Странное дело, о своей Кэт он говорил сейчас как о реально существующей, будто для нее и не было катастрофы, может, он верил в бестелесное существование человеческой субстанции и, очевидно, считал вполне естественным предположить, что Кэт его и сейчас где-то там бродит под ливнем в сумерках сосен и холмов, ждет пе дождется встречи с ним.
   Ливень со временем заметно поутих, на дороге стало виднее, она вся открылась, до самой кромки темных, низко проплывающих над лесами и дюнами туч. И своим неудержимым движением, миганием летящих бессчетных огней дорога теперь еще больше напоминала какую-то фантастическую реку. Пассажир наш, казалось, только сейчас стал соображать, где он и куда несет его это трудное и суровое п своей непреодолимости движение трассы. Говорил тихо, будто сам себе:
   - Вся жизнь человеческая - это, собственно, движение... Движение к одиночеству. И куда свернешь с этой необратимой трассы?
   Но Кэт, она для пего, как видно, существовала, пусть даже в каком-то бестелесном образе. Потому что, припав взглядом к лобовому стеклу, он время от времени повторял куда-то в сумерки:
   - О Кэт! Моя золотая Кэт...
   Лида, внимательно ловившая каждое слово попутчика, вдруг спросила, известно ли ему, что произошло в Арт Музеуме. Какой-то маньяк порезал "Мадонну под яблоней"... Юношу это нисколько не удивило, ведь подобные случаи, по его мнению, вполне в духе времени. В Риме от руки вандала получила повреждение даже "Пьета" Микеланджело...
   - Это же век преступлений,- добавил он твердо.
   Потому-то они с Кэт и решили оставить этот географический пояс и спасаться бегством в кран иные, вьшечтанные, где мудрую тихоструйную реку озаряет молодая лупа, напоминающая рогами своего серпа бивни дикого слона - элефанта! Озаряет воды ночные и теплую плодородную тишину полей, где и они с Кэт наконец услышат серебристый смех счастья, создадут свой собственный оазис нежности и любви...
   Над трассой все еще нависают целые гряды туч, взвихренных, неспокойных, то и дело озаряемых грозовыми разрядами. Юная спутница наша, которой хоть и случалось видеть в другом полушарии настоящие тайфуны, сейчас после каждого раската грома, при вспышках молнии боязливо ежится, ее, наверное, тревожат и эти, низко нависшие над трассой тучи, и могучие сполохи грозового света из-за угольно-темного леса, при которых все сооружение неба будто покачивается, дрожит, становясь угрожающе шатким, по крайней мере, у нас впечатление, что небо и впрямь содрогается. Лида время от времени бросает через заднее стекло короткие взгляды на трассу, и нам понятно, почему она оглядывается: девочке хочется убедиться, что за нами никто не увязался. Для детей дипломатов это стало почти привычкой - быть все время в напряжении, и Лида не является исключением, она тоже, подобно другим, привыкла жить в состоянии натянутых нервов, в постоянной настороженности, чаще обычного оглядываясь, к чему-то прислушиваясь.
   Вот и сейчас, наклонившись к Заболотному, спрашивает, понизив голос:
   - Вам но кажется, что за нами кто-то увязался?
   Заболотный всматривается в зеркальце, где отражается дорога.
   - Никого, Лида,- говорит спокойно.- На этот раз лишь обычный поток машин.
   Попутчик наш вдруг, словно кого-то заметил, просит Заболотного остановиться. Машина, выведенная из потока, замерла на краю полотна. Парень поблагодарил и, подобрав свою хламиду, с виноватой улыбкой выскользнул на обочину трассы, хотя поблизости ни одной живой души, не видно ничего, кроме густой черноты сосен.
   Лужи, мокрые кусты, взвихренные ветром, а чуть дальше, между дюнами, кучей лома лежат в назидание водителям изуродованные машины... Не раз уже они встречались нам вдоль трассы, подобные кучи исковерканного железа, их нарочно не убирают, это как знак предостережения!
   Темная громада сосен, дюны и возле ржавой кучи лома ссутулившаяся опять вопросительным знаком - жалкая фигура с непокрытой головой, в пурпурной хламиде.
   - Какой он несчастный,- тихо сказала Лида, снова съежившись при вспышке молнии.
   Так и оставляем его в тревожной тьме на обочине дороги со щемящим, горьким осадком на душе. Как неожиданно возник было перед нами из дождя, так снова в нем и скрылся, мигом растворившись в вечернем тумане, сам став туманом среди мокрых темных лесов...
   XXVI
   Наконец мы вырвались из-под ливня, и Заболотный теперь нажал, как он говорит, "на всю железку".
   - Попробуем догнать потерянное время!
   - Попробуй, хотя это еще никому не удавалось...
   Ливень ощутимо выбил нас из графика, однако через несколько десятков миль под шинами внезапно зашелестела совершенно сухая дорога, тут, оказывается, и не капнуло, дождь пронесло стороной. Теперь друг мой дает себе волю - это уже не езда, это полет! За стеклом все слилось от скорости и ночи. Тараним темноту, бескрайнюю, бесформенную. Несемся, отделенные от нее лишь оболочкой этой летящей нашей "капсулы", где царит уют, теплится жизнь и витают разные мысли. Где он заночует, этот парень, оставшийся в мокрых лесах искать свою любовь? И есть ли в природе такая творческая сворхсила, которая могла бы помочь бедолаге в его положении?
   Лида шмыгает носом в углу - плачет, что ли?
   - Лида, ты чего?
   - Ничего, это я так... Тетю Соню вспомнила. Столько у нее там сейчас волнении...
   - Такой характер,- говорит вроде бы даже неодобрительно Заболотный.Пока ты в дороге, все ей кажется, что с тобой обязательно случится какой-нибудь эксидонт...
   И как ты ей отсюда объяснишь, что задержал нас обыкновенный ливень, хоть, впрочем, и непредвиденный...
   - Может, Софья Ивановна к нашим пойдет? Или в кино?
   - Где там, дома будет сидеть да прислушиваться, ты же ее знаешь... Ждать не устанет, пусть хоть целую ночь...
   Тоже натура, как у тура...- И хотя говорит это Заболотпый почти сурово, однако в голосе его слышится затаенная нежность.
   Своими отношениями супруги Заболотные порой меня просто умиляют. За шутками, за иронией, даже за какимито ссорами улавливаешь глубину настоящего чувства.
   Каждый раз замечаешь, как они дорожат друг другом, быть может, это именно тот случай, когда уместно говорить о полнейшем семейном согласии, о гармонии душ. Иногда посмотришь на них, будто только вчера поженились, хотя имеют двух сыновей, оба сейчас на Родине: старший - курсант мореходки, а младший учится в школе-интернате для детей дипломатов, еще год, и тоже получит аттестат зрелости... Заболотные уже завершают положенный им срок пребывания здесь, и сейчас они живут надеждой скоро быть дома, где, как Заболотный подчас похваляется, он осуществит наконец свою давнюю мечту - заведет ульи, станет пасечником, и притом непременно с научным уклоном, а Соня-сан будет при нем ассистенткой.
   Одним словом, ждет их нектарная идиллия, о чем хорошо известно и этой Лиде Дударевич, чья поддержка фантазиям Заболотного уже обеспечена хотя бы потому, что речь идет о доме. А девочка остро, даже еще острее, пожалуй, нежели взрослые, переживает разлуку с родным краем, с бабушкой, чью нежность при всем желании не могут заменить все ее здешние покровительницы. Некоторое время Дударевичи жили в гостинице, заселенной преимущественно людьми преклонного возраста, приветливыми старушками, которых спроваживают сюда их взрослые дети; там-то, в гостинице, кроткие эти бабули одиноко и доживают свой век, коротая дни в условиях пансионных, казалось бы, вполне терпимых. Люди среднего достатка, они не ощущают особых материальных затруднений, но постоянное одиночество, эта тоска, это отсутствие родных...
   На склоне лет, в пору критическую - и вот так! Жизнь без внуков, без детского окружения, жизнь без никого... На дипломатских детей несчастные старушки просто охотятся, подстерегают со своей нежностью, когда малыши возвращаются из школы, чтобы подойти к ним, погладить по головке, что-то спросить... "Из какой ты страны? Кто твой отец, кто твоя мама?"" Не раз Лида чувствовала на своей головке прикосновение чьей-то сухонькой теплой руки, видела перед собой незнакомую мучительную старость с непритворной добротой в глазах, и каждый раз ей было не по себе, даже, неизвестно почему, чувствовала стыд, неловкость и боль от изъявления накопившейся ласки со стороны этих совершенно незнакомых людей. И вот теперь, признавшись нам, как она старалась иногда избегать встреч с этими гостиничными чистенькими бабулями, Лида, запоздало сожалея, вздохнула:
   - София Ивановна была права, говоря, что я поступала с ними нехорошо! Теперь я понимаю, что надо было иначе...
   Они от одиночества подстерегают нас, дипломатских, чтобы сунуть шоколадку или погладить тебя по головке, будто родную внучку.
   Образ Заболотной, видно, не покидает сейчас Лиду.
   Вспомнив какой-то случай, девочка принялась изображать довольно остроумно, как однажды, порученная матерью Соне-сан, она летела с ней из Токио и какого тогда страха натерпелись обе, когда их самолет попал в грозу: вот уж где был эксидент! В салоне стало совсем темно, только молния бьет раз за разом... То потемнеет, то снова за иллюминатором слепящие вспышки но всему крылу. Пассажиры были охвачо(1Ы ужасом, больше всех перепугался тогда их сосед, кругленький такой бизнесмен из Гонконга, бедняге показалось, что от удара молнии уже загорелось крыло.
   - А Соня-сан хоть и сама дрожала в испуге, однако смешно так его успокаивала: "Пожара не может быть, сэр!
   Я знаю, ведь у меня муж летчик!.."
   - Серьезный аргумент против молнии,- улыбнулся Заболотный.
   - Лететь в самолете сквозь грозу - это и вправду жутко,- рассказывала Лида,- С того раза летать боюсь, но, если бы это рейс домой, согласна хоть сейчас. Скорее бы уже к своим! А там Крым, Артек! Кирилл Петрович, вам в детстве приходилось бывать в Артеке?
   - Далеко он был тогда от Торновщины.
   - Ах, мистер Кирик... Везде были, все видели, а с Артеком разминулись.
   - Что поделаешь... Кроме того, быстро мы тогда из артековского возраста выходили.
   - Помпю, еще до школы меня мучил один вопрос: что будет, если все люди одновременно вырастут? Если все, кто есть на земле, станут взрослыми?
   - О, это было бы ужасно.
   - По пути в Артек, Кирилл Петрович, мы непременно заедем посмотреть на вашу Терновщину... Вы же с тетей Соней обещали мне. Приглашали даже на свою будущую пасеку...
   - Слово не меняем.
   - Я просто мечтаю увидеть эту вашу Соловьиную балку, и вербы иод кручей... и среди них беленькую виллу Заболотных.
   - Вилла, правда, не с паркетами - с глиняным полом.
   Зато он у нас там травкой зеленой устлан... И хоть моря нет и колдобины высохли, однако воздух: пей - не напьешься!.. Ах, Лида, Лида...
   - Нет-нет, я должна там побывать.
   - А как же! Непременно побываешь.
   А что, пусть бы и в самом деле увидела девчонка пашу Терновщину, да еще такой, какой она предстала передо мной и Заболотным в один из последних наших приездов:
   весенняя, в цветении садов, с воздухом, и в самом деле удивительным, льющимся прямо в душу... Вышли мы тогда с ним за школу, в степь, вдохнули полной грудью и переглянулись.
   - Ах, дышать бы и дышать!.. Нигде так не дышится...
   - Организм, что ли, настроен на этот воздух? Льется в грудь сама жизнь...
   В тот же день предстали нашим глазам будто уменьшенные, щемящие душу балки, холмы и степная дорожка, освещенная для нас когда-то красными яблоками, разложенными на столбиках. А среди степи на переднем месте хуторок тополями к небу тянется, стройными, высокими, как тогда!
   Еще в селе нам сказали:
   - Яворову балку вряд ли узнаете... Такое это, видать, место живучее: пеньки несколько лет торчали после Романового сада, при немцах там больных лошадей пристреливали, а теперь снова на той Романовщине жизнь, целый хутор вырос... Правда, называется иначе: полевой стан или лагерь. Пристанище наших механизаторов.
   Не могли же мы это место не проведать...
   Стан как стан: между тополями просторный двор, на нем аккуратно самоходные комбайны выстроились, ожидая страды; под огромным длинным навесом тоже полно всякой техники, которой мы и названий не знаем. А дальше, по дороге в ложбину, весь в кипении цвета белеет сад. Тихий, полный солнца, и пчела где-то в лепестках чуть слышно гудит...
   - Кирилл, где это мы очутились?
   - В самом деле, где?
   Не снится ли нам пчелиный виолончелевый этот гул и солнцем залитое праздничное это цветение, такое тихое, что и лепесток не упадет? И нигде никого. Лишь ласточки мелькают, прошивают подворье туда и сюда, где-то у них гнезда под навесом, и под крышей хаты, видимо, тоже...
   Хата куда больше той, что когда-то стояла на этом месте и приветливо впускала нас, когда мы, утопая в снегу, со звездой приходили на рассвете сюда щедровать... Только окнами и эта стоит к слободе, к солнцу, а вдоль побеленной стены к самому краю хаты тянется цветник, целое лето тут пламенеют розы - красные, точно жар, "Майор Гагарин"
   и ни с чем не сравнимые желто-золотистые, цвета солнца, с целой гаммой оттенков "Глория Дэй"...
   Из глубины сада, из того сияющего цветения, пригибаясь под ветками, медленно приближается разлапистая фигура в теплой, несмотря на жару, фуфайке, с берданкой через плечо, какой-то нелепой среди этого цветущего сада, среди безлюдия и тишины, где одни только пчелы жужжат... Что же это за страж такой мрачный, что издали, недоверчиво, цепко приглядываясь к нам, то и дело стряхивая на себя берданкой лепестковый цвет, пробирается в пашу сторону согбенно, с лицом эллинского сатира, в котором, однако, угадывается нечто нам знакомое?
   Да это же Мина Омелькович! Ссохся, сжался, но даже но поседел, стал серо-бурый какой-то...
   - Я вас из сада давно заметил, по нарочно притаился:
   ну-ка, думаю, что они будут делать? - говорит он, когда мы уже сидим все втроем в тени на веранде,- На свадьбе гуляли? Знаю, знаю. Ялосовстка сына женит, только меня позвать забыла... Когда старший братан твой,бросил взгляд Мина Омелькович на Заболотного,- дочку отдавал за агронома, так все-таки догадались Мину позвать, а эти молодожены... Да я и не пошел бы. Во-первых, но на кого пост бросить, хоть оно, известное дело, комбайн никто не украдет. А главное... Больно насмешливый у тебя племянник, Кирилл, в "Пероц" бы ему писать. Правда, ты и сам такой же, все вы, Заболотные, отродясь насмешники...- И вдруг из-под ощетинившихся серо-бурых бровей не по-стариковски острый взгляд на Заболотного.- Неужели и вправду ты больше десятка чужих языков знаешь?
   - Не считал. Может быть, и знаю.
   - Ну-ка, поговори со мной на каком-нибудь,- оживился Мина.- На самом непонятном языке заговори! Так, чтобы я ничего не понял!
   Заболотный, улыбнувшись, заговорил. Две-три фразы было сказано на бенгали или, может, хинди.
   Мина выслушал внимательно, оценивающе.
   - Ала-бала, а все-таки язык... До чего-то докумекаться можно... "Руси хинди, бхай, бхай..." А мне, вишь, не пришлось учиться. Уже взрослым обратился было к Андрею Галактионовичу: "Научите меня высшей математике!" А он: "На что тебе высшая, когда ты и в низшей ничего не петраешь..." Наотрез отказался Галактионович тогда со мной возиться, невзлюбил он меня, не знаю и за что... "Апостол разрушительства" и всякое такое... А какой из меня апостол?
   - Однако в трудную минуту именно Андрей Галактйонович дал селькору Око спрятаться у нас на "Камчатке", от гнева толпы оградил, помните? Когда взбунтовавшиеся женщины за вами гнались? - улыбнулся Заболотный.- Если бы не учитель, ох, задали бы вам нахлобучку, так чуб и трещал бы.
   - Чуб - мало сказать... Растерзали бы насмерть,- уточнил Мина Омелькович.- Летели ж целым табуном, как ведьмы разъяренные...
   Навсегда врезалась в память нам сцена, когда учитель, преградив дорогу разъяренным женщинам, стал, распявшись, у двери: "В классе никого нет, только дети!" А Мина в это время трясся под задней партой со связкой ключей в руке. После этого мы даже упрекали учителя: вы нас правде учите, а сами ведь неправду сказали? "Сказал, дети, взял на себя грех, зато человек жив".
   - В тот день Андрей Галактионович, может, и жизнь мне сберег,рассуждает Мина.- Зато позже, когда мы с ним за колючей проволокой очутились, не раз и я его выручал. Макуху или свеклу сырую если где раздобуду, то все на двоих, пополам... Горе, хлопцы, оно хоть кого научит: что темного, что ученого... Жаль только, что поздно, когда уже с ярмарки едешь, догоняет тебя эта твоя высшая без низшей математика...
   Не спеша закурив (у Мины теперь сигареты с фильтром), он бросает изучающий взгляд то на одного из нас, то на другого.
   - А ты! - вдруг обращается ко мне.- Все за чистоту рек и морей борешься? Борись, борись, нужное дело. Вон гэсовское море скоро все будет в сине-зеленых водорослях, рыба дохнет, вода гниет. Вонища, аж в Терновщине слышно... Столько сел и угодий затопили, а толку?
   - Куда же селькор Око смотрит? - спрашивает Заболотный.
   Мина впервые улыбается.
   - Шутники. А что не забыли проведать Мину Омельковича, за это хвалю,говорит он и снова сворачивает на то, что ему, видно, не дает покоя: почему племянник Заболотного не пригласил его на свадьбу.- Всех своих дружков-механизаторов позвал, никого не забыл, а Мину, поди, не догадался. Сиди себе здесь, дед, сторожи марево,- он кивает в степь на марево, что катится и катится по горизонту,- Вон небесный Петр отары овец все гонит куда-то, а куда он их гонит и откуда?.. Много непонятного на свете.
   Климат весь меняется, а почему? Про людей и не говорю.
   Вон гуляют без меня на свадьбе - пусть! Да только обидно.
   !Весь год при них, при механизаторах, а как дойдет до свадьбы... Или совсем забыли о моем существовании? Вот так сидишь в степи целехонький день один как перст, никто тебя тут не видит... Зато я отсюда вижу всех! И председателя, и помощничков! Кто тепленький проехал дорогой, кто да кого ночью в лесополосу с тока повел... Все вижу!
   - Узнаем селькора Око - не дремлет... Ну как, еще пишется?
   - Селькор Око, хлопцы, отписал свое. Теперь он чаще устно обличает, режет правду-матку в глаза даже начальству - и большому, и малому. Потому и не везде желанный он... Ничего не скажу, механизаторы, они парни стоящие, и племянник твой, Кирилл, всю весну с трактора не слазил, насиделся па своем троне так, что, наверно, и штаны болят. А вот уважения к старшим - этому бы не мешало ему подучиться... Как соберутся здесь после работы лясы точить, только и слышу: "А где это наш долгожитель? Наверное, опять перед телевизором уснул? Хоть бы сказочку нам какую рассказал про свои заслуги!.." Сказочку, слышите? Они, молодые, считают, что жизнь Мины Омольковича - это сказочка, что человек он без всяких заслуг. Черт знает что мелят языком! Будто Мина этот гирями бросал, да еще в кого, в Романа Вингтика, своего же односельчанина! И рушники будто бы у него со стен иосрывал, и домотканый ковер стащил... Все у них перепутано, как у Клима Подового! А не было же такого - кому, как не вам, знать, хлопцы!.. Вы бы мне хоть справку написали от себя и печать в сельсовете заверили: не было, мол, ничего подобного не было! А то ведь парод пошел: цигарку в зубы, поухмыляются - и снова за свое: расскажите, Омелькович, веселую ту байку, как бабы вас в хомуте по селу водили... Нужно им это? Забава Мина для них, что ли?
   - Молодежь любит шутки.
   - Ничего себе шуточки. Родной сын и тот, как-то после чарки, давай шпынять: а вы, батя, тогда таки дров наломали, кого следует и кого не следует под одну графу подвели...
   Но этот хоть по-доброму...
   Расспрашиваем Мину Омельковича о его сыне Гришане, товарище наших детских лет. Тут Мине есть чем похвастаться: не подвел его сын. Все эти годы прошли У Гришани на Дальнем Севере, работал он там радистом высокого класса, на островах зимовал, где ночь полгода тянется, где только пурга свистит да белые медведи тебя проведывают. Впрочем, и в тех суровых широтах Гришаня будто бы интересовался Терновщипой, не раз делал попытки разыскать среди северян следы Романа Винннка, с непопятным упорством, вроде нынешних следопытов, доискивался весточки о нем...
   - Дался же ему тот Роман,- вдруг сердито отворачивается в сторону Мина Омелькович.
   Спрашиваем, что нынче слыхать от Гришани, знаем, что домой-то он не часто наведывался, правда, собирался, когда уйдет в отставку, возвратиться в родные края и осесть здесь основательно... Не передумал ли?
   - Да он уже здесь, в трех шагах от Терновщины,- снова веселеет Мина.- В озерянском совхозе пристроился со всей своей капеллой. И знаете, каким делом занялся?
   - На радиоузле?
   - Вовсе нет. Пчелами увлекся! Кто бы мог подумать...
   Вот и сейчас на курсы пчеловодов укатил в Гадяч, а пчелки его тем временем в нашем саду пасутся. Вот прислушайтесь: это они гудят.
   Мы вслушиваемся, и нам вправду кажется, что мы слышим золотое гудение среди ветвей расцветших яблонь, насквозь прогретых солнцем... А из села доносятся удары барабана, музыка, песни раздольные, видно, свадьба уже выплеснулась на майдан.
   - Слышите, поют,- обращаю внимание Мины Омельковича.- А вы говорили когда-то...
   - Что говорил? - И он внезапно осекся.
   Промелькнуло, может быть, и у него в памяти, какие ссоры возникали у него на толоке с Климом-звонарем, который, стоя на страже духовности, донимал Мину по любому поводу:
   "Колокола посбрасываешь, хоры переломаешь, а петь где?"
   "Но будем петь! - свирепел в таких случаях Мина.- Отпели свое... Не петь, а плакать будут все, кто элемент!.."
   И вот прошли годы...
   - Поют, да еще как,- говорит Мина, прислушиваясь к терновщанской свадьбе.- А касательно предсказаний...
   Может, в чем и я ошибся, кто не ошибается? Лошадь о четырех ногах и то спотыкается... Кому под силу предвидеть все, что будет? Вот и он,- Мина бросает взгляд на Заболотного,- когда падал с неба на Узловой, думал, наверно, что амба уже ему, крышка посреди степи широкой, а вышло
   иначе, он там еще и судьбу свою нашел.- Это Мина Омелькович, ясное дело, имеет в виду Софийку.- Или вот со мной: эти Романовы пчелы у меня в печенках сидели, терпеть их не мог, а родной сын теперь, пожалуйста... Ну, разве не насмешка судьбы? Уверяет, что на диво разумно они и справедливо живут, весной, как ослабеют, так одна другую кормит - верите, что может быть такое?
   - У пчел все мотет быть,- улыбается Заболотный.
   - Нет, я вас всерьез спрашиваю... Как это удается угадать ей, с какого цветка брать, а с какого нет? Или почему, скажем, хоть как далеко ни залетит, а не заблудится?
   Мы заметили, что нынешний Мина больше теперь спрашивает, то и знай обращается к вопросительной форме, хоть раньше сам без колебаний давал Терновщино ответы на все вопросы бытия решительно и категорично.
   - Такое ведь крохотное создание, никто его не учил,- продолжает Мина рассуждать о пчелах,- а чтобы так держаться артельно, выручать друг друга в беде, ну откуда у них такое понятие?
   - Ученью говорят, инстинкт,- весело поясняет Заболотный.
   - Ты все шутишь,- недоверчиво посматривает на него Мина Омелькович.Правда, у тебя работа такая...
   Вашему брату так и нужно, чтобы но поняли, где всерьез, где в шутку... А моя работа простая, хотя к культуре тоже тянемся. Вот в этой хате имеется красный уголок... львовский телевизор, газеты, радио... И шашки, только играть-то с кем? Хоть сам с собой играй, если па свадьбу тебя забудут позвать. Ноль внимания на тебя. Потому как для них ты - вчерашний, живое "скопаемое"... Ты им смешной. А если бы Мина хутора не носносил, межи не распахал, где бы они нынешней техникой размахнулись? Никакой чересполосицы, гонам конца-края нет - кто им создал этот простор?
   Ведь не само по себе все это возникло! Лучше всего "Аврора" тут родит, в жатву вы бы посмотрели - горы зерна...
   Когда стою перед такою горой ночью со своей берданкой, не раз, бывает, вспомнится, как лебеду ели и зеленые колоски стригли. Вспомнишь, аж душу тебе сдавит, сам не знаешь, отчего. О, сколько, хлопцы, за ночи сторожевые всего тут передумаешь...- Мина Омелькович вдруг наклоняет к Заболотному голову.- Вот ты, Кирилл, сними с меня кепку.
   Снимай, снимай, не бойся!
   Снял Заболотный с него кепку, выгоревшую, пропотевшую, что служит Мине, кажется, еще с тридцатых годов.