- В конкретном этом случае я с вами согласен...
   Да и с Миной Омельковичем как будто они дружили прежде.
   - А сегодня Мина - как раз его полнейший антипод.
   Потому что степной наш селекционер в труде себя нашел, а Мина в собственной нищете видит высшую заслугу, везде и всюду выставляет свои рубища напоказ: вот они, мои латки, я их ношу, как герб, а где ваши латки? Роман для него недруг уже потому, что у Романа растет все и родит, пчелы плодятся, даже скрестить их пробует, чтобы вывести новую степную породу, а у Мины одни мухи жужжат да дереза до самых окон вьется...
   - Да что вы населись па нашего Омельковича? - весело восклицает Микола Васильевич.- Будьте же милосердны!
   - А я милосерден! Не призываю же я, чтобы на дыбу его тащить за его несравненную леность, за то, что Мина ваш деревца в жизни не посадил, гвоздя нигде не вбил...
   Безнадежных не бывает - я так смотрю. И это уж, коллега, вам следовало бы думать, как из вашего приятеля, из такого убежденного лодыря-голодранца да воспитать труженика, совестливого и работящего, способного снискать уважение и в общине, и в будущей вашей земледельческой ассоциации.
   - Воспитаем,- уверенно улыбается молодой учитель,- Мина Омелькович и правда не без изъянов, в частности, любит рубануть сплеча. Натура прямодушная, может и ошибиться, но кто в такой кутерьме гарантирован от ошибок? Ведь ситуация исключительная: действовать приходится зачастую наугад, поскольку - первые, прецедента не было, прокладываем дорогу без топографических карт, и потому так она многотрудпа, ухабиста...
   - Это верно,- соглашается Андрей Галактионович,- но для меня несомненно и то, что искони в человеке два начала живут, две натуры вечно в душе противоборствуют:
   творец и разрушитель. Один возводит храм Артемиды, а другой уже поглядывает на него взглядом Герострата.
   Сколько и жив род человеческий, борются в нем эти две силы, две страсти, одна из которых венчает нас венцом бессмертья, а вторая - "ломай, круши!"- становится как бы нашим проклятьем. Здесь вечный бой, он и нынче длится, и какое из этих двух начал победит, какое возьмет верх, от этого, друг мой, зависит все, все... И прежде всего будущая участь вот их,указал он взглядом на нас, затаившихся под одеялом.- А живем ведь для них, думать, радеть о них каждодневно - мы здесь с вами только для этого...
   - Сама революция уже как никто о них позаботилась,- решительно отвечает Микола Васильевич, вышагивая по комнате взад-вперед, словно в невидимой клетке, и на ходу похрустывая худыми пальцами.- Позаботилась, подумала, да еще как!.. Сегодня же мы призваны дальше расчистить дорогу, и не сомневаемся, что она выведет нас в заоблачную вожделенную даль! Идем в эпоху, дорогой Андрей Галактионович, где не будет разрушителей - будут одни созидатели! И вот эти воробышки, что угнездились здесь, может, и раскроют там полностью себя, свою творческую духовную энергию, да еще и спасибо скажут, что мы и в пору их детства были начеку, укрепляли их волю, закаляли дух, учили наших отроков не бояться трудностей.
   Неужели вы не согласны со мной?
   - Попробуй с вами не согласиться, завтра угодишь в кутузку,поднимаясь, грустновато шутил Андрей Галактионович и, опять накинув на плечи пальто, пошаркал своими лодочками-галошами к порогу, осторожно обходя нас, лежащих.- Спокойной вам ночи.
   - Нет, по-моему, я вас убедил,- весело говорил ему вслед Микола Васильевич.
   - Ни вы меня, ни я вас... А как же завтра?
   - Завтра вы снова обходитесь здесь без меня, я ведь опять буду в походе...
   Так они и расходились, оставаясь каждый при своем, Андрей Галактионович нес па ветер и метелицу свою простоволосую львиную голову, а Микола Васильевич, уперщисьобеими руками в стол, еще какое-то время стоял перед лампой в глубокой задумчивости. В этот вечер уже не брался он ни за чтение, ни за писанину, даже о наушниках забыл,- застыв в этой позе у стола, он точно прислушивался к чему-то, казалось, самым важным сейчас для него была та зимняя ночь за окном, гудящее ее завывание. А может, что другое слышалось ему в эти минуты, может, "зеленая дубрава" Надьки ему сейчас листьями зашелестела в степи, и зимы еще нет, еще теплая звездная ночь плывет над садом, где вдвоем они с Винниковной стоят, одни в целом свете, и только ясный месяц заглядывает в их сияющие, бледные от любви лица...
   Затем, сам себе улыбнувшись, учитель делает несколько шагов к прислоненному к стенке велосипеду, который стоит там покрытый, как конь, какой-то попоной, Микола Васильевич берет ту попону и неспешно расстилает ее себе на кровати,- так он готовит свою суровую спартанскую постель. Еще после этого подойдет к дверям, повернет ключ, всегда торчащий в замке. И, прикрутив, уменьшив фитилек в керосиновой лампе, теперь наконец он ляжет, в последнее мгновение бросив под подушку свой тяжелый черный наган.
   XVII
   Внезапно занемог наш Микола Васильевич. Простудился, носясь по хуторам в худой своей шинелишке, и к вечеру уже его сжигал жар, Андрей Галактионович собственноручно лечил коллегу, заваривал ему липовый цвет, а мы, школярята, как могли, помогали по хозяйству:
   деревянный пол в комнате помыли, досуха вытерли так, что краска засверкала, потом разожгли примус, позатыкали в большом окне щели, чтобы на больного нс дуло.
   В тот вечер разгулялась метель, такая пурга, что света не видно, и, кроме нас, слободских, осталась ночевать в школе еще и стайка хуторских детей, которых и раньше в ненастье оба учителя оставляли на ночлег, не отпуская Домой одних, чтобы их не замело в степи. Среди тех, кого приютила школа в тот раз, была и маленькая степнячка Настя-Анастасия, наша Настуся. Уже она теперь не сторонилась нас диковато, эта полнощекая, густо-смуглая школярочка с большими, как у матери, глазами. Чисто вымытые томно-русые косички всегда на ней туго заплетены, пахнут зельем,- никто из нас не может отгадать, каким именно.
   Нас притягивает уже само Настусино лицо, не столько даже лицо, как то, что оно усыпано густым маком родинок - одна покрупнее, а вокруг нее еще пропасть махоньких, и правда, как мак,- это, говорят, к счастью! Выпадет же на одного человека столько вот счастья! Как и большинство хуторских, Настуся не больно речиста, скорее даже молчалива, хотя во взгляде из-под черных, раньше почти всегда нахмуренных бровей теперь все чаще просвечивала приветливость к нам, слободским. Андрей Галактионович, хлопоча у занемогшего, избрал Настусю себе помощницей, и в этой роли наша степнячка - пусть и самая маленькая среди нас - показывала себя на удивление смышленой, понимала учителя с полуслова, а кое в чем даже осмеливалась давать ему советы, скажем, что надо бы сейчас больному приложить ко лбу компресс и, кроме липового цвета, хорошо бы перед сном дать ему еще и калину с медом...
   Андрей Галактионович огорчился:
   - Мед есть, а калину не догадались у школы посадить...
   - А у нас дома много ее. В пучки связана, в омшанике висит, где пчелы...
   - Как к ней доберешься?..
   - Если бы не такая метель...
   Пурга за окном разгуливалась, все там выло-стонало, крыша грохотала жестью так, что казалось, и школу нам за ночь разнесет. Словно во тьме чердака барахтались некие ночные чудища, полуптицы или полузвери, ведь в такое время всего можно было ждать. Летом, к примеру, какой-то ночной зверь по Романовому саду походил и на пасеке - раньше никогда такого не случалось, и это событие не на шутку взволновало тогда нашу Терновщину: и впрямь, что же это было? Темной ночью неведомый зверь или двуногий какой-то злоумышленник забрался на пасеку и все до единого ульи перевернул! Да еще летками вниз, чтобы пчелы без воздуха задохнулись... Вот таких посещении Роман, видно, нс ожидал, надеялся, должно быть, что Мамаи - надежный сторож, да вот... не усторожил... Содеянное нас и до сих пор мучило загадочностью: зверь таинственный объявился или кто? Не верилось, что это мог быть человек... Правда, Роман-степняк, который всегда рано встает, вовремя подоспел к поваленной пасеке, поднял ульи - не дал пчелам задохнуться-. Однако причиненное зло очень его угнетало, и все семейство погрустнело после того случая.
   И в то же лето сыч у них на хате сел - дурная примета.
   Это еще усилило тревогу, даже среди нас, детворы... Никто из нас сыча вблизи не видел, а вот почему-то мы всегда боялись его крика ночного, который и сейчас въявь слышался нам в завывании пурги где-то там, по чердакам...
   А ко всему еще и учитель наш так неожиданно занемог...
   Микола Васильевич лежал на твердой своей постели, укрытый по самые плечи шинелью, небритый, худее обычного, и только иногда, услыша, как уверенно наставляет девчонка Андрея Галактионовича, коротко улыбался запекшимися, пересохшими губами. Его то бросало в жар, то знобило, прямо лихорадило, и неизвестно было, что принесет ему эта тревожная метельная ночь.
   Забежал на минуту Мина Омелькович, внес с улицы облако холода и сугробы снега на юфтевых, где-то добытых недавно сапогах, засупоненных сверху еще и намордниками падежных самовязных лаптей.
   - Вот где мой музыкант! - заорал Мина, разглядев среди нас своего сразу поникшего Гришапю.- А мать там места себе не находит: беги, ищи, а то, может, где-нибудь уже и снегом замело!.. И правда, такое творится - на ногах нс устоишь, буран, ураган!
   От цепкого глаза Мины Омельковича не ускользнуло, что между слободскими жмутся по углам и дети с хуторов, он взглянул на Андрея Галактионовича укоризненно с неприветливым изгибом брови:
   - Кулачат пригреваете?
   Учитель промолчал, он как раз возился с чайником, процеживая липовый отвар в кружку, а Настя-Анастасия, державшая ситечко, так и встрепенулась, до крайности потрясенная обидой, руки ее как-то сами собою упали.
   видно было, как щеки густо до темного покраснели, маковые крапинки, данные ей мамой на счастье почти совсем исчезли, утонули в смугловатом пламени румянца. Это была уже не та девчонка, что минуту назад так умело и свободно хозяйничала здесь: нахохлилась разом, где и взялась колючесть, и полные те щечки и ягодки губ надулись, стали со зла еще полнее, а в глазах возникло знакомое нам еще со степи что-то диковатое, от звереныша.
   Но Мина Омелькович таких тонкостей, кажется, не замечал или не считал нужным замечать, уже он властно двинулся к Миколе Васильевичу и, наполняя комнату не выветрившимся из его армяка уличным холодом, весело приговаривал над изнемогшим и, кажется, задремавшим нашим учителем:
   - Что за казак, коли он лежит! Не то сейчас время,.
   Васильевич, чтобы хворать! Без вас ну никак! Завал! Как себе хотите, а завтра чтобы уже на ногах!
   - Постыдились бы,- досадливо поморщился Андрей Галактионович.- Человек горит в жару, а вы...
   - Что ему жар, такому орлу! Это же большевик, секретарь ячейки, а не какой-то там тютя!.. Под огнем был!
   Кулачество позапрошлой ночью в него из обрезов стреляло в Яворовой балке, недалеко от Романа Винника, вам это известно? Из встречных саней палили в него, пуля у самого уха просвистела! От ездового мы опосля узнали, а Микола Васильевич о своем приключении ни слова, хотя другой на весь бы район раззвонил... Такой он у нас! Рабочие каменские знали, кого посылать в Терновщину!
   - То-то вы его бережете.
   - А как его еще беречь?
   - Врач ему нужен!
   - Каким возом? На крыльях из Козельска? Да еще в такую метель: там черти с ведьмами свадьбу справляют! - открикивался Мина,- Хотя постойте... Есть же у нас одна фершалка недоученная,- и он скосил глаза на притихшую под стенкой Настусю, все еще насупленную, скованную обидой и гневом,- Эй, ты, мать дома?
   - А то где же...- едва выговорила Настуся.
   Мину Омельковича осенило:
   - Может, правда, погнать за ней исполнителя? Хотя кто же пробьется ночью сквозь такую снеговерть? - он еще колебался.- Раньше в такие ночи хоть звоны трезвонили, чтобы блуждающий не пропал в степи, а сейчас и колокол черта с два найдешь - в утильсырье посдавали... Пойду в сельсовет, пусть там еще помозгуют,- решил Мина Омелькович и, забрав Гришаню с собою, направился к порогу, оставляя своими взнузданными сапогами большущие мокрые печати следов на вымытом нами полу.
   Ушел, храбро нырнул Мина в тот темный, взвихренный мир, что всех нас отпугивал своим завыванием, нагонял тоску и трепет на наши детские души. Ведь такое за окном творится, дороги все позамело, и сквозь бурю явно олы - шится, как в ночи повсеместно колокола гудят в степи, те самые, которые уже во всех окрестных слободах свергнуты с колоколен и еще осенью отправлены на лом в Козсльск.
   Нужно было внести со двора соломы для ночлега, но мы боялись и пос высунуть за порог, в эту воющую тьму, в буран. Разгулялась вьюжная эта ночь, как будто и впрямь на погибель человеку, клубилась седою тьмою, грохотала кровлей, швыряла колючим снегом в глаза. Ничуть не похожа была на те ясные, лунные ночи Нового года, когда никто не ложится спать допоздна, потому что и понятия такого нет - "поздно", есть радость, веселье, звонкость да смех - есть сказка праздничных снегов! Дети и взрослые летят с горы на саночках в самую балку, на вербах мерцает иней, вокруг хрустально-светло, как днем, и, сдается, все люди по всему свету празднуют такую ночь, ее красоту, ее морозную, ядреную ясность... А эта пуржит, воет вокруг школы, застилает шугою окно, и, однако, хочешь не хочешь, надо было выскочить, и мы вдвоем с Кириком все же выскакиваем, тащим охапки смерзшейся соломы, как следует выбив перед тем из нее снег в коридоре.
   В эту ночь обе учительские комнаты - как интернат:
   есть малые квартиранты и за стеной, в жилище Андрея Галактионовича; полно нас, детворы, и вот здесь, у Миколы Васильевича. Приглушенно переговариваясь, настилаем солому на полу, готовим коллективную постель, девочкам отводим место ближе к печке, так велел Андрей Галактионович, а мы, мальчишки, ближе к двери, откуда дует,- кому, как не нам, казакам, надо закаляться!.. Улегшись, долго еще не спим, делимся тайнами, Настуся у печки под одеялом убеждает девочек, какая у нее мама красавица и что к ней не один сватался, она могла бы себе даже комсомольца найти, только бы для Настуси он стал родным отцом. А мальчишки тем временем горячо перешептываются о том кулацком выстреле, что Мина о нем рассказал,- может, в ту ночь в степи учителя нашего даже ранили, да он не сознается? Какой-то бинт мы же заметили, когда гимнастерка на нем расстегнулась... Неизвестный тот бандит, что на лету стреляет из саней, для нас он предстает в воображении мерзким чудовищем, чаще всего с обличьем того сопливого сатанюка, который, исходя пеной, топтал Ялосоветку сапогами летом на Фондовых землях...
   Уже когда кое-кто из нашего "интерната" и в сон погрузился, и Андрей Галактионович, кажется, задремал, склонись головой на стол рядом с лампой, раздался вдруг конский топот за окном и голоса в коридоре, аж боязно стало... Но вот в комнату входит, снимая рукавицы, председатель сельсовета Роман Ссргиенко, высокий усач в лохма той папахе, и заместитель его, крепыш крутоплечий и всегда словно смущенный чем-то Ян Янович, а за ним... яблоневая с мороза, укутанная белой шалью Романова Надька!
   Настуся обрадованно бросилась к матери, по та, передав Андрею Галактионовичу калину и мед, которые сама догадалась захватить, только походя приголубила дочку, провела рукой по косичкам, и сразу к больному. А он пылал в жару так, что в беспамятстве вряд ли даже признал ее. Нет, видимо, все же признал, потому что едва-едва шевельнулись в улыбке пережженные губы, когда она, блеснув градусником, поставила его Миколе Васильевичу под мышку, а потом с озабоченным видом, присев рядом с ним на табуретке, принялась считать пульс.
   Председатель сельсовета и Ян Янович, о чем-то тихо перемолвившись с Андреем Галактионовичем, вскоре оба исчезли из комнаты, а мы, возбужденные, взволнованные всем, что происходило, еще долго в ту ночь не спали,- куда там уснуть! Затаившись под одеялом, мы и оттуда подглядывали, как хлопочет Надька у стола, выжимает калину, а потом, подняв голову больному, поит его из кружки да укрывает ласково, потому что он то и дело раскрывается в жару. Удивляло нас, какое она терпение проявляет к больному, когда он отворачивается, отпирается от лекарства, а она и не сердится и все-таки лаской добивается своего. Видим Надькину руку то на лбу у больного, то порою эта рука, смуглая и тугая, лежит на его худой, аж костлявой. Вот когда нам хотелось, чтобы всесильным было Надькино калиновое волшебное зелье да чтобы она и вправду оказалась колдуньей, той, что блуждала по степи да все искала кого-то - обольстить и навек причаровать, в чем ее обвиняла Бубыренчиха. Пусть бы это было правдой, лишь бы она умела сейчас так сделать, чтобы сразу выздоровел наш Микола Васильевич, чтобы мы опять увидели его в шутках, в бодрости, в юношеской его соколиности. Конечно, мы догадываемся, что они любятся между собой, что именно любовь и помогла Надьке пробиться к своему милому сквозь лютую пургу. С тех пор, как Надька переступила порог, у нас почему-то появилась уверенность, что учителю нашему непременно полегчает и он вот-вот сбросит с себя это облако бреда-горячки и благодаря одним касаниям Надькиных рук поправится разом, прямо у нас на глазах!
   Изредка Надька о чем-то тихо советовалась с Андреем Галактионовичем, потом и вовсе отпустила его: пусть идет отдыхает, не изнуряет себя, коли уж она здесь. Едва за учи т-елем закрылись двери, она встала спиной к окну и так и стояла на месте, со страдальческим видом устремив взгляд куда-то вверх, точно молилась, и нам вспомнилось, как еще осенью Микола Васильевич, подъехав на велосине де в воскресенье к церкви, попросил кого-то из девушек вызвать Надежду на минутку и как она тогда, бросив хоры, певчих, бросив всех святых, тут же выскочила к нему радостно разгоряченная, будто пьяная! Бубыренчих-а потом и этот порыв ставила Винниковпе в счет, променяла святых, мол, на своего учителя-ухажера... Тогда она еще не тужила, наша Винниковна, счастьем светилась, а теперь стоит грустная-грустная напротив окна, на фоне его фантастических, морозом и ветром раскрашенных цветов, и нам чудится, словно она всем пылом души или заклинанием взывает к неким силам, чтобы они послали ее любимому здоровье. Отчего так врезалось? Отчего и нынче, уже в седых наших летах, всплывает перед нами та картина грусти и скорби - горестно склоненная женская голова в раме заснеженного окна?..
   - Ведь правда, моя мама красива? - прижимаясь к кому-то из девочек, шептала под одеялом Настуся. И, помолчав, вздыхала, жаловалась совсем по-взрослому: - Неужто так в одиночестве и годы ее пройдут, и жизнь промелькнет без радостей?
   Надька между тем опять бросалась к больному, если он в бреду пытался внезапно вскочить, выкрикивая что-то о вилах, наверно, мерещился ему хуторской мироед Кишка, который накануне с вилами-тройниками бросился было на комсомольцев, когда они приехали к нему описывать имущество. Наклонившись, Надька так бережно-бережно, как младенца, укладывала больного, слышно было, как натужно он дышит, как хрипит у него в груди, и он снова что-то лепечет в горячке, слепо и нервно сжимая Надькину РУку.
   С рассветом Миколу Васильевича отправили в город в тяжелом состоянии, Надька тоже поехала с ним, чтобы сопровождать нашего учителя до больницы и самой передать его в руки тамошним врачам.
   XVIII
   За время отсутствия Миколы Васильевича ураган терновщанскнх событии завихрился еще яростнее, потому как селькор Око написал, что темпы хлебозаготовок падают, в райгазете Торповщипа с самолета пересела на черепаху, вырезанную там из линолеума для уголка сводок. И самолет и черепаху как герб позора вырезал тот самый знакомый нам художник, который время от времени гостил если не у Андрея Галактионовича, то у Романа-степняка и который Мамая-чародея в синих шароварах изобразил на одном из Романовых ульев. Немного спустя Терповщину, как совсем отсталую, занесли еще и на черную доску, и слух прошел, что тем, кто на черной доске, больше не будут завозить ни соли, ни керосина. Глазами светите. Причина же этого - гнилой либерализм и попустительство элементам, так утверждал селькор Око, то есть Мина Омелькович.
   Чтобы исправить положение, прибыли новые уполномоченные, еще решительнее прежних, и хотя Мина Омелькович ходил взбодренный, добился своего, но в воздухе висела тревога, женщины перешептывались о каких-то списках, которые будто бы втайне составлялись на саботажников, на уклонистов, на их приспешников, уже берут па карандаш, дескать, кого и.ч злостных будут выселять за пределы села, кого за пределы района, а кого и еще дальше, без всяких пределов.
   Неспокойно было и в школе, классы поредели, и все мы понимали без объяснений, почему это вчера не пришли школяры из Чумаковщины, а сегодня кого-то нет из Выгуровщины или от Иорубаев...
   - Поедем добивать хутора! - говорит в один из дней Мина Омелькович, вызывая из школы и нас, чтобы забрать с собой в бригаду, а когда Андрей Галактионович, ссылаясь на пургу, попытался нас не пустить, Мина еще и прикрикнул на него: - Это что - и здесь саботаж? На такое дело не отпускать? А кто же будет потрошить тех, кто в их бесстрашного учителя стрелял?
   Приказывает Мина Омелькович Антидюрингу-Бубыренку запрягать двух наилучших кулацких кобыл, недавно реквизированных, и уже сани, легкие, как скрипка, за которыми и тачанке не угнаться, выносят нас в открытую степь, где не видно ни зги, такая страшная вьюга метет.
   Осатаневшие кони летят неведомо куда, потому что Мина
   Омелькович, когда мы спросили, далеко ли едем, только туманной шуткой отделался:
   - "Канеса, канеса, куда дурость занесла?" Знаете?
   Это ж про меня, вождя комнезама, хуторяне такую при сказку сложили... Теперь вот посмотрим, куда их самих занесет?..
   Коней погоняет, вовсю утюжит кнутищем носатый наш Антидюринг, спиной к нему прислонился новый уполномоченный из района, зябко наежившийся молчун, закованный в собственную угрюмость, а рядом с ним широко расселся Мина Омсльковпч, прикрывая нас от метели крылом своего кобеняка.
   - Ну как, юная подмога? Дадим саботажникам жару? - это он обращается к нам троим, ведь как раз нам - Кирику, Гришане и мне - выпало очутиться па сей раз в его бригаде.
   Пурга метет, крутит снегом, все окрест затянуло седой мутью - нс узнать нашей степи. И вверху тоже все мутится, кипит,- разгулялось, должно, надолго.
   - А смотрите, хлопцы, во-ои полетело! - кивая в небо, говорит Мина Омелькович.
   - Где, что! - нервно вскидывается Гришаня.
   - Да вон присмотрись - в метели темненькое летает клубочком... Так и есть: рой улетел!
   - Какой рой среди зимы? - обиделся Гришапя, разгадав, что над ним просто потешаются.- Может, ворона какая заблудилась...
   - А я говорю рой! - весело настаивает Мина Омелькович.- Родному отцу не веришь? Ого, сколько их там роится,- вы-то видите, хлопцы? Между снежинками и пчелки всюду мелькают... Здесь пособирали с гречих свое, и айда от нас в иные края, наплевать, что там, говорят, дюдя...
   Заметив, что Гришапя не принял его шуток и даже обиделся, Мина. примирительно трогает сыночка за плечо:
   - Ну что ты уже и губы надул? Я пошутил!
   А спустя минуту он уже к Антидюрингу:
   - А ты там не уснул? - Мине Омельковичу кажется, что кони несут нас не достаточно прытко.- А ну, дай вожжи, я вам покажу темп!
   Не догадывался Мина Омелькович, что его ожидает.
   Конюхи наши, зная Минин характер, решили подшутить над ним, дав сегодня в упряжку лошадей каких-то совсем уж бешеных. Особливо же коварной и норовистой оказалась кобыла серо-бурой масти, которая, когда се запрягали, как будто старой, немощной была, а теперь сразу стала что молодая кобылица: едва Мина, пересев на место возничего, поднял кнут, чтоб стегануть, как эта хуторянка вывернула шею и измерила селькора Око таким своим лошадиным свирепым оком, точно хотела сказать: "Ну-ну, со мной не шути!.." А когда Мина огрел ее, она в ответ давай бросать задом да брызгать из-под хвоста Мине в лицо какой-то желчью, а он и утереться не может, ведь в одной руке вожжи, а в другой кнут. Забрызганный весь, стегает да ругается:
   Зверюга, сто чертей тебе в ребра!.. Шкуру обобью!
   И чем сильнее он стегал эту бешеную кобылицу, том свирепее она бросала задом, била, гвоздила копытами в передок и брызгала так, что глаза Мине совсем залило, он теперь сквозь ту лошадиную желчь не мог и править как следует - сани летят уже без дороги, вслепую, словно в безвестность несут нас в этой дикой метелице. Кнут Минин свистит, а кобыла гвоздит и гвоздит - передок саней в щепки разлетается под ударами се огромных железных копыт.
   Взбесилась кобыла, хохочет Антидюринг, отклоняясь далеко в сторону. Ей-ей, это бешенство!
   А Мина, запыхавшись, и ругаться уж перестал, намертво сжал челюсти, только сопит люто, и не утирается и не отстраняется, хоть по нему и дальше хлещет жижей в ответ на каждый удар-пощелк его кнута, и мы лишь теперь уяснили, что это же нас кони "носят", они, почти одичав, уже вышли из-под Мининой власти, казалось, еще минута - и сапи под нами разлетятся и нас самих вдребезги разнесет эта неудержимая стремительная сила.
   Л Мина между тем все бьет, бьет, бьет...
   - Да хватит вам! - не выдержал наконец уполномоченный.- Утихомирьте и их, и себя.
   Только после этого Мина замедлил ход, отложил кнут, и мы увидели с ужасом, с замиранием души, что сани наши мчатся прямехонько... к усадьбе Романа-степняка!
   - Куда мы? - встревоженно мотнулся к отцу Гришаня.
   Тот не оглянулся, не ответил, словно не к нему обращались.
   Сквозь заряды снега, которые ветер гонит и гонит, все отчетливей проступает хата, обставленная с севера сторновкой, с голубыми оконницами в боковых стенах, и сад возникает, как будто уменьшившийся, прямо-таки незнакомый,- мы к нему подъезжаем где-то с тыла, со стороны, противоположной Терновщине, отсюда мы ни оазу к Роману и не заходили, когда носились здесь с колядками или веселой пастушьей ватагой направлялись летом к колодцу напиться. А сегодня появляемся точно из засады, вылетаем от Порубаев,- ведь вслепую водилокружило нас по степи, а может, и вовсе случайно занесла нас сюда эта бешеная кулацкая кобыла?.. Деревья стоят по пояс в снегу, голые, поредевшие, всем ветрам открытые И только самые маленькие молоденькие деревца тщательно укутаны сторновкой,это от морозов да чтобы зайцы не обглодали кору на них. Заснеженный, неуютный сад, неужели это тот самый, что летом так притягивал нас своими таинствами, искушал, наливался, обильно рдея плодами под солнцем? Где же среди этих деревьев, таких одинаковых в своей оголенности, то деревце редчайшее, чарами окутанное, на котором именно и вырастали сортовые, налитые красным светом яблоки, что их нам дядя Роман дарил, оставляя вдоль дороги на столбиках? Те, что и здесь, на этом хайвее, нам светят и, наверное, светить будут до конца дней...