Страница:
По-над садом, мимо калины, где снегу лошадям по грудь, выносимся неожиданно к колодцу, а здесь как раз и он, сам хозяин: неспешно окалывает лопатой наледь вокруг сруба, чтоб не споткнулся на скользком тот, кому случится воду брать.
- Вот это он и есть, о ком я вам говорил,- пробормотал уполномоченному Мина Омелькович и, бросив вожжи Бубыренку, первым спрыгнул с саней.- Веди, показывай, где хлеб закопал! - обратился он к Роману-степняку.
Ищи... Он здесь всюду закопан.
Мина Омелькович, как будто даже обрадовавшись такому ответу, глянул на уполномоченного и, хоть тот уклонился от его взгляда, сказал, убежденный, что найдет поддержку:
- И это не элемент? Пчелки, садочек, святой да тихий... А он и сад нарочно развел, чтоб меньше хлеба сеять Для государства! Злостный как есть саботажник!.. Веди, открывай комору!
- Она открыта...- И правда никаких замков ни на коморе, ни на погребе, как будто все здесь уже ждало нашего прибытия.- Иди, может, наскребешь на оладью в бочке на дне...
- Кончай кулацкие свои растабары! - прикрикнул Мина Омелькович и ни с того ни с сего набросился на нас, детей: - А вы что уши навострили? Слушаете этого приспешника!.. Приспешник - он приспешник и есть, по нем уже Соловки плачут... А ну, начать обыск!
Бубыренко, успевший тем временем привязать лошадей к колодезному столбу и бросить им охапку сена из саней вытянулся перед Миной, как перед старшим.
- А вьг что там мнетесь? - бросил взгляд Мина Омелькович на нас, сникших группкой, потупившихся, жмущихся друг к другу возле саней.- Это вы такая подмога? Юные пионеры называется? - вытаращился он на нас, разозлившись, что мы все еще не шелохнулись на его окрик.- Юные вы приспешники, подголоски, а не подмога!.. А ну, покажи им, Гришаня! - И, выхватив из саней железную ковырялку, служившую ему незаменимым орудием в прежних обысках, Мина решительно протянул ее своему сынку: - Бери, поучи их как следует!
Детские тоненькие ручонки, державшие раньше дудочку-кларпет, теперь должны были взять гибкий стальной прут, коварное настывшее железо, к которому языком на морозе не прикасайся, кожа так и прикипит,- сдуру както и мы такую для себя пробу с этим щупом делали: прихватит или нет?
Гришаня сейчас, как нарочно, без рукавиц, голыми руками нехотя взялся за это жгучее железо, взялся и держал неуклюже ковырялку перед собою, точно не зная, что с нею делать, потому что, видно, и ему, как и нам, в тот момент показалось, что Настуся, юная подружка наша, вместе с матерью как раз наблюдают из какого-нибудь окна: ну-ка, что это там за герои наехали, что они здесь сейчас будут делать после своих колядований?
- Не буду я! Не могу! Не хочу! - вдруг плаксиво и гневно выкрикнул Гришаня и бросил ковырялку в снег.
- Что с тобой? - даже сам себе не поверил Мина,- Почему не будешь?
- Не буду, не буду, хоть убейте! - нервно выкрикивал Гришаня, и глаза его наливались сердитыми слезами.- Они же середняки!..
Мина был ошарашен. Он утратил дар речи. Такое неожиданное сопротивление встретить, и от кого - от собственного любимчика!
Подхватив из снега железный прут, Мина замахнулся, как для удара, но Гришаня не отшатнулся, лишь побледнел.
- Ну, бейте! Бейте! Что же вы?
Уполномоченный заслонил собой парня:
- Оставьте детей. Пусть идут в хату погреются. Обойдемся без них.
Пока Гришаня глотал слезы возле саней, а мы, поеживаясь рядом, безмолвно утешали нашего друга самою своею близостью, Мина отвернулся от нас, исполненный презрения, и уже давал указания Бубыренку:
- Бери щуп и за мной. С омшаника начнем. Может, как раз там у него под ульями и скрыта яма...
И они все трое во главе с Миной поплелись через подворье в глубь сада, где, полузаметенпый снегом, горбатился знакомый нам еще с лета зимовник Романовых пчел.
Хозяин, который все еще обтюкивал лед с таким видом, точно был здесь кем-то посторонним, теперь выпрямился и слезящимися глазами взглянул на нас.
- И правда, хлопцы, зашли бы вы в хату, погрелись,- сказал он.
В хату? Погреться? Да мы бы умерли со стыда, переступив порог.
Согнутые, посиневшие, стоим возле саней и так будем стоять, пока и нс заледенеем!..
- Я вас, ребятки, и не виню,- опершись на черенок лопаты, говорит дядя Роман тихим, прощающим голосом, и в его взгляде нет сейчас ни гнева, ни укора, а только печаль и горесть.- Времена, видать, такие подошли, повсюду это, наверно, должно пронестись...
Роман Винник перевел взгляд на сад, на землянку омшаника, где уже скрылись те наши трое, и мы заметили, как хозяин сразу посуровел и один его ус, книзу опущенный, встрепенулся внезапным тиком, как от резкой боли.
Чтобы не показывать нам своих переживании, он тут же наклонился и снова взялся за работу.
В эти минуты нам хотелось бы сказать ему что-нибудь отрадное, утешительное, но в детской неумелости находить слова сочувствия мы так и таили возле саней свою подавленность, молчаливо потупясь.
А где же Настуся, наша маленькая подружка степная?
Не было сомнений, что в какую-нибудь щелку поглядывает на нас, на тех, которые когда-то так дружно обещали оборонять ее... Однажды еще осенью пришла она в школу грустная, аж темная.
Мы - к ней: "Чего ты?" Помолчала, а затем: "Сыч ночью на хату сел..."
Теперь понятно, зачем ому нужно было на Романову хату садиться...
Хозяин, погодя, снова предложил нам пойти перегреться в хате, и мы все вместе взглянули на ту множество раз виденную хату, где раньше так радостно принимали нас, встречали гостинцами и шутками после нашего новогоднего посыпания... Кто бы сказал, что следующая встреча будет вот такой... Сейчас эта хата нас прямо-таки отпугивала. ощущалось, что сейчас она вся наполнена не теплом, а попреком, нам будто и сквозь намерзшие стекла видно, как оттуда, из всех ее окон в голубых оконницах навстречу нашим скрюченным фигурам тревожные Надькины глаза кричат; "И это вы здесь? Щедровать пришли? Спасибо же вам..."
Больше Мина Омелькович не брал нас в такие поездки.
Теперь мы, как и прежде, могли бывать в школе ежедневно, хотя сложившийся ритм школьной жизни был нещадно нарушен. Миколу Васильевича еще не выписали из больницы, на все классы - от первого и до четвертого остался Андрей Галактионович, он объединял нас, и старших и младших, вместе и вел занятия сразу со всеми, каким-то образом ухитряясь каждого видеть своим приветливым глазом и никого не оставлять без внимания.
А в один из дней на большой переменке мы выбегаем на майдан и видим возле сельсовета санный обоз, далеко растянувшийся, уже готовый в дорогу: на станцию будут людей отправлять!
На майдане людно и как-то сурово, на крыльце сельсовета приезжие милиционеры о чем-то переговариваются с нашими активистами, то и дело бросая взгляды на того или иного из хуторян, что группками в два-три человека угрюмо переминаются во всю длину обоза возле саней в своих длинных до пят кожухах. Все это были те, кто до недавних пор владел лучшими землями вокруг Терновщины и, вечно враждуя с нею, со слобожанами не сближался, в родство не вступал, оттого и не с кем было им здесь прощаться. Молчуны, нелюдимы, еще хуторской надменности не утратив, ни с кем словом не хотели перемолвиться, и только, когда им ведено было садиться по саням и Мина Омелькович насмешливо выкрикнул с крыльца: "Прощайтесь с Украиной!" - они дали волю своей открытой, уже не таящейся ненависти:
- Провались ты, голоштанное кодло!
- Еще попомните нас!
- Была Украина, как девушка в цветах - станет, как нищенка!
Один лишь Роман-степняк ничего не выкрикивал. Новые санки его, смастеренные среди летнего зноя, поблескивали кленовыми полозьями в самом конце обоза, замыкая его, и когда передние сани тронулись, Романовы еще какоето время стояли, прикипев полозьями к снегу. Не хотели оставлять Терновщину! Нашу подружку, нашу Настусю почти не видно было: укутанная в цветистое, писаное рядно, она где-то там утонула среди узлов и, кажется, даже смотреть не хотела на нас, а если и взглянет в нашу сторону, нам сразу жарко становится на морозе, жарко, потому что чувствуем, как оттуда карим глазом прожигает нас Настусино непримиримое осуждение. А ее мать, распылавшаяся на морозе Надька, из которой и горе нс выпило ее смуглой красы, еще стояла рядом с санями, точно выжидая кого-то, высокая, статная, укрытая белой кашемировой шалью, и все смотрела в сторону школы, как будто надеялась, что оттуда кто-то появится вдруг и всю судьбу ее разом переиначит. Ждала, можно догадаться кого - а между тем, если кто и не спускал с нее глаз, так это был Антидюринг. Нелегко, должно быть, давалась ему эта разлука.
Может, всплыло у него в эти минуты из глухих закоулков души, что все-таки труженица перед ним, та, что от зари до зари, от росы до росы с отцом на своей ниве работала, без батраков, сама за троих батрачек управлялась, а может, и то еще сейчас прибавилось, всколыхнуло душу нашему Антидюрингу, чего никогда ему не забыть,- как блуждал он летними ночами в степи вокруг Надькиного сада, как часами выжидал, охваченный страстью неразделенной любви, и все надеялся, что вот-вот Надька выскользнет, вынырнет к нему из-под яблоневых ветвей, белая от луны, падая ему прямо в объятья, а она так ни разу и не вынырнула, не упала...
Женщины слободские тоже в основном на Надьку теперь смотрели, на ее тугим узлом выпяченную из-под шали па затылке косу, и жалостливый чей-то голос, похоже, именно бабы Бубыренчихи, приговаривал да нриплакивал, неужто же эту косу да втон где-то побьют, неужто же ее, молодую, да так одиночество и посечет? И хоть Надька стояла, держа голову без униженности, даже горделиво, нам, школьникам рисовалось в тот момент, как на голове у Надьки уже появляется нечто серое, на дерюгу похожее, копной вздымается некое покрывало, приличное лишь покрыткам да вдовам. Но даже из-под того серого неисчезаемо для нас проглядывала Надькина не исхлестанная ветром краса, которая, мы были убеждены, нигде у нее не слиняет, и ведь действительно не слиняла, светит нам вот и здесь, на этом хайвее, на самом краю земли...
Когда Надежде крикнули садиться, она будто опомнилась, взгляд ее остро метнулся от школы куда-то поверх нашей соловьиной балки, затем и нас, терновщанских мальчишек, вскользь коснулся опечаленно и как бы уже отстранение.
Тронулись сани и эти, последние, замыкая обоз, медленно удаляясь от нас с Винниковой семьей. Надька, проехав мимо толпы, тут же отвернулась к степи, а Настуся лишь теперь, как осмелевший птенец, выглянула из своего укрытия и долгим взглядом провожала учителя Андрея Галактионовича, который стоял на школьном крыльце, как всегда, без шапки, только своею львиною гривою прикрытый, ожгла девчонка и нашу школярскую ватажку карим своим глазом, и сразу после этого Настусин взгляд, как и материн, нырнул куда-то в степь, откачнулся, будто пристыженно, точно не мы, а она сама в чем-то пред нами повинна. Побежали сани дальше и дальше в неспокойную, завьюженную степь, в неизвестность, помчались по тому самому шляху, где столько раз на межевых столбиках для нас радостно рдели, светом лета налитые, Романовы яблоки. Теперь ни яблок, ни той игры на шляху, даже столбиков не видно было, их с головой позаносило снегом.
Вослед саням снег вихрился, метель все больше и больше расходилась, замутив горизонт, и хоть ничего уже там было не рассмотреть, все же мы и тогда сквозь слезу, застилавшую глаза, еще совсем отчетливо видели, как провожают Романа родные его тополя, сиротливо маяча вдоль дороги во взбудораженных пургою полях, и как - вдогонку Романовым саням - пчелы роями во взвихренном небе летят и летят и над всей нашей степью, над гречихами снегов жужжат по-летнему, по-золотому!..
- А потом? - спрашивает Лида.
А потом, выйдя из больницы, Микола Васильевич крепко поссорился с Миной Омельковичем за Романа Вияника и его семью, поскольку в этом случае, как наш учитель считал, допущены были явные перегибы, даже произвол, и хотя кое-кто придерживался взгляда, что "лес рубят - щепки летят", однако же человек - это вам не щепка!
Взяв лошадей, учитель сгонял было на станцию, но никого уж там не застал из тех, кого надеялся застать.
Только и увидел вытаины от костров в снегу, замерзшие яблоки конских кизяков у железнодорожной колеи да стальные рельсы, морозно звенящие куда-то вдаль. Нет, пе успел, ищи теперь, а где - никакая цыганка не скажет...
А между тем, если бы кому-нибудь дано было проницать сквозь завесу времени, в каких неожиданных поворотах предстали бы дальнейшие судьбы некоторых упоминаемых здесь людей!.. Случится со временем так, что за одной общей проволокой фашистского концлагеря окажутся двое непримиримых между собою торновщан - Мина Омелькович и учитель наш Андрей Галактионович, заберут их якобы как заложников после той ночи, когда в степи за нашей слободой шуцманы найдут парашют неизвестной девушки-радистки, которую и саму вскоре поймают в сугробах за Днепром. Ночью, когда девушка спускалась с парашютом, постигло ее несчастье-ветром парашют отнесло далеко от назначенного места приземления, поэтому юная радистка, еще ничего не успев, попалась в руки фашистских приспешников. Оборванную, со скрученными за спиной руками, водили ее по селам, узнавайте: кто такая? Было у них подозрение, что родом здешняя... Да хоть как ее истязали, не назвала она ни своего имени, ни товарищей своих не выдала... Андрея Галактионовича пьяные щуцманы тоже потащили на очную ставку, узнавай: твоя ученица? Побили старика так, что стал слепнуть, наверное, повредили зрительный нерв. И никто из наших терновщан узнать парашютистку не пожелал, хотя многим из них в этой красивой, рослой девушке явно угадывалась та, что маленькой когда-то здесь в школу бегала,узнавали ее по густому маку родинок на щеках, которые нигде не исчезли, не слиняли, ведь это же их мама своей дочке на счастье дала!.. Казнят ее в Козельске, не добившись ни слова от нее о том, кто она, откуда, с кем и с какой целью выбросилась ночью над нашими степями.
Казнили девушку чудовищным средневековым способом, и еще долго потом ходила в наших краях легенда, что один из гестаповских палачей, садист со склонностями исследователя (он будто бы исследовал предельные возможности человеческого организма), велел рассечь радистке грудную клетку, вынуть сердце и по хронометру выверял, сколько способно биться вынутое из груди человеческое сердце. И когда уже и секундомер у него в руке остановился, и сам он издох, сердце девичье, словно самой природе наперекор, все билось и билось...
Мина Омелькович и Андрей Галактионович в связи с этой историей одновременно оказались тогда за проволокой в глинищах соколянского каньона, и вот там после жестоких допросов Андрей Галактионович и стал быстро терять зрение, но и теряя зрение, он для согнанных в лагерь людей все оставался учителем, по ночам в той гнилой яме наизусть читал им целые поэмы из шевченковского "Кобзаря". Мина Омелькович был при нем как адъютант неотлучно, хотя прежде никак не мог найти с ним общего языка, открылись ему глаза на Андрея Галактионовича только когда баланду горя и унижения довелось вместе хлебать из одной лагерной жестянки. Там и похоронил Мина своего лагерного товарища, а самому ему все же удалось выбраться из-за проволоки живым, теперь он сторожем в нашей Терновщине на полевом стане механизаторов, сторожит народное добро да подвергает беспощадной критике всех ближних и дальних, особенно же тех, кто выше него по должности, а если приезжий спросит, кто он такой, Мина говорит о себе: "Я долгожитель планеты".
- А Минола Васильевич?
Для событий бурных, видно, был рожден тот наш учитель, юный да вдохновенный. Со временем, когда бураны улеглись и жизнь Терновщины опять вошла в колею, Микола Васильевич как-то вроде заскучал, а к следующей осени и вовсе в школу не вернулся. Почему?-так это и осталось для нас загадкой. Встречали потом его наши хлопцы-приписники в летних военных лагерях в лесах за Ворсклой, куда терновщан надлежащего возраста каждое лето брали в терчасти на воинскую выучку "- бывший наш учитель ходил там уже в комсоставе, носил комиссарские отличия в петлицах. Еще промелькнет имя Миколы Васильевича в сорок третьем во время форсирования Днепра в районе Бородаевских хуторов, где немало наших терновщан сложат головы, а кто останется жив, тот засвидетельствует, ценой каких страшных потерь добывались правобе педаные плацдармы. Вот тогда в списке отмеченных Звездами Героев Днепра и появится Микола Васильевич Дух, это, несомненно, был наш прежний учитель, певун и смельчак.
Но все это позже, позже, а в ту самую вьюжную зиму никто не мог сказать, как там будет. Прежде чем разбрестись по свету, мы, слободские мальчишки, еще не одно лето будем гонять скот к тому месту, где был Романов сад и где нам кажется самым ощутимым сухое благоухание осенних трав. От Романова степного поселения не осталось почти ничего, кроме обрушенного колодца, недокорчеванных пней да нескольких диких, обглоданных скотом колючих кустов,- все это терновники, на которых коровья шерсть висит клочьями целое лето. Собственно, изменения здесь произошли не сразу, видели мы сначала хату ободранную, далеко светящую ребрами стропил, и колодец перед хатой - один на всю степь, уже без бадьи, только с журавлем, неестественно высоким в своем одиночестве.
А потом и этого не стало: поперли терны. Как будто терна у себя Роман и не сажал, однако после прошумевшей бури почему-то именно терн здесь разросся, самое колючее деревце наших мест.
Терец, маты, поло хаты...
Весною он таким беленьким цветет, а в дни сентябрьские, когда осень оплетет Романовщину серебряной паутиной, и воздух во все стороны света станет насквозь прозрачным, и такая кроткая тишина устоится над степью,этот ничейный терн тогда туманно ягодками синеет в обильной росе, и каждая росинка в эти тихие осенние утра висеть будет долго, задумчиво,- уже и солнце поднялось, а она все не падает, держится среди паутины и колючек, поблескивает оттуда к вам, вроде чья-то прощальная забытая слеза.
XIX
Все здесь вечно гонится и вечно убегает!
Ветер трассы, тот улетающий ветер, он для нас, загерметизированных, будто и не существует, иногда кажется, что мы вообще теряем контакт с собственной скоростью...
И все-таки движение есть, металл вибрирует, рядом с нами и обгоняя нас всюду летят потоки свистящих слепых энергий.
От окрестного простора автострада отгорожена высокой стальной сеткой, протянувшейся на десятки миль и то и дело мигающей вам табличками: Рпуа1е РгорегИ - частная собственность.
Значит, проезжай себе с богом, с дороги не сворачивая, а если возникнет желание выпить горячего кофе или нужно дозаправить машину горючим, тогда пожалуйста: на обочине трассы, поодаль от ее отработанных газов вас уже поджидает станция обслуживания машин и придорожное кафе.
Сидим втроем за столиком, от нечего делать рассматриваем незнакомых нам людей, белых, черных, старых, молодых, старомодных, модерных, всех, кто, как и мы, вырвался из стремнины автострады, чтобы хоть ненадолго побыть в ином временном течении, за межою скоростей.
Лица у многих грустные. На это невольно обратишь внимание. Молча пьют кофе, неспешно съедают стойки, некоторые отдают предпочтение блинам, которые можно полить кленовым или другим сиропом,- эти сладкие приправы разных сортов стоят в бутылочках на каждом столике.
Типичные люди современных трасс: притомленные дорогой, неразговорчивые или, как теперь говорят, малокоммуникабельные. Напротив нас у окна сидят юноша и девушка, приметные, красивые, но какое-то облако грусти окутывает эту пару. Лица совсем юные и чистые, византийских овалов, глаза удивительно синие у обоих и точно дымкой застланы. Почему? Эта синева глаз роднит их, как брата и сестру. Кофе остывает в чашечках, а они с жадностью курят - поочередно - одну и ту же сигарету, каждый раз после затяжки молча передавая ее друг другу, курят так, словно спасаются от потаенной боли или по меньшей мере из желания забыться. Беззащитность, простодушие - это у них обоих на поверхности. И еще бесконечная отрешенность от мира, отделенность от нас. Отделенность равнодушием, полнейшим пренебрежением ко всем, кто находится здесь, рядом с ними. И впрямь, что для них эти случайные попутчики с номерной бетонной дороги, а тем более мы, люди издалека? Им просто не ведомы и никогда не будут ведомы все те паслены, глинища, ярмарки да колядки, никогда не заденут их воображения веселые наши дожди над степью, и зимы в голубоватых снегах, и соловьиные концерты в терновщанских левадах. Не донесутся оттуда ним ни разливы песен в лунные вечера, ни пылки.е шепоты чьей-то любви в июльские духмяные ночи... Им ближе миры неведомых галактик, чем это наше все!.. У обоих золотистые волосы волнами до самых плеч, куртка на нем оранжевая, на ней совсем красная, в знаках, в вензелях непонятных... Джинсы потертые на одном и другом, обувь разбитая, будто пешком прошли тысячу верст. С тех пор как сели за стол, еще, кажется, ни единым словом не пере молвклись, отделенные друг от друга, возможно, тоже страшными расстояниями. Но что-то, однако же, объединяет их, почему-то они путешествуют именно так вот, вдвоем?
Что-то все-таки их побудило, чтоб выбрал он ее, а она его среди всего человечества? Путешествуют вместе, мчатся куда-то неразлучно, и даже здесь время от времени - тоже без единого слова, между затяжками сигаретой склоняется он к не" или она к нему и сливаются в каком-то полусонном, сомнамбулическом поцелуе.
- Наверное, студенты,- говорит Лида.- Вот она, смотрите, сняла кеды и босая сидит.
Верно, держатся они как-то по-студенчески, совершенно свободно. Куда они едут? Тоже спешат к Мадонне? Или просто отправились в белый свет, чтобы забыться, захмелеть в скоростях, убежать от будней, от незадач житейских? Не скажешь, что за чем-то они гонятся или от кого-то бегут. Л может, это побег от самих себя?
- Такая славная пара,- поглядывает на них Заболотный,- Жаль, если загубят себя наркотиками.
Действительно, кроме этой сигареты да кофе, для них сейчас не существует никто и ничто, совершенно безразлично им, есть мы здесь или нет пас, ближайших соседей их по этому случайному кафе. Да и остальные все, кто в этой "корчме" придорожной тонизирует себя горячим кофе и холодными соками,-они тоже погружены каждый в своп думы и заботы, до юной пары никому дела нет. Не проявляют окружающие никакого интереса и к нашей странствующей тройке тоже. Это. ясное дело, устраивает нас, занятых как раз блинами с кленовым медом, да и с какой стати, собственно, могли бы мы рассчитывать на чье-то внимание, кроме служебного внимания кельнерок? Каждый здесь сам по себе, все мы только путешествующие, волею случая сведенные в этой стандартной придорожной корчме. Так друг мимо друга и пролетим на своих сумасшедших скоростях, всегда разделенные, пролетим, не пробуя даже уменьшить эту обоюдную удаленность, не задумываясь над тем, что как-никак, а вес мы выпорхнули ведь из одной. Адамовой, зыбки... Но что-то должно же роднить вас хотя бы перед лицом беспредельности, перед холодом тех далеких галактик, в чьи тайны вам, похоже, скоро легче будет проникнуть, чем в галактику человеческой души, объятой грустью за соседним столиком...
В кафе чисто, удобно, обслуживают вас без суеты, но быстро, без заискивания, но уважительно.
После гонки и напряжения трассы здесь можно отпустить нервы, ты оказался, пусть хоть ненадолго, в атмосфере покоя, где никаких стрессов, где царит иной, замедленный ритм жизни. Сюда едва долетает грохот трейлеров, проносящихся где-то там, по трассе.
Юные кельнерки наряжены в униформу, что, видимо, им приятно,- красные шапочки, белые блузки и черные мини-юбочки,- девушки так легко порхают между столиками, бросают приветливые взгляды на Заболотного, они его, верно, ошибочно принимают за кого-то другого, кажется, за популярного киноактера, играющего в вестернах.
Статный, с благородной сединой, с тонкими чертами интеллигентного лица, он, бесспорно, кого-то девушкам напоминает, потому что, едва выпадает свободная минутка, они, сбежавшись стайкой, уже постреливают глазами на наш столик, рассматривают Заболотного с нескрываемым любопытством, не успеет возникнуть в маленькой нашей компании какое-нибудь желание, как юные мисс уже рядом, весело щебечут вокруг Заболотного: окей, сэр, сенкю, сэр, что сэр и его друзья еще пожелают? Милые, элегантные создания в красных шапочках и безукоризненно отглаженных мини-юбочках, они охотно задерживаются у нашего столика, Заболотный, улыбаясь, добродушно шутит по поводу их красных шапочек и серого волка с хайвея, и кельперкам это явно нравится, одна из них, осмелев, спрашивает, действительно ли он фильмовый, тот, что из вестернов, или она проиграла подружкам пари.
- Вот это он и есть, о ком я вам говорил,- пробормотал уполномоченному Мина Омелькович и, бросив вожжи Бубыренку, первым спрыгнул с саней.- Веди, показывай, где хлеб закопал! - обратился он к Роману-степняку.
Ищи... Он здесь всюду закопан.
Мина Омелькович, как будто даже обрадовавшись такому ответу, глянул на уполномоченного и, хоть тот уклонился от его взгляда, сказал, убежденный, что найдет поддержку:
- И это не элемент? Пчелки, садочек, святой да тихий... А он и сад нарочно развел, чтоб меньше хлеба сеять Для государства! Злостный как есть саботажник!.. Веди, открывай комору!
- Она открыта...- И правда никаких замков ни на коморе, ни на погребе, как будто все здесь уже ждало нашего прибытия.- Иди, может, наскребешь на оладью в бочке на дне...
- Кончай кулацкие свои растабары! - прикрикнул Мина Омелькович и ни с того ни с сего набросился на нас, детей: - А вы что уши навострили? Слушаете этого приспешника!.. Приспешник - он приспешник и есть, по нем уже Соловки плачут... А ну, начать обыск!
Бубыренко, успевший тем временем привязать лошадей к колодезному столбу и бросить им охапку сена из саней вытянулся перед Миной, как перед старшим.
- А вьг что там мнетесь? - бросил взгляд Мина Омелькович на нас, сникших группкой, потупившихся, жмущихся друг к другу возле саней.- Это вы такая подмога? Юные пионеры называется? - вытаращился он на нас, разозлившись, что мы все еще не шелохнулись на его окрик.- Юные вы приспешники, подголоски, а не подмога!.. А ну, покажи им, Гришаня! - И, выхватив из саней железную ковырялку, служившую ему незаменимым орудием в прежних обысках, Мина решительно протянул ее своему сынку: - Бери, поучи их как следует!
Детские тоненькие ручонки, державшие раньше дудочку-кларпет, теперь должны были взять гибкий стальной прут, коварное настывшее железо, к которому языком на морозе не прикасайся, кожа так и прикипит,- сдуру както и мы такую для себя пробу с этим щупом делали: прихватит или нет?
Гришаня сейчас, как нарочно, без рукавиц, голыми руками нехотя взялся за это жгучее железо, взялся и держал неуклюже ковырялку перед собою, точно не зная, что с нею делать, потому что, видно, и ему, как и нам, в тот момент показалось, что Настуся, юная подружка наша, вместе с матерью как раз наблюдают из какого-нибудь окна: ну-ка, что это там за герои наехали, что они здесь сейчас будут делать после своих колядований?
- Не буду я! Не могу! Не хочу! - вдруг плаксиво и гневно выкрикнул Гришаня и бросил ковырялку в снег.
- Что с тобой? - даже сам себе не поверил Мина,- Почему не будешь?
- Не буду, не буду, хоть убейте! - нервно выкрикивал Гришаня, и глаза его наливались сердитыми слезами.- Они же середняки!..
Мина был ошарашен. Он утратил дар речи. Такое неожиданное сопротивление встретить, и от кого - от собственного любимчика!
Подхватив из снега железный прут, Мина замахнулся, как для удара, но Гришаня не отшатнулся, лишь побледнел.
- Ну, бейте! Бейте! Что же вы?
Уполномоченный заслонил собой парня:
- Оставьте детей. Пусть идут в хату погреются. Обойдемся без них.
Пока Гришаня глотал слезы возле саней, а мы, поеживаясь рядом, безмолвно утешали нашего друга самою своею близостью, Мина отвернулся от нас, исполненный презрения, и уже давал указания Бубыренку:
- Бери щуп и за мной. С омшаника начнем. Может, как раз там у него под ульями и скрыта яма...
И они все трое во главе с Миной поплелись через подворье в глубь сада, где, полузаметенпый снегом, горбатился знакомый нам еще с лета зимовник Романовых пчел.
Хозяин, который все еще обтюкивал лед с таким видом, точно был здесь кем-то посторонним, теперь выпрямился и слезящимися глазами взглянул на нас.
- И правда, хлопцы, зашли бы вы в хату, погрелись,- сказал он.
В хату? Погреться? Да мы бы умерли со стыда, переступив порог.
Согнутые, посиневшие, стоим возле саней и так будем стоять, пока и нс заледенеем!..
- Я вас, ребятки, и не виню,- опершись на черенок лопаты, говорит дядя Роман тихим, прощающим голосом, и в его взгляде нет сейчас ни гнева, ни укора, а только печаль и горесть.- Времена, видать, такие подошли, повсюду это, наверно, должно пронестись...
Роман Винник перевел взгляд на сад, на землянку омшаника, где уже скрылись те наши трое, и мы заметили, как хозяин сразу посуровел и один его ус, книзу опущенный, встрепенулся внезапным тиком, как от резкой боли.
Чтобы не показывать нам своих переживании, он тут же наклонился и снова взялся за работу.
В эти минуты нам хотелось бы сказать ему что-нибудь отрадное, утешительное, но в детской неумелости находить слова сочувствия мы так и таили возле саней свою подавленность, молчаливо потупясь.
А где же Настуся, наша маленькая подружка степная?
Не было сомнений, что в какую-нибудь щелку поглядывает на нас, на тех, которые когда-то так дружно обещали оборонять ее... Однажды еще осенью пришла она в школу грустная, аж темная.
Мы - к ней: "Чего ты?" Помолчала, а затем: "Сыч ночью на хату сел..."
Теперь понятно, зачем ому нужно было на Романову хату садиться...
Хозяин, погодя, снова предложил нам пойти перегреться в хате, и мы все вместе взглянули на ту множество раз виденную хату, где раньше так радостно принимали нас, встречали гостинцами и шутками после нашего новогоднего посыпания... Кто бы сказал, что следующая встреча будет вот такой... Сейчас эта хата нас прямо-таки отпугивала. ощущалось, что сейчас она вся наполнена не теплом, а попреком, нам будто и сквозь намерзшие стекла видно, как оттуда, из всех ее окон в голубых оконницах навстречу нашим скрюченным фигурам тревожные Надькины глаза кричат; "И это вы здесь? Щедровать пришли? Спасибо же вам..."
Больше Мина Омелькович не брал нас в такие поездки.
Теперь мы, как и прежде, могли бывать в школе ежедневно, хотя сложившийся ритм школьной жизни был нещадно нарушен. Миколу Васильевича еще не выписали из больницы, на все классы - от первого и до четвертого остался Андрей Галактионович, он объединял нас, и старших и младших, вместе и вел занятия сразу со всеми, каким-то образом ухитряясь каждого видеть своим приветливым глазом и никого не оставлять без внимания.
А в один из дней на большой переменке мы выбегаем на майдан и видим возле сельсовета санный обоз, далеко растянувшийся, уже готовый в дорогу: на станцию будут людей отправлять!
На майдане людно и как-то сурово, на крыльце сельсовета приезжие милиционеры о чем-то переговариваются с нашими активистами, то и дело бросая взгляды на того или иного из хуторян, что группками в два-три человека угрюмо переминаются во всю длину обоза возле саней в своих длинных до пят кожухах. Все это были те, кто до недавних пор владел лучшими землями вокруг Терновщины и, вечно враждуя с нею, со слобожанами не сближался, в родство не вступал, оттого и не с кем было им здесь прощаться. Молчуны, нелюдимы, еще хуторской надменности не утратив, ни с кем словом не хотели перемолвиться, и только, когда им ведено было садиться по саням и Мина Омелькович насмешливо выкрикнул с крыльца: "Прощайтесь с Украиной!" - они дали волю своей открытой, уже не таящейся ненависти:
- Провались ты, голоштанное кодло!
- Еще попомните нас!
- Была Украина, как девушка в цветах - станет, как нищенка!
Один лишь Роман-степняк ничего не выкрикивал. Новые санки его, смастеренные среди летнего зноя, поблескивали кленовыми полозьями в самом конце обоза, замыкая его, и когда передние сани тронулись, Романовы еще какоето время стояли, прикипев полозьями к снегу. Не хотели оставлять Терновщину! Нашу подружку, нашу Настусю почти не видно было: укутанная в цветистое, писаное рядно, она где-то там утонула среди узлов и, кажется, даже смотреть не хотела на нас, а если и взглянет в нашу сторону, нам сразу жарко становится на морозе, жарко, потому что чувствуем, как оттуда карим глазом прожигает нас Настусино непримиримое осуждение. А ее мать, распылавшаяся на морозе Надька, из которой и горе нс выпило ее смуглой красы, еще стояла рядом с санями, точно выжидая кого-то, высокая, статная, укрытая белой кашемировой шалью, и все смотрела в сторону школы, как будто надеялась, что оттуда кто-то появится вдруг и всю судьбу ее разом переиначит. Ждала, можно догадаться кого - а между тем, если кто и не спускал с нее глаз, так это был Антидюринг. Нелегко, должно быть, давалась ему эта разлука.
Может, всплыло у него в эти минуты из глухих закоулков души, что все-таки труженица перед ним, та, что от зари до зари, от росы до росы с отцом на своей ниве работала, без батраков, сама за троих батрачек управлялась, а может, и то еще сейчас прибавилось, всколыхнуло душу нашему Антидюрингу, чего никогда ему не забыть,- как блуждал он летними ночами в степи вокруг Надькиного сада, как часами выжидал, охваченный страстью неразделенной любви, и все надеялся, что вот-вот Надька выскользнет, вынырнет к нему из-под яблоневых ветвей, белая от луны, падая ему прямо в объятья, а она так ни разу и не вынырнула, не упала...
Женщины слободские тоже в основном на Надьку теперь смотрели, на ее тугим узлом выпяченную из-под шали па затылке косу, и жалостливый чей-то голос, похоже, именно бабы Бубыренчихи, приговаривал да нриплакивал, неужто же эту косу да втон где-то побьют, неужто же ее, молодую, да так одиночество и посечет? И хоть Надька стояла, держа голову без униженности, даже горделиво, нам, школьникам рисовалось в тот момент, как на голове у Надьки уже появляется нечто серое, на дерюгу похожее, копной вздымается некое покрывало, приличное лишь покрыткам да вдовам. Но даже из-под того серого неисчезаемо для нас проглядывала Надькина не исхлестанная ветром краса, которая, мы были убеждены, нигде у нее не слиняет, и ведь действительно не слиняла, светит нам вот и здесь, на этом хайвее, на самом краю земли...
Когда Надежде крикнули садиться, она будто опомнилась, взгляд ее остро метнулся от школы куда-то поверх нашей соловьиной балки, затем и нас, терновщанских мальчишек, вскользь коснулся опечаленно и как бы уже отстранение.
Тронулись сани и эти, последние, замыкая обоз, медленно удаляясь от нас с Винниковой семьей. Надька, проехав мимо толпы, тут же отвернулась к степи, а Настуся лишь теперь, как осмелевший птенец, выглянула из своего укрытия и долгим взглядом провожала учителя Андрея Галактионовича, который стоял на школьном крыльце, как всегда, без шапки, только своею львиною гривою прикрытый, ожгла девчонка и нашу школярскую ватажку карим своим глазом, и сразу после этого Настусин взгляд, как и материн, нырнул куда-то в степь, откачнулся, будто пристыженно, точно не мы, а она сама в чем-то пред нами повинна. Побежали сани дальше и дальше в неспокойную, завьюженную степь, в неизвестность, помчались по тому самому шляху, где столько раз на межевых столбиках для нас радостно рдели, светом лета налитые, Романовы яблоки. Теперь ни яблок, ни той игры на шляху, даже столбиков не видно было, их с головой позаносило снегом.
Вослед саням снег вихрился, метель все больше и больше расходилась, замутив горизонт, и хоть ничего уже там было не рассмотреть, все же мы и тогда сквозь слезу, застилавшую глаза, еще совсем отчетливо видели, как провожают Романа родные его тополя, сиротливо маяча вдоль дороги во взбудораженных пургою полях, и как - вдогонку Романовым саням - пчелы роями во взвихренном небе летят и летят и над всей нашей степью, над гречихами снегов жужжат по-летнему, по-золотому!..
- А потом? - спрашивает Лида.
А потом, выйдя из больницы, Микола Васильевич крепко поссорился с Миной Омельковичем за Романа Вияника и его семью, поскольку в этом случае, как наш учитель считал, допущены были явные перегибы, даже произвол, и хотя кое-кто придерживался взгляда, что "лес рубят - щепки летят", однако же человек - это вам не щепка!
Взяв лошадей, учитель сгонял было на станцию, но никого уж там не застал из тех, кого надеялся застать.
Только и увидел вытаины от костров в снегу, замерзшие яблоки конских кизяков у железнодорожной колеи да стальные рельсы, морозно звенящие куда-то вдаль. Нет, пе успел, ищи теперь, а где - никакая цыганка не скажет...
А между тем, если бы кому-нибудь дано было проницать сквозь завесу времени, в каких неожиданных поворотах предстали бы дальнейшие судьбы некоторых упоминаемых здесь людей!.. Случится со временем так, что за одной общей проволокой фашистского концлагеря окажутся двое непримиримых между собою торновщан - Мина Омелькович и учитель наш Андрей Галактионович, заберут их якобы как заложников после той ночи, когда в степи за нашей слободой шуцманы найдут парашют неизвестной девушки-радистки, которую и саму вскоре поймают в сугробах за Днепром. Ночью, когда девушка спускалась с парашютом, постигло ее несчастье-ветром парашют отнесло далеко от назначенного места приземления, поэтому юная радистка, еще ничего не успев, попалась в руки фашистских приспешников. Оборванную, со скрученными за спиной руками, водили ее по селам, узнавайте: кто такая? Было у них подозрение, что родом здешняя... Да хоть как ее истязали, не назвала она ни своего имени, ни товарищей своих не выдала... Андрея Галактионовича пьяные щуцманы тоже потащили на очную ставку, узнавай: твоя ученица? Побили старика так, что стал слепнуть, наверное, повредили зрительный нерв. И никто из наших терновщан узнать парашютистку не пожелал, хотя многим из них в этой красивой, рослой девушке явно угадывалась та, что маленькой когда-то здесь в школу бегала,узнавали ее по густому маку родинок на щеках, которые нигде не исчезли, не слиняли, ведь это же их мама своей дочке на счастье дала!.. Казнят ее в Козельске, не добившись ни слова от нее о том, кто она, откуда, с кем и с какой целью выбросилась ночью над нашими степями.
Казнили девушку чудовищным средневековым способом, и еще долго потом ходила в наших краях легенда, что один из гестаповских палачей, садист со склонностями исследователя (он будто бы исследовал предельные возможности человеческого организма), велел рассечь радистке грудную клетку, вынуть сердце и по хронометру выверял, сколько способно биться вынутое из груди человеческое сердце. И когда уже и секундомер у него в руке остановился, и сам он издох, сердце девичье, словно самой природе наперекор, все билось и билось...
Мина Омелькович и Андрей Галактионович в связи с этой историей одновременно оказались тогда за проволокой в глинищах соколянского каньона, и вот там после жестоких допросов Андрей Галактионович и стал быстро терять зрение, но и теряя зрение, он для согнанных в лагерь людей все оставался учителем, по ночам в той гнилой яме наизусть читал им целые поэмы из шевченковского "Кобзаря". Мина Омелькович был при нем как адъютант неотлучно, хотя прежде никак не мог найти с ним общего языка, открылись ему глаза на Андрея Галактионовича только когда баланду горя и унижения довелось вместе хлебать из одной лагерной жестянки. Там и похоронил Мина своего лагерного товарища, а самому ему все же удалось выбраться из-за проволоки живым, теперь он сторожем в нашей Терновщине на полевом стане механизаторов, сторожит народное добро да подвергает беспощадной критике всех ближних и дальних, особенно же тех, кто выше него по должности, а если приезжий спросит, кто он такой, Мина говорит о себе: "Я долгожитель планеты".
- А Минола Васильевич?
Для событий бурных, видно, был рожден тот наш учитель, юный да вдохновенный. Со временем, когда бураны улеглись и жизнь Терновщины опять вошла в колею, Микола Васильевич как-то вроде заскучал, а к следующей осени и вовсе в школу не вернулся. Почему?-так это и осталось для нас загадкой. Встречали потом его наши хлопцы-приписники в летних военных лагерях в лесах за Ворсклой, куда терновщан надлежащего возраста каждое лето брали в терчасти на воинскую выучку "- бывший наш учитель ходил там уже в комсоставе, носил комиссарские отличия в петлицах. Еще промелькнет имя Миколы Васильевича в сорок третьем во время форсирования Днепра в районе Бородаевских хуторов, где немало наших терновщан сложат головы, а кто останется жив, тот засвидетельствует, ценой каких страшных потерь добывались правобе педаные плацдармы. Вот тогда в списке отмеченных Звездами Героев Днепра и появится Микола Васильевич Дух, это, несомненно, был наш прежний учитель, певун и смельчак.
Но все это позже, позже, а в ту самую вьюжную зиму никто не мог сказать, как там будет. Прежде чем разбрестись по свету, мы, слободские мальчишки, еще не одно лето будем гонять скот к тому месту, где был Романов сад и где нам кажется самым ощутимым сухое благоухание осенних трав. От Романова степного поселения не осталось почти ничего, кроме обрушенного колодца, недокорчеванных пней да нескольких диких, обглоданных скотом колючих кустов,- все это терновники, на которых коровья шерсть висит клочьями целое лето. Собственно, изменения здесь произошли не сразу, видели мы сначала хату ободранную, далеко светящую ребрами стропил, и колодец перед хатой - один на всю степь, уже без бадьи, только с журавлем, неестественно высоким в своем одиночестве.
А потом и этого не стало: поперли терны. Как будто терна у себя Роман и не сажал, однако после прошумевшей бури почему-то именно терн здесь разросся, самое колючее деревце наших мест.
Терец, маты, поло хаты...
Весною он таким беленьким цветет, а в дни сентябрьские, когда осень оплетет Романовщину серебряной паутиной, и воздух во все стороны света станет насквозь прозрачным, и такая кроткая тишина устоится над степью,этот ничейный терн тогда туманно ягодками синеет в обильной росе, и каждая росинка в эти тихие осенние утра висеть будет долго, задумчиво,- уже и солнце поднялось, а она все не падает, держится среди паутины и колючек, поблескивает оттуда к вам, вроде чья-то прощальная забытая слеза.
XIX
Все здесь вечно гонится и вечно убегает!
Ветер трассы, тот улетающий ветер, он для нас, загерметизированных, будто и не существует, иногда кажется, что мы вообще теряем контакт с собственной скоростью...
И все-таки движение есть, металл вибрирует, рядом с нами и обгоняя нас всюду летят потоки свистящих слепых энергий.
От окрестного простора автострада отгорожена высокой стальной сеткой, протянувшейся на десятки миль и то и дело мигающей вам табличками: Рпуа1е РгорегИ - частная собственность.
Значит, проезжай себе с богом, с дороги не сворачивая, а если возникнет желание выпить горячего кофе или нужно дозаправить машину горючим, тогда пожалуйста: на обочине трассы, поодаль от ее отработанных газов вас уже поджидает станция обслуживания машин и придорожное кафе.
Сидим втроем за столиком, от нечего делать рассматриваем незнакомых нам людей, белых, черных, старых, молодых, старомодных, модерных, всех, кто, как и мы, вырвался из стремнины автострады, чтобы хоть ненадолго побыть в ином временном течении, за межою скоростей.
Лица у многих грустные. На это невольно обратишь внимание. Молча пьют кофе, неспешно съедают стойки, некоторые отдают предпочтение блинам, которые можно полить кленовым или другим сиропом,- эти сладкие приправы разных сортов стоят в бутылочках на каждом столике.
Типичные люди современных трасс: притомленные дорогой, неразговорчивые или, как теперь говорят, малокоммуникабельные. Напротив нас у окна сидят юноша и девушка, приметные, красивые, но какое-то облако грусти окутывает эту пару. Лица совсем юные и чистые, византийских овалов, глаза удивительно синие у обоих и точно дымкой застланы. Почему? Эта синева глаз роднит их, как брата и сестру. Кофе остывает в чашечках, а они с жадностью курят - поочередно - одну и ту же сигарету, каждый раз после затяжки молча передавая ее друг другу, курят так, словно спасаются от потаенной боли или по меньшей мере из желания забыться. Беззащитность, простодушие - это у них обоих на поверхности. И еще бесконечная отрешенность от мира, отделенность от нас. Отделенность равнодушием, полнейшим пренебрежением ко всем, кто находится здесь, рядом с ними. И впрямь, что для них эти случайные попутчики с номерной бетонной дороги, а тем более мы, люди издалека? Им просто не ведомы и никогда не будут ведомы все те паслены, глинища, ярмарки да колядки, никогда не заденут их воображения веселые наши дожди над степью, и зимы в голубоватых снегах, и соловьиные концерты в терновщанских левадах. Не донесутся оттуда ним ни разливы песен в лунные вечера, ни пылки.е шепоты чьей-то любви в июльские духмяные ночи... Им ближе миры неведомых галактик, чем это наше все!.. У обоих золотистые волосы волнами до самых плеч, куртка на нем оранжевая, на ней совсем красная, в знаках, в вензелях непонятных... Джинсы потертые на одном и другом, обувь разбитая, будто пешком прошли тысячу верст. С тех пор как сели за стол, еще, кажется, ни единым словом не пере молвклись, отделенные друг от друга, возможно, тоже страшными расстояниями. Но что-то, однако же, объединяет их, почему-то они путешествуют именно так вот, вдвоем?
Что-то все-таки их побудило, чтоб выбрал он ее, а она его среди всего человечества? Путешествуют вместе, мчатся куда-то неразлучно, и даже здесь время от времени - тоже без единого слова, между затяжками сигаретой склоняется он к не" или она к нему и сливаются в каком-то полусонном, сомнамбулическом поцелуе.
- Наверное, студенты,- говорит Лида.- Вот она, смотрите, сняла кеды и босая сидит.
Верно, держатся они как-то по-студенчески, совершенно свободно. Куда они едут? Тоже спешат к Мадонне? Или просто отправились в белый свет, чтобы забыться, захмелеть в скоростях, убежать от будней, от незадач житейских? Не скажешь, что за чем-то они гонятся или от кого-то бегут. Л может, это побег от самих себя?
- Такая славная пара,- поглядывает на них Заболотный,- Жаль, если загубят себя наркотиками.
Действительно, кроме этой сигареты да кофе, для них сейчас не существует никто и ничто, совершенно безразлично им, есть мы здесь или нет пас, ближайших соседей их по этому случайному кафе. Да и остальные все, кто в этой "корчме" придорожной тонизирует себя горячим кофе и холодными соками,-они тоже погружены каждый в своп думы и заботы, до юной пары никому дела нет. Не проявляют окружающие никакого интереса и к нашей странствующей тройке тоже. Это. ясное дело, устраивает нас, занятых как раз блинами с кленовым медом, да и с какой стати, собственно, могли бы мы рассчитывать на чье-то внимание, кроме служебного внимания кельнерок? Каждый здесь сам по себе, все мы только путешествующие, волею случая сведенные в этой стандартной придорожной корчме. Так друг мимо друга и пролетим на своих сумасшедших скоростях, всегда разделенные, пролетим, не пробуя даже уменьшить эту обоюдную удаленность, не задумываясь над тем, что как-никак, а вес мы выпорхнули ведь из одной. Адамовой, зыбки... Но что-то должно же роднить вас хотя бы перед лицом беспредельности, перед холодом тех далеких галактик, в чьи тайны вам, похоже, скоро легче будет проникнуть, чем в галактику человеческой души, объятой грустью за соседним столиком...
В кафе чисто, удобно, обслуживают вас без суеты, но быстро, без заискивания, но уважительно.
После гонки и напряжения трассы здесь можно отпустить нервы, ты оказался, пусть хоть ненадолго, в атмосфере покоя, где никаких стрессов, где царит иной, замедленный ритм жизни. Сюда едва долетает грохот трейлеров, проносящихся где-то там, по трассе.
Юные кельнерки наряжены в униформу, что, видимо, им приятно,- красные шапочки, белые блузки и черные мини-юбочки,- девушки так легко порхают между столиками, бросают приветливые взгляды на Заболотного, они его, верно, ошибочно принимают за кого-то другого, кажется, за популярного киноактера, играющего в вестернах.
Статный, с благородной сединой, с тонкими чертами интеллигентного лица, он, бесспорно, кого-то девушкам напоминает, потому что, едва выпадает свободная минутка, они, сбежавшись стайкой, уже постреливают глазами на наш столик, рассматривают Заболотного с нескрываемым любопытством, не успеет возникнуть в маленькой нашей компании какое-нибудь желание, как юные мисс уже рядом, весело щебечут вокруг Заболотного: окей, сэр, сенкю, сэр, что сэр и его друзья еще пожелают? Милые, элегантные создания в красных шапочках и безукоризненно отглаженных мини-юбочках, они охотно задерживаются у нашего столика, Заболотный, улыбаясь, добродушно шутит по поводу их красных шапочек и серого волка с хайвея, и кельперкам это явно нравится, одна из них, осмелев, спрашивает, действительно ли он фильмовый, тот, что из вестернов, или она проиграла подружкам пари.