- Нет его здесь. Не было...
   - Да сюда ж бежал?!
   - Вам показалось. Успокойтесь и не срывайте мне, пожалуйста, урок!
   Закрыв двери перед натиском взбудораженных наших матерей, Андрей Галактионович и дальше ровным голосом, будто ничего не произошло, рассказывал нам об ихтиозаврах да бронтозаврах, хвостатые изображения которых, засиженные мухами, с земских еще времен висят на картонах у нас в классе. Чудища эти. собственно, не так уж и давно - какой-нибудь миллион или сколько там лет назад! - купались в водах теперешних терновщанских балок с пасленами, где тогда переплескивались теплые, синие, как льны, моря, да пышно поднималась па островах вечнозеленая тропическая растительность. Рассказывая, Андрей Галактионовнч ни разу не взглянул в тот угол класса, где под задней партой нашей Камчатки, как самый проказливый ученик, сидел Мина Омелькович, зацепенев над связкой тяжелых церковных ключей. Пронесло! Жив остался Мина Омелькович, хотя и перетрусил здорово...
   Не только Терповщина, бурлит в эти дни вся округа.
   Там шарят, там описывают, а там уж где-то, слышим, продают с молотка. На Чумаковщииу, в близкие и далекие хутора - Кишки, Масычи, Порубан слобода посылает бригады комнезамовцев, активистов, готовых душу вытрясти тем, кто хлеб гноит в ямах, кто поставлял коней махнам, посылал сыновей своих в банды, а теперь с вилами бросается, когда приходят описывать или доводить им план до двора.
   Настроение взрослых передается и нам, школьникам, в классах у нас неспокойно,- утром, когда приходим в школу, всюду в классе накурено и наплевано, целую ночь здесь шли баталии, все это отцов и матерей наших касалось, так нам ли стоять в сторонке? Многие из нас теперь в красных галстуках, этим мы обязаны Миколе Васильевичу, благодаря ему организован в школе пионерский отряд, и настроение у ребят такое, что пусть только скажут куда, сейчас нам и кулацкие обрезы не страшны.
   Потому что если уж вы юные пионеры, то ни в чем не к лицу вам отставать от взрослых, место ваше, друзья, на острие событий!
   Отправляясь на хутора, бригады взрослых иногда и нас, ребятню, прихватывали с собою,- такова воля Миколы Васильевича, боевого нашего учителя и вожака, чьими восторженными глазами смотрим отныне на все, чем кипит наша Терновщина. А сам Микола Васильевич - как он горел в те дни! Кажется, и не ел, и не спал, одним лишь духом жил. Сколько энергии и упорства проявлял он во всем, что происходило за стенами школы, потому что о самой школе наш учитель готов был среди тех передряг и вовсе забыть,- по крайней мере, такое складывалось впечатление. Если, оглянувшись в тогдашние события, думаем сейчас о нашем Миколе Васильевиче, то понятным становится, какого склада характер являлся в те дни перед нами, бесспорно, он и создан был как раз для такого урагана, каким жила, каким клокотала Терновщина. Еще недавно, летом, она прямо таяла, слушая лунными ночами красивый и раскатистый тенор молодого учителя, чья песня допоздна лилась из открытого школьного окна. Была то песня чистого чувства, песня юношеской души, нашедшей свою любовь и ощутившей себя впервые от любви такой счастливой, а теперь Терповщина слушала Миколу Васильевича, главным образом, па своих бурных сходках, которым не видно было конца, и в голосе учителя теперь звенела сталь, весь он был сама вера и клич, а мы, школьники, безмерно гордясь своим учителем, были просто в восторге, что он у пас такой горячий, смелый да убежденный, мы готовы были за ним хоть в огонь и воду! Вот он взбегает на сельсоветское крыльцо в худой своей шинелишкс, сухолицый, бледный, и, стремительным движением головы откинув свой черный чуб назад, обращается к нашим слобожанам, чтобы еще и еще оповестить Терновщипу о коммуне загорной, о тех солнечных временах, что наступят, когда "уже ничто не будем чьим-то", а все станет гуртовым, народным. В такие минуты он, наш огневой оратор, бывал от волнения еще бледней обычного, бывал белым как мел, глаза его наливались блеском, а голос звенел так страстно и молодо, что женщины, слушая пылкую его речь, умлевали от восторга:
   - Ну и артист! Ну и душехват!
   А когда в толпе где-нибудь в это время была и Надька Винниковна, то на нее, разгоревшуюся от затаенной гордости, оглядывались девчата, завистливо радуясь: вот такого сумела причаровать, увлечь, без памяти сумела в себя влюбить!..
   А я знаю, а я знаю,
   Чого зоря ясна...
   Если же говорить о нас, школьниках, то мы теперь еще больше были преданы своему учителю, верили каждому его слову, и нам даже странно было, отчего нс всех ему удается повернуть к созу, ведь его так слушают, когда он в неуемном своем порыве обращается к Терновщино с крыльца сельсовета.
   Потому, когда нам велит Микола Васильевич: "Юная пионерия, сегодня на хутора!" - мы воспринимаем этот призыв с бурной детской радостью, нас воодушевляет жажда геройства, а вместе с тем всплывает в душе и желание расплаты за те обиды, оскорбления и жестокости, что причинили Терновщине хутора, ее извечные враги. Непременно вспомнятся хуторские собаки, что где-то там тебя настращали, не подпустив к колодцу, промелькнет издева тельская чья-то рожа, представится и тот перекошенный исступленной яростью кулацкий выкормыш, что готов был до смерти затоптать нашу Ялосоветку за ржаной стебелек тогда на Фондовых землях... Где-то он есть же там, рыжий тот бандит, где-то гноит припрятанный хлеб в ямах да точит на нас свои вилы кулацкие... Значит - к бою! Что школу пропустим - нс беда, это же сам учитель позволяет, более того, сам зовет нас в поход. Зато как увлекательно будет там, когда, презирая опасность, придется шарить по кулацким чердакам, выискивать в полутьме, в густой пау тине, покрытые пылью разные книжки да журналы, шлыки да башлыки, а может, где попадется и наган или горсть ржавых патронов... Ведь нас посылали в такие щели, куда взрослому не пролезть: вот ты под печью проверь ту пещеру (она называется дук), а ты спустись в засеку, посмотри, что там, потом лезьте, хлопцы, под рубленую камору, а напоследок под стрехой проползите по всему чердаку, не скрыт ли где кулацкий обрез. Это же интереснейшее развлечение для нас! И если кому-то из малышей и впрямь удавалось нащупать в темноте и выдернуть из стрехи тяжеленную, чего-то ждавшую саблю пли обрез, это наполняло нас чувством правоты, и тогда уж причитания и слезы хуторских женщин не так терзали наши детские души.
   А когда вставали над только что разрытой ямой, где гно идея хлеб и откуда разило прелью и плесенью загубленного зерна, это еще больше убеждало нас в себе, истребленный хлеб оправдывал все, что здесь происходило, и не страшно было теперь выстукивать и ковырять беленые, с нетушками стены, долбить пол, потрошить каморы,- ничей уже плач после этого тронуть бригаду не мог.
   Учитель Микола Васильевич садился за стол и, стиснув зубы, с бледным, ледяным лицом принимался составлять акт, молодые фурманы выметали засеки, грузили хлеб в сани, а Мина Омслькович тем временем, забравшись гденибудь в кладовку, наспех уплетал хозяйские, облитые смальцем колбасы.
   Вот он, вытирая рукавом жирные губы, выходит из кладовки, довольный, подмигивает нам:
   - Разговелся! После долгого поста разговелся!.. И вы, хлопцы, не стесняйтесь, не цацкайтесь, вы же - классовы дети, не какие-нибудь белоручки, а здесь все живоглоты, пиявки! - объясняет нам Мина, что к чему.- Говорил я им: доберемся - вот и добрались! Теперь не трепыхне тесь! А то, вишь, еще издеваются: "Поскольку хлеба нет, жертвую для коммуны... кило маку!" Мы вам покажем - ки-ломаку!
   Мина Омелькович не в силах уйти из кулацкой хаты, не прихватив хоть какой пустяк, чтоб руки не гуляли, скажем, мимоходом тащит с жердины хозяйский латаный, из курча вого барана кожух, но тут не обойдется без возни, ибо разъяренная хозяйка, откуда ни возьмись, обеими руками вцепится в тот кожух с другого конца. И уже, в точности как те двое скифов, что растягивают овечью шкуру на недавно найденной в одном из курганов золотой пекторали, тащат кожух каждый к себе:
   Пусти, ирод!
   - Нет, ты пусти...
   Отдай, слышишь?
   - Глухой, не слышу!
   - А чтоб ты кукушки не услыхал!
   Проклятье кукушкой заметно смущает Мину, но только на мгновение:
   Это ты меня, безбожпика-позаможпика, кукушкой хочешь испугать? Так вот же тебе за это! - И он с такой силой дергает свою добычу, что тот гнилой кожух на глазах расползается надвое: полкожуха у Мины в руке, а полкожуха у его супротивницы. Пусть же ни тебе ни мне!
   И он бросает свой обрывок под ноги, а глазами прядет уже куда-то на печь, и только учитель, появляясь со двора на вопли, усмирит Минин аппетит.
   За эти дни Мина Омелькович даже располнел - что значит оказаться человеку в своей стихии! Раньше, бывало, ходит, словно истаявший, серый, щеки позападали, под глазами припухлости, как от вечного спанья, а теперь лицо его округлилось, оп весь пышет румянцем, особенно когда мы, покинув распотрошенный хутор, опять вылетаем на санях в открытое поле, где так и бреет ветром и мороз аж почет. Иногда мы возвращаемся в село уже ночью, при луне, полозья поют, пх пенье далеко разносится по засне женным полям. Угнездившись в кулацких дерюгах да армяках, от которых разит скотным двором и которые теперь будут оприходованы как созовское имущество, мы, пионерята, еще в нервном напряжении, с каким-то птичьим инстинктом жмемся к своему Миколе Васильевичу, ощущая себя как бы уютнее рядом с ним после всего пережитого на хуторах.
   Мина Омелькович, после бурных хлопот дня, будучи в настроении, полный кипучей, деятельной силы, подбадривает нас, что вот так, мол, и должно закаляться в борьбе с классовым врагом, с теми, кто умышленно не желает сдавать, "полнить" хлеб и кто к Терновщине никогда не имел ни капли сочувствия. Вспоминалось ему, как в голодные годы терновщанские женщины ходили одалживаться по хуторам и как их там травили собаками, рассказывает нам о слободских девушках, которые в расцвете красоты вынуждены были идти к тем мироедам наниматься и с какой издевательской надменностью их там встречали:
   "Ладно, девка, возьму уж тебя... Руки твои, вилы наши!"
   Когда встречный ветер слишком уже обжигал нас, Мина Омелькович заботливо кутал своего сынка в кулацкий армяк, еще и башлыком укрывал, чтоб уши парень не отморозил, а заметив, что Грицык чем-то взволнован, наклонялся к нему и встревоженно выспрашивал:
   - Гришаня, у тебя ничего не болит?
   Хрупкий мальчуган этот Гришаня, от природы удался болезненным да еще с кобылы маленьким упал, разбился так, что хворал всю осень, Мина Омелькович с горя места себе не находил и даже сам водил мальчика куда-то аж в Перегоновку к знаменитой косоглазой ворожее, которая людям переполох выливала, она и Грицыку крутила на голове миску с растопленным в воде воском, выгоняя из парня страх. И вот тогда, хворая, Гришаня почему-то особенно потянулся к музыке и попросил отца, чтобы он заказал у братьев Бондаренков для него кларнет. Бондаренки - это для Терновщины гроздь талантов, четверо их, братьев, и все музыканты. Но не только по всем свадьбам они играют, славятся они тем, что сами для себя делают инструменты - балалайки, кларнеты и даже настоящие скрипки получаются в их способных руках, не говоря уж о том, что и в Козельске никто лучше их не сумел бы натянуть бубен или барабан из бычьей, а то и заячьей шкуры.
   В воскресенье, когда Бондаренки выходят на майдан веселить музыкой родную Терновщину, Гришаня всякий раз льнет к ним поближе, он готов выполнить любую волю музыкантов, лишь бы позволили ему тренькнуть на балалайке или дунуть в кларнет. Вот и возникло у него во время болезни такое желание - иметь настоящий инструмент, и Мина без колебаний пообещал своему единственному исполнить его волю, сказал, что последних штанов лишится, а кларнет ему будет! И правда сдержал слово.
   Спустя какое-то время принес Гришане от Бондаренков тот маленький самодельный кларнет с кнопками перламутре выми, и когда Гришаня приложил его к устам и извлек из дудочки звук, похожий на звук горлицы, то сразу и выздоровел.
   Услужливый, такой безотказный этот Гришаня, наш неизменный товарищ. Сам не пасет, потому что некого, но в степь к нам прибегает летом коров за сказки заворачивать. Старшие хлопцы - это же аристократы наши, лодыри знатные, они лежат целыми днями на меже да кизяки курят, в небо поплевывая, разные, даже срамные раздобары плетут, а меньших гоняют, чтобы их коров заворачивали Гришаня готов им целые дни прислуживать, послушно сделает и то, и это, только бы они сказки ему рассказывали, пусть даже и те, которые они зачастую сами тут же и придумывают. Изо всех нас Гришаня, кажется, наибольше нравится Настусе - и за кларнет, который он иногда берет в школу, чтобы потешить товарищей на переменке, и за кротость и мягкость натуры, да еще, кроме всего, он умел очень славно голубых котов рисовать - где-то ему Мина Омелькович (видно, выручили уполномоченные) такой карандаш достал, с абсолютно голубой сердцевиной. Иной раз Настуся яблоко украдкой сунет ему на переменке, тогда у Грицыка аж уши запылают от стыдливого ее подарка, и кто знает, не из таких ли первых проявлений детской приязни и затепливается между детьми то самое чувство, которое до поры где-то там лишь в завязи таится, а придет время, может, суждено будет ему ярко, в полную силу, расцвесть. Возможно, в предчувствии этого мы, мальчишки, когда хотим подразнить Гришаню, указываем ему на Настусю-хуторяночку:
   - Вон твоя невеста идет!
   И хором:
   - Будет в доме счастье, если жена Настя!
   Мина Омелькович был уверен, что в хате у него растет немалый музыкант, тот, для кого музыка оказалась лучшим лекарством, чем воск ворожеи, и надо было видеть, как тает Мина Омелькович, наблюдая сцену, когда Гришаня его родной или неродной, кому какое дело? - уже на майдане стоит среди взрослых музыкантов и в тон им самозабвенно Дует в свою дудочку-кларнет...
   - Надо было и сюда тебе каварнет захватить,- наклоияется Мина к парню,может, заиграл бы на дудочке и не так замерзал...
   Парень скрючился в санях, хлюпает носом,- и впрямь, нс застудился ли?
   Все-таки холодно, ночь прибавляет мороза... Микола Васильевич тоже жмется между нас от холода, сидит, нахохлись, подняв воротник шинели, и неведомые мысли омрачают его чело. Бурный ли этот день обдумывает наш учитель, или вспомнилось ему Каменское, и родной завод, и гудки, которые, может, сейчас вот созывают людей на смену ночную, ведь пусть там холод или жара, в любое время года, в положенный час, они гудят и гудят, ничем свой лад не нарушат... Как-то Микола Васильевич нам обещал: весной повезу вас, ребята, в наше Каменское на экскурсию. Услышите, что это за музыка, когда в начале весны утром рано, только забрезжит заря, над городом поплывет перекличка гудков... Где-то над самым Днепром стелются раскатистые их голоса, будят тебя, вставай, вставай, друже, к жизни, к работе!..
   Сани наши летят по степи, ночь голубеет, но вот Микола Васильевич, вдруг встрепенувшись и точно стряхнув с себя тяжесть дум, нам не известных, затягивает на все поле "Ой, у пол! криниченька, там холодна водиченька", и далеко над снегами разносится его красивый, хрустальный, какой-то словно искрящийся голос. Звучит, докатываясь где-то аж туда, где у своей "криниченьки", колодезя с журавлем, стоит в жарком ожидании Надька Винниковна, нарисованная нашим воображением. "Гой, там холодна водиченька!.." И кони, подстегнутые песней, несут паши сани шибче, и сникший Гришаня разом взбодрится, и возница наш - Бубыренчишин Антидюринг резвее щелкнет высоко в воздухе ловким своим кнутом с кистью, а Мина, очарованный песней Миколы Васильевича, хмелея от восторга и гордости за нашего вожака, весело покрикивает куда-то в степную даль, в морозом опаленную беспредельность:
   - Вот как поют большевики! Дрожи, мировой капитал!
   В лунной степи, среди тишины и снежной необозримости, был простор для песни, потому Микола Васильевич, по-юношески разойдясь, давал себе волю, из его песен мы узнали и о невиданном том паровозе, что вперед, в коммуну, летит, и о том озерце, где плавало ведерко; ведь от той бадьи-ведерка нам опять улыбалась она - Надька и Надька... Даже взмыленные, покрытые инеем кони, казалось, надуются и играют силой от собственного бега, полнятся энергией от горячей, раздольной песни Миколы Васильевича, сейчас им и кнут не нужен - коней точно кто подменил, они несут наши сани, как перышко, комки снега изпод их копыт взлетают куда-то к самому месяцу.
   XVI
   Если совсем поздно возвращались, учитель брал школярскую нашу бригаду к себе ночевать, поил нас редкостным по тем временам напитком - душистым чаем, который сам и разогревал на примусе; каждому к чаю полагался еще ломтик черствого хлеба ("сухим пайком", как он говорил), поскольку ничего другого у Миколы Васильевича не было, а из харчей на хуторах он никогда не позволял себе взять ни крошки. Нигде во время описи не брал и одежды себе никакой, хотя из нарядов имел только то, что на нем: гимнастерка и брюки из темного сукна, серая ши нелишка одна на все ветра, а на ногах хромовые, более подходящие для города, сапожки, которым, видно, никак не удается защитить Миколу Васильевича от мороза, потому что - только домой, так и разувается скорее, давайте, ребятки, снегу, надо оттирать ноги, пока еще живы!..
   Для себя на ночь мы вносим со двора соломы, морозной да ломкой, расстилаем на полу и укладываемся на ней вповалку, Микола Васильевич сверху укроет нас ватным одеялом, одолженным у Андрея Галактионовича, а иногда в придачу бросит поперек одеяла и свою шинель,- она пахнет нам лунной дорогой, морозом и ветром. Угомонив нас, хозяин еще не ложится, сев за стол, он принимается что-то быстро писать при керосиновой лампе или, прижав к уху темный наушник радио, ищет связи с другим какимто далеким миром - радио было у нас тогда большим чудом и с приездом учителя произвело сенсацию во всей округе. Если Микола Васильевич был в хорошем настроении, то давал по очереди каждому из нас послушать, кто там подает голос из наушника, и мы тогда ловили перед сном далекую музыку, такую ;кс прекрасную, как и вот эта, что тихим струонием мелодий нынче сопровождает нас на безумных перегонах хайвея.
   Однажды, когда мы еще не спали, скрипнула дверь, и в комнату вошел Андрей Галактионович, в глубоких калошах, в пальто внакидку, потому что хоть и живет он со своим молодым коллегой водном помещении, через стенку, но ход имеет отдельный, с противоположного крыльца.
   Появление Андрея Галактионовнча - это событие важное, он горделиво несет на широких сутуловатых плечах свою львино-косматую голову, черная блестящая грива его слегка серебрится, но это не мороз ее посеребрил, это век человеческий берет свое. Когда, распахнув полы пальто, Андрей Галактионович садится к столу, открывается нам знакомая, из льняного полотна и словно вечная его рубашка-толстовка, что зимой и летом верно служит Андрею Галактионовичу, который, как мы знаем, еще будучи студентом, ходил в Ясную Поляну к графу Толстому и имел с ним беседу. О сути той яснополянской беседы нам ничего не известно (о ней Андрей Галактионович обещает рассказать, когда подрастем), а вот нынешний разговор его с Миколой Васильевичем мы, как зайцы, затаясь, все же улавливаем своими настороженными ушами, хоть обоим учителям, должно быть, кажется, что мы уже спим, согревшись под одеялом - не предтечей ли какого-нибудь из тех будущих созовских одеял, которое размером будет такое, что его одного якобы хватит, чтобы им с головой укрыть весь наш терновщанский соз.
   Сидят за столом наши первые авторитеты, светочи знаний, толкуют приглушенно, чтобы нас не тревожить.
   - Я тут печку натопил на обоих,- говорит Андрей Галактионович.- Пусть, думаю, и соседу греет, если уж нас соединяет общая стена...
   - Действительно, ничего не поделаешь,- поддерживает шутку Микола Васильевич.- Мы с вами как две стороны медали: нагреешь одну - теплеет другая...
   - Завтра, кстати, печку топить ваша очередь, коллега, и не вздумайте уклоняться,- притворно хмурится Андрей Галактионович.- Надеюсь,- он еще больше приглушает речь, видимо, чтобы не нарушить наш сон,- вы хотя бы этим не станете манкировать, как некоторыми другими обязанностями...
   - Что вы имеете в виду, Андрей Галактионович?
   - А то самое... Первейшие святые обязанности учительские забросили ведь? Целыми днями носитесь по хуторам, даже детей вот втягиваете в свои совсем не детские дела. А это же все хрупкость, первоцвет,- рассудительно наставляет Андрей Галактионович младшего коллегу.- Ребенок - это, по моему разумению, самый естественный человек, он интуитивно стремится к добру, ласке, согласию и гармонии в жизни. У ребенка и восприятие мира еще ничем не искажено, он ищет в нем красоту, лад, а вы эти юные, несложившиеся души без колебании бросаете в водоворот наилютейших страстей, в эти ежечасные вспышки ненависти, туда, где человек звереет, теряет себя...
   Худолицый, бледный от лампы Микола Васильевич слушает старшего коллегу почтительно и в то же время чуть иронично.
   - Ну, дальше, дальше...
   - Помимо того, что это непедагогично,- втолковывает Андрей Галактионович,- это еще и жестоко. Понимаете, жес-то-ко.
   - Милый Галактионович, неужели вы до сих нор не заметили, что мы живем в жестокие времена?! - Микола Васильевич вдруг срывается с места и, нервно шагая но комнате, бросает резко, непримиримо: - Где баррикады, там середины нет! Старых нет, малых нет, здесь каждый займи свое место и действуй, как велит тебе революционная совесть!
   - Но это же дети, поймите вы. Таскать малолетних на эти ваши операции, чтобы их жизнь начиналась с этого, ожесточала душу картинами обысков, разрушении, человеческими драмами... Это вы считаете нормальным? Взвалить па детские плечи те ваши железные щупы, а на хрупкую душу взвалить еще более непосильную тяжесть проклятий да воилей - это вас не тревожит? Это вам не болит?
   - Болит,- отвечает резко Микола Васильевич,- Но пусть учатся. Пускай дышат огнем сражении! Пусть эти наши юные Гавроши наяву видят остервенелую хищность собствснничества, перекошенные злобой лица, пусть слышат все те угрозы, издевки, проклятья, какими встречают нас хутора! Для хуторян мы антихристы, предвестники Страшного суда, а они? Была у них в сердце жалость, хоть тень сострадания к этим слобожанским детям, когда хутора обращали их в маленьких рабов, обрекали на жесточайшую эксплуатацию? Идиотизм сельской жизни, где он еще в столь диких формах выказал себя, как не на этих хуторах? А теперь хлеб в ямах гноят, для них он уже не святой, да и вообще, что может быть святым для этой дремучей и алчной силы собствснничества? Уступи ей, оставь как есть, так она завтра и нас с вами передушит! Милосердия не будет никому, сострадания не ждите, слепая ненависть поднимет топор и на этих безвинных, что спят вот вповалку под вашим всеспасительным одеялом... Да о чем речь! Вьг, человек с таким опытом, не хуже меня должны знать, на что она способна, эта до продела нынче взбудораженная, коварная, злобой и ненавистью налившаяся хуторская Вандея!.. Чего-чего, а пощады оттуда не жди!
   - Так что же получается? Их методами против них?
   Против ненависти такою же ненавистью, на злобу - злобой?
   - А чем еще?
   - Добро воспитывается добром, справедливость - справедливостью - это же для педагога элементарно...
   Ненависть разжечь нетрудно, человечество разжигало ее уже не раз и в колоссальных масштабах, а как потом погасить ее? Что ей противопоставить? Инстинкт разрушительства пробудить, в ураган раздуть - тоже куда легче, чем потом опять загнать его в берега здравого смысла. Прежде чем вызвать какую-то мощную энергию, надо хорошо подумать, с каким она знаком, какой природы и к каким последствиям все это приведет. Что в душах останется? С чем встретит человек суровую будущность? Вас, юношу интеллигентного, мыслящего, неужто эти вещи не смущают?
   - Так что же - уступить? О, нет! - взмахнул белым кулаком в воздухе Микола Васильевич.- Через века шли пробивались к своей золотой мечте и теперь перед хуторами остановиться? Пойти на попятный? Поклониться бастионам кулацким? Нет и нет! Но до пощады здесь, дорогой коллега! Битва - непримиримая... Идем сами в бон и смену свою берем, потому что судьбы наши - и детей и взрослых - неразделимы, особенно на решающем этом перевале. где правит один закон: или - или!
   - Золотая мечта человечества, смею заверить вас, она и для меня кое-что значит,- склонившись над столом, Андрей Галактионович задумчиво перебирал в пальцах свою опрятную, всегда подстриженную бородку.- Однако видеть своего коллегу, народного учителя, в паре с Миной Омелъковичсм, в одной с ним упряжке,- нет, этого я, убейте, не пойму... Пусть вы идете, вами, скажем, движет идеал, молодецкий порыв, а что движет Миной?
   - В нем есть классовый инстинкт - это сейчас тоже немало.
   - Сила грубая, стихийная, приправленная черной завистью ко всем и вся,вот что в нем есть. Апостол разрушител-ьства, рыцарь сокрушения - разве не таким он объективно сегодня предстает в этих ваших походах...
   - Апостол разрушительства? - легкая улыбка трога ет тонкие уста Миколы Васильевича.- При вашем всепрощении и вдруг такие беспощадные характеристики? А разве не вы прятали его в классе под партой... Проявили ведь гуманность!
   - Для меня этот Мина тоже не пропащий. Натура крутая, напористая, не отрицаю... Можно чем-то объяснить даже страсть к самоутверждению, мстительную ярость, которой столько накипело в нем, но разве этого достаточно человеку? Азарт мстителя, страсть к разрушению, пусть они сто раз мотивированы, но такие ли силы создавали чтонибудь стоящее, ценное для всех? Возьмите вы для примера Романа-степняка: вот где человек-творец! Личность, я сказал бы, с приметами человека будущего, такого, что органически стремится улучшить мир, совершенствовать природу и жить в вечном согласии с нею...