Пока я так стоял, в раздумьи, отыскивая в памяти и оживляя детские и юношеские, окрашенные благоговением воспоминания, боковая дверь открылась и вышел старенький священник, которого сопровождала тоже старая, одетая во все черное, женщина. Так как я был в полутора от них метрах, то я и счел нужным поклониться, на что священник ответил приветливой улыбкой. Тронутый светившейся в его глазах добротой, я назвался и пояснил, что я проезжий, и что красота старинной церкви меня поразила; и сказал еще, что я счастлив засвидетельствовать почтение ее хранителю.
   - Так как Хозяин ее, - прибавил я, - не Сам ли Господь?
   И тотчас старый священник, подумав, вероятно, что я глубоко верующий и преданный церкви человек, осведомился о том, на сколько я тут времени и, узнав, что я всего жду вечернего автокара, предложил войти в его домик отдохнуть за беседой и выпить, если я пожелаю, прохладительный напиток, который так прекрасно умеет приготовлять его сестра, - и он представил меня сопровождавшей его старушке.
   Так и вышло, что я оказался гостем старого священника и смог ему рассказать, почему я приехал в эти места и поделиться отчасти впечатлением, которое на меня произвело имение. Имение это священник знал довольно хорошо и легкая тень омрачила его черты, когда я поведал ему о кончине старого владельца.
   - С ним, - сказал он, - меня связывали давнишние воспоминания. Мы вместе отбывали воинскую повинность. Но это было так давно! То, что ему довелось пережить после конца службы, положило на него неизгладимую печать.
   Несколько мгновений он задумчиво помолчал, точно взвешивая за и против, точно опасаясь, продолжив рассказ, позволить печали занять слишком много места. Потом, найдя внутри себя разрешение продолжать, добавил:
   - Я знал Маргариту, его невесту. У нее была очень слабая грудь. Знал он, или не знал, что морской климат может быть очень опасным для легочных, - судить не берусь. Но только привез он ее сюда, думая, что окруженная всеми возможными заботами, она окрепнет. Может быть он хотел ее потом отправить в горы? Или поместить в санаторию? И до этого считал за нужное показать ей места, в которых мечтал с ней жить? Так или иначе, она скоропостижно скончалась от кровотечения; все так внезапно случилось, что он словно не совсем понял в чем дело, или придал всему свое собственное, мистическое толкование. Он так горевал, что можно было опасаться за его рассудок. Он повторял, что его невестой стала сама смерть, и что он с ней и будет жить, и когда умрет, то это и будет его браком. Он себя чуть ли не упрекал в убийстве. Так он с этим горем никогда не справился {69} и когда приезжал сюда, то, до того, как ехать в имение, проводил на кладбище у ее могилы чуть ли не целый день. Он никогда никого к себе не приглашал, и раз как-то мне сказал, что так горевать, одному, от всех запершись, ему в утешение ! Раз, когда я к нему все же завернул, он провел меня по комнатам, и говорил: "Видите, она тут, она тут живет! Вы только тело ее схоронили, а душу оставили дома, мне душу ее оставили. Здесь, я ее желанный гость! А в столице, чтобы не горевать, я себе ни минуты свободной не оставляю и настоящую жизнь загромождаю делами и суетой, иначе не справился бы с собой. Я в горы, - говорил он, - должен был ее увезти, и там вылечить и потом только, здоровой, показать этот дом. А вышло, что не ее он стал домом, а домом ее души. Теперь мне только надо ждать, чтобы ее настигнуть...".
   Я молчал. Что, в самом деле, мог бы я ответить, и о чем спросить старого священника?
   - И еще он мне сказал, - продолжил тот, - что времени, когда оно, как его время в столице, целиком заполнено, - нет. А что тут его столько, что оно похоже на вечность, и что он у портрета Маргариты с ней встречается словно забегая вперед, в вечную жизнь.
   Потом старичок осведомился о моих намерениях: собираюсь ли я часто приезжать и подолгу оставаться? Я пояснил, что у меня в столице много дела и что на поездки выкраивать время будет трудно; и он заметил, что разумеется само собой, что такого повода, как у покойного, оставаться тут подолгу у меня быть не может.
   Расспросил о последних месяцах его жизни.
   - Это был очень хороший человек, Царство ему Небесное, - прибавил он. - Впервые я его оценил, когда мы были товарищами по полку. Bсе его любили, за прямоту, за доброту, за мягкость, за исходившее от него расположение к людям. Потом мы остались в постоянной связи, и это я ему подыскал имение. Он отремонтировал дом, купил обстановку... Я сам уроженец здешних мест. Я тут был настоятелем, позже меня переводили в другие приходы, а под старость вновь сюда назначили, на покой.
   Мы еще поговорили о погоде, об урожаях, о деревенских делах. Он, с огорчением, мне поведал, что благочестие населения оставляет желать очень многого. Он сослался на времена.
   - Они теперь такие, - пояснил он, - что вера становится исключением. Но времена меняются, и мы с ними!
   Мы распрощались с сердечностью, и я пошел позавтракать, а после завтрака побродил по местному кладбищу.
   Покачивались над моей головой ветви развесистых сосен, дрожала между памятниками серая трава, темнели тут и там кипарисы. Я искал могилу Маргариты. И в то же время я опасался ее найти, говоря себе, что может быть лучше так и остаться под впечатавшем, что она продолжает жить в запертых комнатах старого дома, на утесе, у моря? И когда наткнулся на совсем скромную могилку, с совсем {70} скромной надписью на небольшом, белого мрамора кресте, то мне точно стало бы ясно, что я, а не кто-то другой, назначен хранителем легенды. Какое, в самом деле, для других могло иметь значение, что на кресте было имя, были день, год рождения, а дня и года смерти не было?
   17.
   Я отсутствовал всего два дня, но оказалось, что и этого было достаточно, чтобы накопились разные обстоятельства. Мари я застал в слезах. Она говорила, что рада меня видеть, улыбалась, но слез сдержать не могла. Не понимая в чем дело я старался ее утешить, рассказывая подробно о поездке, говоря, что сначала владение мне понравилось, но что позже я решил, что оно не подходит и думаю его продать. Мари слушала рассеянно, о чем-то другом помышляя. Когда же я стал настаивать, спрашивая, что с ней, она созналась, что у нее был Аллот. В комнаты свои она его не пустила, но в гостиной он пробыл почти два часа, подробно все выпытывая обо мне, о том, что я делал раньше, кем был, кем стал, о наших планах и о том, как далеко зашли наши отношения. Она пробовала от него избавиться, ссылаясь на то, что она моя невеста и что ей ни в чем перед ним отчитываться не надо, говоря, что она совершеннолетняя, что он ей всего отчим, а не отец. Все было напрасно. Он ушел только тогда, когда сам счел, что пора уходить. Рассказ Мари побудил меня предположить, что у Аллота есть в руках какой-то секретный козырь, или что он располагает некоторой над ней властью. Своего он добился: она передала ему, как мы оказались у изголовья умирающего, что мы сняли квартиру, что собираемся в заграничное свадебное путешествие. То сквозь слезы, то ласкаясь, то снова начиная плакать, она точно бы мне в какой-то неверности признавалась и просила ее простить. Под конец разговора с ней случилось что-то вроде истерики.
   - Ты меня разлюбишь, ты меня разлюбишь, - повторяла она. Моей преимущественной заботой становилась ее охрана: охрана от Аллота, от всяких, вообще, впечатлений, которые грозили приводить ее в такое состояние. Никакого упрека я ей, разумеется, не сделал и даже и не попытался ее расспросить, почему она так боится Аллота. Тревоги моей это не устраняло и я всячески обдумывал, как избежать дальнейших встреч ее с ним. Но что я мог сделать? Уже мне надо было бежать на фабрику, где мое присутствие было необходимо из-за угрозы забастовки. Само собой понятно, что персонал был оплачен в соответствии с синдикальными ставками. Но спрос на мой шоколад так стремительно рос, что я часто прибегал к сверхурочным часам, разумеется тоже по синдикальным нормам оплаченным. Рабочие и работницы не хотели, однако, даже и этих дорого оплаченных и необязательных сверхурочных часов. Обычная история, не выходящая за границы подтвержденного практикой рабочего шантажа. Все {71} дело было в том, чтобы предложить за сверхурочный труд больше, чем полагалось по тарифам министерства труда, войти в специальное, закамуфлированное соглашение. Считая, что непрерывно ширящееся производство приносит непрерывно возраставший доход, рабочий комитет хотел выкроить в нем "свою долю". Для таких переговоров заместителя было мало, требовалось присутствие хозяина. И, как раз, он был в отъезде. Так, по крайней мере, думал комитет, так как, приехав, я на фабрике еще не появлялся. Как только я вошел в бюро, начались совещания.
   Надо было выработать условия, которые позволили бы продолжение дела. Определив крайние позиции, мы нашли счетоводную комбинацию и решили, если персонал не согласится, сократить производство. Все было сложно, пришлось навести множество справок, просмотреть циркуляры. Так что я задержался. Ожидавшая меня в столовой Мари была все такой же расстроенной. Я все, что возможно, сделал, чтобы ее успокоить, отвел после завтрака в ее комнату и снова помчался на фабрику, где предстояла встреча с представителем персонала. Едва я вошел в бюро, как раздался телефонный вызов. Аллот!
   - Я хотел бы с вами повидаться, - сказал он, - и поскорей.
   От одного звука его голоса меня передернуло.
   - Я очень занят, - ответил я, подавив злобу.
   - Может вечером? После дел? В том кафе, где мы в прошлый раз...
   Обедать с ним меня устраивало меньше всего на свете.
   - Приходите в бюро без четверти шесть, - прошипел я.
   Если аппарат, позволяющий видеть телефонного собеседника, еще не придуман, то в этом случае, это было безразлично, так отчетливо, без всяких приспособлений, видел я улыбочку Аллота.
   Последовавшие за этим переговоры с персоналом чуть было не привели к разрыву. Под самый конец, когда все казалось потерянным, умелое вмешательство моего помощника выправило крен. Я прочел затем накопившиеся в моем отсутствии письма, продиктовал ответы, принял директора большого продовольственного магазина, пришедшего сговариваться о специальных конфетах к предстоящим праздникам, за ним архитектора, которому рассчитывал поручить перестройку соседнего дома... Наконец мне принесли пробные оттиски рисунков Зои. Глаза Аллота, на этот раз, так меня раздражили, что я склонялся к тому, чтобы все переменить, думая даже обратиться к старой декораторше. Но мой помощник, узнав о таком намерении, удивился до чрезвычайности. Он горячо вступился за Зою.
   - Ее рисунок чрезмерен. - сказал я.
   Директор не понимал. Не мог же я, однако, ему объяснить, что улыбка Аллота мне стала казаться прямо таки страшной.
   - Мне жаль с ним расстаться, - настаивал он.
   - Ладно. Посмотрим.
   Я совершил затем ежедневный обход мастерских. Будучи {71} инженером и, почти случайно, став коммерсантом и промышленником, я не забыл долгих лет работы по чисто технической части и находил в наблюдении за действием моих машин успокаивающее удовлетворение. Часто мне приходили в голову усовершенствования и обмениваться по поводу них мнениями со старшим мастером мне было приятно.
   Без четверти шесть я вернулся в бюро. Аллот, как мне сказали, уже ждал в приемной, и не один, а с дамой. Я распорядился ввести их ко мне.
   Первым вошел Аллот. Но я смотрел не на него, а на Зою. Ее привлекательность, ее походка, ее взгляд притягивали. Конечно она была хорошенькая. Но не только хорошенькая, а еще и несколько необычная. Я подумал тогда, что она должно быть сентиментальна, чувственна, может быть слегка черства, что она способна принимать непоколебимые решения, ни с кем не советуясь, одиноко и тайно. Что до сходства с матерью, - сходства фамильного, - то оно было несомненным.
   Остановившись перед моим столом, Аллот произнес:
   - Как все-таки приятно иметь дело с деловым человеком, который настолько в делах делен, что на все находит время. Хэ-хэ. Недурно сказано? Дельный в делах деловой человек.
   - Сказано мастерски. Здравствуйте. И позвольте заметить, что вот уже во второй раз вы не уступаете первое место даме. Демонстративно я протянул руку Зoе.
   - Восхищен. Восхищен вашей преданностью светским традициям. Зоя, Зоя. Какое на вас производит впечатление эта деловая галантность? Галантность важного и богатого промышленника? Скажите откровенно?
   Зоя молчала.
   - Садитесь, - сказал я ей.
   - А мне можно сесть? - спросил Аллот.
   - Можно.
   Сев и увидав на столе оттиск Зоиного рисунка, он стремительно затараторил:
   - А, вы не теряете времени! Вижу, вижу, что для вас время - деньги. Вот уже первые результаты. Мы только проекты строим, а у вас результаты и реальные формы. Очень, очень, очень интересно.
   Схватив рисунок он продолжал:
   - Отметим: анализ генезиса артистического вдохновения так же любопытен, как анализ вероятных реакций покупательниц. И детей. Не так ли? О! Наша художественная мастерская будет полна, неожиданных и скрытых ресурсов.
   Он передал оттиск Зое, которая, внимательно осмотрев, молча положила его на стол.
   - Вы разочарованы? Исполнение вам показалось неудовлетворительным? спросил я.
   - Нет.
   {73} Она никогда не говорит того, что думает, - вмешался Аллот, - так что удовлетворена она или нет, остается неизвестным. Впрочем, в данном случае, это неважно: заказ принят и оплачен. Надо искать новых заказов.
   Мне хотелось наговорить ему грубостей и его выгнать. "Может быть",сказал я себе, - "когда-нибудь это и случится. Но сейчас главное его хорошенько раскусить".
   - Не исключено, - обратился я к Зое, - что я закажу вам другой рисунок. Оттиск показался мне менее интересным чем оригинал.
   - Другой проект? Почему другой проект? - вскричал Аллот.
   - Разве первый рисунок нельзя исправить, если в нем обнаружены недочеты? Впрочем, все равно. Рисунок уже оплачен и новый рисунок будет новым заказом. Первым заказом для художественной мастерской. Не личным Зое - а ею руководимому ателье. Отлично, отлично, приветствую. Кроме всего прочего, на рисунке будет стоять подпись не артиста, а мастерской, предприятия... У меня в голове несколько названий. Я начал с того, что стал придумывать названия. Как некоторые писатели, которые сначала придумывают название для романа, а потом пишут самый роман, подгоняя его под название. Прежде всего рамка ! Если заказы, которые мы получим, придутся по нашим рамкам, мы далеко уйдем.
   Он вдруг замолк и добавил, смущенно:
   - Простите старика. Все та же привычка непременно одевать обстоятельства в какую-нибудь форму. Искать и находить сравнение. Простите старика.
   И пока я, сжимая в карманах кулаки, делал усилия, чтобы не разразиться площадной бранью, он добавил:
   - Названия? Название? Ателье Зоя-Гойя. А? Что вы скажете? Не правда ли, недурно? Зоя-Гойя. Одно сочетание звуков привлечет массу заказов. Подумайте только: размалеванная ширма или афиша и подпись: Зоя-Гойя. Но признаюсь также в том, что я дрожу. Ввести тень гиганта в художественное ателье? Не переборщить ли это? Но какое звукосочетание. Какое великолепное звукосочетание. Зоя-Гойя.
   - На мой взгляд, название второстепенно.
   - Сей взгляд безусловно ошибочен. Название - это род призывного сигнала. Как во время спортивных состязаний: выстрел и спортсмены бросаются вперед. Прежде всего название. Потом помещение. И, наконец, заказы.
   - В конце концов, название меня не касается. Выбирайте что хотите. Но предприняли ли вы что-нибудь в смысле приискания помещения?
   - О помещении, персонале и бюджете я представлю вам, Доминус, мотивированный доклад. Параллельно я займусь рекламой и поисками заказчиков. Каждому овощу свое время. Но ни в косм случае {74} нельзя упустить из виду вопрос названия. Это - знак. И знак может оказаться магическим.
   - А что вы думаете? - спросил я Зою.
   - Ничего. Мое дело будет рисовать.
   - Совершенно верно, совершенно верно, совершенно верно, -зачастил Аллот. - Воздаю должное мудрости пришедшей, неожиданно. на смену застенчивости. У Зои-Гойи большущие качества, Реверендиссимус, огромнейшие у нее качества, превосходные. Вы их со временем сами обнаружите и оцените. Зоя-Гойя, это живой персонаж еще не написанного романа. Но его вполне можно будет написать, сняв все мерки, как души Зои-Гойи так и ее тела...
   - Вы были у Мари, - оборвал я его. - Зачем?
   - О! На это у меня есть моральные права. Мо-раль-ные права. Кстати: она мне сказала, что вы наняли большую квартиру. Вот уже источник заказов для мастерской Зоя-Гойя.
   - Вы знаете, - снова оборвал я его, - что у вас улыбка ящерицы?
   - Ящерицы? В первый раз слышу. Я думал, что у меня обыкновенная улыбка.
   - А что вы думаете про смерть?
   - Про смерть? Этот вопрос...
   - Я его вам задаю потому, что видел фильм с ящерицами. Они улыбались и дрались. Фильм назывался Vae victis. И драка была такая, что одна непременно пожирала другую.
   - Что за ссылка? Что за ссылка? Я люблю ссылки на литературу. на спортивные состязания, на оперное пение и на выставки картин. Это все в моем духе. Но ящерицы? Уж не думаете ли вы, что в предыдущем моем воплощении я был ящерицей ? И что меня съела другая ящерица? Не усомнились ли вы в подлинности моего существования? Смею вас заверить, что у меня есть доказательства того, что я действительно существую. Я ведь мыслю!
   Он даже палец поднял, чтобы подчеркнуть торжественность сочетания.
   - Мне предстоит дать вам некоторые разъяснения насчет нашей поездки загород. - продлил он.
   И, обернувшись в сторону Зои, прибавил:
   - Зоя-Гойя, прошу вас на несколько минут оставить нас наедине.
   Та послушно встала и вышла.
   - Значит, решено, Доминус, - промолвил Аллот, - что для того, чтобы можно было прилично содержать эту девицу, мы основываем художественное ателье. Когда оно будет пущено в ход...
   -Да.
   Достав из ящика чековую книжку я выписал сумму, которую предположил достаточной. Во всяком случай я не хотел спрашивать: сколько? Я решал сам.
   {75} - Не перечеркивайте чека. - сказал Аллот. - у меня нет банковского счета. Я продолжаю. Когда мастерская Зоя-Гойя начнет давать доход, будущее девицы будет обеспечено. Не так блестяще, конечно, как будущее Мари...
   - Будущее Мари вас не касается.
   - Понял, понял. - сказал Аллот, вводя чек в бумажник. - Не объясняйте, голубчик. Наш брат артист все с полуслова понимает. До свидания. До скорого.
   Он протянул руку, к которой я едва прикоснулся, и, мышиной походочкой своей, направился к двери.
   - Иду, иду, Зоя-Гойя, - повторял он.
   18.
   Немного спустя я покинул мою студию и перебрался в ту же гостиницу, в которой жила Мари, сняв там комнату двумя этажами выше. Я отлично знал, что я и себя, и ее ввожу в искушение. Но ни она, ни я искушению не поддались. Установленные нами предсвадебные отношения были, в самом своем основании, совершенно верными и сообщали нам обоим такую душевную ясность, которой, кажется мне, должны позавидовать современные молодые люди и барышни, считающие, что установленные традициями правила не больше чем предрассудок. Замечу, что хотя к числу неверующих я себя не относил, - далеко нет, - все же жалкая примитивность моего религиозного воспитания не позволяла мне иметь точное представление о том, что может обозначать слово "таинство" применительно к бракосочетанию. Возможно, что в иных условиях, я ограничился бы регистрацией в мэрии. Но теперь венчание в церкви казалось мне необходимым уже из-за одного того, что Мари его очень желала.
   Я полагал, что соглашаясь с ней, я ее поддержу в усилии, имевшем целью затушевать прошлое, усилии, которому она придавала характер чуть что не мистический, или искупительный. Я не знаю где Мари почерпнула эту внутреннюю силу и на чем был основан этот ее образ мыслей. Методы Аллота, разумеется, тут были не при чем. Думаю, что это стояло в связи с женской восприимчивостью вообще, и с ее особой восприимчивостью в частности. Отмечу еще, что в других отношениях она такого строгого религиозного конформизма не придерживалась и вообще церковницей не была. Так или иначе, счесть себя моей женой она могла только после венчания.
   За несколько дней до свадьбы, - взволнованная и сосредоточенная, - она меня спросила, надо ли ей идти к алтарю в белом платье, в фате? Я подумал, что вопрос этот она задала потому, что ей пришло в голову, не окажется ли затронутым мое самолюбие, если она не наденет фаты, отсутствие которой будет признанием на виду у всех, и {76} ответил, что мы ни в чем не нарушили предписаний жениху и невесте, и что фата может быть ей за это наградой.
   - Но Бог ведь все знает, - прошептала она.
   Замечание это меня так поразило, что я не смог произнести ни слова. Я молча смотрел, как задрожали ее ресницы, как она судорожно вздохнула и закрыла лицо руками.
   С затаенным страхом я допустил на мгновение, что можно опасайся худшего. С так истерзанной душой Мари могла порвать, скрыться, бежать... Но она собой овладела почти тотчас же, а не только попросила оставить ее одну. К вопросу о белом платье и фате она больше не вернулась и о решении ее я узнал лишь войдя в церковь.
   О том, как все протекло в мэрии - что же рассказывать? Точно в комиссариат сходили, чтобы получить подпись комиссара под видом на жительство. Увидав наши равнодушные лица, мэр, уже старый господин, от обычного спича воздержался. Мы и наши свидетели расписались и все было кончено.
   За несколько дней до свадьбы я спросил Мари, не надо ли пригласить Аллота? Она этому воспротивилась с решительностью, исключавшей всякое обсуждение. Сознаюсь, что меня этот отказ несколько затруднил, так как в минуту рассеянности я сказал Аллоту когда и в какой церкви будет венчание. Но делать было нечего.
   Bcе инструкции моему помощнику были даны, паспорта выбраны, места в спальном вагоне задержаны. Мы могли пуститься в путь тотчас же после окончания церковного обряда.
   Описывать этот обряд я не берусь. То, что я испытал, было так полно внутреннего содержания, так было значительно и удивительно, что мне приходится признать свое бессилие, сказать, что это расположено за пределами моего разумения. Был ли я вознесен на неведомую мне до того дня высоту? Был ли я придавлен? Выбит из колеи? Или, наоборот, оказался в каком-то не изрекаемо прекрасном лоне? Не знаю, не знаю, не знаю... Может быть даже не хочу знать. Может быть не знать - лучше.
   Стечение обстоятельств, на которое я уже ссылался, объяснив, что благодаря ему в мои руки попала копия письма Аллота, позволило мне сохранить и им же составленное описание моей свадьбы. Вот оно:
   "Дождик шел, дождик падал, серенький, холодненький дождичек, и хоть и грязно было стекло окошка моей комнаты, все-таки я его видел. Хоть бы занавесочка висела какая-нибудь. Но не было занавесочки. Прямо перед собой, едва проснувшись, прежде всего, увидал я дождичек. Я поежился под простынями. Грязноватыми были мои простыни. и одеяло, когда-то веселое и пестрое, итальянское одеяло, было теперь совсем мутным. Все, вообще, кругом было мутно, и, хотя холода я и не чувствовал, вздрагивал, как от холода или точно я был простужен, или болен, или разбит каким-нибудь частичным и досадным параличом. Образы, те образы, которые соответствуют мыслям и воспоминаниям, - другие какие же, кроме окна и дождика за окном, могли {77} быть образы? - медленно и лениво ползли передо мной. И хоть бы меня тошнило! Но меня не только не тошнило, но и не могло тошнить, так как накануне никакой выпивки не было. Накануне я провел порядочно времени в общественной библиотеке, где читал Тацита, - описание пожара Рима. А потом мне там еще попалась брошюрка, в которой говорится о средневековых сожжениях на кострах богохулителей и кабалистических евреев. Все как следует, со всеми подробностями рассказано. Так вот, мол, на самом деле все происходило и ничего ни убавить, ни прибавить, ни переменить нельзя. Это вместо обычной выпивки вчера было. И сегодня утром, из-за этого, после того, как немного повалялся, почувствовал, что не тело тошнит, а душу. Но как устроиться чтобы душу вырвало? У души горла нет, пальца туда не засунешь. Так и встал с этой тошнотой душевной, так с ней и оделся, так с ней и кофе свой мерзкий выпил, так и пошел под дождиком, по мокрым улицам между автомобилями: когда дождик, так столько их набирается, что почти один на другой лезет, как льдины во время ледохода. Прямо к церкви шел.
   Выдаю замуж падчерицу, выдаю замуж падчерицу, - долбило в голове. Выдаю падчерицу. А прохожие, под зонтиками, так пихались, что уму непостижимо! И все от меня отворачивались, и женщины, и мужчины, точно я зачумленный, или страшный какой-то. Народу, народу, столько народу, да в дождливый день, куда же это столько народу может спешить? Не лучше ли дома сидеть? И ручейки текут, и по витринам капли текут, и по крышам что-то течет... До церкви не далеко, но пробраться сквозь толпу не так-то было просто. Однако, должен сказать, что я в пихании разобрал некоторый внутренний смысл, именно, что я ceбе к церкви дорогу пробиваю сам, своими силами, как ледокол себе пробивает дорогу. Не пускает лед ледокол, а он все-таки идет. Так и я тогда к церкви насильно шел, наперекор и толпе, и дождю, и душевной тошноте. Вы только ceбе представьте: меня ведь на свадьбу не позвали.
   Я свою падчерицу воспитал, поставил на ноги, я помог ей получить образование... а она меня на свою свадьбу не позвала ! И не то, что она по секрету от меня решила выйти замуж. Скрывать она ничего не скрывала. Но вот не позвала. Точно бы я для нее и не существовал. Конечно, обиды я испытать не мог, мало ли что девчонкам в голову приходит? Грусти тоже никакой не получилось, ни ущемления самолюбия. Но вот так все сложилось, что к церкви я пробирался как ледокол, силой, ломая лед. Не против течения, а именно ломая лед, сталкиваясь с прохожими, нарочно не уступая дороги, нарочно пихаясь. Церковь была на площади. Церковь была довольно старая и дома, выходившие на площадь, тоже были довольно старые. Площадь эту я знал хорошо и раньше; неподалеку от нее был антиквар, которому я, время от времени, приносил разную рухлядь для продажи. Но теперь я во всему присмотрелся с особенным вниманием. Дома мне понравились. Они были узкие, невысокие: два, три этажа самое большее, - с любезными окнами, за каждым из которых крылось по секрету, а то и по несколько секретов, с внимательными {78} дверями: перед тем как открыться чтобы пропустить, как следует, мол, хочу узнать к кому и зачем идешь? В середине площади фонтан, почти новый, и кругом фонтана большие деревья, листья которых шевелили дождевые капли. Автомобилей, разумеется, было много, - нет в наши дни от автомобилей спасения. К входу в церковь вело несколько ступенек, и по обеим сторонам двери было по две колонны. Все это я описываю с подробностями только для того, чтобы подчеркнуть, что никакой таинственной или мистической атмосферы не чувствовалось. Церковь, фонтан, дома, автомобили - все обыденное. Я рассердился. Надоело, замучило обыденное. И пришло мне тогда на помощь воображение, при содействии которого я все окружающее представил себе в другом свете. Как тут все могло быть гораздо раньше, давно? Не жил ли в одном из этих узких домов тот кабалистический еврей, про которого я накануне читал в общественной библиотеке? Притворившись христианином он взял в рот частицу, но не проглотил ее, а принес во рту домой и там, выплюнув на стол, пронзил кинжалом. Хлынула тогда из частицы кровь, и все сильней и сильней, по всему полу разлилась, проникла на лестницу и по ступенькам ручьем дошла до улицы... Рассвирепевшая толпа ворвалась к кабалистическому еврею, схватила его, и тут же, соорудив костер, на том самом месте, где теперь бьет фонтан, живьем сожгла... Каждый чувствовал облегчение. Не только наказание казалось заслуженным, но еще была устранена опасность: мало ли какое могло с каждым произойти несчастье, если кабалистический еврей продолжал бы свои кощунства? Впрочем, может и не на этой площади церковь жгла неугодных ей, а на другой. Это несущественно. Существенно, что она сама была тут, что она непоколебимо продолжалась. Глядя на нее, укрываясь от дождика под платанами, я поджидал автомобилей: одного с моей падчерицей, другого с женихом, мне непременно надо было видеть, как они войдут в церковь и как из нее выйдут мужем и женой; хоть анонимным и тайным свидетелем этого мне надо было быть. Поднявшись по ступенькам я заглянул в церковь. Там горели свечи и было несколько молящихся, или ожидавших жениха и невесты. И я подумал, что когда кабалистический еврей подошел к алтарю и принял частицу, то судьба его была решена, что ничего изменить он уже не мог, что он всего-навсего подчинялся. Я тоже чему-то подчинялся, по крайней мере мне так казалось, когда я вернулся под платаны. Дождь все шел и шел, шумя по листьям, и из пастей львов, которые были вокруг фонтана, лилась вода. Я совершенно промок и чувствовал себя прескверно, но уходить не хотел. Наконец, подъехал первый автомобиль, и из него вышел жених.