Страница:
- Когда? - спросил я.
- Сегодня не могу. Завтра?
- Да, но не раньше семи вечера. Днем я очень занят, а присутствовать при экспертизе хочу непременно. Мои часы показывают не только часы и минуты, но дни, недели, годы, столетия. Мне кажется, что осмотрев их вы дадите интересные объяснения.
- Вы слишком любезны...
- Я пришлю за вами автомобиль. Значит до завтра вечером?
- Непременно.
Дождь продолжал идти. Торговка цветами, будка которой находилась как раз против двери магазина, куталась в черный резиновый плащ и старалась укрыться под брезентом, натянутым над букетами гвоздики, георгинов, папоротниками и шпажниками. Противоречие между яркими красками цветов и болезненным выражением ее лица было {107} подавляюще. К этому зрительному впечатлению присоединялось как бы эхо тиканья, неугомонно гнавшихся за минутами часов. В автомобиле я стал думать о веренице дел и вопросов, ожидавшей меня на фабрике и испытал род растерянности, похожей на ту в которой я, с некоторых пор, просыпался.
Но в бюро все пошло своим чередом.
Из-за дел время выглянуло лишь к одиннадцати и, в течение нескольких минут, я мог задуматься о том, как побаловать Доротею, когда она поправится. На моем блокноте значилось, что в половину двенадцатого меня ждут у присяжного стряпчего для обсуждения конкордата с одним из поставщиков сырья, объявившего себя несостоятельным. И уже снова звонил телефон: главный бухгалтер сообщал, что предъявленный им к оплате чек не обеспечен. Чек был довольно крупный и бухгалтер хотел со мной посоветоваться. Я попросил его зайти во мне. Только положил трубку стандардистка сообщила о приходе Зои. Я уже вставал, когда появился сияющий бухгалтер, чтобы сказать, что тотчас после нашего разговора его вызвал банк и уведомил о пополнении счета покупателя телеграфным переводом. Мы обменялись удовлетворенными улыбками и я пошел в приемную. Зоя подняла на меня то, что принято называть "умоляющим взором".
- Что вам угодно? - спросил я, сухо.
- Я вас прошу меня выслушать, - произнесла она дрожащими губами.
В бюро, куда я дверь оставил открытой, зазвонил телефон.
- Алло?
Присяжный стряпчий, к которому надо было ехать, просил его извинить. Дело откладывалось на три дня.
Надев пальто, я снова вышел в приемную, сделал Зое знак за мной следовать и, усадив ее в автомобиль, сказал шоферу ехать в парк, к озерам.
- В чем дело? - спросил я Зою.
Покачав отрицательно головой она указала глазами на спину шофера. Губы ее были неподвижны, никакой гримасы на лице не было, но по щекам текли слезы.
26.
У второго озера мы вышли из автомобиля и пошли рядом по пустой, в этот час, аллее. Дождь перестал, но с деревьев падали блестевшие как серебро капли и все кругом: кусты, трава, песок было мокро. Пахло землей, мохом и гнилыми листьями. Совсем низко бежали рваные облака, сквозь которые не пробивалось ни одного солнечного луча. Зоя шла, как автомат, ничего не замечая.
- В моем распоряжении не слишком много времени, - проговорил я, - так что если вы хотите мне что-нибудь сказать, не откладывайте.
{108} - Я так много знаю, - ответила она, - что не знаю, с чего начать.
Она остановилась. Я повернулся к ней, чтобы лучше ее видеть. Взяв тогда меня обеими руками за локти, она придвинула лицо свое к моему так близко, что я, подумав, что она хочет меня поцеловать, отшатнулся. Тогда, тихонько, мягко, может быть даже с нежностью, она произнесла:
- Теперь поздно. Но до самого почти конца я надеялась, что вы помешаете.
- Помешаю чему?
- Свадьбе. Он уже давно это затеял, но я отговаривалась тем, что спешить некуда, что мы успеем. А сама ждала чтобы что-нибудь случилось.
- Но вы могли не соглашаться. Как мог он вас принудить?
- Я не могла не согласиться. Он меня себе подчинил.
Еще ближе ко мне придвинувшись, почти прижавшись, Зоя проговорила:
- Если бы я решилась бежать, то как могла бы я вас видеть?
Мне пришлось бы скрыться от всех и, значит, и от вас.
Я молчал. Приняв, вероятно, это молчание за согласие слушать дальше, она продолжала с порывистостью:
- Я думала, что вы, может быть, захотите. Мужчины так делают, я знаю. Я пришла к вам ночью, когда, вы были один, и позвонила три раза. Но наверно вы спали очень крепко, не слышали, не открыли и я ушла.
Мое раздражение все возрастало и, между тем, я ничего не делал, чтобы прекратить это объяснение.
- Мне иногда казалось, что я вам нравлюсь, - почти шептала она, - и мне так мало было нужно. Я заранее была согласна на все, условия, на все требования. Никто никогда ничего не узнал бы. Я бы жила взаперти, мне довольно было бы видеть вас раз в месяц, на час... Я была бы рада быть вашим секретом, гордилась бы этим.
- У вас не было ни малейшего шанса, - вставил я, стараясь придать голосу равнодушный оттенок. На самом деле я был взволнован.
- Теперь я это знаю.
- И чего же вы теперь хотите?
- Хочу, чтобы вы от меня о нем все узнали, а не от него самого... или от кого-нибудь еще. Мне не было четырнадцати лет, когда все случилось.
- Насильно? - спросил я, подавляя отвращение.
- Конечно насильно. Не можете же вы думать, что тринадцати лет отроду я могла его любить?
- Почему же...
- Почему я от него не ушла? Куда уйти тринадцатилетней {109} девочке? Даже на тротуар нельзя... И кому я могла про такие вещи рассказать? Матери? Если бы вы знали... Кроме того я была ему подчинена, я вам сказала. Он может себе подчинять. Он меня держал как держат собаку, на привязи.
- Но потом, когда вы подросли?
- Потом было поздно. Во мне что-то надломилось, или потухло, я не знаю. В душе что-то оборвалось. Я примирилась, или привыкла... Я ему служила. Да, именно служила, это как раз подходящее слово. И ничего не ждала. До тех пор, как он не привел меня к вам. С этой поры я стала ждать. Я про вас думала. Я хотела быть к вам ближе. Я на что-то надеялась.
Мне пришло в голову слово "напрасно", которого я, почему-то, не произнес. Но она догадалась.
- Я знаю, что это было напрасно, - сказала она. - Что все было напрасно, что напрасно я, иной раз, спрашивала себя: не рассказать ли вам все, чтобы вы вмешались? Даже если бы тогда ночью вы мне открыли и я к вам вошла, вы все равно свадьбы не расстроили бы. Все было напрасно. Ни на что вы не согласились бы.
- Не согласился бы. Но теперь-то, теперь что вам от меня нужно? Зачем теперь вы мне про все это рассказываете?
- Чтобы вы знали, - прошептала она и остановилась, точно самое себя спрашивая: можно ли выпустить на волю колдовское слово?
- Чтобы я знал что?
- Чтобы вы все про него знали. Чтобы вы знали, какой он. Мне-то он рассказал... все рассказал...
- Что он вам рассказал?
- Все.
Я молчал. Я был совсем подавлен.
- Я же вам объяснила, - продолжала она, - что я так много знаю, что не вижу, где начало. О себе первой я заговорила, потому, что так проще.
И, обняв меня руками, глядя в глаза, прошептала:
- Я вас люблю.
Я отстранил ее руки. Ничего не говоря я, мысленно, тщетно искал выхода из нелепого положения. К тому же мне было ее жаль. Через несколько секунд, снова меня обняв, Зоя сказала:
- До безумия. Для вас я готова на все, на какую угодно жертву. Чтобы вам было лучше, я на все, все, все готова...
Я старался развести ее руки, но она сопротивлялась, смотрела мне в глаза, почти дрожала.
- На все, - шептала она, - даже на молчание.
- Идемте. Уже поздно. Я спешу.
Она отпрянула. Кажется, в ее ресницах заблестели слезы. Мы двинулись к автомобилю. Зоя шагала словно автомат.
- Но почему же, - спросил я, - вы надеялись до свадьбы, а теперь больше не надеетесь?
{110} - Мадемуазель Малинова, - ответила она, без малейшего колебания, - пусть даже у нее большое прошлое, все же мадемуазель Малинова, и свободна. Но мадам Аллот?..
Разубеждать ее я не стал.
В автомобиле, совершенно собой овладев, ровным и спокойным голосом, говоря так, как говорят о делах, поведала она мне, что три дня тому назад, сходя с лестницы, Аллот упал и сломал берцовую кость у самого верха ее. Я спросил, поместили ли его в госпиталь, и узнал, что нет. Ему сделали гипсовую повязку и он остался дома, где Зоя сама за ним ухаживала.
- Это надолго, - пояснила она, - в его возрасте кости срастаются с трудом. Хорошо еще если он не останется калекой.
Когда мы остановились у ее подъезда, она, перед тем как выйти, повернулась ко мне, чтобы, вопреки привычке, попрощаться, и длительно на меня посмотрела.
- Это ужас как я его люблю, - услыхал я.
Губы ее шевелились, как раз так же, как они шевелились, когда, выходя из бюро, она не то улыбалась, не то шептала. Тогда я не понимал. Теперь я знал.
Признаюсь, что предпочел бы остаться в неведении.
Но вот уже, на смену этим мыслям, спешили другие: Мари должна была беспокоиться, так как к завтраку я опаздывал. Как было здоровье Доротеи? Не расхворалась ли Мари-Женевьев? Спокойная, нарядная столовая, белая скатерть, серебро, хрусталь, цветы в вазах!
Когда я открыл дверь и Мари выпустила из рук "наши минуты", я прежде всего сказал:
- Часовщик придет завтра вечером.
27.
После завтрака этого дня я был очень занят, но вернуться мне удалось все же довольно рано. Доротее было лучше, жар понизился и она спокойно играла в своей кровати с плюшевым медведем и бархатной белкой. Мы рано легли. Засыпая, я с внутренним удовлетворением думал, что все благополучно. Тень, оставленная разговором с Зоей, рассеялась и можно было допустить, что новых попыток встретиться Зоя не предпримет.
Ночью, проснувшись, я прислушался к легкому дыханию Мари. Я упрекнул себя в том, что ничего ей не сказал насчет нового наследства, и решил непременно исправить этот пробел завтра с утра. И вдруг меня охватили страх и отвращение. Вытянувшись, сжав кулаки, я замер в ожидании: не то шума, не то шагов, не то голоса. И мысль о наследстве, и постоянные, привычные мысли о делах, и, тоже постоянная, радостная забота о семье, - все это исчезло. Однако никакого шума, никаких шагов, никакого голоса не раздалось. Со всех сторон - {110} немного как подступают воды во время наводнений - надвинулся тяжкий, черный сон.
Но на утро я был бодр и свеж. Мари уже была на ногах и вошла спальню, когда я начал вставать. Она сказала, что Доротее лучше, что жар небольшой, что ее кормит нерс, и что Мари-Женевьев одевается и будет пить чай с нами. В окна столовой, куда я прошел поели ванны, светило бледное осеннее солнце. Мари поправила цветы в вазах и, посмотрев на старинные часы, спросила меня:
- Они сегодня вечером должны снова начать тикать?
- Часовщик будет сегодня, но починит ли он часы сразу, сказать не могу.
Доктор пришел к девяти, осмотрел девочку, нашел большое улучшение и сказал, что все теперь должно скоро пройти, и что он забежит послезавтра.
Обычный день вступал в свои права обычной поступью. В окно я видел, как подали мой автомобиль. Поцеловав Мари, я отправился на фабрику.
По дороге я приказал шоферу остановиться у газетного киоска, чтобы купить иллюстрированный журнал. Но чтобы найти свободное место, шоферу пришлось проехать лишних метров шестьдесят. Я вышел и направился к киоску. Мне попалось несколько встречных, на которых я не обратил больше внимания, чем вообще обращают внимания на прохожих. Но все же я сказал себе, что эти несколько человек мне так же чужды и безразличны, как могли бы быть чуждыми и безразличными люди иного мира. "Точно привидения", - подумал я. И тут же, с иронией, усмехнулся, самому себе удивившись: "Как мне могло придти в голову столь романтическое сравнение?" Зато в отношении иллюстрированного журнала все было ясно: неделей раньше нам случайно удалось узнать, что один конкурент помещает в этом выпуске занимающую целую страницу рекламу, и, при этом, необычайно оригинальную, как по исполнение, так и по замыслу. Я хотел ее рассмотреть на досуге.
- Как бы ни был хорош рисунок, Зоя сделает лучше, - подумал я.
И тотчас же и вчерашний разговор с ней в пустынной аллее, и вызванный Зоей образ Аллота, лежащего в гипсе, и то, что я об этом умолчал - встали перед моим мысленным взором. Я испытал смешанное чувство неудовольствия и опасения.
- Другой мир, населенный привидениями, - пробормотал я, но на этом опыт сравнения остановился. Я уже был перед киоском.
Я назвал нужный журнал, торговец положил его передо мной на прилавок. Я протянул монету. Торговец взял ее, бросил в ящик и стал собирать сдачу.
Все, самые малейшие детали его движений врезались в мою память с особенной четкостью. Они все уже были в ушедшем. Но никакого предчувствия грядущей перемены у меня не было. Самого {112} мгновения перемены я не заметил так же, как, вероятно, не замечают смерти. Лишь когда оно миновало и само ушло в прошлое, я определил, что все стало другим. Не взяв ни журнала, ни сдачи, не обратив внимания на восклицания торговца, смысла которых я даже не понял, я пошел прочь.
Так как точно объяснить, что произошло, я не могу, то единственное, что мне остается сделать, - это прибегнуть к сравнение.
Тронул ли мою душу какой-нибудь неизвестный луч? Сжала ли ее чья-то рука? Или, наоборот, после того, как долго сжимала, наконец отпустила? Зажегся ли вокруг меня, только одному мне видимый, свет? Или, наоборот, какую-то область моей души охватила тьма? Перестал ли я двигаться по пути, бывшему моим, с мгновения моего рождения, и перешел в иное измерение, на иную орбиту? Или - после долгих блужданий - вернулся снова на предназначенную мне тропинку? Конечно, все эти сравнения и образы только отчасти что-то объясняют, и какова глубокая природа перемены, - я не знаю.
Знаю только, что я пошел прочь. Не прочь от киоска, не прочь от ждавшего меня автомобиля, - а прочь от того образа жизни, который предшествовал мгновенью перемены, и который, до этого, был моим естественным, вполне меня удовлетворявшим образом жизни.
Дойдя до угла я завернул и зашагал по длинной, узкой улице, которая привела меня к скверу. Ни о Мари, ни о дочерях, ни о фабрике, ни о делах я не думал. О чем я думал гуляя по дорожкам сквера? Ни о чем не думать ведь нельзя. Какие-то мысли в моем сознании шевелились, что-то в моей памяти бродило. Но на обычные мысли, на всегдашние образы, то, что заполнило теперь мой умственный взор и мой душевный мир, походило столько же, сколько музыкальная фраза походит на статистическую выкладку. Изложить этих мыслей я не могу. Мне кажется, что преимущественной их темой было что-то вроде понятия свободы. Или освобождения. Или легкости. Однако, это никак не могло быть сознанием конца зависимости, так как я всегда был сам себе хозяином.
Скорей это имело отношение к соображениям о разнице между той областью жизни, которая исчерпывается практическими шагами, и той, в которую практическим шагам доступа нет, и о попытке себе эту вторую часть, хотя бы в известной мере, подчинить. Для этого, как будто, нужен род одиночества, одиночества среди других, того, которое некоторые называют "одиночеством в толпе", и которое, вероятно, родственно совершенной свободе.
28.
Пробыл ли я в сквере несколько минут, или полчаса, или час, я не знаю. Именно не знаю, а не не помню. С той секунды, дрогнувшей и расщепившейся, когда я, покупая журнал, отрекся от моего образа {113} жизни и ее содержания, ее смысла, самое мое время, кажется мне, изменило свою природу.
Конец раздумью или "отсутствию" положил скрип гравия под чьими-то шагами: мне навстречу шла пожилая дама. Поймав на себе ее насмешливый взгляд, я подумал, что всякий взгляд непременно или благословляет, или проклинает, и что в насмешке естественней различить проклятие, чем благословение. Я поежился от этой мысли. Как раз я ведь был в начале какого-то пути и старался разгадать контуры того, что шло на смену внезапно затемненному подозрением существованию. "Жизнь на воле"? Приключения, экзотические путешествия, заморские страны, туземцы, корабли, океаны, хищники, объятия креолок, опасности, поиски зарытых пиратами на островах сокровищ? Все это никогда меня не манило, ни о чем подобном я никогда не помышлял, ни с чем таким жизни своей не сравнивал, никакого расположения к странствованиям в себе не ощущал.
У края моего сознания мелькнуло тогда несколько образов-воспоминаний: почти случайно названная мной невестой, у постели умирающего, Мари, Аллот, в глубине такси нащупывающий своим жалом слабое место в моей душе, вливающий в нее яд, крест на могиле с днем рождения и без дня кончины, сгоревший дом и сгоревший в нем портрет, проносившиеся над пустынным пляжем световые года, старинные часы, зачарованный город...
И тотчас же все исчезло...
Выйдя из сквера я зашагал по тротуару безо всякой определенной цели, немного как автомат, чувствуя себя ни довольным, ни недовольным, ни безразличным. Пустым я был тогда, надо бы сказать, готовым что-то назвать своим именем, но не только имени этого не нашедшим, но даже еще не решившимся начать поиски, в общем несколько подобным фотографическому аппарату, уже заряженному, но ни в какую сторону не обращенному. Позже я подошел к людному перекрестку, где молодой и стройный полисмен регулировал движение. Я хорошо знал этот перекресток и большое зеркальное окно в первом этаже расположенного по ту сторону улицы дома, в котором виднелись склонившиеся над чертежными столами фигуры. Как раз зажегся зеленый сигнал, полисмен махнул палочкой, зашумели моторы и толпа автомобилей рванулась вперед... Стараясь восстановить в памяти о чем мне эта картинка уличной жизни говорит, я мысленно задержался и вскоре припомнил, как несколько лет тому назад, на этом самом перекрестке, в обществе двух дельцов и старого журналиста, пил в кафе портвейн. "Все теперь по-другому", - рассказывал журналист, - "на улицах стало тихо. Нет больше ни звонков, ни автомобильных рожков, ни свистков полицейских. Если бы вы только знали, какой был грохот десятка три лет тому назад! Тут вот (он протянул руку) был установлен колокол. Чтобы предупредить автомобилистов, что можно будет трогаться, полицейский нажимал кнопку; раздавался оглушительный звон ! Потом он давал свисток, махал палочкой, автомобилисты трубили, {114} моторы начинали рычать... и это повторялось каждые две-три минуты. Мне тут пришла в голову тема для фельетона. Только стоило себе представить, что вон в том доме, напротив, где чертежники, жил ученый, математик. А на улице вот этакое столпотворение ! Не много нужно фантазии, чтобы вообразить, что с ним стало, когда вдобавок ко всему. пневматический перфоратор начал выковыривать мостовую. Не выдержали нервы математика! Он схватил револьвер, открыл огонь и убил одного из рабочих. Арест, тюрьма - обо всем этом я вкратце упомянул в фельетоне, не в этом была суть. Ударение стояло на том, что математик во время следствия заявил, что, само собой разумеется, обеспечивает семью убитого. Но виноватым себя в убийстве не считает, так как действовал в состоянии законной самообороны. Как раз он подходил к разрешению сложнейшей научной проблемы. И в этом ему помешал некоего рода коллективный злодей, к нему ворвавшийся и его размышления нарушивший, и образом этого коллективного злодея был рабочий с перфоратором. Когда он его убил, то наступила тишина. Иначе было бы безумие".
Мы все тогда посмеялись. Теперь я подумал, что приемы журналиста, в смысле поисков сюжета, почти походили на приемы Аллота. Глядя на чертежников, я представил себе как все могло произойти: окно распахнулось, в нем появилось искаженное лицо, блеснул огонек, задымилось дело, рабочий упал, шум стих. Это был вымышленный сюжет.
О каком, стоя на краю тротуара, я думал сюжете подлинном? Думал, и не смел себе в этом признаться? О Мари, конечно, и о том, что мне сказала Зоя, когда мы шли по мокрой аллее. О том, что она мне предложила молчание. "Даже молчать, - сказала она, - я согласна. чтобы только вам было лучше". Тогда вот и начался грохот перфоратора, которого я не хотел слышать. Я, если можно так выразиться, заткнул уши моей души и отогнал мысль о револьвере, всегда лежавшем в ящике письменного стола.
Вспыхнул зеленый сигнал и я стал переходить улицу. Мое внимание, верней разрешение самому себе доводить мысли до заключений, - крепло, но мой фотографический аппарат продолжал быть заслоненным и пленка нетронутой. Сознание, что я не позволил Зое расставить точки над i, несколько успокаивало.
Нервы математика не выдержали грохота, но я с собой справился. Я мог бы, конечно. если бы не справился, найти свидетелей и при судебном разбирательстве мое душевное состояние было бы принято во внимание. Но не лучше ли было обойтись без всего этого? Что, в самом деле, пришло бы в порядок, если б я попросил Зою все назвать своими именами, и вернувшись, сказал Мари: я знаю! Знаю, что с тобой было, когда ты была еще девочкой, знаю от другой, которую постигло то же самое. И знаю, кто виновник. Потом у Аллота, лежащего в гипсовом бандаже, раздалась бы стрельба. Две пули. Одна за Мари. Другая за Зою.
Что другое можно было сделать, как не уйти?
{115} Все оставить по старому? Окружить Мари еще большей заботой?
В сущности, я ведь именно этого и хотел, и для этого не позволил себе слушать грохот внутреннего перфоратора. Но хватило меня на сутки. Потом, у киоска, все подозрения и вся уверенность навалились мне на душу сразу, как в аду, наверно, сразу наваливаются все угрызения. Было отчего расщепиться несчастной секунде !
"Заменю счастье горем, - думал я, - семью одиночеством, и, ни на что не жалуясь, дождусь смерти".
Справа я увидал большой и роскошный дом. Это был Банк. Я вошел и взял со своего счета сумму, которая, не соответствуя никакому расчету, была все же крупной. Укладывая кредитки в бумажник, рассовывая их по карманам, я спрашивал себя: можно ли так поступить? Ответ пришел сам собой: после некоторых формальностей и по истечении некоторых сроков, все состояние мое, без малейшего сомнения, перейдет в руки Мари. Мне же некоторый запас денег очевидно нужен. То, что я предпринимал, не походило ведь на уход, к которому призывают всем известные слова: раздай имение свое и следуй за мной! Я самому себе подчинялся, за самим собой готовился следовать.
29.
Я подозвал такси и попросил отвезти меня на Северный Вокзал. Лучезарный юг был в таком противоречии с моим душевным состоянием, что о нем я подумал едва ли не с враждебностью и от него мысленно отвернулся. Когда я приблизился к кассе чтобы купить билет, окошко внезапно захлопнули, и это еще раз навело меня на мысль о "фотографическом аппарате". Можно ли уехать так и не сделав снимка? - спросил я себя. - Потом будет поздно, далеко, освещение изменится, пейзаж распадется...
- Нельзя, нельзя упустить случая, - пробормотал я, - он может быть последним.
Я вошел в телефонную кабинку, набрал номер ателье и, услыхав "Алло", узнал голос Зои.
- Возьмите такси, - сказал я, повелительно, - и немедленно приезжайте на Северный Вокзал. Я буду в ожидальне первого класса. Вы меня узнали?
- Узнала.
- Ничего никому не говорите.
- Ничего никому не скажу.
Я со злобой повысил трубку. Я уходил от Мари, от дочерей, от дела, но от Зои, как оказывалось, не уходил, а ее беспрекословная готовность явиться была в сущности готовностью подтвердить сообщничество. Впрочем, сообщничество или не сообщничество, какое это теперь могло иметь значение? В ожидальне, прямо против меня, была стеклянная дверь, сквозь которую я мог видеть разные станционные {116} сооружения, поезда, платформы и ходивших по ним людей. Звуков я не слышал, - мне кажется теперь, что кругом стояла тогда полная тишина. Так я провел около получаса. Когда, наконец, стеклянная дверь распахнулась чтобы пропустить Зою, я поежился, как от холода. Она стала искать меня глазами и, до того, как она меня заметила, я успел еще раз ее рассмотреть, и еще раз себе сказать, что она очень хорошо сложена, что она как раз нужной полноты, что у нее прекрасные плечи, что ее ноги не могут не быть стройными и великолепно прилаженными к телу. Потом взгляды наши скрестились.
- Я пришла, - сказала она, приблизившись.
Ничего не ответив, я встал и сделал ей знак за мной следовать. Она подчинилась. Раздражение, злоба, непреодолимое желание истязать себя и других побудили меня ускорить шаг. Дойдя до очереди такси я открыл дверцу, почти втолкнул Зою и назвал адрес того самого ресторана с домоткаными скатертями, где впервые обедал с Мари.
- Что вам от меня надо? - спросила Зоя, сдавленным голосом. Ответ мой был, конечно, готов, но я предпочел воздержаться. У самого края, почти уже начав скользить под откос, я не решался. Не надеялся, но почему-то медлил и не "снимал фотографии!".
- Вчера, - сказала она, тихонько, - вы были совсем другой.
- Вчера, - ответил я, - все было другим.
Тогда, повернувшись в мою сторону, она стала в упор на меня смотреть. Без всякого сомнения талант художницы позволял ей различать в моих чертах отражения чувств, которые от взгляда неопытного ускользнули бы и на полотне Зоя передала бы эти отражения с той же точностью, с которой передала глаза и улыбку Аллота. Но поняла она, или не поняла сложный комплекс моих мыслей, побуждений и эмоций - я не знал. Могло ведь быть, что ее наблюдательность превосходила ее проницательность.
- Если я могу вам чем-нибудь помочь, в чем-нибудь вас облегчить, произнесла она, - скажите. Я все сделаю.
- То, что вы можете сделать, никакого облегчения мне не принесет, прошипел я. - И не облегчения я ищу, а как раз обратного.
- Это одно и то же, - ответила она, спокойно.
- Объяснитесь.
- Если вы хотите большей боли, то я могу вам помочь и в этом. Это тоже услуга.
- Сегодня не могу. Завтра?
- Да, но не раньше семи вечера. Днем я очень занят, а присутствовать при экспертизе хочу непременно. Мои часы показывают не только часы и минуты, но дни, недели, годы, столетия. Мне кажется, что осмотрев их вы дадите интересные объяснения.
- Вы слишком любезны...
- Я пришлю за вами автомобиль. Значит до завтра вечером?
- Непременно.
Дождь продолжал идти. Торговка цветами, будка которой находилась как раз против двери магазина, куталась в черный резиновый плащ и старалась укрыться под брезентом, натянутым над букетами гвоздики, георгинов, папоротниками и шпажниками. Противоречие между яркими красками цветов и болезненным выражением ее лица было {107} подавляюще. К этому зрительному впечатлению присоединялось как бы эхо тиканья, неугомонно гнавшихся за минутами часов. В автомобиле я стал думать о веренице дел и вопросов, ожидавшей меня на фабрике и испытал род растерянности, похожей на ту в которой я, с некоторых пор, просыпался.
Но в бюро все пошло своим чередом.
Из-за дел время выглянуло лишь к одиннадцати и, в течение нескольких минут, я мог задуматься о том, как побаловать Доротею, когда она поправится. На моем блокноте значилось, что в половину двенадцатого меня ждут у присяжного стряпчего для обсуждения конкордата с одним из поставщиков сырья, объявившего себя несостоятельным. И уже снова звонил телефон: главный бухгалтер сообщал, что предъявленный им к оплате чек не обеспечен. Чек был довольно крупный и бухгалтер хотел со мной посоветоваться. Я попросил его зайти во мне. Только положил трубку стандардистка сообщила о приходе Зои. Я уже вставал, когда появился сияющий бухгалтер, чтобы сказать, что тотчас после нашего разговора его вызвал банк и уведомил о пополнении счета покупателя телеграфным переводом. Мы обменялись удовлетворенными улыбками и я пошел в приемную. Зоя подняла на меня то, что принято называть "умоляющим взором".
- Что вам угодно? - спросил я, сухо.
- Я вас прошу меня выслушать, - произнесла она дрожащими губами.
В бюро, куда я дверь оставил открытой, зазвонил телефон.
- Алло?
Присяжный стряпчий, к которому надо было ехать, просил его извинить. Дело откладывалось на три дня.
Надев пальто, я снова вышел в приемную, сделал Зое знак за мной следовать и, усадив ее в автомобиль, сказал шоферу ехать в парк, к озерам.
- В чем дело? - спросил я Зою.
Покачав отрицательно головой она указала глазами на спину шофера. Губы ее были неподвижны, никакой гримасы на лице не было, но по щекам текли слезы.
26.
У второго озера мы вышли из автомобиля и пошли рядом по пустой, в этот час, аллее. Дождь перестал, но с деревьев падали блестевшие как серебро капли и все кругом: кусты, трава, песок было мокро. Пахло землей, мохом и гнилыми листьями. Совсем низко бежали рваные облака, сквозь которые не пробивалось ни одного солнечного луча. Зоя шла, как автомат, ничего не замечая.
- В моем распоряжении не слишком много времени, - проговорил я, - так что если вы хотите мне что-нибудь сказать, не откладывайте.
{108} - Я так много знаю, - ответила она, - что не знаю, с чего начать.
Она остановилась. Я повернулся к ней, чтобы лучше ее видеть. Взяв тогда меня обеими руками за локти, она придвинула лицо свое к моему так близко, что я, подумав, что она хочет меня поцеловать, отшатнулся. Тогда, тихонько, мягко, может быть даже с нежностью, она произнесла:
- Теперь поздно. Но до самого почти конца я надеялась, что вы помешаете.
- Помешаю чему?
- Свадьбе. Он уже давно это затеял, но я отговаривалась тем, что спешить некуда, что мы успеем. А сама ждала чтобы что-нибудь случилось.
- Но вы могли не соглашаться. Как мог он вас принудить?
- Я не могла не согласиться. Он меня себе подчинил.
Еще ближе ко мне придвинувшись, почти прижавшись, Зоя проговорила:
- Если бы я решилась бежать, то как могла бы я вас видеть?
Мне пришлось бы скрыться от всех и, значит, и от вас.
Я молчал. Приняв, вероятно, это молчание за согласие слушать дальше, она продолжала с порывистостью:
- Я думала, что вы, может быть, захотите. Мужчины так делают, я знаю. Я пришла к вам ночью, когда, вы были один, и позвонила три раза. Но наверно вы спали очень крепко, не слышали, не открыли и я ушла.
Мое раздражение все возрастало и, между тем, я ничего не делал, чтобы прекратить это объяснение.
- Мне иногда казалось, что я вам нравлюсь, - почти шептала она, - и мне так мало было нужно. Я заранее была согласна на все, условия, на все требования. Никто никогда ничего не узнал бы. Я бы жила взаперти, мне довольно было бы видеть вас раз в месяц, на час... Я была бы рада быть вашим секретом, гордилась бы этим.
- У вас не было ни малейшего шанса, - вставил я, стараясь придать голосу равнодушный оттенок. На самом деле я был взволнован.
- Теперь я это знаю.
- И чего же вы теперь хотите?
- Хочу, чтобы вы от меня о нем все узнали, а не от него самого... или от кого-нибудь еще. Мне не было четырнадцати лет, когда все случилось.
- Насильно? - спросил я, подавляя отвращение.
- Конечно насильно. Не можете же вы думать, что тринадцати лет отроду я могла его любить?
- Почему же...
- Почему я от него не ушла? Куда уйти тринадцатилетней {109} девочке? Даже на тротуар нельзя... И кому я могла про такие вещи рассказать? Матери? Если бы вы знали... Кроме того я была ему подчинена, я вам сказала. Он может себе подчинять. Он меня держал как держат собаку, на привязи.
- Но потом, когда вы подросли?
- Потом было поздно. Во мне что-то надломилось, или потухло, я не знаю. В душе что-то оборвалось. Я примирилась, или привыкла... Я ему служила. Да, именно служила, это как раз подходящее слово. И ничего не ждала. До тех пор, как он не привел меня к вам. С этой поры я стала ждать. Я про вас думала. Я хотела быть к вам ближе. Я на что-то надеялась.
Мне пришло в голову слово "напрасно", которого я, почему-то, не произнес. Но она догадалась.
- Я знаю, что это было напрасно, - сказала она. - Что все было напрасно, что напрасно я, иной раз, спрашивала себя: не рассказать ли вам все, чтобы вы вмешались? Даже если бы тогда ночью вы мне открыли и я к вам вошла, вы все равно свадьбы не расстроили бы. Все было напрасно. Ни на что вы не согласились бы.
- Не согласился бы. Но теперь-то, теперь что вам от меня нужно? Зачем теперь вы мне про все это рассказываете?
- Чтобы вы знали, - прошептала она и остановилась, точно самое себя спрашивая: можно ли выпустить на волю колдовское слово?
- Чтобы я знал что?
- Чтобы вы все про него знали. Чтобы вы знали, какой он. Мне-то он рассказал... все рассказал...
- Что он вам рассказал?
- Все.
Я молчал. Я был совсем подавлен.
- Я же вам объяснила, - продолжала она, - что я так много знаю, что не вижу, где начало. О себе первой я заговорила, потому, что так проще.
И, обняв меня руками, глядя в глаза, прошептала:
- Я вас люблю.
Я отстранил ее руки. Ничего не говоря я, мысленно, тщетно искал выхода из нелепого положения. К тому же мне было ее жаль. Через несколько секунд, снова меня обняв, Зоя сказала:
- До безумия. Для вас я готова на все, на какую угодно жертву. Чтобы вам было лучше, я на все, все, все готова...
Я старался развести ее руки, но она сопротивлялась, смотрела мне в глаза, почти дрожала.
- На все, - шептала она, - даже на молчание.
- Идемте. Уже поздно. Я спешу.
Она отпрянула. Кажется, в ее ресницах заблестели слезы. Мы двинулись к автомобилю. Зоя шагала словно автомат.
- Но почему же, - спросил я, - вы надеялись до свадьбы, а теперь больше не надеетесь?
{110} - Мадемуазель Малинова, - ответила она, без малейшего колебания, - пусть даже у нее большое прошлое, все же мадемуазель Малинова, и свободна. Но мадам Аллот?..
Разубеждать ее я не стал.
В автомобиле, совершенно собой овладев, ровным и спокойным голосом, говоря так, как говорят о делах, поведала она мне, что три дня тому назад, сходя с лестницы, Аллот упал и сломал берцовую кость у самого верха ее. Я спросил, поместили ли его в госпиталь, и узнал, что нет. Ему сделали гипсовую повязку и он остался дома, где Зоя сама за ним ухаживала.
- Это надолго, - пояснила она, - в его возрасте кости срастаются с трудом. Хорошо еще если он не останется калекой.
Когда мы остановились у ее подъезда, она, перед тем как выйти, повернулась ко мне, чтобы, вопреки привычке, попрощаться, и длительно на меня посмотрела.
- Это ужас как я его люблю, - услыхал я.
Губы ее шевелились, как раз так же, как они шевелились, когда, выходя из бюро, она не то улыбалась, не то шептала. Тогда я не понимал. Теперь я знал.
Признаюсь, что предпочел бы остаться в неведении.
Но вот уже, на смену этим мыслям, спешили другие: Мари должна была беспокоиться, так как к завтраку я опаздывал. Как было здоровье Доротеи? Не расхворалась ли Мари-Женевьев? Спокойная, нарядная столовая, белая скатерть, серебро, хрусталь, цветы в вазах!
Когда я открыл дверь и Мари выпустила из рук "наши минуты", я прежде всего сказал:
- Часовщик придет завтра вечером.
27.
После завтрака этого дня я был очень занят, но вернуться мне удалось все же довольно рано. Доротее было лучше, жар понизился и она спокойно играла в своей кровати с плюшевым медведем и бархатной белкой. Мы рано легли. Засыпая, я с внутренним удовлетворением думал, что все благополучно. Тень, оставленная разговором с Зоей, рассеялась и можно было допустить, что новых попыток встретиться Зоя не предпримет.
Ночью, проснувшись, я прислушался к легкому дыханию Мари. Я упрекнул себя в том, что ничего ей не сказал насчет нового наследства, и решил непременно исправить этот пробел завтра с утра. И вдруг меня охватили страх и отвращение. Вытянувшись, сжав кулаки, я замер в ожидании: не то шума, не то шагов, не то голоса. И мысль о наследстве, и постоянные, привычные мысли о делах, и, тоже постоянная, радостная забота о семье, - все это исчезло. Однако никакого шума, никаких шагов, никакого голоса не раздалось. Со всех сторон - {110} немного как подступают воды во время наводнений - надвинулся тяжкий, черный сон.
Но на утро я был бодр и свеж. Мари уже была на ногах и вошла спальню, когда я начал вставать. Она сказала, что Доротее лучше, что жар небольшой, что ее кормит нерс, и что Мари-Женевьев одевается и будет пить чай с нами. В окна столовой, куда я прошел поели ванны, светило бледное осеннее солнце. Мари поправила цветы в вазах и, посмотрев на старинные часы, спросила меня:
- Они сегодня вечером должны снова начать тикать?
- Часовщик будет сегодня, но починит ли он часы сразу, сказать не могу.
Доктор пришел к девяти, осмотрел девочку, нашел большое улучшение и сказал, что все теперь должно скоро пройти, и что он забежит послезавтра.
Обычный день вступал в свои права обычной поступью. В окно я видел, как подали мой автомобиль. Поцеловав Мари, я отправился на фабрику.
По дороге я приказал шоферу остановиться у газетного киоска, чтобы купить иллюстрированный журнал. Но чтобы найти свободное место, шоферу пришлось проехать лишних метров шестьдесят. Я вышел и направился к киоску. Мне попалось несколько встречных, на которых я не обратил больше внимания, чем вообще обращают внимания на прохожих. Но все же я сказал себе, что эти несколько человек мне так же чужды и безразличны, как могли бы быть чуждыми и безразличными люди иного мира. "Точно привидения", - подумал я. И тут же, с иронией, усмехнулся, самому себе удивившись: "Как мне могло придти в голову столь романтическое сравнение?" Зато в отношении иллюстрированного журнала все было ясно: неделей раньше нам случайно удалось узнать, что один конкурент помещает в этом выпуске занимающую целую страницу рекламу, и, при этом, необычайно оригинальную, как по исполнение, так и по замыслу. Я хотел ее рассмотреть на досуге.
- Как бы ни был хорош рисунок, Зоя сделает лучше, - подумал я.
И тотчас же и вчерашний разговор с ней в пустынной аллее, и вызванный Зоей образ Аллота, лежащего в гипсе, и то, что я об этом умолчал - встали перед моим мысленным взором. Я испытал смешанное чувство неудовольствия и опасения.
- Другой мир, населенный привидениями, - пробормотал я, но на этом опыт сравнения остановился. Я уже был перед киоском.
Я назвал нужный журнал, торговец положил его передо мной на прилавок. Я протянул монету. Торговец взял ее, бросил в ящик и стал собирать сдачу.
Все, самые малейшие детали его движений врезались в мою память с особенной четкостью. Они все уже были в ушедшем. Но никакого предчувствия грядущей перемены у меня не было. Самого {112} мгновения перемены я не заметил так же, как, вероятно, не замечают смерти. Лишь когда оно миновало и само ушло в прошлое, я определил, что все стало другим. Не взяв ни журнала, ни сдачи, не обратив внимания на восклицания торговца, смысла которых я даже не понял, я пошел прочь.
Так как точно объяснить, что произошло, я не могу, то единственное, что мне остается сделать, - это прибегнуть к сравнение.
Тронул ли мою душу какой-нибудь неизвестный луч? Сжала ли ее чья-то рука? Или, наоборот, после того, как долго сжимала, наконец отпустила? Зажегся ли вокруг меня, только одному мне видимый, свет? Или, наоборот, какую-то область моей души охватила тьма? Перестал ли я двигаться по пути, бывшему моим, с мгновения моего рождения, и перешел в иное измерение, на иную орбиту? Или - после долгих блужданий - вернулся снова на предназначенную мне тропинку? Конечно, все эти сравнения и образы только отчасти что-то объясняют, и какова глубокая природа перемены, - я не знаю.
Знаю только, что я пошел прочь. Не прочь от киоска, не прочь от ждавшего меня автомобиля, - а прочь от того образа жизни, который предшествовал мгновенью перемены, и который, до этого, был моим естественным, вполне меня удовлетворявшим образом жизни.
Дойдя до угла я завернул и зашагал по длинной, узкой улице, которая привела меня к скверу. Ни о Мари, ни о дочерях, ни о фабрике, ни о делах я не думал. О чем я думал гуляя по дорожкам сквера? Ни о чем не думать ведь нельзя. Какие-то мысли в моем сознании шевелились, что-то в моей памяти бродило. Но на обычные мысли, на всегдашние образы, то, что заполнило теперь мой умственный взор и мой душевный мир, походило столько же, сколько музыкальная фраза походит на статистическую выкладку. Изложить этих мыслей я не могу. Мне кажется, что преимущественной их темой было что-то вроде понятия свободы. Или освобождения. Или легкости. Однако, это никак не могло быть сознанием конца зависимости, так как я всегда был сам себе хозяином.
Скорей это имело отношение к соображениям о разнице между той областью жизни, которая исчерпывается практическими шагами, и той, в которую практическим шагам доступа нет, и о попытке себе эту вторую часть, хотя бы в известной мере, подчинить. Для этого, как будто, нужен род одиночества, одиночества среди других, того, которое некоторые называют "одиночеством в толпе", и которое, вероятно, родственно совершенной свободе.
28.
Пробыл ли я в сквере несколько минут, или полчаса, или час, я не знаю. Именно не знаю, а не не помню. С той секунды, дрогнувшей и расщепившейся, когда я, покупая журнал, отрекся от моего образа {113} жизни и ее содержания, ее смысла, самое мое время, кажется мне, изменило свою природу.
Конец раздумью или "отсутствию" положил скрип гравия под чьими-то шагами: мне навстречу шла пожилая дама. Поймав на себе ее насмешливый взгляд, я подумал, что всякий взгляд непременно или благословляет, или проклинает, и что в насмешке естественней различить проклятие, чем благословение. Я поежился от этой мысли. Как раз я ведь был в начале какого-то пути и старался разгадать контуры того, что шло на смену внезапно затемненному подозрением существованию. "Жизнь на воле"? Приключения, экзотические путешествия, заморские страны, туземцы, корабли, океаны, хищники, объятия креолок, опасности, поиски зарытых пиратами на островах сокровищ? Все это никогда меня не манило, ни о чем подобном я никогда не помышлял, ни с чем таким жизни своей не сравнивал, никакого расположения к странствованиям в себе не ощущал.
У края моего сознания мелькнуло тогда несколько образов-воспоминаний: почти случайно названная мной невестой, у постели умирающего, Мари, Аллот, в глубине такси нащупывающий своим жалом слабое место в моей душе, вливающий в нее яд, крест на могиле с днем рождения и без дня кончины, сгоревший дом и сгоревший в нем портрет, проносившиеся над пустынным пляжем световые года, старинные часы, зачарованный город...
И тотчас же все исчезло...
Выйдя из сквера я зашагал по тротуару безо всякой определенной цели, немного как автомат, чувствуя себя ни довольным, ни недовольным, ни безразличным. Пустым я был тогда, надо бы сказать, готовым что-то назвать своим именем, но не только имени этого не нашедшим, но даже еще не решившимся начать поиски, в общем несколько подобным фотографическому аппарату, уже заряженному, но ни в какую сторону не обращенному. Позже я подошел к людному перекрестку, где молодой и стройный полисмен регулировал движение. Я хорошо знал этот перекресток и большое зеркальное окно в первом этаже расположенного по ту сторону улицы дома, в котором виднелись склонившиеся над чертежными столами фигуры. Как раз зажегся зеленый сигнал, полисмен махнул палочкой, зашумели моторы и толпа автомобилей рванулась вперед... Стараясь восстановить в памяти о чем мне эта картинка уличной жизни говорит, я мысленно задержался и вскоре припомнил, как несколько лет тому назад, на этом самом перекрестке, в обществе двух дельцов и старого журналиста, пил в кафе портвейн. "Все теперь по-другому", - рассказывал журналист, - "на улицах стало тихо. Нет больше ни звонков, ни автомобильных рожков, ни свистков полицейских. Если бы вы только знали, какой был грохот десятка три лет тому назад! Тут вот (он протянул руку) был установлен колокол. Чтобы предупредить автомобилистов, что можно будет трогаться, полицейский нажимал кнопку; раздавался оглушительный звон ! Потом он давал свисток, махал палочкой, автомобилисты трубили, {114} моторы начинали рычать... и это повторялось каждые две-три минуты. Мне тут пришла в голову тема для фельетона. Только стоило себе представить, что вон в том доме, напротив, где чертежники, жил ученый, математик. А на улице вот этакое столпотворение ! Не много нужно фантазии, чтобы вообразить, что с ним стало, когда вдобавок ко всему. пневматический перфоратор начал выковыривать мостовую. Не выдержали нервы математика! Он схватил револьвер, открыл огонь и убил одного из рабочих. Арест, тюрьма - обо всем этом я вкратце упомянул в фельетоне, не в этом была суть. Ударение стояло на том, что математик во время следствия заявил, что, само собой разумеется, обеспечивает семью убитого. Но виноватым себя в убийстве не считает, так как действовал в состоянии законной самообороны. Как раз он подходил к разрешению сложнейшей научной проблемы. И в этом ему помешал некоего рода коллективный злодей, к нему ворвавшийся и его размышления нарушивший, и образом этого коллективного злодея был рабочий с перфоратором. Когда он его убил, то наступила тишина. Иначе было бы безумие".
Мы все тогда посмеялись. Теперь я подумал, что приемы журналиста, в смысле поисков сюжета, почти походили на приемы Аллота. Глядя на чертежников, я представил себе как все могло произойти: окно распахнулось, в нем появилось искаженное лицо, блеснул огонек, задымилось дело, рабочий упал, шум стих. Это был вымышленный сюжет.
О каком, стоя на краю тротуара, я думал сюжете подлинном? Думал, и не смел себе в этом признаться? О Мари, конечно, и о том, что мне сказала Зоя, когда мы шли по мокрой аллее. О том, что она мне предложила молчание. "Даже молчать, - сказала она, - я согласна. чтобы только вам было лучше". Тогда вот и начался грохот перфоратора, которого я не хотел слышать. Я, если можно так выразиться, заткнул уши моей души и отогнал мысль о револьвере, всегда лежавшем в ящике письменного стола.
Вспыхнул зеленый сигнал и я стал переходить улицу. Мое внимание, верней разрешение самому себе доводить мысли до заключений, - крепло, но мой фотографический аппарат продолжал быть заслоненным и пленка нетронутой. Сознание, что я не позволил Зое расставить точки над i, несколько успокаивало.
Нервы математика не выдержали грохота, но я с собой справился. Я мог бы, конечно. если бы не справился, найти свидетелей и при судебном разбирательстве мое душевное состояние было бы принято во внимание. Но не лучше ли было обойтись без всего этого? Что, в самом деле, пришло бы в порядок, если б я попросил Зою все назвать своими именами, и вернувшись, сказал Мари: я знаю! Знаю, что с тобой было, когда ты была еще девочкой, знаю от другой, которую постигло то же самое. И знаю, кто виновник. Потом у Аллота, лежащего в гипсовом бандаже, раздалась бы стрельба. Две пули. Одна за Мари. Другая за Зою.
Что другое можно было сделать, как не уйти?
{115} Все оставить по старому? Окружить Мари еще большей заботой?
В сущности, я ведь именно этого и хотел, и для этого не позволил себе слушать грохот внутреннего перфоратора. Но хватило меня на сутки. Потом, у киоска, все подозрения и вся уверенность навалились мне на душу сразу, как в аду, наверно, сразу наваливаются все угрызения. Было отчего расщепиться несчастной секунде !
"Заменю счастье горем, - думал я, - семью одиночеством, и, ни на что не жалуясь, дождусь смерти".
Справа я увидал большой и роскошный дом. Это был Банк. Я вошел и взял со своего счета сумму, которая, не соответствуя никакому расчету, была все же крупной. Укладывая кредитки в бумажник, рассовывая их по карманам, я спрашивал себя: можно ли так поступить? Ответ пришел сам собой: после некоторых формальностей и по истечении некоторых сроков, все состояние мое, без малейшего сомнения, перейдет в руки Мари. Мне же некоторый запас денег очевидно нужен. То, что я предпринимал, не походило ведь на уход, к которому призывают всем известные слова: раздай имение свое и следуй за мной! Я самому себе подчинялся, за самим собой готовился следовать.
29.
Я подозвал такси и попросил отвезти меня на Северный Вокзал. Лучезарный юг был в таком противоречии с моим душевным состоянием, что о нем я подумал едва ли не с враждебностью и от него мысленно отвернулся. Когда я приблизился к кассе чтобы купить билет, окошко внезапно захлопнули, и это еще раз навело меня на мысль о "фотографическом аппарате". Можно ли уехать так и не сделав снимка? - спросил я себя. - Потом будет поздно, далеко, освещение изменится, пейзаж распадется...
- Нельзя, нельзя упустить случая, - пробормотал я, - он может быть последним.
Я вошел в телефонную кабинку, набрал номер ателье и, услыхав "Алло", узнал голос Зои.
- Возьмите такси, - сказал я, повелительно, - и немедленно приезжайте на Северный Вокзал. Я буду в ожидальне первого класса. Вы меня узнали?
- Узнала.
- Ничего никому не говорите.
- Ничего никому не скажу.
Я со злобой повысил трубку. Я уходил от Мари, от дочерей, от дела, но от Зои, как оказывалось, не уходил, а ее беспрекословная готовность явиться была в сущности готовностью подтвердить сообщничество. Впрочем, сообщничество или не сообщничество, какое это теперь могло иметь значение? В ожидальне, прямо против меня, была стеклянная дверь, сквозь которую я мог видеть разные станционные {116} сооружения, поезда, платформы и ходивших по ним людей. Звуков я не слышал, - мне кажется теперь, что кругом стояла тогда полная тишина. Так я провел около получаса. Когда, наконец, стеклянная дверь распахнулась чтобы пропустить Зою, я поежился, как от холода. Она стала искать меня глазами и, до того, как она меня заметила, я успел еще раз ее рассмотреть, и еще раз себе сказать, что она очень хорошо сложена, что она как раз нужной полноты, что у нее прекрасные плечи, что ее ноги не могут не быть стройными и великолепно прилаженными к телу. Потом взгляды наши скрестились.
- Я пришла, - сказала она, приблизившись.
Ничего не ответив, я встал и сделал ей знак за мной следовать. Она подчинилась. Раздражение, злоба, непреодолимое желание истязать себя и других побудили меня ускорить шаг. Дойдя до очереди такси я открыл дверцу, почти втолкнул Зою и назвал адрес того самого ресторана с домоткаными скатертями, где впервые обедал с Мари.
- Что вам от меня надо? - спросила Зоя, сдавленным голосом. Ответ мой был, конечно, готов, но я предпочел воздержаться. У самого края, почти уже начав скользить под откос, я не решался. Не надеялся, но почему-то медлил и не "снимал фотографии!".
- Вчера, - сказала она, тихонько, - вы были совсем другой.
- Вчера, - ответил я, - все было другим.
Тогда, повернувшись в мою сторону, она стала в упор на меня смотреть. Без всякого сомнения талант художницы позволял ей различать в моих чертах отражения чувств, которые от взгляда неопытного ускользнули бы и на полотне Зоя передала бы эти отражения с той же точностью, с которой передала глаза и улыбку Аллота. Но поняла она, или не поняла сложный комплекс моих мыслей, побуждений и эмоций - я не знал. Могло ведь быть, что ее наблюдательность превосходила ее проницательность.
- Если я могу вам чем-нибудь помочь, в чем-нибудь вас облегчить, произнесла она, - скажите. Я все сделаю.
- То, что вы можете сделать, никакого облегчения мне не принесет, прошипел я. - И не облегчения я ищу, а как раз обратного.
- Это одно и то же, - ответила она, спокойно.
- Объяснитесь.
- Если вы хотите большей боли, то я могу вам помочь и в этом. Это тоже услуга.