Итак, назови мне срок пусть самый отдаленный! - да постарайся как-нибудь
оповестить мистера Торнхилла о том дне, когда я намерен отдать тебя за
другого. Если он действительно любит тебя, то собственный разум подскажет
ему единственный способ не потерять тебя навеки.
Она не могла не признать всей справедливости моих слов и подтвердила
данное ею обещание выйти замуж за мистера Уильямса, если другой окажется
бесчувствен. При первом же случае в присутствии мистера Торнхилла был
назначен день, когда ей предстояло обвенчаться с его соперником; сроку
положили месяц.
Вследствие сих решительных мер мистер Торнхилл, казалось, встревожился
пуще прежнего, меня же беспокоило душевное состояние Оливии. В жестокой
борьбе страсти с благоразумием, которая происходила у нее в душе, она
совершенно потеряла свойственную ей живость характера и веселость, и теперь
при всяком случае стремилась скрыться от людей и лить слезы в одиночестве.
Прошла неделя, а мистер Торнхилл никаких усилий не прилагал к тому, чтобы
помешать свадьбе. Следующую неделю он был нежен не менее обычного, но
по-прежнему ничего не говорил. На третьей он вовсе перестал бывать. Однако,
к удивлению своему, я не заметил, чтобы Оливия проявила досаду либо
нетерпение; напротив, меланхолическое спокойствие, казалось, овладело ее
духом, и спокойствие это я принял за знак примирения с судьбой. Что касается
меня, я от души радовался мысли, что дочь моя будет жить отныне в довольстве
и мире, и хвалил ее за то, что она предпочла истинное счастье показному
великолепию.
Однажды вечером, дня за четыре до предполагаемой свадьбы, все семейство
собралось вкруг нашего уютного камина, делясь воспоминаниями о прошлом и
планами на будущее, строя тысячи всевозможных проектов и смеясь собственным
дурачествам.
- Ну вот, Мозес, - воскликнул я, - скоро будем пировать на свадьбе,
сынок. Что ты скажешь о наших делах?
- По моему разумению, отец, все устраивается отличнейшим образом, и я
как раз сейчас подумал, что, когда сестрица Ливви станет женой фермера
Уильямса, нам можно будет бесплатно пользоваться его прессом и бочонками для
пива.
- Верно, Мозес! - воскликнул я. - И в придачу для пущего веселья он еще
споет нам "Женщину и Смерть"!
- Он выучил нашего Дика этой песне, - воскликнул Мозес, - и, по-моему,
малыш поет ее премило.
- Вот как? - воскликнул я. - Что ж, послушаем. Где же наш малютка Дик?
Давай его сюда, да пусть не робеет.
- Братец Дик, - воскликнул самый младший мой мальчонка Билл, - только
что вышел куда-то с сестрицей Ливви; но фермер Уильямс научил и меня двум
песенкам, и я их сейчас вам спою, батюшка. Какую хотите - "Умирающего
Лебедя" или "Элегию на смерть бешеной собаки"?
- "Элегию", мальчик, конечно, "Элегию", - сказал я, - я еще ни разу ее
не слышал. Дебора, душа моя, печаль, как тебе известно, сушит - не распить
ли нам бутылочку твоей крыжовенной настойки, чтобы развеселиться? Последнее
время я столько слез пролил над всякими этими элегиями, что, боюсь, без
живительной влаги не выдержать мне и на сей раз. А ты, Софья, побренчи-ка на
гитаре, пока он поет!
НА СМЕРТЬ БЕШЕНОЙ СОБАКИ
Мои друзья, вот быль для вас,
А может, небылица,
Хоть коротенек мой рассказ,
Зато недолго длится.
Жил негде праведник большой,
Он в рай искал дорогу,
И веру чтил он всей душой,
Когда молился богу.
Врага встречал он своего
Как друга дорогого
И одевался для того,
Чтобы одеть нагого.
Но в том краю, гроза воров,
Жила еще собака:
Барбос, лохматый блохолов,
Задира и кусака.
Тот человек и тот барбос
До ссоры жили в мире,
Но тяпнул человека пес,
Как свойственно задире.
На шум людей сбежалось тьма,
Твердили в одно слово:
Как видно, пес сошел с ума,
Что укусил святого.
Тут рану рассмотрел народ
И пуще рассердился.
Кричали: человек умрет,
Проклятый пес взбесился.
Но чудеса плодит наш век,
И люди зря галдели:
Пес окололел, а человек
Живет, как жил доселе.
{Перевод В. Левика.}
- Молодчина, Билли, право, молодчина! Воистину трагическая элегия!
Выпьем же, дети, за здоровье Билли, да станет он епископом!
- От всей души согласна! - воскликнула жена. - И если он так же хорошо
будет читать проповеди, как поет, то я за него спокойна. Впрочем, ему и не в
кого плохо петь! У меня по материнской линии все в роду пели. У нас на
родине даже поговорка такая сложилась: "Все Бленкинсоны косят на оба глаза,
у Хаггинсов такая слабая грудь, что и свечи задуть не могут, Грограммы -
мастера песни петь, а Марджорамы рассказывать истории".
- Отлично! - вскричал я. - И должен сказать, что какая-нибудь
простонародная песенка мне милей нынешней высокопарной оды и этих творений,
что ошеломляют нас своим единственным куплетом, удивляя и отвращая нас в
одно и то же время. Пододвинь братцу стакан, Мозес! Беда всех этих господ -
сочинителей элегий в том, что они приходят в отчаяние от горестей, которые
никак не могут взволновать человека разумного. Дама потеряла муфту, веер или
болонку, и, глядишь, глупый поэт мчится домой облечь это бедствие в рифму.
- Может быть, в области высокой поэзии, - воскликнул Мозес, - в самом
деле существует такая мода, но песенки, что распевают в парке Ранела,
трактуют о материи вполне обыденной, и все составлены на один манер. Колин
встречает Долли, и между ними завязывается беседа; он привозит ей с ярмарки
булавку для волос, она дарит ему букетик; затем они отправляются в церковь
под венец и советуют всем молоденьким нимфам и пастушкам обвенчаться как
можно скорей.
- Прекрасный совет! - воскликнул я. - И нигде, говорят, он не звучит
так убедительно, как в этом парке; там человека не только уговорят жениться,
но еще и жену ему подыщут. Укажут: "Тебе не хватает того-то и того-то", - и
тут же предложат недостающий товар. Вот это торговля, сын мой, вот это я
понимаю!
- Верно, сударь, - отвечал Мозес, - и говорят, что таких ярмарок невест
только две во всей Европе: Ранела в Англии и Фонтарабия в Испании. Испанская
ярмарка бывает раз в году, английскую же невесту можно приобрести всякий
вечер.
- Правда твоя, мой мальчик! - воскликнула тут его матушка. - На всем
белом свете нет таких жен, как в нашей старой Англии.
- И нигде жены не умеют так вертеть мужьями, как в Англии! - прервал я
ее. - Недаром в Европе говорят, что, если перекинуть мост через море, все
дамы перейдут к нам поучиться у наших жен, ибо таких жен, как наши, ни в
какой другой стране не сыщешь. Впрочем, дай-ка сюда еще бутылочку, Дебора,
жизнь моя, а ты, Мозес, спой нам какую-нибудь славную песенку. Да будут
благословенны небеса, ниспославшие нам покой, доброе здоровье и довольство!
Сейчас я чувствую себя счастливее самого могущественного монарха на свете!
Разве у него есть такой камин, разве окружают его такие милые лица? Нет, моя
Дебора, пусть мы с тобой стареем, зато вечер нашей жизни обещает быть ясным.
Ни единое пятнышко не омрачило совести наших предков, и мы после себя тоже
оставим честное и добродетельное потомство. Пока мы живы, они служат нам
опорой и радостью на этом свете, а как умрем, передадут незапятнанную честь
нашего рода своим потомкам. Запевай же, сын, песню, а мы все подтянем! Но
где возлюбленная моя Оливия? Ее ангельский голосок слаще прочих звучит в
наших семейных концертах.
Едва произнес я последние слова, как в комнату вбежал Дик.
- Батюшка! Она уехала от нас... Она уехала от нас, сестричка Ливви
уехала от нас навсегда!
- Уехала, мальчик?
- Да, уехала в почтовой карете с двумя джентльменами, и один из них
поцеловал ее и сказал, что готов за нее умереть, и она ужасно плакала и
хотела возвратиться, но он стал ее снова уговаривать, и она села в карету,
сказав: "Ах, мой бедный папенька! Что-то он будет делать, как узнает, что я
себя погубила?"
- Вот теперь-то, - вскричал я, - дети мои любезные, теперь ступайте
оплакивать судьбу свою, ибо с этого часу не видеть нам более радостей. И да
покарает небо его и весь род его неустанной своей яростью! Похитить у меня
мое дитя! Нет, ему не избежать кары за то, что отторгнул от меня невинную
голубку мою, которую вел я по праведному пути. Такую чистую! Нет, нет, не
будет нам уже счастья на земле! Ступайте, дети мои, ступайте стезей
несчастья и бесчестья, ибо сердце мое разбито!
- Отец! - воскликнул мой сын. - Так-то ты являешь нам твердость духа?
- Ты сказал - твердость, мальчик?! Да, да, он увидит мою твердость -
неси сюда мои пистолеты... Я брошусь в погоню за предателем... Пока ноги не
перестанут носить его по земле, не перестану и я гнаться за ним! Пусть я
старик, он убедится, злодей, что я могу еще драться... Коварный злодей!
Я уже держал в руках пистолеты, когда бедная моя жена, у которой
страсти никогда не доходили до такого неистовства, как у меня, бросилась мне
на шею.
- Возлюбленный супруг мой! - вскричала она. - Священное писание - вот
единственное оружие, приличное дряхлой твоей руке. Открой же эту книгу, мой
милый, и боль претвори в терпение, ибо дочь гнусно обманула нас.
- В самом деле, сударь, - продолжал мой сын после некоторого молчания,
- столь неистовая ярость вам не к лицу. Вместо того чтобы утешать матушку,
вы только усугубляете ее муку. Не пристало вам в вашем сане клясть своего
злейшего врага; вы не должны были проклинать его, пусть он и трижды злодей.
- Неужели, мальчик, я его проклял?
- Да, сударь, дважды.
- Да простит мне в таком случае небо, и, да простит оно его! Вот, сын
мой, теперь я вижу, что одно лишь божественное милосердие могло научить нас
благословлять врагов наших. Да будет благословенно имя его за все, что он
нам ниспослал, и за все, что отнял! Но только... только знайте, велико же
должно быть горе, чтобы исторгнуть слезы из этих старых очей, десятки лет
уже не ливших слез! Мое дитятко... погубить мою голубку! Да будет... да
простит мне небо! Что это я хотел сказать? Ты ведь помнишь, душа моя, как
добродетельна она была и как прелестна? Ведь до этой несчастной минуты она
только и думала о том, как бы нам угодить! Лучше бы она умерла! Но она
бежала, честь наша запятнана, и отныне я могу уповать на счастье лишь в ином
мире. Но, мальчик мой, ты видел, как они уезжали, - может быть, он увез ее
насильно? Если так, то она, может быть, ни в чем и не повинна.
- Ах нет, сударь! - воскликнул малыш. - Он только поцеловал ее и назвал
своим ангелом, и она сильно заплакала и оперлась на его руку, и они
быстро-быстро поехали.
- Неблагодарная девчонка, вот она кто! - сказала жена сквозь слезы. -
Как могла она так поступить с нами, мы ведь никогда ни в чем ее не
приневоливали. Мерзкая потаскушка ни с того ни с сего подло бросить отца с
матерью! Она сведет тебя преждевременно в могилу, и в скором времени за
тобой последую и я!
Так - в горьких сетованиях и бесполезных вспышках чувства - провели мы
эту первую ночь подлинных наших бедствий. Я решился, впрочем, разыскать
бесчестного предателя, где бы он ни скрывался, и изобличить его в низком его
поведении. Наутро за завтраком мы живо ощутили отсутствие нашей бедной
девочки, ибо она обычно вселяла радость и веселье в наши сердца. Жена
по-прежнему старалась облегчить свое горе упреками.
- Никогда, - вскричала она, - никогда эта негодница, опорочившая свою
семью, не переступит смиренный сей порог! Никогда больше не назову я ее
своей дочерью! Нет! Пусть себе живет потаскушка с мерзким своим
соблазнителем! Она покрыла нас позором, это верно, но, во всяком случае,
обманывать себя мы больше не дадим.
- Жена, - сказал я, - к чему такие жестокие речи? Я не менее твоего
гнушаюсь грехом, ею совершенным. Но и дом мой, и сердце мое всегда пребудут
открытыми для бедной раскаявшейся грешницы, если она пожелает возвратиться.
И чем скорее отвернется она от греха, тем любезнее будет она моему сердцу.
Ибо и лучшие из нас могут заблуждаться по неопытности, поддаться на сладкие
речи, прельститься новизной. Первый проступок есть порождение простодушия,
всякий же последующий уже детище греха. Да, да, несчастная всегда найдет
приют в сердце моем и в доме, какими бы грехами она ни запятнала себя! Снова
буду внимать я музыке ее голоса, снова нежно прижму ее к своей груди, как
только в сердце ее пробудится раскаяние. Сын мой, дай мне мою Библию и
посох! Я последую за ней и разыщу ее, где бы она ни скрывалась; если я и не
в силах спасти ее от позора, по крайней мере, не дам ей погрязнуть в грехе.
Отец отправляется на розыски дочери, дабы вернуть ее на стезю
добродетели
Хоть малыш и не мог описать наружность того, кто подсадил его сестру в
карету, мои подозрения целиком сосредоточились на молодом помещике, который
славился приключениями подобного рода. Поэтому я направился к Торнхиллу,
намереваясь уличить его и, если удастся, увести свою дочь домой. Однако по
дороге туда я повстречал одного из своих прихожан, и он сказал, будто видел
почтовую карету и в ней молодую особу, похожую на мою дочь, рядом с
джентльменом, в котором я по описанию рассказчика без труда узнал мистера
Берчелла. Он прибавил, что карета мчалась с великой скоростью. Я не поверил
и продолжал свой путь к замку Торпхилла и, прибыв туда, несмотря на ранний
час, настоял на том, чтобы обо мне доложили.
Мистер Торнхилл вскоре вышел ко мне с видом совершенно непринужденным и
открытым; казалось, известие о бегстве моей дочери поразило его, словно
громом. Честным словом заверил он меня, что впервые обо всем этом слышит.
Теперь мне ничего не оставалось, как, отказавшись от прежних своих
подозрений, обратить их на мистера Берчелла; я вдруг припомнил, что и впрямь
в последнее время частенько заставал их обоих за таинственной беседой.
Подвернувшийся тут еще один свидетель уже не оставил во мне ни малейшего
сомнения в том, что злодей был, действительно, не кто иной, как мистер
Берчелл; по словам этого свидетеля, они вместе с моей дочерью отправились к
целебному источнику в Тэнбридже, милях в тридцати отсюда, куда стеклось
большое общество.
Я находился в том состоянии духа, когда человек отказывается рассуждать
трезво и способен на одни лишь опрометчивые поступки; даже не подумав о том,
что, быть может, меня нарочно сбивают со следа, я отправился разыскивать
дочь и воображаемого ее соблазнителя туда, куда мне указали. Не мешкая, я
зашагал по дороге, расспрашивая прохожих, от которых, впрочем, не мог
добиться толку, покуда не вступил в город; там мне попался навстречу
всадник, в котором я узнал человека, как-то виденного мной у помещика. Он
заверил меня, что, если я отправлюсь еще за тридцать миль, на скачки, то я
непременно настигну беглецов, ибо не далее как вчера вечером он видел, как
они там танцевали и как дочь моя пленила всех своим искусством. Рано поутру
я отправился к месту скачек и примерно в четыре часа пополудни уже был там.
Блистательное общество, которое я там застал, с жаром преследовало
одну-единственную цель - наслаждение; сколь отлична была моя цель возвратить
родное дитя в лоно добродетели! Мне показалось, что где-то невдалеке
мелькнула фигура мистера Берчелла; но он как будто избегал встречи и при
моем приближении смешался с толпой; больше я его не видел.
Тут я подумал, что нет смысла мне продолжать путь, и решил вернуться к
бедному моему семейству, которое так нуждалось в моей поддержке. Однако
душевные волнения и физическая усталость вызвали у меня лихорадку, первые
признаки которой я обнаружил, когда подходил к скачкам. Еще один
непредвиденный удар - ведь я был более чем в семидесяти милях от дома!
Пришлось мне, однако, остановиться в небольшой придорожной харчевне, и тут,
в этом приюте бережливой бедности, я вынужден был лежать, терпеливо ожидая
выздоровления. Так протомился я почти три недели; наконец природное крепкое
сложение одержало верх над недугом; но у меня не было денег, чтобы заплатить
хозяину. Быть может, забота эта вызвала бы новый приступ лихорадки, если бы
меня вдруг не выручил путник, завернувший перекусить в ту же харчевню.
Избавителем моим оказался не кто иной, как наш добрый книготорговец с
Сент-Полз-Черчьярд, который и сам написал изрядное количество детских
книжек; он называл себя другом детей, по справедливости его следовало бы
называть другом всего человечества. Едва соскочив с лошади, он уже торопился
отсюда, ибо, как всегда, был озабочен делом чрезвычайной важности и сейчас,
например, собирал материалы для книги о некоем мистере Томасе Трипе. Я
тотчас узнал красное прыщеватое лицо этого добряка, ибо он издавал мои
труды, направленные против нынешних поборников многобрачия; у него-то я и
взял взаймы немного денег с тем, чтобы отдать их немедленно по своем
возвращении домой. Покинув харчевню, я еще чувствовал значительную слабость
и поэтому решил двигаться домой не спеша, делая не более десяти миль в день.
Здоровье и свойственное мне душевное равновесие почти полностью
вернулись ко мне, и я теперь уже проклинал свою гордыню, которая заставила
меня роптать на карающую десницу. Человек не знает, что он способен вынести,
покуда на него не обрушится беда; горные вершины наших честолюбивых
стремлений ослепляют нас своим блеском, покуда мы смотрим на них снизу; но
когда мы начинаем взбираться на них, с каждой ступенью нашему взору
открывается новая и все более мрачная картина скрытых доселе разочарований;
точно так же, когда мы спускаемся с высот блаженства, какой бы унылой и
мрачной нам ни показалась долина бедствий сверху, деятельная наша мысль, все
еще настроенная на радостный лад, находит на каждом шагу что-либо лестное и
приятное для себя. Самые темные предметы проясняются по мере нашего к ним
приближения, и духовное око приноравливается к окружающему мраку.
Прошагав часа два по дороге, я заметил впереди какой-то возок и решил
непременно его догнать. Когда же я с ним поравнялся, это оказался фургон
странствующих комедиантов, который вез декорации и прочие театральные
принадлежности в соседнюю деревушку, где они намеревались дать несколько
представлений.
При фургоне находились лишь возница да один человек из труппы,
остальные должны были прибыть на другой день. С хорошим попутчиком, гласит
пословица, дорога вдвое короче, поэтому я тотчас вступил в беседу с бедным
комедиантом; некогда я и сам обладал изрядным актерским дарованием, и сейчас
заговорил о сцене с присущей мне непринужденностью; далекий ныне от
театральной жизни, я спросил, кто из пишущих для театра в чести, кого по
справедливости можно считать Драйденами и Отвеями нашего времени.
- Не думаю, сударь, - вскричал актер, - чтобы наши новые сочинители
почувствовали себя польщенными, услышав такое сравнение: манера Драйдена и
Роу, сударь, давно уже вышла из моды, вкус наш обратился назад на целое
столетие: Флетчер, Бен Джонсон и все пьесы Шекспира - вот что нынче в ходу!
- Как, - вскричал я, - возможно ли, чтобы в наше время публика находила
удовольствие в этих старинных оборотах речи, обветшалых шутках, чудовищных
характерах, которые в изобилии встречаются в творениях упомянутых вами
сочинителей?
- Сударь, - отвечал мой собеседник, - публика ни во что не ставит такие
вещи, как язык, юмор, характеры, ей до них дела нет; она приходит
развлекаться и упивается пантомимой, освященной именем Шекспира или Бена
Джонсона.
- В таком случае, - сказал я, - надо полагать, что современные
драматурги не столько подражают природе, сколько Шекспиру?
- Сказать по правде, - отвечал мой собеседник, - они вообще ничему не
подражают, да публика и не требует от них этого; ей нужды нет до содержания
пьесы: неожиданные трюки да красивые позы - вот что вызывает хлопки! Я помню
комедию, которая без единой шутки снискала всеобщий восторг благодаря
ужимкам да подмигиваниям актеров, и другую, имевшую успех лишь оттого, что
сочинитель ее наградил одного из своих героев коликами. Нет, сударь, на
нынешний вкус, в творениях Конгрива и Фаркара слишком много остроумия; у нас
в пьесах говорят гораздо проще.
К этому времени экипаж бродячей труппы прибыл на место; там о нас,
очевидно, уже прослышали, и вся деревня высыпала поглазеть на нас, ибо, как
заметил мой собеседник, у странствующих актеров обычно бывает больше
зрителей за пределами театра, нежели внутри. Я не подумал о непристойности
своего появления в таком обществе, пока не увидал, что вокруг нас собирается
толпа, и тогда я как можно скорей скрылся в первой попавшейся харчевне. В
общей комнате, куда меня проводили, ко мне тотчас подошел господин, весьма
порядочно одетый, и спросил, являюсь ли я в самом деле священником труппы
или только вырядился в костюм, соответствующий моей роли. Когда же я
объяснил ему, в чем дело, и сказал, что никакого отношения к труппе не имею,
он был так любезен, что пригласил меня и актера распить с ним чашу пунша; и
все время, что мы пили, он горячо и увлеченно разглагольствовал о политике.
Я про себя решил, что вижу перед собой по меньшей мере члена парламента. В
этом своем мнении я укрепился еще более, когда, справившись у хозяина
харчевни, что тот может предложить на ужин, он стал настойчиво приглашать
нас с актером к себе домой; в конце концов мы сдались на уговоры и
приглашение приняли.
Портрет человека, недовольного нынешним правительством и стоящего на
страже наших гражданских свобод
Новый наш знакомый предложил нам, не дожидаясь кареты, отправиться
пешком, сказав, что живет неподалеку от деревни; и в самом деле вскоре мы
очутились у ворот дома, великолепием своим превосходящего все, что
доводилось мне видеть в этих краях. Хозяин оставил нас в комнате, которая
была убрана изящно и в современном вкусе; сам он пошел распорядиться
относительно ужина. Мой приятель, актер, подмигнул ему вслед и заметил, что
нам весьма и весьма повезло. Хозяин наш тотчас вернулся, но не один, а с
дамами, одетыми непринужденно, по-домашнему; тут же в комнату внесли
изысканный ужин, и завязалась живая беседа. Разговор нашего гостеприимного
хозяина вертелся почти исключительно вокруг политики, ибо свобода, по его
словам, составляла сладкую отраву его жизни. Когда убрали со стола, он
спросил меня, видел ли я последний выпуск "Монитора", и, получив
отрицательный ответ, воскликнул:
- Так вы, верно, и "Аудитора" не читали?
- Не читал, сударь, - ответил я.
- Странно, очень странно, - сказал хозяин, - вот я так читаю всю
политику, какая выходит: и "Ежедневную", и "Всеобщую", и "Биржевую", и
"Хронику", и "Лондонскую вечернюю", и "Уайтхоллскую вечернюю", все
семнадцать журналов да еще два обозрения. Что мне до того, что они друг
дружку люто ненавидят? Зато я их всех люблю! Свобода, сударь, свобода - вот
что составляет гордость британца! И клянусь своими угольными копями в
Корнуэлле, я почитаю всех, кто стоит на страже свободы.
- В таком случае, сударь, - вскричал я, - вы должны почитать нашего
короля!
- Разумеется, - отвечал наш хозяин, - когда он поступает по-нашему; но
если он будет продолжать в том же духе, в каком действовал все последнее
время, то я, право, перестану ломать голову над его делами. Я ничего не
говорю. Я только думаю. А кое в чем я все же поступил бы умнее его! Я
считаю, что ему не хватает советчиков; он должен бы советоваться со всяким,
кто пожелал бы дать ему совет, и тогда у нас все пошло бы по-иному.
- А я бы, - вскричал я, - поставил всех подобных советчиков к позорному
столбу! Долг всякого честного человека укреплять наиболее слабую сторону
нашего государственного устройства - я имею в виду священную власть монарха,
которая последние годы день ото дня слабеет и теряет свою законную долю
влияния в управлении государством. А наши невежды только и знают, что
кричать о свободе; и если у них к тому же есть какой-то общественный вес, то
они самым неблагородным образом кладут его на ту чашу весов, которая и без
того тяжела.
- Как?! - воскликнула одна из дам. - Вот уж не чаяла я встретить
человека, у которого достанет подлости и низости защищать тиранию и
ополчаться на свободу - на свободу, на этот священный дар небес, на это
славное достояние британца!
- Возможно ли, - вскричал хозяин, - чтобы в нынешнее время среди нас
сыскался поборник рабства? Человек, готовый малодушно отказаться от
привилегий британца? Возможно ли, сударь, пасть так низко?
- Уверяю вас, сударь, - возразил я, - я сам за свободу, сей истинный
дар богов! О, великая свобода, кто только не поет тебе нынче хвалу? Я - за
то, чтобы все были королями, я и сам не прочь быть королем. Каждый из нас
имеет право на престол, мы все родились равными. Таково мое убеждение, я его
разделяю с людьми, которых прозвали левеллерами. Они хотели создать
общество, в котором все были бы одинаково свободны, Но, увы! - из этого
ничего не получилось. Тотчас обозначилось, кто посильнее да похитрее
остальных, они-то и сделались хозяевами надо всеми. Посудите сами: конюх ваш
ездит верхом на ваших лошадях оттого, что он животное более хитрое, чем
лошадь, - так неужели животное, более хитрое и сильное, чем ваш конюх, в
оповестить мистера Торнхилла о том дне, когда я намерен отдать тебя за
другого. Если он действительно любит тебя, то собственный разум подскажет
ему единственный способ не потерять тебя навеки.
Она не могла не признать всей справедливости моих слов и подтвердила
данное ею обещание выйти замуж за мистера Уильямса, если другой окажется
бесчувствен. При первом же случае в присутствии мистера Торнхилла был
назначен день, когда ей предстояло обвенчаться с его соперником; сроку
положили месяц.
Вследствие сих решительных мер мистер Торнхилл, казалось, встревожился
пуще прежнего, меня же беспокоило душевное состояние Оливии. В жестокой
борьбе страсти с благоразумием, которая происходила у нее в душе, она
совершенно потеряла свойственную ей живость характера и веселость, и теперь
при всяком случае стремилась скрыться от людей и лить слезы в одиночестве.
Прошла неделя, а мистер Торнхилл никаких усилий не прилагал к тому, чтобы
помешать свадьбе. Следующую неделю он был нежен не менее обычного, но
по-прежнему ничего не говорил. На третьей он вовсе перестал бывать. Однако,
к удивлению своему, я не заметил, чтобы Оливия проявила досаду либо
нетерпение; напротив, меланхолическое спокойствие, казалось, овладело ее
духом, и спокойствие это я принял за знак примирения с судьбой. Что касается
меня, я от души радовался мысли, что дочь моя будет жить отныне в довольстве
и мире, и хвалил ее за то, что она предпочла истинное счастье показному
великолепию.
Однажды вечером, дня за четыре до предполагаемой свадьбы, все семейство
собралось вкруг нашего уютного камина, делясь воспоминаниями о прошлом и
планами на будущее, строя тысячи всевозможных проектов и смеясь собственным
дурачествам.
- Ну вот, Мозес, - воскликнул я, - скоро будем пировать на свадьбе,
сынок. Что ты скажешь о наших делах?
- По моему разумению, отец, все устраивается отличнейшим образом, и я
как раз сейчас подумал, что, когда сестрица Ливви станет женой фермера
Уильямса, нам можно будет бесплатно пользоваться его прессом и бочонками для
пива.
- Верно, Мозес! - воскликнул я. - И в придачу для пущего веселья он еще
споет нам "Женщину и Смерть"!
- Он выучил нашего Дика этой песне, - воскликнул Мозес, - и, по-моему,
малыш поет ее премило.
- Вот как? - воскликнул я. - Что ж, послушаем. Где же наш малютка Дик?
Давай его сюда, да пусть не робеет.
- Братец Дик, - воскликнул самый младший мой мальчонка Билл, - только
что вышел куда-то с сестрицей Ливви; но фермер Уильямс научил и меня двум
песенкам, и я их сейчас вам спою, батюшка. Какую хотите - "Умирающего
Лебедя" или "Элегию на смерть бешеной собаки"?
- "Элегию", мальчик, конечно, "Элегию", - сказал я, - я еще ни разу ее
не слышал. Дебора, душа моя, печаль, как тебе известно, сушит - не распить
ли нам бутылочку твоей крыжовенной настойки, чтобы развеселиться? Последнее
время я столько слез пролил над всякими этими элегиями, что, боюсь, без
живительной влаги не выдержать мне и на сей раз. А ты, Софья, побренчи-ка на
гитаре, пока он поет!
НА СМЕРТЬ БЕШЕНОЙ СОБАКИ
Мои друзья, вот быль для вас,
А может, небылица,
Хоть коротенек мой рассказ,
Зато недолго длится.
Жил негде праведник большой,
Он в рай искал дорогу,
И веру чтил он всей душой,
Когда молился богу.
Врага встречал он своего
Как друга дорогого
И одевался для того,
Чтобы одеть нагого.
Но в том краю, гроза воров,
Жила еще собака:
Барбос, лохматый блохолов,
Задира и кусака.
Тот человек и тот барбос
До ссоры жили в мире,
Но тяпнул человека пес,
Как свойственно задире.
На шум людей сбежалось тьма,
Твердили в одно слово:
Как видно, пес сошел с ума,
Что укусил святого.
Тут рану рассмотрел народ
И пуще рассердился.
Кричали: человек умрет,
Проклятый пес взбесился.
Но чудеса плодит наш век,
И люди зря галдели:
Пес окололел, а человек
Живет, как жил доселе.
{Перевод В. Левика.}
- Молодчина, Билли, право, молодчина! Воистину трагическая элегия!
Выпьем же, дети, за здоровье Билли, да станет он епископом!
- От всей души согласна! - воскликнула жена. - И если он так же хорошо
будет читать проповеди, как поет, то я за него спокойна. Впрочем, ему и не в
кого плохо петь! У меня по материнской линии все в роду пели. У нас на
родине даже поговорка такая сложилась: "Все Бленкинсоны косят на оба глаза,
у Хаггинсов такая слабая грудь, что и свечи задуть не могут, Грограммы -
мастера песни петь, а Марджорамы рассказывать истории".
- Отлично! - вскричал я. - И должен сказать, что какая-нибудь
простонародная песенка мне милей нынешней высокопарной оды и этих творений,
что ошеломляют нас своим единственным куплетом, удивляя и отвращая нас в
одно и то же время. Пододвинь братцу стакан, Мозес! Беда всех этих господ -
сочинителей элегий в том, что они приходят в отчаяние от горестей, которые
никак не могут взволновать человека разумного. Дама потеряла муфту, веер или
болонку, и, глядишь, глупый поэт мчится домой облечь это бедствие в рифму.
- Может быть, в области высокой поэзии, - воскликнул Мозес, - в самом
деле существует такая мода, но песенки, что распевают в парке Ранела,
трактуют о материи вполне обыденной, и все составлены на один манер. Колин
встречает Долли, и между ними завязывается беседа; он привозит ей с ярмарки
булавку для волос, она дарит ему букетик; затем они отправляются в церковь
под венец и советуют всем молоденьким нимфам и пастушкам обвенчаться как
можно скорей.
- Прекрасный совет! - воскликнул я. - И нигде, говорят, он не звучит
так убедительно, как в этом парке; там человека не только уговорят жениться,
но еще и жену ему подыщут. Укажут: "Тебе не хватает того-то и того-то", - и
тут же предложат недостающий товар. Вот это торговля, сын мой, вот это я
понимаю!
- Верно, сударь, - отвечал Мозес, - и говорят, что таких ярмарок невест
только две во всей Европе: Ранела в Англии и Фонтарабия в Испании. Испанская
ярмарка бывает раз в году, английскую же невесту можно приобрести всякий
вечер.
- Правда твоя, мой мальчик! - воскликнула тут его матушка. - На всем
белом свете нет таких жен, как в нашей старой Англии.
- И нигде жены не умеют так вертеть мужьями, как в Англии! - прервал я
ее. - Недаром в Европе говорят, что, если перекинуть мост через море, все
дамы перейдут к нам поучиться у наших жен, ибо таких жен, как наши, ни в
какой другой стране не сыщешь. Впрочем, дай-ка сюда еще бутылочку, Дебора,
жизнь моя, а ты, Мозес, спой нам какую-нибудь славную песенку. Да будут
благословенны небеса, ниспославшие нам покой, доброе здоровье и довольство!
Сейчас я чувствую себя счастливее самого могущественного монарха на свете!
Разве у него есть такой камин, разве окружают его такие милые лица? Нет, моя
Дебора, пусть мы с тобой стареем, зато вечер нашей жизни обещает быть ясным.
Ни единое пятнышко не омрачило совести наших предков, и мы после себя тоже
оставим честное и добродетельное потомство. Пока мы живы, они служат нам
опорой и радостью на этом свете, а как умрем, передадут незапятнанную честь
нашего рода своим потомкам. Запевай же, сын, песню, а мы все подтянем! Но
где возлюбленная моя Оливия? Ее ангельский голосок слаще прочих звучит в
наших семейных концертах.
Едва произнес я последние слова, как в комнату вбежал Дик.
- Батюшка! Она уехала от нас... Она уехала от нас, сестричка Ливви
уехала от нас навсегда!
- Уехала, мальчик?
- Да, уехала в почтовой карете с двумя джентльменами, и один из них
поцеловал ее и сказал, что готов за нее умереть, и она ужасно плакала и
хотела возвратиться, но он стал ее снова уговаривать, и она села в карету,
сказав: "Ах, мой бедный папенька! Что-то он будет делать, как узнает, что я
себя погубила?"
- Вот теперь-то, - вскричал я, - дети мои любезные, теперь ступайте
оплакивать судьбу свою, ибо с этого часу не видеть нам более радостей. И да
покарает небо его и весь род его неустанной своей яростью! Похитить у меня
мое дитя! Нет, ему не избежать кары за то, что отторгнул от меня невинную
голубку мою, которую вел я по праведному пути. Такую чистую! Нет, нет, не
будет нам уже счастья на земле! Ступайте, дети мои, ступайте стезей
несчастья и бесчестья, ибо сердце мое разбито!
- Отец! - воскликнул мой сын. - Так-то ты являешь нам твердость духа?
- Ты сказал - твердость, мальчик?! Да, да, он увидит мою твердость -
неси сюда мои пистолеты... Я брошусь в погоню за предателем... Пока ноги не
перестанут носить его по земле, не перестану и я гнаться за ним! Пусть я
старик, он убедится, злодей, что я могу еще драться... Коварный злодей!
Я уже держал в руках пистолеты, когда бедная моя жена, у которой
страсти никогда не доходили до такого неистовства, как у меня, бросилась мне
на шею.
- Возлюбленный супруг мой! - вскричала она. - Священное писание - вот
единственное оружие, приличное дряхлой твоей руке. Открой же эту книгу, мой
милый, и боль претвори в терпение, ибо дочь гнусно обманула нас.
- В самом деле, сударь, - продолжал мой сын после некоторого молчания,
- столь неистовая ярость вам не к лицу. Вместо того чтобы утешать матушку,
вы только усугубляете ее муку. Не пристало вам в вашем сане клясть своего
злейшего врага; вы не должны были проклинать его, пусть он и трижды злодей.
- Неужели, мальчик, я его проклял?
- Да, сударь, дважды.
- Да простит мне в таком случае небо, и, да простит оно его! Вот, сын
мой, теперь я вижу, что одно лишь божественное милосердие могло научить нас
благословлять врагов наших. Да будет благословенно имя его за все, что он
нам ниспослал, и за все, что отнял! Но только... только знайте, велико же
должно быть горе, чтобы исторгнуть слезы из этих старых очей, десятки лет
уже не ливших слез! Мое дитятко... погубить мою голубку! Да будет... да
простит мне небо! Что это я хотел сказать? Ты ведь помнишь, душа моя, как
добродетельна она была и как прелестна? Ведь до этой несчастной минуты она
только и думала о том, как бы нам угодить! Лучше бы она умерла! Но она
бежала, честь наша запятнана, и отныне я могу уповать на счастье лишь в ином
мире. Но, мальчик мой, ты видел, как они уезжали, - может быть, он увез ее
насильно? Если так, то она, может быть, ни в чем и не повинна.
- Ах нет, сударь! - воскликнул малыш. - Он только поцеловал ее и назвал
своим ангелом, и она сильно заплакала и оперлась на его руку, и они
быстро-быстро поехали.
- Неблагодарная девчонка, вот она кто! - сказала жена сквозь слезы. -
Как могла она так поступить с нами, мы ведь никогда ни в чем ее не
приневоливали. Мерзкая потаскушка ни с того ни с сего подло бросить отца с
матерью! Она сведет тебя преждевременно в могилу, и в скором времени за
тобой последую и я!
Так - в горьких сетованиях и бесполезных вспышках чувства - провели мы
эту первую ночь подлинных наших бедствий. Я решился, впрочем, разыскать
бесчестного предателя, где бы он ни скрывался, и изобличить его в низком его
поведении. Наутро за завтраком мы живо ощутили отсутствие нашей бедной
девочки, ибо она обычно вселяла радость и веселье в наши сердца. Жена
по-прежнему старалась облегчить свое горе упреками.
- Никогда, - вскричала она, - никогда эта негодница, опорочившая свою
семью, не переступит смиренный сей порог! Никогда больше не назову я ее
своей дочерью! Нет! Пусть себе живет потаскушка с мерзким своим
соблазнителем! Она покрыла нас позором, это верно, но, во всяком случае,
обманывать себя мы больше не дадим.
- Жена, - сказал я, - к чему такие жестокие речи? Я не менее твоего
гнушаюсь грехом, ею совершенным. Но и дом мой, и сердце мое всегда пребудут
открытыми для бедной раскаявшейся грешницы, если она пожелает возвратиться.
И чем скорее отвернется она от греха, тем любезнее будет она моему сердцу.
Ибо и лучшие из нас могут заблуждаться по неопытности, поддаться на сладкие
речи, прельститься новизной. Первый проступок есть порождение простодушия,
всякий же последующий уже детище греха. Да, да, несчастная всегда найдет
приют в сердце моем и в доме, какими бы грехами она ни запятнала себя! Снова
буду внимать я музыке ее голоса, снова нежно прижму ее к своей груди, как
только в сердце ее пробудится раскаяние. Сын мой, дай мне мою Библию и
посох! Я последую за ней и разыщу ее, где бы она ни скрывалась; если я и не
в силах спасти ее от позора, по крайней мере, не дам ей погрязнуть в грехе.
Отец отправляется на розыски дочери, дабы вернуть ее на стезю
добродетели
Хоть малыш и не мог описать наружность того, кто подсадил его сестру в
карету, мои подозрения целиком сосредоточились на молодом помещике, который
славился приключениями подобного рода. Поэтому я направился к Торнхиллу,
намереваясь уличить его и, если удастся, увести свою дочь домой. Однако по
дороге туда я повстречал одного из своих прихожан, и он сказал, будто видел
почтовую карету и в ней молодую особу, похожую на мою дочь, рядом с
джентльменом, в котором я по описанию рассказчика без труда узнал мистера
Берчелла. Он прибавил, что карета мчалась с великой скоростью. Я не поверил
и продолжал свой путь к замку Торпхилла и, прибыв туда, несмотря на ранний
час, настоял на том, чтобы обо мне доложили.
Мистер Торнхилл вскоре вышел ко мне с видом совершенно непринужденным и
открытым; казалось, известие о бегстве моей дочери поразило его, словно
громом. Честным словом заверил он меня, что впервые обо всем этом слышит.
Теперь мне ничего не оставалось, как, отказавшись от прежних своих
подозрений, обратить их на мистера Берчелла; я вдруг припомнил, что и впрямь
в последнее время частенько заставал их обоих за таинственной беседой.
Подвернувшийся тут еще один свидетель уже не оставил во мне ни малейшего
сомнения в том, что злодей был, действительно, не кто иной, как мистер
Берчелл; по словам этого свидетеля, они вместе с моей дочерью отправились к
целебному источнику в Тэнбридже, милях в тридцати отсюда, куда стеклось
большое общество.
Я находился в том состоянии духа, когда человек отказывается рассуждать
трезво и способен на одни лишь опрометчивые поступки; даже не подумав о том,
что, быть может, меня нарочно сбивают со следа, я отправился разыскивать
дочь и воображаемого ее соблазнителя туда, куда мне указали. Не мешкая, я
зашагал по дороге, расспрашивая прохожих, от которых, впрочем, не мог
добиться толку, покуда не вступил в город; там мне попался навстречу
всадник, в котором я узнал человека, как-то виденного мной у помещика. Он
заверил меня, что, если я отправлюсь еще за тридцать миль, на скачки, то я
непременно настигну беглецов, ибо не далее как вчера вечером он видел, как
они там танцевали и как дочь моя пленила всех своим искусством. Рано поутру
я отправился к месту скачек и примерно в четыре часа пополудни уже был там.
Блистательное общество, которое я там застал, с жаром преследовало
одну-единственную цель - наслаждение; сколь отлична была моя цель возвратить
родное дитя в лоно добродетели! Мне показалось, что где-то невдалеке
мелькнула фигура мистера Берчелла; но он как будто избегал встречи и при
моем приближении смешался с толпой; больше я его не видел.
Тут я подумал, что нет смысла мне продолжать путь, и решил вернуться к
бедному моему семейству, которое так нуждалось в моей поддержке. Однако
душевные волнения и физическая усталость вызвали у меня лихорадку, первые
признаки которой я обнаружил, когда подходил к скачкам. Еще один
непредвиденный удар - ведь я был более чем в семидесяти милях от дома!
Пришлось мне, однако, остановиться в небольшой придорожной харчевне, и тут,
в этом приюте бережливой бедности, я вынужден был лежать, терпеливо ожидая
выздоровления. Так протомился я почти три недели; наконец природное крепкое
сложение одержало верх над недугом; но у меня не было денег, чтобы заплатить
хозяину. Быть может, забота эта вызвала бы новый приступ лихорадки, если бы
меня вдруг не выручил путник, завернувший перекусить в ту же харчевню.
Избавителем моим оказался не кто иной, как наш добрый книготорговец с
Сент-Полз-Черчьярд, который и сам написал изрядное количество детских
книжек; он называл себя другом детей, по справедливости его следовало бы
называть другом всего человечества. Едва соскочив с лошади, он уже торопился
отсюда, ибо, как всегда, был озабочен делом чрезвычайной важности и сейчас,
например, собирал материалы для книги о некоем мистере Томасе Трипе. Я
тотчас узнал красное прыщеватое лицо этого добряка, ибо он издавал мои
труды, направленные против нынешних поборников многобрачия; у него-то я и
взял взаймы немного денег с тем, чтобы отдать их немедленно по своем
возвращении домой. Покинув харчевню, я еще чувствовал значительную слабость
и поэтому решил двигаться домой не спеша, делая не более десяти миль в день.
Здоровье и свойственное мне душевное равновесие почти полностью
вернулись ко мне, и я теперь уже проклинал свою гордыню, которая заставила
меня роптать на карающую десницу. Человек не знает, что он способен вынести,
покуда на него не обрушится беда; горные вершины наших честолюбивых
стремлений ослепляют нас своим блеском, покуда мы смотрим на них снизу; но
когда мы начинаем взбираться на них, с каждой ступенью нашему взору
открывается новая и все более мрачная картина скрытых доселе разочарований;
точно так же, когда мы спускаемся с высот блаженства, какой бы унылой и
мрачной нам ни показалась долина бедствий сверху, деятельная наша мысль, все
еще настроенная на радостный лад, находит на каждом шагу что-либо лестное и
приятное для себя. Самые темные предметы проясняются по мере нашего к ним
приближения, и духовное око приноравливается к окружающему мраку.
Прошагав часа два по дороге, я заметил впереди какой-то возок и решил
непременно его догнать. Когда же я с ним поравнялся, это оказался фургон
странствующих комедиантов, который вез декорации и прочие театральные
принадлежности в соседнюю деревушку, где они намеревались дать несколько
представлений.
При фургоне находились лишь возница да один человек из труппы,
остальные должны были прибыть на другой день. С хорошим попутчиком, гласит
пословица, дорога вдвое короче, поэтому я тотчас вступил в беседу с бедным
комедиантом; некогда я и сам обладал изрядным актерским дарованием, и сейчас
заговорил о сцене с присущей мне непринужденностью; далекий ныне от
театральной жизни, я спросил, кто из пишущих для театра в чести, кого по
справедливости можно считать Драйденами и Отвеями нашего времени.
- Не думаю, сударь, - вскричал актер, - чтобы наши новые сочинители
почувствовали себя польщенными, услышав такое сравнение: манера Драйдена и
Роу, сударь, давно уже вышла из моды, вкус наш обратился назад на целое
столетие: Флетчер, Бен Джонсон и все пьесы Шекспира - вот что нынче в ходу!
- Как, - вскричал я, - возможно ли, чтобы в наше время публика находила
удовольствие в этих старинных оборотах речи, обветшалых шутках, чудовищных
характерах, которые в изобилии встречаются в творениях упомянутых вами
сочинителей?
- Сударь, - отвечал мой собеседник, - публика ни во что не ставит такие
вещи, как язык, юмор, характеры, ей до них дела нет; она приходит
развлекаться и упивается пантомимой, освященной именем Шекспира или Бена
Джонсона.
- В таком случае, - сказал я, - надо полагать, что современные
драматурги не столько подражают природе, сколько Шекспиру?
- Сказать по правде, - отвечал мой собеседник, - они вообще ничему не
подражают, да публика и не требует от них этого; ей нужды нет до содержания
пьесы: неожиданные трюки да красивые позы - вот что вызывает хлопки! Я помню
комедию, которая без единой шутки снискала всеобщий восторг благодаря
ужимкам да подмигиваниям актеров, и другую, имевшую успех лишь оттого, что
сочинитель ее наградил одного из своих героев коликами. Нет, сударь, на
нынешний вкус, в творениях Конгрива и Фаркара слишком много остроумия; у нас
в пьесах говорят гораздо проще.
К этому времени экипаж бродячей труппы прибыл на место; там о нас,
очевидно, уже прослышали, и вся деревня высыпала поглазеть на нас, ибо, как
заметил мой собеседник, у странствующих актеров обычно бывает больше
зрителей за пределами театра, нежели внутри. Я не подумал о непристойности
своего появления в таком обществе, пока не увидал, что вокруг нас собирается
толпа, и тогда я как можно скорей скрылся в первой попавшейся харчевне. В
общей комнате, куда меня проводили, ко мне тотчас подошел господин, весьма
порядочно одетый, и спросил, являюсь ли я в самом деле священником труппы
или только вырядился в костюм, соответствующий моей роли. Когда же я
объяснил ему, в чем дело, и сказал, что никакого отношения к труппе не имею,
он был так любезен, что пригласил меня и актера распить с ним чашу пунша; и
все время, что мы пили, он горячо и увлеченно разглагольствовал о политике.
Я про себя решил, что вижу перед собой по меньшей мере члена парламента. В
этом своем мнении я укрепился еще более, когда, справившись у хозяина
харчевни, что тот может предложить на ужин, он стал настойчиво приглашать
нас с актером к себе домой; в конце концов мы сдались на уговоры и
приглашение приняли.
Портрет человека, недовольного нынешним правительством и стоящего на
страже наших гражданских свобод
Новый наш знакомый предложил нам, не дожидаясь кареты, отправиться
пешком, сказав, что живет неподалеку от деревни; и в самом деле вскоре мы
очутились у ворот дома, великолепием своим превосходящего все, что
доводилось мне видеть в этих краях. Хозяин оставил нас в комнате, которая
была убрана изящно и в современном вкусе; сам он пошел распорядиться
относительно ужина. Мой приятель, актер, подмигнул ему вслед и заметил, что
нам весьма и весьма повезло. Хозяин наш тотчас вернулся, но не один, а с
дамами, одетыми непринужденно, по-домашнему; тут же в комнату внесли
изысканный ужин, и завязалась живая беседа. Разговор нашего гостеприимного
хозяина вертелся почти исключительно вокруг политики, ибо свобода, по его
словам, составляла сладкую отраву его жизни. Когда убрали со стола, он
спросил меня, видел ли я последний выпуск "Монитора", и, получив
отрицательный ответ, воскликнул:
- Так вы, верно, и "Аудитора" не читали?
- Не читал, сударь, - ответил я.
- Странно, очень странно, - сказал хозяин, - вот я так читаю всю
политику, какая выходит: и "Ежедневную", и "Всеобщую", и "Биржевую", и
"Хронику", и "Лондонскую вечернюю", и "Уайтхоллскую вечернюю", все
семнадцать журналов да еще два обозрения. Что мне до того, что они друг
дружку люто ненавидят? Зато я их всех люблю! Свобода, сударь, свобода - вот
что составляет гордость британца! И клянусь своими угольными копями в
Корнуэлле, я почитаю всех, кто стоит на страже свободы.
- В таком случае, сударь, - вскричал я, - вы должны почитать нашего
короля!
- Разумеется, - отвечал наш хозяин, - когда он поступает по-нашему; но
если он будет продолжать в том же духе, в каком действовал все последнее
время, то я, право, перестану ломать голову над его делами. Я ничего не
говорю. Я только думаю. А кое в чем я все же поступил бы умнее его! Я
считаю, что ему не хватает советчиков; он должен бы советоваться со всяким,
кто пожелал бы дать ему совет, и тогда у нас все пошло бы по-иному.
- А я бы, - вскричал я, - поставил всех подобных советчиков к позорному
столбу! Долг всякого честного человека укреплять наиболее слабую сторону
нашего государственного устройства - я имею в виду священную власть монарха,
которая последние годы день ото дня слабеет и теряет свою законную долю
влияния в управлении государством. А наши невежды только и знают, что
кричать о свободе; и если у них к тому же есть какой-то общественный вес, то
они самым неблагородным образом кладут его на ту чашу весов, которая и без
того тяжела.
- Как?! - воскликнула одна из дам. - Вот уж не чаяла я встретить
человека, у которого достанет подлости и низости защищать тиранию и
ополчаться на свободу - на свободу, на этот священный дар небес, на это
славное достояние британца!
- Возможно ли, - вскричал хозяин, - чтобы в нынешнее время среди нас
сыскался поборник рабства? Человек, готовый малодушно отказаться от
привилегий британца? Возможно ли, сударь, пасть так низко?
- Уверяю вас, сударь, - возразил я, - я сам за свободу, сей истинный
дар богов! О, великая свобода, кто только не поет тебе нынче хвалу? Я - за
то, чтобы все были королями, я и сам не прочь быть королем. Каждый из нас
имеет право на престол, мы все родились равными. Таково мое убеждение, я его
разделяю с людьми, которых прозвали левеллерами. Они хотели создать
общество, в котором все были бы одинаково свободны, Но, увы! - из этого
ничего не получилось. Тотчас обозначилось, кто посильнее да похитрее
остальных, они-то и сделались хозяевами надо всеми. Посудите сами: конюх ваш
ездит верхом на ваших лошадях оттого, что он животное более хитрое, чем
лошадь, - так неужели животное, более хитрое и сильное, чем ваш конюх, в