Вот и я хочу к этому времени – вне зависимости от того, выставимся мы или нет, – закончить серию этюдов «Декорация».
Надеюсь, со временем я перестану ощущать одиночество в своем новом доме и научусь находить себе в непогоду или длинными зимними вечерами какое-нибудь занятие, в которое можно уйти с головою.
Проводят же, например, ткач или корзинщик целые месяцы в полном или почти полном одиночестве, так что единственное их развлечение – работа.
Выдерживать такую жизнь этим людям помогает сознание того, что они у себя дома, успокоительная привычность окружающего. Конечно, я не отказался бы от чьего-нибудь общества, но раз его нет – не собираюсь убиваться из-за этого, тем более что рано или поздно ко мне кто-нибудь да приедет. Почти не сомневаюсь в этом. С тобою – то же самое: если тебе захочется разделить с кем-нибудь свое одиночество, ты всегда найдешь желающих среди художников, для которых вопрос жилья – очень серьезная проблема. А у меня к тому же есть мой долг – начать наконец зарабатывать деньги своим трудом; поэтому я отчетливо представляю себе, какая огромная работа меня ожидает.
Ах, если бы у каждого художника было на что жить и работать! Но раз этого нет, я хочу писать картины, писать много и лихорадочно. И, может быть, наступит день, когда мы сумеем расширить наши дела и приобрести больше влияния.
Но до этого далеко – сначала нужно крепко поработать.
Живи мы в военное время, нам, вероятно, пришлось бы сражаться; мы, конечно, сожалели бы о том, что сейчас не мирное время, но все-таки дрались бы, раз это необходимо.
Точно так же мы имеем право мечтать о таком порядке вещей, при котором можно было бы жить и без денег. Но раз в наше время без них ничего не сделаешь и тратить их все-таки приходится, мы вынуждены думать о том, как их добыть. Мне лично легче заработать их живописью, чем рисунками.
Как правило, людей, умеющих ловко рисовать, гораздо больше, чем тех, кто способен быстро писать маслом и схватывать красочность природы. Такая способность всегда останется редкой, и, как бы долго картины ни завоевывали признание, на них рано или поздно найдется покупатель. Но что касается полотен, написанных более или менее жирными мазками, то им, на мой взгляд, нужно подольше сохнуть здесь, на юге.
В своем сочинении «В чем моя вера?» Толстой, как мне представляется, выдвигает следующую мысль: независимо от насильственной, социальной революции должна произойти внутренняя, невидимая революция в сердцах, которая вызовет к жизни новую религию или, вернее, нечто совершенно новое, безымянное, но такое, что будет так же утешать людей и облегчать им жизнь, как когда-то христианство.
Мне думается, книга эта очень интересна; кончится тем, что людям надоест цинизм, скепсис, насмешка и они захотят более гармоничной жизни. Как это произойдет и к чему они придут? Было бы смешно пытаться это предугадать, но уж лучше надеяться на это, чем видеть в будущем одни катастрофы, которые и без того неизбежно, как страшная гроза, разразятся над цивилизованным миром в форме революции, войны или банкротства прогнившего государства. Изучая искусство японцев, мы неизменно чувствуем в их вещах умного философа, мудреца, который тратит время – на что? На измерение расстояния от Земли до Луны? На анализ политики Бисмарка? Нет, просто на созерцание травинки.
Но эта травинка дает ему возможность рисовать любые растения, времена года, ландшафты, животных и, наконец, человеческие фигуры. Так проходит его жизнь, и она еще слишком коротка, чтобы успеть сделать все.
Разве то, чему учат нас японцы, простые, как цветы, растущие на лоне природы, не является религией почти в полном смысле слова?
Мне думается, изучение японского искусства неизбежно делает нас более веселыми и радостными, помогает нам вернуться к природе, несмотря на наше воспитание, несмотря на то, что мы работаем в мире условностей.
Сентябрь 1888
Работа над трудным материалом идет мне на пользу. Тем не менее, временами я испытываю страшную потребность – как бы это сказать – в религии. Тогда я выхожу ночью писать звезды – я все чаще мечтаю написать группу друзей на фоне такого пейзажа.
Получил письмо от Гогена. Он хандрит и уверяет, что приедет, как только что-нибудь продаст, но все еще не говорит определенно, снимется ли он с места немедленно в том случае, если ему оплатят проезд.
Он пишет, что его хозяева относились к нему безукоризненно и что порвать с ними так внезапно было бы просто низостью с его стороны. Тем не менее, прибавляет он, я смертельно обижаю его, не веря, что он готов перебраться сюда при первой же возможности. Он будет рад, если ты сумеешь продать его картины хотя бы по дешевке. Посылаю тебе его письмо и мой ответ на него.
Разумеется, приезд Гогена сюда на 100 процентов увеличит стоимость моей затеи – заняться живописью на юге. Но думаю, что, приехав, он уже не захочет возвращаться и приживется здесь…
Виктор Гюго говорит: Бог – это мигающий маяк, который то вспыхивает, то гаснет; сейчас мы несомненно переживаем такое мгновение, когда он погас.
Как хотелось бы мне, чтобы нашлось нечто такое, что успокоило и утешило бы нас, что помогло бы нам не чувствовать себя виновными и несчастными и идти по жизни не страдая от одиночества, не сбиваясь с пути, ничего не боясь и не рассчитывая лихорадочно каждый свой шаг, которым мы, сами того не желая, можем причинить зло нашим ближним! Я хотел бы стать таким, как чудесный Джотто, который, по словам его биографа, вечно болел, но всегда был полон пыла и новых мыслей. Как я завидую его уверенности, которая в любых обстоятельствах делает человека счастливым, радостным, жизнелюбивым! Этого легче достичь в деревне или маленьком городке, чем в парижском пекле.
Не удивлюсь, если тебе понравится «Звездная ночь» или «Вспаханные поля» – они умиротвореннее остальных моих картин. Если бы работа всегда шла так, как в случае с ними, у меня было бы меньше денежных затруднений: чем гармоничнее техника, тем легче воспринимают картину люди. Но этот проклятый мистраль вечно мешает добиваться таких мазков, которые сочетались бы друг с другом и были бы так же проникнуты чувством, как выразительно сыгранная музыка.
Сейчас спокойная погода, и я чувствую себя свободнее – мне меньше приходится бороться с невозможным…
Убежден, что написать хорошую картину не легче, чем найти алмаз или жемчужину, – это требует усилий и при этом рискуют головой как художник, так и продавец картины. Но коль скоро ты сумел найти драгоценный камень, не сомневайся больше в себе и поддерживай цену на определенном уровне. Однако, как ни успокаивает меня такая мысль в моей работе, я пока что только трачу деньги, и это меня очень огорчает. Сравнение с жемчужиной пришло мне на ум в самый разгар моих затруднений. Не удивлюсь, если оно поддержит и тебя в минуты подавленности. Хороших картин не больше, чем хороших алмазов.
Единственная моя надежда – ценой напряженной работы сделать за год к началу выставки столько картин, чтобы мои работы можно было показать публике, если, конечно, ты этого захочешь, а я соглашусь.
Я-то лично не придаю выставке никакого значения, но мне важно показать тебе, что я тоже кое на что способен.
Пусть я даже не выставлюсь, но, если у нас дома будут мои вещи доказывающие, что я не бездельник и не лентяй, я буду спокоен.
Самое же главное сейчас – работать не меньше, чем художники, которые работают исключительно в расчете на выставку.
Выставлюсь я или не выставлюсь, а работать надо – только это дает человеку право мирно курить свою трубку.
В этом году я постараюсь кое-что сделать, притом так, чтобы новая серия оказалась лучше обеих прежних.
Надеюсь, что среди этюдов будут и такие, которые станут картинами. Я все еще намерен написать звездное небо, а как-нибудь вечером, если будет светло, отправлюсь на то же вспаханное поле. Книга Толстого «В чем моя вера?» вышла во французском переводе еще в 1885 г., но я не встречал ее ни в одном издательском проспекте.
Толстой, по-видимому, не верит в воскресение души и тела и, что особенно важно, не верит в небесное воздаяние, то есть смотрит на вещи, как нигилисты. Однако, до некоторой степени в противоположность им, он считает крайне важным, чтобы люди стремились делать хорошо все, что они делают, так как это, вероятно, единственное, что им остается.
Не веря в воскресение из мертвых, он верит в то, что равноценно воскресению, – в непрерывность жизни, в прогресс человечества, в человека и его дела, которые почти всегда подхватывают грядущие поколения. Его советы – не только утешительный обман. Он, дворянин, сделался рабочим: умеет тачать сапоги, перекладывать печи, ходить за плугом и копать землю.
Я ничего этого не умею, но я умею уважать человека настолько сильного духом, чтобы так измениться. Ей-богу, у нас нет оснований жаловаться, что мы живем в век лентяев, раз в наше время существуют такие представители слабого рода человеческого, которые не слишком верят даже в небо. Толстой, как я уже тебе, может быть, писал, верит в ненасильственную революцию, которую, как реакцию на скептицизм, отчаяние, безнадежность и страдание, вызовет в людях потребность в любви и религии.
Прилагаю к своему очень примечательное письмо Гогена, которое попрошу тебя сохранить – оно исключительно важно. Я имею в виду его самоописание, тронувшее меня до глубины души. Письмо это прибыло вместе с письмом Бернара, которое Гоген, вероятно, прочел и одобрил; в нем Бернар снова повторяет, что хочет приехать сюда, и предлагает мне обмен картинами от имени Лаваля, Море, еще кого-то нового и своего. Кроме того, он сообщает, что Лаваль тоже приедет, а двое остальных собираются последовать его примеру. Ничего лучшего я и не желаю, но, поскольку речь зайдет о совместной жизни нескольких художников, я первым делом потребую, чтобы наша община для поддержания в ней порядка избрала себе аббата, которым, естественно, будет Гоген. Вот почему мне хочется, чтобы он приехал раньше остальных (кстати, Бернар и Лаваль не смогут прибыть раньше февраля, так как Бернару предстоит прежде пройти в Париже призывную комиссию).
Лично я хочу двух вещей: вернуть тебе истраченные на меня средства и дать Гогену возможность спокойно и мирно дышать и работать, как подобает свободному художнику.
Если я верну деньги, которыми ты ссужаешь меня вот уже много лет, мы расширим дело и создадим мастерскую не декаданса, но ренессанса.
Мы можем – я почти не сомневаюсь в этом – твердо рассчитывать, что Гоген навсегда останется с нами, отчего обеим сторонам отнюдь не будет вреда. Напротив, объединившись, каждый из нас станет еще больше самим собой и обретет в единении силу.
Замечу, кстати, что я не собираюсь обмениваться с Гогеном автопортретами, так как его автопортрет, вероятно, слишком хорош; но я попрошу Гогена уступить его нам в счет платы за первый месяц пребывания здесь или в возмещение расходов по переезду.
Видишь, не напиши я им решительно, этого автопортрета, вероятно, не существовало бы. А теперь и Бернар написал свой.
Ох, сколько крови стоил мне мой этюд с виноградником! Но я его все-таки сделал. Это, как всегда, квадратное полотно размером в 30*, декорация для нашего дома. Однако холст у меня начисто кончился.
А знаешь, когда приедет Гоген, дело примет серьезный оборот – для нас начнется новая эра.
Прощаясь с тобой на Южном вокзале, я был глубоко несчастен и почти болен; еще немного – и я бы спился, до такого предела я себя довел.
Той зимой у меня было смутное чувство, что мы целиком растратили себя на споры с художниками и прочими интересными людьми, и я уже не смел ни на что больше надеяться.
Теперь же, после стольких усилий как с твоей стороны, так и с моей, на горизонте вновь забрезжила надежда.
Останешься ты у Гупиля или не останешься – неважно: отныне ты неразрывно связан с Гогеном и его последователями.
Тем самым ты станешь первым или одним из первых апостолов нашего дела среди торговцев картинами. Меня же ожидают живопись и работа в окружении художников. Ты постараешься добывать для нас деньги, а я буду побуждать всех, кто находится в пределах моей досягаемости, работать как можно больше и сам стану примером для них в этом отношении.
Если мы выстоим, наше дело переживет нас.
После обеда мне придется написать Гогену и Бернару. Я скажу им, что мы в любом случае должны крепко держаться друг друга и что я, со своей стороны, верю в наш союз, который станет нашим оплотом в борьбе против денежных неприятностей и болезней…
До приезда Гогена я хотел бы кое-что прикупить, а именно:
туалетный стол с ящиками для белья – 40 фр.
4 простыни – 40
3 чертежные доски – 12
кухонную плиту – 60
краски и холст – 200
подрамники и рамки – 50
Это и много и почти ничего, но, во всяком случае, совершенно необходимо. Конечно, можно обойтись и без этого, но, если ставить дело на широкую и прочную основу, чего я и хочу, придется пойти на новые расходы. Например, 4 дополнительные простыни – 4 у меня уже есть – дадут мне возможность без дальнейших хлопот устроить постель для Бернара: мы положим на пол соломенный матрас или тюфяк, и она готова; спать на ней будет либо он, либо я – кто захочет. Кухонная плита будет одновременно обогревать и мастерскую. Но, скажешь ты, еще и краски вдобавок! Да, еще и краски. Не могу иначе, хоть и упрекаю себя за такую просьбу. Мое самолюбие вынуждает меня сделать все для того, чтобы мои работы произвели на Гогена известное впечатление, и я собираюсь до его приезда работать как можно больше. Его появление, вероятно, изменит мою художественную манеру, и, смею думать, я от этого только выиграю; тем не менее я все-таки держусь за свою декорацию, хотя она сильно смахивает на мазню. К тому же погода сейчас стоит великолепная. У меня в работе сейчас 10 холстов размером в 30*. К вышеназванным расходам следует добавить еще стоимость переезда Гогена… Он должен приехать – даже в ущерб твоему и моему карману. Должен. Все перечисленные мною траты будут сделаны с целью произвести на него хорошее впечатление с первой же минуты пребывания здесь. Я хочу, чтобы он сразу же почувствовал, что ты – деньгами, а я – своим трудом и хлопотами сумели создать настоящую мастерскую, которая будет достойна возглавляющего ее художника Гогена. Это будет таким же добрым делом, как поступок Коро, который, увидев отчаянное положение Домье, так устроил его жизнь, что тот снова встал на ноги и смог двинуться вперед. Главное – переезд Гогена. Все остальное подождет, даже мои краски, хотя с помощью их я надеюсь в один прекрасный день заработать больше, чем они нам стоили. Я отнюдь не забываю, что Гогену придется передать тебе исключительное право на продажу его картин, цены на которые надо будет немедленно повысить, – ни одного полотна дешевле чем за 500 фр. Он должен проникнуться доверием к тебе и проникнется им. Чувствую, что мы затеваем большое и хорошее дело, не имеющее ничего общего с прежней торговлей. Я почти уверен, что краски мы с Гогеном будем тереть сами: ведь красками, купленными у Танги, я еще раз написал виноградник, и получилось очень недурно. Крупная структура красок нисколько не мешает ими писать.
Если мы будем и впредь подходить к делу с лучшей, то есть человеческой, а не материальной стороны, не исключено, что наши денежные затруднения наконец уладятся: в буре мужаешь. Продолжаю заниматься обрамлением моих этюдов – они дополняют меблировку дома и придают ему определенный характер.
Когда Гоген передаст тебе свои полотна – официально, как представителю фирмы Гупиль, и частным образом, как другу и человеку, которому обязан, – он, в свою очередь, почувствует себя главою мастерской, имеющим право распоряжаться деньгами по своему усмотрению и оказывать посильную материальную помощь Бернару, Лавалю и прочим в обмен на этюды и картины. Это условие будет распространяться и на меня: я тоже собираюсь отдавать свои этюды за 100 фр. и соответствующую долю холста и красок. Чем отчетливей Гоген осознает, что, объединившись с нами, он делается главою мастерской, тем быстрее он выздоровеет и тем усердней возьмется за работу. А чем лучше и полнее будет оборудована мастерская, чем больше людей будет к нам приезжать, тем больше у него появится новых замыслов и желания их осуществить.
У себя в Понт-Авене они только об этом и говорят; заговорят об этом и в Париже. Повторяю, чем обстоятельнее будет все устроено, тем лучшее создастся у всех впечатление о нашей затее и тем больше у нее будет шансов на успех. В общем, как дела пойдут, так и ладно. Я лишь заранее предупреждаю, во избежание дальнейших споров: если Лаваль и Бернар в самом деле переберутся сюда, возглавлять мастерскую будет Гоген, а не я.
Что же касается практического устройства самой мастерской, то здесь мы, несомненно, всегда придем к единому мнению.
Рассчитываю получить ответ от тебя в пятницу. Бернар в своем письме еще раз высказывает полную убежденность в том, что Гоген – большой мастер и выдающийся по уму и характеру человек…
Я только что получил автопортреты Гогена и Бернара. На заднем плане второго портрет Гогена, висящий на стене; на первом – vice versa.
Портрет Гогена особенно бросается в глаза, но мне больше нравится портрет Бернара – это идея подлинного художника: несколько простых красок, несколько темных линий, но сделано шикарно – настоящий, настоящий Мане. Правда, портрет Гогена выполнен искуснее и тщательнее обработан.
Он – об этом пишет и сам Гоген – производит такое впечатление, словно автор представил себя в виде заключенного. Ни тени веселости. Облик кажется бесплотным – художник, видимо, умышленно старался создать нечто очень невеселое: тело в тенях имеет мрачный синеватый цвет.
Наконец-то я получил возможность сравнить свои работы с работами сотоварищей.
Уверен, что мой автопортрет, который я посылаю Гогену в обмен, выдерживает такое сравнение. Отвечая на письмо Гогена, я написал ему, что, поскольку и мне позволено преувеличить свою личность на портрете, я пытаюсь изобразить на нем не себя, а импрессиониста вообще. Я задумал эту вещь как образ некоего бонзы, поклонника вечного Будды.
Когда я сопоставляю замысел Гогена со своим, последний мне кажется столь же значительным, но менее безнадежным.
Глядя на его портрет, я заключаю прежде всего, что так продолжаться не может, – Гоген должен обрести бодрость, должен вновь стать жизнерадостным художником тех времен, когда он писал негритянок.
Я рад, что у меня теперь есть два портрета, которые верно передают сегодняшний облик моих сотоварищей. Но они не останутся такими, как ныне: в них должна проснуться любовь к жизни.
И я отчетливо сознаю, что на меня ложится обязанность сделать все возможное, чтобы облегчить нашу общую нужду.
С точки зрения нашего живописного ремесла – это ничтожная жертва. Я чувствую, что Гоген – больше Милле, нежели я; но зато я – больше Диаз, чем он, и, как Диаз, я постараюсь угодить публике, чтобы заработать побольше денег на общие нужды. Я потратил на живопись больше, чем Гоген и Бернар, но, когда я гляжу на их вещи, мне это безразлично: они работали в слишком большой нищете, чтобы с этим считаться.
Вот увидишь, у меня есть кое-что получше, кое-что более пригодное для продажи, чем то, что я тебе послал, и я чувствую, что сумею продолжать в том же духе. Я даже в этом уверен, ибо знаю: кое-кому будут приятны такие поэтичные сюжеты, как «Звездное небо», «Виноградные лозы», «Борозды», «Сад поэта».
Итак, я полагаю, что твой и мой долг – добиться относительного богатства: ведь нам предстоит поддерживать очень больших художников. Теперь, когда заодно с тобой будет Гоген, ты станешь счастлив так же или, во всяком случае, в том же роде, что Сансье. А Гоген рано или поздно приедет – в это я твердо верю. Время же терпит. Что бы там ни было, он, несомненно, полюбит наш дом, привыкнет считать его своей мастерской и согласится ее возглавить. Подождем с полгода и посмотрим, что получится.
Бернар мне прислал еще штук десять рисунков и довольно лихие стишки. Все это, вместе взятое, озаглавлено: «В борделе».
Ты скоро увидишь все, что мне прислано: я полюбуюсь на портреты еще некоторое время, а потом переправлю их тебе.
С нетерпением жду твоего письма: я заказал рамки и подрамники и поэтому нахожусь в затруднительных обстоятельствах.
Рад тому, что ты рассказываешь насчет Фрере, но смею думать, что еще сделаю вещи, которые больше понравятся как тебе, так и ему.
Вчера писал закат.
У Гогена на портрете вид больной и затравленный! Ну да ладно, так долго не продлится. Любопытно будет сравнить этот автопортрет с тем, который он напишет через полгода. Как-нибудь ты увидишь и мой автопортрет: я посылаю его Гогену, а тот, надеюсь, его сохранит. Он выдержан в пепельных тонах, фон – светлый веронез (без желтого). Одет я в коричневую куртку с голубыми отворотами, ширина которых, равно как и коричневый цвет, доведенный мною до пурпура, преувеличены. Голова моделирована крупными светлыми мазками на светлом, почти без теней фоне. Только глаза я посадил по-японски – чуть косо.
Октябрь 1888
На этот раз мне пришлось круто – деньги кончились в четверг, а сегодня уже понедельник. Это чертовски долго. 4 дня я прожил в основном на 23 чашках кофе с хлебом, да и те выпросил в кредит. Вина здесь не твоя, а моя, если речь вообще может идти о вине: мне не терпелось обрамить свои картины, и я заказал рамок больше, чем позволял мой бюджет, – мне ведь пришлось еще уплатить за аренду дома и прислуге. А сегодня предстоят новые расходы – мне надо прикупить холст, который я загрунтую сам… Пишу второпях – занят портретом. Я хочу сказать, что пишу для себя портрет мамы. Мне так нестерпимо видеть ее бесцветную фотографию, что я по памяти пробую сделать ее портрет в гармоничных красках.
Не знаю, читал ли ты у Гонкуров «Братья Земганно», книгу, которая, вероятно, в какой-то мере воспроизводит биографию авторов. Если читал, то поймешь, как несказанно я боюсь, чтобы ты не надорвался, добывая для нас деньги.
За исключением этой постоянно гнетущей меня тревоги, все обстоит хорошо: работаю я лучше, чем раньше, здоровье мое тоже лучше, чем в Париже.
Все больше убеждаюсь, что, когда ты хорошо питаешься, когда у тебя есть мастерская, хватает красок и т. д., работается гораздо легче.
Но разве для меня так уж важно, подвигается моя работа или не подвигается? Нет, тысячу раз нет. Я хотел бы втолковать тебе наконец, что, снабжая деньгами художников, ты сам выполняешь работу художника и что единственное мое желание – делать мои полотна так хорошо, чтобы ты был удовлетворен своей работой…
Знай, если ты чувствуешь себя плохо, если ты слишком изнуряешь себя или у тебя слишком много огорчений, работа неизбежно замедляется. Когда же ты чувствуешь себя хорошо, дело идет как бы само собой. У того, кто ест вдоволь, гораздо больше новых и ценных мыслей, чем у того, кто сидит впроголодь.
Если я зашел слишком далеко, крикни мне: «Стой!» Если же нет, тем лучше – мне ведь тоже работается гораздо лучше, когда я живу в достатке, чем когда я нуждаюсь. Только не думай, что я дорожу своей работой больше, чем нашим общим благополучием или душевным спокойствием. Очутившись здесь, Гоген сразу почувствует облегчение и быстро поправится. И для него, может быть, настанет день, когда он снова захочет и сможет стать отцом семейства, а оно у него есть.
Мне очень, очень любопытно, что он успел сделать в Бретани. Бернар пишет много хорошего о его работах. Но создавать полнокровные полотна на холоде и в нищете бесконечно трудно; поэтому вполне возможно, что Гоген в конце концов обретет подлинную родину на более теплом и счастливом юге.