Запрягайте кон! в шори, кон! ворон"
   Та и чешем догапяти л1та МОЛОДА...
   Заболотный не спускает глаз с полотна автострады, наверное, витает и он мыслями где-то там, в наших балках соловьиных. Может, и ему напомнило это гудроновое полотно те далекие терновщанские полотна, которые что ни лето белели, выстланные по нашим левадам,- даже и сейчас белеют они оттуда сквозь вьюгу времени... Натканные за зиму, сошли со станка суровые, грубые и" невзрачные, еще их надо золить, а побывав в кадке с пеплом, вызолев, день за днем выбеливаются на солнце, пока из серых станут белыми как снег, а Ялосоветка их сторожит да писклявонько над ними поет уже о том, кто с нею "на рушничок встанет"... Светятся полосы полотен, днем прямо ослепительные, и если бы в то время кто с самолета взглянул па них, вряд ли и догадался бы, что это за таинственные знаки белеют пасмами на зеленой земле. А то все белели педоспапньк1 ночи наших матерей, то набиралось чистоты от солнца чье-то приданое, будущие рушники, цветами расшитые знаки чьей-то доли.
   Звучит рядом тихая, словно из дали лет прилетевшая мелодия - Заболотный что-то там за рулем гудит себе под нос...
   - Как это сказано,- обращается он вдруг ко мне,- догонять лета молодые!.. Сумела же чья-то душа так вот выразить себя...
   Купальское огнище полыхает в синих сумерках наших левад, девушки в венках вокруг головы - на ниточке нанизаны у каждой крупнолепсстковые цветы мальвы, украшающей многие хаты. Да и меньшие девчата-подростки шмыгают здесь, во.чбужденные, запыхавшиеся, они тоже в венках, глаза блестят, эти козы боятся, что мы будем гоняться за ними да обрывать с них венки, боятся и в то же время ждут наших мальчишеских шутливых налетов, но покамест мы их не трогаем, пусть прыгают и Катруси, и Одарочки через костер, где и мы наперебой демонстрируем отвагу и ловкость, а потом, распаленные, с обгоревшими бровями, будем гоняться в сверкающей темноте за юными подругами, жарко обжигать им крапивой поджилки, а они, ныряя в гущину левад, будут взвизгивать пугливо и весело, даже зазывно. Способен ли кто-нибудь из современных ощутить вес чары нашей летней терновщанской ночи, все эти игры-шалости по балкам среди свисающих до земли вербовых кос и звездных котловин, среди зарослей, где было так жарко от сверкающей глазенками темноты, от благоухания любистков-мят да учащенного дыхания убегающей, еще не названной любви? Нечто было тропическое в той смятенной расплывшейся тьме с ее духом по-ночпому странного зелья хмельного, где юные упругие и знойные уста лепетали навстречу обрывки невнятных признаний, отчаянных, йемыслимо-счастливых, как первая влюбленность...
   Почему все это - и детские шалости, и зачатки не подетски жарких томящих переживаний - так прочно сохраняет душа? Пламень купальских костров, острый визг девчонок, выскальзывающих из-под крапивы, ночи первых, жарких до беспамятства признаний - все это, выходит, для чего-то нужно тебе? Колоды ', гулянки, где одни хмелеют в песнях любви, в танцах с пылищей, а младшие в это время, вконец распаленные, носятся по чащам, летают во мраке, как молнии...
   Пуды конспектов, горы проштудированных пособий не многое оставили после себя, но почему и сегодня слышишь, какой пахучий был тот новенький букварь, который тебе выдали в школе? И книга для чтения, под названием "Венок". она тоже так несравненно пахла. А первый "Кобзарь", который попадет тебе в руки, и первые строчки, они же тебе, малому, западут в душу на всю жизнь: "Сердце мое, зоре моя, до цо ти зор1ла?.." Это был мир, где все становилось открытием. Токи какие-то живительные струятся на тебя оттуда, и все тамошнее словно лучится, светится чемто неземным, как та радуга, которая после дождя заиграет красками, беря воду в мокрых наших балках,- нас очень тянуло подсмотреть, как именно она воду в вербах берет.
   - Бежим! Подсмотрим радугу вблизи!..
   Так нам хочется подступиться к пей на близкое расстояние, руками обнять ее семицветный столб... Кто-нибудь из
   взрослых остерегает:
   - Нс бегайте туда,- радуга и человека в тучу потянет!..
   Но после такого предостережения нам еще больше неймется! Как бы там было в туче, куда бы пас радугой затянуло?.. А семицветная все берет и берет воду где-то совсем рядом, в омытых дождем роскошных вербах Заболотного, мы слышим, как эта вода так и шумит мощной струею вверх, гонит себя в небо, чтобы спустя какое-то время опять пролиться на нас ласковыми обильными дождями, от которых сразу и растения, и дети подрастают.
   Благодаря радуге, небо и земля соединились, высокая арка ее уже у солнца за мокрой зеленью левад на синей туче цветет, вид радуги почему-то нас волнует, появилась - и точно повеселел мир! Все так уместно в природе, так все слаженно,- никакой изобретатель не придумал бы лучше!
   Лето без радуг, зима без колядок, весна без соловьев да без вишневого цвета - это придет позже. Познаем состояние, когда остановится само движение жизни. Кроме горя, ничего не будет расти, птицы певучие не прилетят, капля дождя благодатного с неба не упадет - только черные бомбы будут падать оттуда с сатанинским воем... Конец всему, непамять, небытие? Тупое, вандализированное существование? Но, оказывается, не так просто опустошить Душу человеческую, оказывается, и после всех ужасов в ней неразрушенным может остаться то, что было: и юность, и песня, и цвет утренней зари, и радуга семицветная в росистом небе над Терновщипой...
   Доныне остается для нас тайной, от кого она родилась, безвестная эта Настуся. Не были мы и тогда настолько темными, чтобы верить, будто детей находят в капусте или что их аист приносит на крыле. Сельские дети рано приобщаются к тому волнующему миру, где царит любовь.
   С вечера допоздна носимся из конца в конец по селу, где любой праздник встречается танцами, гулким весельем, где земля дрожит и курится от гопаков да полек. Видим красавиц наших слободских, разгоряченных, раскрасневшихся, только и ожидающих чьего-нибудь прикосновения, знака, ожидающих той минуты, когда можно наконец отбиться от компании и идти в самые дальние сады ночи, в левады, в балки, чтобы там слушать сладкие слова юношеских признаний, пить хмель любви, жгучую ее тайну. И мы, детвора, в упоенье шастая по кустам, краем уха тоже ловим ночные речи любви, слышим слова такой нежности, каких никогда но услышишь днем... А эта красавица Винниковна и па танцах-то в кои веки показывалась, и на скрипучих качелях не выкачивалась, где девушки слободские, вцепившись в стропы, что ни пасха повизгивают да полощут юбками в небесах. Ни с кем Надька как будто и по отлучалась в те ночные росистые вербы да левады, где парочки обомлевают в объятиях, а вот родилось же у нее дитя, появилось от кого-то на свет.
   Еще когда училась на фельдшерских курсах в Полтаве, влюбилась будто бы в какого-то там мастера-верхолаза, красавца из горожан, который маковки золотил на колокольнях, брал на такие работы вместе с отцом и братьями подряды по всей округе. Отваги мастеру этому, видно, не занимать было, лазил в небо хоть на какую высоту, лишь бы хорошо платили. Кочевали они своей семейной артелью от колокольни к колокольне и по договоренности с общиной там купол красили, там золотили или вместо ржавого наново закаленный в кузнице крест насаживали на самый высокий шпиль. А когда в Козельско, где монастырское, круглое, как пантеон, здание отходило под райклуб, решено было как раз наоборот - крест с самого высокого купола сбросить, и искали для этого дела смельчака, полтавский жох-верхолаз и тут предложил свои услуги, правда, цену, говорят, заломил фантастическую. И таки вскарабкался на ту страшную поднебесную высоту, и крест оттуда швырнул-таки вниз, а на опустевшем шпиле, на самой его верхушке, как заверяют очевидцы, встал во весь рост да еще и на пятке обернулся! Это уж для форса, чтобы потешить публику и показать, каков он удалец. Так или не так, а с Надькой вроде бы у него клонилось к свадьбе, но что-то не сложилось счастье,- то ли он, оказавшись повесой, ее обманул, то ли она сама от него отступилась. Одним словом, вернулась к отцу с дитем в подоле, так и не доучившись.
   Несомненно, нашла бы и здесь ее чья-нибудь любовь, но Надька ведь пе из тех, кто бросается в объятья первому встречному...
   Всей Терновщипе известно, что по Надьке сохнет Олекса-бандит, самый забиячливый из всех. наших парубков, хотя Надька и его отбрила, сказав как-то вечером на колодах, что не махновка она и душа ее к разбойникам нс лежит,- при этом спокойно отстраняла его объятия, кроме всего, мол, еще и пьяных терпеть не может.
   - Все ждешь?- гудел тогда басом Олекса.- До сих пор на того надеешься?
   На кого надеюсь, это уж моя воля...
   Мы так и не узнали, о ком была речь, хотя Олекса весь вечер донимал Надьку своей ревностью к кому-то тому неизвестному да набивался провожать домой. А, собственно, чего приставать? Сказала же: "Моя воля..."- неужели не ясно? Во всяком случае, никто из нас но осуждает Надьку за неведомую ее любовь, а что она у нее оказалась несчастной, так это лишь усиливает наше сочувствие обиженной,- наши симпатии целиком отданы молодой матери.
   И совсем уж пе верим мы воплям да гвалтам бабы Бубыренчихи, которая раньше, говорят, сама ведьмой была, клубком катилась посреди улицы, когда кто-нибудь из парубков поздно возвращался в одиночку домой, а теперь эта вот особа поносит Винниковну на всех перекрестках, ревнует к ней своего сына, вовсе в исступление приходит, завидев Надьку, издали вопит, что причаровывает она, Дескать, ее дитя приворот-зельем, хочет переманить молодого Бубыренка к себе в примаки, чтобы его шапкой да чужой грех прикрыть. Долговязый, носатый этот Бубыронко служит писарем в сельсовете и заодно заведывает У нас избой-читальней, он носит широкие синие галифе, хотя нигде и не воевал, наши острословы тсрновщанские - Дядьки Вибли да Грицаи, собравшись на майдане, почему'го называют его Антидюрингом- слово для нас непопятное и смешное. Бдительно оберегает Бубырснчиха своего Антидюринга от всех возможных невесток и искусительниц, считая Романову Надьку самой опасной,- баба уверена, что этой от отца известно всякое колдовское зелье и что может Винниковна хоть кого склонить к любовным утехам. Если верить Бубыренчихе, то кто-то из сельчан видел, как по ночам, распустив косы, бродит Винниковна посреди степи в одной сорочке, слоняется вокруг хутора, как белый призрак,- ищет да высматривает простаков, чтобы увлечь, соблазнить, женить на себе, а кого?
   Не иначе как бабиного молодца в галифе, Вубыренчиха на этот счет не имеет ни малейших сомнений.
   Очаровывает Винниковна ее сына всяческими диковинами, но преимущество отдает самому заклятому безотказному способу: выдернет украдкой нитку у парубка из галифе, закатает в комочек воска, бросит в жаркий огонь и ну приговаривать: "Чтоб тебя обо мне так пекло, как печет огонь этот воск! Чтоб твое сердце обо мне так плавилось, как этот воск плавится! И чтобы ты меня лишь тогда бросил, когда найдешь в пепле свою ниточку от галифе! "
   Иной раз, когда Надька, празднично одотая, с туго заплетенной венком косою, вымытой загодя в канупоре да в любистке, приходит в магазин купить спичек или соли, Бубыренчиха, как из-под земли вынырнув, чернорото напустится на ненавистную ей степнячку, начнет ругать да оскорблять во всеуслышание. Сякая-такая бесстыжая, хочешь опоить сына моего колдовским дурманом, вишь, и сейчас надушилась чем-то, разве это любисток, разве это канупер? Сущее приворот-зелье, от него кто угодно с ума сойдет! И чтобы окончательно опозорить Надьку перед людьми, поднимет крик на всю Терновщину, будто бы сама заставала блудницу у себя на леваде, когда та из степи прибегала к молодому Бубыренку на свидание, всю ночь с ним, гологрудая, траву топтала и на сене валялась, бесстыдно светя белым телом при луне, обомлевая возле парубка в своих распутных ласках.
   - Да то не она,- пробовали внести ясность мужчины, терновщанские наши правдолюбцы,- скорей всего, озерянская торговка бубликами ваше сено разворошила, когда к батюшке в гости приезжала... И какой с нес спрос: ей все грехи наперед отпущены...
   Но Вубыренчиха была глуха ко всем свидетельствам:
   - Нет и нет, именно эта вот была! Смеялась же! Я ее узнала, хоть она и дала стрекача, только косою вильнула!
   - Да не у одной же Надьки коса,- брали под защиту Винниковну дядьки.
   - Защищайте, заступайтесь, соль вам в глаза!- прикрикивала баба и на них.- Все вы ветреных любите...
   А она еще вот и смешки строит. Куда ж тебе цаца, никто ее и нс тронь, бастрюка нагуляла в городе, а теперь по ночам моему сыну на шею вешается!..
   - Зачем мне ваш сын?- отвечала Надька со спокойной. горделивой улыбкой.- А любовь если и была, так не с ним...
   - А с кем?- даже шею вытягивала баба.
   - Не вам о том знать.
   Вроде бабины вопли не больно и донимают Надьку, и все же. видно, на душе ей становится нелегко, потому что можно было заметить, как в ее карих даже слезинки дрожат, когда она с пылающим лицом незряче шла через майдан в сторону степи, неприступная ни для кого, и от обиды и нас не узнавая, ее маленьких верных дру зей.
   - Косы оборву!- грозилась вдогонку Бубыренчиха.
   Вздумай только ночью еще на леваду прибежать!..
   - Кому нужно, тот сам ко мне прибежит,- слышалось в ответ.
   Не оглядываясь, Винниковна удалялась в степь, еще больше выпрямившись, сердито окутанная своею, кажется, и на нас уже простертою гордостью
   Однако не ей, поносящей Надьку, было пошатнуть детские наши представления: мы продолжали верить в то, что и прежде, верили каждому Надькиному слову. Потому что если кому и отдала Винниковна свое сердце, то никак это не мог быть бабин Антидюринг, холостяга и балабол, щеголявший в неизвестно где раздобытых обширнейших галифе, которые служили излюбленной темой для насмешек со стороны наших терновщанских сатириков на их ежевоскресных сидениях у гамазеи на майдане. Не мог это быть и Олекса-бандит с разорванной губой, который бродяжит по свету, на целые недели исчезает куда-то из ТррновЩины, а вернувшись, борется опять за свое, в престольные праздники расквашивает носы хуторским шалопаям, осо бенно же если кто из них посмеет задеть Надьку неосторожным намеком или хотя бы за глаза неуважительно отзовется о ней. И неважно, что сам Олскса после поединков возвращается в свои глинища тоже изрядно окровавленный, а умоется - и уже веселый, ведь дрался за Надьку, пусть она и не принимает его любви. Да и примет ли когда, сказано жо - душа не лежит.
   Но за эти ли ночные драки на храмах и ярмарках и приклеили терновщанскому забияке кличку: Олексабандит? Поскольку в банде он быть не мог, бегал еще в недоростках, когда над степным нашим шляхом пыль курилась - на неисчислимых тачанках, сплошною тучею "шли махны"! И сам тот атаман косматый из Гуляй-Поля, если верить самовидцам, сидел на тачанке, диктуя на ходу очередной свой к Украине анархистский манифест, а краля-секретарша, в портупеях, с отхваченною косою, с папиросой в зубах, тут же отщелкивала его сатанинские слова на машинке... Не увлекла эта волна Олексу, не попал он и в отряд комнезамовских партизан, где побывал его родной дядя Мина Омелькович, который отличился в первую очередь обысками у буржуев в Козельске,- однажды будто бы ночь напролет бросал гирями в пузатого лавочника, добиваясь признания, где он припрятал золото, перстни да сережки,- всего этого Олексе уже не досталось, и он переводит свою силу на ярмарочные драки да на баклушничанье. Живет дома и не дома, то исчезнет, обезвестится вдруг, и долго о нем не слыхать, то в храмовый день объявится неожиданно, и тогда уж мы, мальчишки, айда скорее на майдан, там Олекса с хуторскими дерется! Белая рубашка точно в мальвах-цветах пламенеет во всю грудь - это она забрызгана кровью, и лицо окровавлено, и зуб выплюнул, а между тем весел. С кем дрался? За что? Не всегда и самому понятно: дрался, и все.
   Когда, захмелевшего, надо его утихомирить и когда даже Мине Омельковичу не удается угомонить буйного племянника, тогда зовут от музыки Надьку Винниковну, которая в этот день ради праздника так и цветет среди наших слободских красавиц в частых, в несколько ниток, монистах, с ягодками кораллов-сережек в маленьких ушах, едва выглядывающих из-под темной душистой косы.
   Неохотно выйдя из праздничной толпы, только взглянет Винниковна на этого страшного для всех забияку, что-то / там, паклонясь, коротко ему шепнет, и Олекса сразу становится шелковым, берите его тогда под белы руки, хлопцы, и ведите, укрощенного одним Надькиным словом, домой умываться.
   - Ну, разве не колдунья, не звездной водой разве опоила, коли он вмиг так сникает с ее полуслова?- не преминет Бубыренчиха и это поставить Винниковне в счет.
   Днем на храмовый праздник Олекса приходит в белой, из тонкого полотна рубашке, которую мать выбелила ему, и эта рубашка прямо сияет на нем, притягивает глаз тонким узором, да только редко бывает, чтобы не покрылась материна вышивка цветами свежей крови да не вываляна была в пылище (если противникам удается Олексу повалить) . Зато в ночь, собираясь па гулянье, Олекса непременно оденет кожанку, и пусть ночь будет совсем полетнему теплой, он и тогда явится на танцы в своей чертовой коже, ходит, поблескивает хромом, точно какой командир. Опять чего-то ищет - драки, а может, любви...
   Пробовал иногда Мина Омелькович наставить дебошира на путь праведный:
   - Что хуторским по храпам даешь - это хорошо,- рассуждал он перед племянником,- еще большие вешай им фонари под глазами, чтоб видели дальше,- а вот куда ты, босяк, из дому исчезаешь? Голь перекатная, красного партизана родственник, а какую линию взял? Неужели и правда с цыганами братаешься? Они же все конокрады!
   - Коней и я люблю,- ухмыляется Олокса своей разорванной в драке губой.
   - Махно тоже любил, а где он теперь? В Париже буржуям сапоги чистит!
   - "Отдай мне Марину, я тебе Полтаву отдам!"- мечтательно выговаривает Олекса крылатую, многими еще в этих краях не забытую фразу, которую во времена гражданской якобы отстучали из штаба Махно генералу Шкуро, когда они грызлись из-за какой-то красавицы-содержапки.- Скажите, дядя, вы хоть раз видели гуляй-польскую его любовь?
   - Отвяжись, слышать не хочу об этом бандите да его шлендрах!- злился дядя Мина, по привычке как-то криво выворачивая шею.- Продался капиталу! Гуляй-Полс на Париж променял!
   - Я наши левады и на Париж не променяю... И счастье мое где-то здесь ходит с косою не общипанной, как у махновок,- говорил Олекса, прикрываясь от родственника загадочностью своей рваной разбойницкой усмешки, с которой он так и улетучится из села, чтобы лишь со временем всплыть где-нибудь на соколянской или на козельской ярмарке.
   Однако, хотя бесстрашием Олекса и покорял нас, мальчишек, хотя мы услужливо и поливали ему воду на руки, когда он под причитания матери смывал с себя свою всселую забияцкую кровь, все же что-то нам подсказывало, что не пара он Надьке, и не только потому, что она красавица и образованна, а должна бы полюбить такого вот забияку, конокрада, босяка, который как следует, наверно, и расписаться нс умеет... Нет, просто иным представляется нам тот, кому бы выпало счастье постучаться в Надькино окно и кому она отдала бы свое сердце. Такой незнакомец должен быть бы исключительным, рыцарем из рыцарей, красавцем из красавцев, вот к такому пусть бы она и среди ночи выметнулась из своего степного окна, пусть бы и с распущенной косой бродила с таким но росам своего райского сада или даже в терновщанских левадах по травам валялась, пила его поцелуи под звездами коротких летних ночей...
   - Мы тогда, пусть даже интуитивно, чувствовали все же, что она не для него,- бросает Заболотный от руля, и эта давняя история отчего-то начинает нас волновать.- Хотя какую бездну страсти носил в себе этот наш Олекса!
   Личность и впрямь незаурядная...
   - Все, что он вытворял, все эти драки, скандалы, бродяжничество, кажется, диктовались единственным только желанием расположить Надькино сердце, вызвать в ней взаимность и восхищение.
   - Свое несовершенство перед Надькой парень, видно, в душе признавал, ощущал ее недостижимость для себя, однако не отступался, надежды не терял, надо отдать ему должное... Сильная, колоритная натура. Самородок, как и Роман Винник, только энергия Олексы устремлялась в иное русло: ярмарочная площадь чаще всего становилась ареной его подвигов, а эти ярмарки у нас почому-то почти всегда заканчивались кровью... Помнишь, как тогда в Соколянах?..
   - О, это памятная ярмарка...
   Соколяны - соседнее с нами большое торговое село над Ворсклой, где под ярмарочную площадь отвели половину плоской равнины, которая ограничивалась глубокими обрывами-кручами, образовавшими нечто похожее на огромный каньон. Взглянуть и то страшно с крутизны вниз, где на самом дне каньона серебрится Ворскла, клубятся вербы, белеют хатки соколянские, и даже удивительно, как оттуда люди взбираются сюда, на эту верхнюю степь, на множеством ног утрамбованную ярмарочную толоку. Не всякий и подступится к круче, чтобы заглянуть вниз, голова может закружиться, а зато па горе кипит, бурлит ярма оочная жизнь. Какое здесь движение, какой грай-гомон катится далеко в степь, где пылища - до неба!
   Чтобы тебя, малого, взяли на ярмарку, это надо было часлужить, загодя велись переговоры, кто за тебя попасет в этот день,- и если назавтра берут тебя, то знай: ты заслужил, это немалая тебе награда и честь за пастушьи твои труды.
   На ярмарку выезжаем утром рано. Еще и солнце не встало, небо еще только играет зарей, а отовсюду, по всем степным дорогам валит и валит народ, пеший и конный, тарахтят телеги, скрипят арбы на всю степь, стрекочут, прямо-таки поют колеса мягких в ходу рессорных тачанок.
   Музыкой колос полнится степь! Музыкой мягкой, переливистой... Тачанки это было особенное творение степной жизни, для нас они - воплощение скорости и грациозности, это ветер, поэзия, красота, ведь и отец Заболотных вместе со своим другом-латышом летал где-то в таврийских просторах на неуловимой пулеметной тачанке, хотя в Терновщпну добирались пешком. А тачанки нынешние несли на себе приметы иных страстей, здесь состязались честолюбие, спесь и заносчивость разбогатевших хуторян: у кого звончей? У кого цветистей? На чьей плавнее рессоры? Чьи кони несут шальнее? Эти теперешние тачанки создавались руками мастеров где-то в Чаричанке, в Нехворощо, Кобеляках, а то и в самой Полтаве, где-то там в кузницах ковали для них рессоры, гнули ободья колес, писали красные розы по смолисто-черному лакированному полю. Недалекая от нас коммуна "Муравей" тоже начала производить свои тачанки, и к атому важному рукомеслу, считавшемуся гордостью коммунаров, в последнее время привлечены были и Заболотный-отец с Яном Яновичем, который оказался незаурядным мастером по рессорам, хотя и свистулек своих не забывал, фирма его в наших глинищах процветала, как прежде.
   Итак, торопимся на ярмарку, в круговорот ее взбудораженных страстей. Сила нашей устремленности вперед, к ярмарочным зрелищам решительно не меньше была тогда, чем сейчас, когда в потоке сверкающих машин мчимся во весь опор к шедеврам богатейшей картинной галереи, чтобы постоять перед образом Мадонны, вполне могущей оказаться лишь отдаленным вариантом образа той, которую нам открывала некогда жизнь и так щедро творило, дорисовывало детское воображение.
   Живопись ярмарки уже ждала пас, такая пестрая, безудержная и раскованная, ну прямо как монументальные творения мексиканцев! Посреди площади возвышается сферический шатер карусели, он разноцветен, с кистями да колокольчиками, весь день его будут раскручивать, гонять местные мальчишки, а если выпадет счастье, так допустят и тебя до дышла: трижды покрутишь - один ра.ч прокатишься! Этот катается, а тот уже под кустом травит, стошнило от кружения, изнемогает от избытка наслаждения.
   На опрокинутой бочке стоит человек, горлан длинношеий, с коробом на груди, с попугаем на плече, и ровным, словно заведенным, однако далеко слышным голосом зазывает народ:
   - Эй, коноводы, воловоды, хлебопашцы, столяры, крестьяне, горожане! Лавочники, дегтярники, целовальники, шаповалы, коновалы, портные и все иные! Проезжие, прохожие, миряне и цыгане, люди добрые, сходитесь, сходитесь на потеху! Иллюзии показывает, судьбы предсказывает иностранец из Франции Маловичко!
   А рядом:
   - Налетай, налетай! Горшки, миски, малеванные, расписные, глазурованные! Возьмешь горлач - забудешь слово "плач"! Горшок без сдачи и свистелку в придачу!..
   Целыми ватагами слоняются цыгане, пощелкивают кнутами, запальчиво препираются, торгуя лошадей, придирчиво осматривают их, гнедых, вороных и чалых: раздирают им губы до последнего коренного, хватают за хвост и закручивают его на самую спину коняге, прощупывают сухожилия, бьют одра кулаками под ребра, пока наконец с хозяином ладонь о ладонь: шлеп! Шлеп! Сошлись!
   0'кей!
   Но недостает на этой ярмарке еще кого-то, неполная она какая-то сегодня... Олексы-ааводилы нет. Где это он? Что случилось? Знал бы, что Винниковна тоже здесь, непременно явился бы, для нее выкинул бы что-нибудь такое, что всю ярмарку оглушило бы, ведь ради Надьки наш сорвиголова пойдет на все, ради своей любви ни пред какой фантастикой не спасует!