ГЛАВА X
   Пока Недда далеко за полночь изливала свою душу в маленькой белой комнатке с сиреневыми занавесками в старом доме на Спаньярдс-роуд, Дирек, о котором она писала, шагал среди Молвернских холмов, поднимаясь в темноте все выше и выше. Собеседниками его были звезды, хотя он и не был поэтом, обладая пылкой натурой прирожденного бойца, которая выражает себя не в словах, а в физическом исступлении. Он вышел из дому сразу после бурного полуночного спора с Шейлой. Что он наделал, кричала она ему, влюбился как раз тогда, когда им нужны все их время, все помыслы и все силы для борьбы с Маллорингами! Это - глупость, это - слабость! Да еще в кого? В добрую, бесхарактерную девочку, которая им никак не помощница! Он ей отвечал запальчиво: какое ей до всего этого дело? Как будто люди влюбляются, когда хотят. Да и что она в этом понимает, - у нее ведь в жилах не кровь, а вода! Шейла отпарировала: "У меня больше крови в одном пальце ноги, чем у твоей Недды во всем теле! На что ты теперь годишься, если все твои мысли прикованы к Лондону?" И, скорчившись на краю своей кровати, она пристально глядела на "его сквозь упавшие на глаза пряди и, дразня, напевала: "Пойдем со мной считать ворон и звезды, ворон и звезды, ворон и звезды!.."
   Он не удостоил ее ответом и вышел в сердцах, быстро зашагал по темным лугам, пробираясь сквозь кустарник к неясным вершинам холмов. Там, наверху, росла низкая трава, было прохладнее, а над головой - ничего, кроме роя звезд. Его гнев прошел. Дирек не умел долго сердиться. Шейла была злопамятнее. Он, как и положено брату, смотрел на сестру сверху вниз и считал, что в ней говорит только ревность. Шейлу обижало, что ему теперь нужна не только она, но и другая, как будто его любовь к Недде может помешать его решению добиться справедливости для Трайста и Гонтов и раз и навсегда показать этим тиранам-помещикам, что они не могут издеваться над людьми.
   Недда! До чего они живые и ясные, ее темные глаза, с какой любовью они на него смотрят! Недда! Какая она нежная, чистая! Прикосновение ее губ сделало что-то странное с его сердцем, пробудило в нем такие рыцарские чувства! Недда! Хоть бы раз взглянуть на нее, - он для этого с радостью пройдет сотню миль!
   Воспитанием этого юноши до четырнадцати лет занималась мать, и она взрастила его на математике, французском языке и рассказах о героях. Он жадно поглощал книги по истории, интересуясь в них только героическими личностями, в особенности благородными борцами за справедливость и революционерами. Почитание этих замечательных людей он унес с собой в сельскохозяйственный институт, где проучился четыре года; обстановка там для него была нелегкая, но и она не выбила из него романтику. Он, правда, обнаружил, что за такие, взгляды, как у него, приходится драться, и, хотя прослыл там бунтарем и защитником слабых, это далось ему не так просто. Юноша и по сей день глотал книги, где рассказывалось о бунтовщиках и благородных подвигах, Спартак, Монтроз, Гофф, Гарибальди, Хэмпден и Джон Николсон были для него куда более реальными, чем люди, среди которых он жил, хотя он и научился никого не пускать - особенно свою практичную сестру Шейлу - в этот заоблачный мир героики; но, оставшись один, он любил блуждать по нему и давал себе слово, что и сам доберется до звезд, как его любимые герои. Так иногда можно увидеть где-нибудь на лугу маленького, чем-то глубоко поглощенного мальчишку: думая, что его никто не видит, он вдруг то выбросит вперед руку или ногу, то вскинет голову. Деятельная натура романтическая, но не мечтательная - обычно бывает не слишком склонна к любви; такие люди, как Дирек, часто остаются незатронутыми ею до более зрелых лет. Но Недда увлекла его своей трогательной, откровенной любовью и восхищением, а главное - прелестью своих глаз, в которых он видел черную, преданную, любящую душу. В ней было нечто такое, чем нельзя пренебрегать, а влюбленные это чувствуют с первого взгляда. И Дирек сразу же в душе вознес ее на самую вершину своей романтической мечты, это была его прекрасная дама, которой он отныне посвятит свой меч. Странная вещь, сердце юноши удивительная смесь реальности и идеализма!
   Торопливо взбираясь все выше, он достиг Молверн-Бикона как раз, когда начался рассвет, и остановился на вершине, - наблюдая восход солнца. Он не был очень чувствителен к красоте, но и его восхитило то, как медленно гасли звезды в огромном и, казалось, беспредельном просторе, - их слабые, призрачные огни едва мерцали в тумане майского утра, а в небе уже открылось шествие алых флагов зари сверкающих, словно пики солнечных лучей. Эти сельские просторы на заре - необъятные, таинственные - так не соответствовали предсказаниям Каскота о будущем Англии! Пока Дирек стоял и любовался, в небо взмыл первый жаворонок и запел свой восторженный гимн. Если не считать этой песни, во всем просторе уходящей ночи царила тишина до самого Северна и моря, до уступов уэльских тор, и до Рекина, точкой черневшего в сером тумане далеко на севере. На какой-то миг свет и тьма легли рядом. Кто Победит? Разгорится Аи день или опять вернется ночь? И как приступом берут город, так и здесь все было Кончено в одно решающее мгновение: свет отпраздновал победу; Дирек затянул потуже пояс: и пошел напрямик по скользкой, росистой траве. Он хотел Добраться до дома Трайста прежде, чем эта ранняя пташка упорхнет в поле. На ходу он стал размышлять. Вот Боб Трайст - это человек! Если бы только тут был десяток-другой таких, как он! Десяток-другой людей, которым можно доверять, которые доверяют друг другу и будут стойко держаться, когда станут ядром забастовки, - ее надо будет наметить на время сенокоса. Какие все-таки рабы эти крестьяне! Если бы на них можно было положиться, если бы только они стояли друг за друга! Рабство! Да, настоящее рабство, раз их можно выгнать из дому по чужой прихоти. Возмущение, которое он испытывал, глядя на то; как живут арендаторы и батраки, а в особенности глядя на всяческие проявления мелочной опеки и насилия, которым они подвергались, питалось тем, что он видел и слышал ежедневно сталкиваясь с этим классом людей, - ведь среди них он, в сущности говоря, вырос. Сочувствуя им, но не являясь одним из них, Дирек мог одновременно и воспринимать их обиды, словно свои собственные, и ощущать себя их защитником, и даже презирать их за то, что они разрешают себя обижать. Он был достаточно близок к ним, чтобы понимать, что они чувствуют, и в то же время настолько далек, что не понимал, почему они при этом не поступают так, как на их месте поступил бы он. Словом, он знал их не больше, чем ему полагалось их знать.
   Когда он пришел, Трайст умывался у колодца.
   В раннем утреннем свете квадратное, упрямое лицо высокого батрака с такими странными собачьими глазами выглядело дряблым, тоскливым, потерянным. Прервав свое омовение, которое и так никогда не затягивалось, он поздоровался с Диреком и жестом пригласил его пройти на кухню. Молодой человек вошел и присел на подоконник рядом с горшком "девичьей красоты". Дом Трайста принадлежал Маллорингам, и его недавно подновили. В очаге горел небольшой огонь, и рядом стоял чайник с заваренным чаем. На дощатом столе были расставлены четыре чашки, положены ложки и сахар. Трайст готовил утренний завтрак и для себя и для детей, еще лежавших наверху в постели. Увидев это, Дирек вздрогнул, и глаза его потемнели. Он понимал, что это означает.
   - Ты его просил еще раз, Боб?
   - Да, просил.
   - А что он сказал?
   - Сказал, что приказание получил точное. Пока ты здесь живешь, говорит, без жены, ее к себе назад пускать не смей.
   - А ты сказал, что за детьми некому смотреть? Ты ему как следует объяснил? Сказал, что миссис Трайст сама просила об этом, когда она...
   - Все сказал.
   - Что же он ответил?
   - Очень сожалею и все такое, но это - приказание ее милости, и я перечить ей не могу. Я в это входить не хочу, говорят, ты лучше меня знаешь, как далеко у вас дело зашло, когда она здесь была; но раз ее милость ни за что не разрешает жениться на сестре покойной жены, - значит, если она вернется, вам не уйти от греха. А этого тоже нельзя, и, видно, придется тебе отсюда уехать.
   Произнеся эту длинную речь, Трайст взял чайник и налил крепкого чаю в три чашки.
   - Может, выпьете, сэр?
   Дирек помотал головой.
   Взяв чашки, Трайст пошел наверх по узкой лестнице. Дирек сидел, не двигаясь, уставившись на "девичью красоту", пока великан не вернулся и не уселся в дальний угол, отхлебывая из чашки свой чай.
   - Боб, - заговорил вдруг юноша, - а тебе нравится, что с тобой обращаются, как с собакой, и заставляют водиться только с теми, с кем разрешит твой хозяин?
   Трайст поставил чашку, встал и скрестил могучие руки - это быстрое движение у такого медлительного человека таило в себе что-то зловещее, - но не сказал ни слова.
   - Тебе это нравится, Боб?
   - Я не стану говорить, что у меня на душе, мистер Дирек; это - дело мое. А вот то, как я поступлю, видно, уж будет делом ихним.
   И он поднял свои странные, мрачные глаза на Дирека. Минуту они молча глядели друг на друга, потом Дирек сказал:
   - Тогда будь готов, смотри! - И, спрыгнув с подоконника, вышел.
   На блестящей поверхности тинистого пруда спокойно резвились три утки, пользуясь тем, что человек и его черная душа - собака еще не встали и не нагнали на них страху божьего. Белизна их перьев, оттененная зеленью ряски, просто горела на солнце; трудно было поверить, что они не белые насквозь. Миновав три домика - в последнем из них жили Гонты, - Дирек приблизился к своей калитке, но не вошел, а направился к церкви. Она была очень маленькая, очень старая и как-то странно притягивала его к себе, в чем он не признался бы ни одной живой душе. Для его матери и Шейлы, по-женски нетерпимых, это небольшое, поросшее мхом серое каменное здание было символом лицемерия, показного благочестия; для его отца оно просто не существовало, потому что не было одушевленным: для него любой бродяга, пес, птица или фруктовое дерево значили куда больше. Но у Дирека церковь вызывала какое-то особое чувство, словно у человека, глядящего на берег родной страны, откуда его несправедливо изгнали, - странную тоску, подавляемую гордостью и досадой. Он часто приходил сюда и задумчиво сидел на поросшем травой пригорке у кладбища. Церковная служба с ее обрядами, традициями, догмой и требованием слепой веры удовлетворила бы в нем какую-то смутную его потребность, но слепая преданность матери мешала ему переступить этот порог; он не мог заставить себя преклониться перед церковью, которая считала его непокорную мать заблудшей душой. Однако глубокий инстинкт, унаследованный им от ее же шотландских предков католиков и от благочестивых Моретонов, гнал его сюда в те часы, когда здесь бывало пусто. Эта маленькая церковь была его врагом, вместилищем всех тех свойств и душевных потребностей, против которых его с детства учили восставать; обитель собственничества, высокомерного снисхождения и чувства превосходства; школа, где его друзей-крестьян обучали знать свое место! И все же она имела для него эту до смешного странную притягательную силу. Вот так восставал и его любимый герой Монтроз, а потом, против своей воли, снова примкнул к той стороне, против которой он поднял оружие.
   Дирек сидел, прислонившись к ограде, и рассеянно глядел на старинное здание - вдруг он увидел, что с противоположной стороны на кладбище вошла какая-то девушка, села на могильную плиту и стала ковырять землю носком башмака. Она его как будто не заметила, и он мог подробно разглядеть ее лицо - обыкновенное широкое, жизнерадостное лицо английской крестьянки, с глубоко посаженными плутовскими глазами и пухлыми красными, мягкими губами, готовыми улыбаться по любому поводу. Несмотря на свой позор, несмотря на то, что она сидела на могиле матери, вид у нее был ничуть не угнетенный. И Дирек подумал: "Уилмет Гонт симпатичнее их всех! Она вовсе не "дурная женщина", кик о ней говорят, ей просто хочется повеселиться. И если ее отсюда выгонят, она все равно будет стараться жить весело, Куда бы она ни попала; уедет в город и кончит там, как те девушки, которых я видел в Бристоле". И при воспоминании об этих ночных искательницах приключений, об их накрашенных лицах и заискивающей наглости его охватил ужас. Он подошел к ней.
   Она повернула голову при его приближении, и лицо ее оживилось.
   - Ну как, Уилмет?
   - Раненько вы встали, мистер Дирек.
   - Я еще не ложился.
   - Да ну.
   - Ходил на Молверн-Бикон смотреть восход солнца.
   - Небось, очень устали?
   - Нет.
   - Там, наверно, хорошо! Оттуда, надо думать, далеко видно, чуть не до самого Лондона. А вы бывали в Лондоне, мистер Дирек?
   - Нет.
   - Говорят, это место веселое. - Ее плутовские глаза поблескивали из-под нахмуренных бровей. - Небось, там, в Лондоне, услышишь не только: "Сделай то!" да "Сделай это" или: "Ах ты, гадкая девчонка!" или "Ах ты, потаскушка!" Говорят, там для всякой девушки найдется место.
   - Любой город - проклятое место, Уилмет. И снова ее плутовские глаза засверкали.
   - Ну, насчет этого ничего не могу сказать, мистер Дирек. Но я поеду туда, где меня не будут шпынять и тыкать в меня пальцами, как здесь.
   - Твой отец за тебя стоит горой, а ты хочешь его бросить.
   - Ох, отец! Он из-за меня свой кров теряет, верно, но уж зато и наслушаешься от него дома! А какой толк меня пилить! Пилит, пилит... Вот если бы одна из дочек ее милости чего-нибудь себе позволила, - а говорят, многие барышни не прочь повеселиться, чего только я не наслышалась! - ее бы, небось, никто из дому не гнал. "Нет, моя милая, вы здесь, больше не будете смущать молодых людей! Отправляйтесь-ка отсюда подальше. Может, вас где-нибудь научат вести себя получше. Вон отсюда! Убирайтесь! Мне все равно, куда вы денетесь, уезжайте, и все!" Будто девушки - это бруски масла: все на один размер, на один вид, на один вес.
   Дирек приблизился к ней и крепко взял ее за плечо. Ее красноречие сразу иссякло, как только она увидела его напряженное лицо, и она молча на него уставилась.
   - Послушай, Уилмет! Дай слово, что ты не уедешь отсюда, ничего нам не сказав. Мы найдем тебе место. Обещай!
   Плутовка ответила с неохотой:
   - Ладно, только я все равно уеду!
   Внезапно на щеках у нее появились ямочки, и она широко улыбнулась.
   - А знаете, мистер Дирек, что про вас говорят? Будто вы влюбились. Вас видели в фруктовом саду. Эх, для вас-то и для нее ничего в этом нет зазорного! А стоит кому-нибудь меня поцеловать, и готово: ступай со двора!
   Дирек отпрянул от нее, словно его ударили хлыстом. Она поглядела ему в лицо с виноватой неясностью.
   - Не сердитесь на меня, мистер Дирек, и уходите лучше поскорее отсюда. Если вас тут со мной увидят, сразу станут болтать: "Эка, глядите! Еще одного молодого человека смущает! Ах он бедняжка!" Будьте здоровы, мистер Дирек!
   Плутовские глаза серьезно глядели ему вслед, потом девушка снова уставилась в землю и стала ковырять ямку носком башмака. Но Дирек не оглянулся.
   ГЛАВА XI
   И люди и ангелы, увидев редкостную птицу или небывалого зверя, тотчас пытаются их убить. Вот почему общество не терпело Тода - человека, настолько скроенного не по его мерке, что он просто не замечал существования этого самого общества. И нельзя сказать, что Тод сознательно повернулся к нему спиной; просто он еще в юности начал разводить пчел. А для этого ему понадобилось выращивать цветы и фруктовые деревья, а также заниматься и другими сельскохозяйственными работами, чтобы обеспечить семью овощами, молоком, маслом и яйцами. Живя в тиши деревьев среди насекомых, птиц и коров, он стал чудаком. Характер у него не был умозрительным, в мозгу его медленно складывались обобщения, но он пристально следил за мельчайшими событиями своего маленького мирка. Пчелы или птицы, цветок или дерево были для него почти так же занимательны, как человек; однако женщины, мужчины и особенно дети мгновенно проникались к нему симпатией, словно к большому сенбернару, ибо хотя Тод и мог рассердиться, но он был не способен кого-нибудь презирать и обладал даром без конца удивляться тому, что случается в мире. К тому же он был хорош собой, что тоже играет немалую роль в наших привязанностях; несколько отсутствующий взгляд и тот не отталкивал, как бывает, когда собеседник явно поглощен собственными делами. Люди понимали, что этот человек просто увлечен внезапно замеченным запахом, звуком или зрелищем окружающей жизни - всегда именно жизни! Люди часто видели, как он с какой-то особой серьезностью глядит на засохший цветок, на мертвую пчелу, птицу или букашку, и если в эту минуту с ним заговаривали, он произносил, притронувшись пальцем к крылу или лепестку: "Погибла!" Представление о том, что происходит после смерти, по-видимому, не входило в число тех обобщений, на которые был способен его ум. И то непонятное горе, которое он испытывал, видя смерть всякого живого существа, хоть оно и не было человеком, больше всего и приучало местных помещиков и духовенство говорить о нем, чуть кривя губы и слегка пожимая плечами. Что касается крестьян, то для них его чудачество заключалось прежде всего в том, что, будучи "джентльменом", он не ел мяса, не пил вина и не учил их уму-разуму, а, усевшись на что попало, внимательно их выслушивал - и при этом как будто даже не гордился простотой своего обхождения. В сущности говоря, их больше всего поражало, что он и слушал и отвечал, словно ничего не ожидая от этого ни для себя, ни для них. Как это получалось, что он никогда не давал им советов ни политических, ни религиозных, ни нравственных, ни деловых, оставалось для них тайной, никогда не перестававшей их удивлять; и хотя они были слишком хорошо воспитаны, чтобы пожимать плечами, в их мозгу бродило смутное подозрение, что "добрый джентльмен", как они его звали, "самую малость не в себе". Конечно, он оказывал множество мелких практических услуг и им самим и их скоту, но всегда как будто ненароком, так что они потом никак не могли понять, помнит ли он об этих услугах - а он, видно, и не помнил, - вот это, казалось им, пожалуй, больше всего и подтверждало, что он, так сказать, "маленько не в себе". У него была и другая беспокоившая их странность: он явно не делал никакого различия между ними и любым бродягой или случайным пришельцем. Им это казалось большим недостатком, - ведь деревня-то была в конце концов их деревня, и он сам, так сказать, принадлежал им. И в довершение всего здесь до сих пор не могли забыть о том, как он обошелся с одним погонщиком скота, хотя эта история и случилась уже добрый десяток лет назад. Для деревенского люда было что-то жуткое в той сокрушительной ярости, с какой он напал на человека, который всего лишь крутил хвост бычку и колол его острой палкой, что делает каждый погонщик скота. Люди говорили (свидетелями были почтальон и возница - природные raconteurs {Рассказчики (франц.).}, так что история, видно, ничего не потеряла от пересказа), будто он просто рычал, когда кинулся по лугу на этого погонщика, дюжего, широкоплечего человека, поднял его, как дитя, кинул в куст дрока и так оттуда и не выпустил. Люди рассказывают, будто и его собственные голые руки были исцарапаны по самые плечи оттого, что он держал погонщика в этих колючках, а тот в это время орал, как оглашенный. Почтальон, вспоминая эту историю, говорил, что ему кажется, будто у него самого до сих пор болит все тело. А из слов, приписываемых Тоду, самыми мягкими и, пожалуй, единственно верными были:
   - Клянусь господом богом, если ты, чертово отребье, еще хоть раз обидишь животное, я из тебя все внутренности выпотрошу!
   Этот случай благотворно повлиял на обращение о животными во всей округе, но его не забыли и в каком-то смысле не простили. При необычайно мирном нраве и всегдашней кротости Тода эта вспышка придавала ему загадочность, а люди - особенно простой народ - не любят загадочности. И только дети, для которых все окружающее настолько загадочно, что особых тайн для них не существует, вели себя с Тодом так же, как он с ними, и протягивали ему руку с полнейшим доверием. Но и дети, подрастая (даже его собственные дети), постепенно заражались общим отношением к Тоду; он жил в чужом для них мире, а какой это был мир, они никак не могли постигнуть. Может быть, им мешало понять его то, что его интерес и любовь к ним ничем не отличались от интереса и любви, которые он питал ко всем живым существам без разбора, и они это чувствовали. Но при всем том они испытывали к нему нечто вроде благоговения.
   В эту рань он уже успел поработать не меньше двух часов, пропалывая фасоль - такой фасоли не было больше ни у кого во всем графстве, - и теперь решил минутку передохнуть, разглядывая паутину. Это чудесное творение, на котором, как звезды на небосводе, сверкали капли росы, висело на огородной калитке, и паук - большой и деятельный - глядел на Тода с естественной для его породы опаской. Тод застыл, завороженный этим сверкающим, прозрачным чудом. Потом, взяв мотыгу, он опять принялся за сорняки, глушившие его фасоль. Время от времени он останавливался, к чему-то прислушивался или поглядывал на небо, как это делают все сельские работники, бездумно и радостно давая отдохнуть мускулам.
   - Пойдемте, пожалуйста, сэр, у нашего папы опять припадок.
   На дороге за изгородью стояли две девочки. У старшей, которая тихонько окликнула его взволнованным голоском, было бледное личико с острым подбородком; пышные волосы, русые, словно спелая рожь, падали на плечи, а похожие на незабудки глаза, в которых уже проглядывало что-то материнское, были под цвет ее бледно-голубого и почти чистого фартука. Она держала за руку меньшую и более пухлую сестренку и, произнеся свою просьбу, замерла, молитвенно глядя на Тода. Он бросил мотыгу.
   - Бидди, идем со мной. Сюзи, поди к миссис Фриленд или к мисс Шейле.
   Он схватил старшую из сестер Трайст за худенькую ручку и побежал, стараясь приноровить свой шаг к ее шажкам, грузный великая рядом с этой пушинкой.
   - Ты сразу ко мне побежала, Бидди?
   - Да, сэр.
   - Где это с ним случилось?
   - В кухне, как раз когда я готовила завтрак.
   - Ага! Приступ тяжелый?
   - Да, сэр, уж очень тяжелый, - он весь в пене.
   - Что ты с ним делала?
   - Мы с Сюзи его перевернули на спину, а Билли смотрит, чтобы язык у него не попал в горло, как вы тогда говорили, потом мы побежали за вами. Сюзи очень напугалась, он так завопил...
   Они пробежали мимо трех домиков - из одного окна выглянула женщина и с удивлением посмотрела, как бежит эта странная пара, - мимо пруда, где ныряли и безмятежно плескались утки, ставшие еще белее при ярком свете солнца, прямо на кухню к Трайстам. Там на кирпичном полу лежал больной. Приступ падучей уже кончался, а его перепуганный сынишка мужественно сидел рядом с ним.
   - Горячей воды и два полотенца, Бидди!
   Девочка с необычайной быстротой и без всякой суеты принесла миску, чайник и то, что могло сойти за полотенца; они с Тодом молча стали прикладывать горячие компрессы к голове больного.
   - Глаза как будто стали получше, Бидди?
   - Да, сэр. У него уже не такой чудной вид.
   Взяв на руки тяжелое тело - Трайст был ростом почти с него самого, Тод понес его по немыслимо узкой лестнице и положил на неприбранную кровать.
   - Фу! Открой окно, Бидди.
   Девочка отворила маленькое оконце.
   - Теперь ступай вниз, накали два кирпича, оберни их во что-нибудь и принеси сюда.
   Сняв с Трайста башмаки и носки, Тод стал растирать его большие, сведенные судорогой ступни. Работая, он насвистывал, и Мальчик, тихонько поднявшись по лестнице, уселся на порожке смотреть и слушать. Утреннее благоухание рассеяло затхлый запах каморки; мимо окна, чирикая, проносились птицы. Девочка вернулась с кирпичами, обернутыми в ее нижние юбки, и, приложив их к подошвам отца, стояла, глядя на Тода, совсем как маленькая собачонка, охраняющая своих щенят.
   - Тебе сегодня не придется идти в школу, Бидди.
   - А Сюзи и Билли пойдут?
   - Да, теперь уже нечего бояться. К вечеру он будет почти здоров. Но кто-нибудь тут с вами побудет.
   В этот миг Трайст поднял руку, и девчушка подошла к нему, стараясь разобрать, что он бормочет: толстые губы шевелились с трудом,
   - Папа говорит, чтобы я вам сказала спасибо.
   - Хорошо. А вы уже позавтракали?
   Девочка и ее братишка покачали головами.
   - Ступайте вниз и поешьте.
   Перешептываясь и оглядываясь, они ушли, а Тод сел возле кровати. В глазах больного светилась та же собачья преданность, с какой он рано утром глядел на Дирека. Тод уставился в окно, сжимая большую руку крестьянина. О чем он думал, глядя на липу за окном, на солнечные блики, пробивавшиеся сквозь ее листву и скользившие по свежевыбеленной стене, где уже опять проступали серые пятна сырости, на игру теней этой листвы? Она казалась почти жестокой, эта прекрасная игра теней той, другой жизни, которая шла снаружи, - такой полной, радостной, равнодушной к людям, к их страданиям; слишком веселой, слишком бодрой! О чем он думал, следя за беготней теней, они, как серые бабочки, носились в погоне за солнечной пыльцой, в то время как рядом с ним лежал великан-крестьянин?