Страница:
Потом я распахнул дверь.
Прямо против нее было большое, - слишком большое, показалось мне, окно, сквозь которое была видна ярко освещенная солнцем белая стена дома, расположенного по ту сторону улицы. Стена эта была страшной. Точно она, отразив их, направила на меня все лучи, какие только могут быть в природе. Так это было ярко, что показалось мне похожим на взрыв, на грохот. Но грохот, - если только я действительно слышал грохот, - исходил из моего сердца. Оглушенный, выбитый на секунду из измерений действительности, я увидал между этим окном и мной длинный стол, с разложенными на нем бумагами, папками, книгами, брошюрками, газетами... По левую руку, вдоль стены, была кровать. Слегка ослепивший свет не позволил мне сразу рассмотреть изголовье ее, которое, обращенное к простенку у окна, было в тени. Но едва глаза мои привыкли, я различил подушки, {167} и на них лицо, и направленный на меня неподвижный, беззрачковый взгляд. Потом выступили обтянутые кожей виски и сложенные в ящеричную улыбку губы, под ними длинная, худая шее, обезображенная выдающимся кадыком. На одеяле, беспомощно и бессильно, лежали две пожелтевших, костлявых руки.
В складке рта и в глазах, в еле определимом движении головы, мелькнуло что-то похожее на вопрос. Но было это совершенно мимолетно: не только Аллот меня узнал, но очевидно счел мое появление за вполне естественное. Музыкальный голос, который я услыхал, не замедлил это подтвердить.
- Я знал, что вы вернетесь, Реверендиссимус Доминус, - сказал он, - но мысленно приурочивал ваше возвращение к более отдаленному будущему. Вы слегка нарушили мой расчет.
И пока я, ошарашенный, ошеломленный, искал, и не находил того душевного движения, которое позволило бы мне приспособиться к мной же вызванным обстоятельствам и определить с точностью место, которое я в них занял, - п молчал, Аллот прибавил :
- Но так как мой расчет был весь расположен в плане мысленном, это не имеет большого значения.
Какое, действительно, это могло иметь значение? Календари не считаются с тем, что время может быть больше или меньше насыщено, а ведь именно от этой насыщенности зависит сущность сроков. День может быть длинней десятилетия и минута суток. К тому же Аллот был в явно плачевном состоянии. От него ничего не оставалось. Может быть он просто умирал. Слова, который он мог произнести, и мысли, которые мог высказать, не сочетались с земной реальностью, были символичны, чуть что не посмертны. Я их слушал с некоторой грустью, немного как слушают шелест листьев на кладбищах, или песню ветра в трубе, осенью, в ненастье.
- Вы молчите? - спросил он. - Не будь я скептиком, я подумал бы, что вы привидение.
Не оборачиваясь, я закрыл за собой дверь и прислонился к ней.
- Я очень болен, я очень ослаб, - прошептал Аллот, - малейшее усилие меня утомляет. Мне даже говорить трудно.
Он ждал ответа. Но я молчал.
- Знаете, Доминус, почему у меня ничего не вышло? - спросил он.
По комнате пробежал луч. По-видимому, где-то открыли окно и блеснул отблеск. Выведенный этим из оцепенения я шагнул к столу. На первой папке, которую я увидал, было написано большими буквами :
"Реверендиссимус Доминус". Я тронул ее пальцем.
- Да, - произнес Аллот, - это ваша папка. И тотчас же я ее отложил. Под ней была другая: "Ермолай Шастору".
- Нет, - услыхал я.
{168} Повернувшись в его сторону, я поймал на себе тот самый взгляд, который впервые почувствовал во время завтрака, когда такой лил дождь, и который угадал во время другого завтрака, с Заза, в окрестностях приморского города, который вообще всегда чувствовал. Степень напора его была неодинаковой, но самый напор не прерывался ни на мгновение, ни в зачарованном городе, ни в конторе фабрики, ни в спальне, ни у кроваток моих девочек, ни в низкой комнате с полукруглыми окнами, ни во время прогулки с Зоей... Я внутренне себя спросил: в какие же минуты он был всего тягостней, всего удручающей? И, без колебания, ответил: в минуты объятий Мари. И прозвучал тогда в ушах моих, с ясностью слуховой галлюцинаций, голос Зои: "Он мне все сказал", и дважды ей повторенное, в ответ на мою настойчивую просьбу, восклицание: "оставьте меня, я не могу, я больше не могу!", и жалобы Мари, когда я ее назвал, в такси, Анжель. Не для того ли я теперь был тут, чтобы заставить Аллота во всем признаться и свести с ним последний счет? Но вместо того, чтобы нанести ему сокрушительный словесный удар, оглушить и прикончить, я молчал. Я не мог выдавить из себя ни одного слова и стоял неподвижно.
- Вы молчите, Доминус, - донеслось до меня, - вам, кажется, безразлично, что у меня ничего не вышло? Может быть это и вправду не имеет никакого значения? Припомните все же, что я вам сказал после коктейля по поводу "Тысячного заказа"?
Я шагнул тогда в направлении его кровати и крепко сжал кулаки. Видимо, в моем облике была какая-то решимость, так как в глазах Аллота мелькнул страх.
- Я вам тогда сказал, - промолвил он все же, - что пускаюсь в поиски моральных и религиозных сюжетов. Чтобы полностью самому войти в такой сюжет я женился на Зое церковным браком. И я молился, Доминус! Как я молился, если бы вы знали! До кровавого, кажется мне, пота! И во время Таинства, стараясь вникнуть в высшее значение всякого слова, - и после него. Смирением старался проникнуться, благоговением, целомудрием, терпением, любовью... В смысл каждого из чудесных слов, которые соединяют брачующихся перед лицом Всевышнего, стремился проникнуть, все хотел до самого конца понять, ко всему присоединиться, быть таким, каким надлежит быть на исповеди. И ничего у меня не вышло. Ни-че-го!
Он закрыл глаза и дыхание его участилось. Тирада явно истощила небольшие запасы его сил. Кроме того, он наверно ждал, что я что-нибудь скажу.
Но я молчал.
- Конечно, - прошептал он, - я говел перед бракосочетанием. И мне кажется, что оттого ничего не вышло, что покаявшись и получив отпущение грехов, можно все начинать снова, так как потом можно опять покаяться и опять получить отпущение. И так всю жизнь. Это {169} или слабость, или ошибка, или хитрость. Но сюжет! Сюжет! Сюжет-то какой !
Я приблизился, я был почти у его кровати.
- Я очень, я неимоверно устал, - проговорил он. Придвинув стоявший в ногах стул к изголовью, я сел.
- Вы все молчите, - прошептал Аллот, минутой позже. - Молчать лучше, вы правы. Я не могу ходить, я лежу почти неподвижно, и молча пишу, вот уже сколько времени. Вернее писал, так как теперь и писать мне становится непосильно.
Дыхание его сделалось таким коротким, что я спросил себя: "Уж не помирает ли он?". Могло ведь быть, что увидав меня он испугался, и, в его состоянии, волнение могло оказаться последним толчком. Глядя на его кадык, я думал: "Я только ему помогу. Я только чуть-чуть ускорю".
- Я занялся и вашим сюжетом, Доминус, - проговорил он, указывая глазами на папки. - Но почему вы молчите? Можно подумать, что вы, в самом деле, привидение.
Он точно бы кашлянул. Но может быть это было попыткой хихикнуть? До сих пор не знаю.
Сиделка сегодня опаздывает, - сказал он вслед за тем, с неожиданной ясностью. - Обычно, в этот час, она уже тут. Может быть вы пришли ее заменить, Доминус?
Я положил тогда на его грудь, - худоба которой меня поразила, ладонь, оттопырив большой палец и стал ее продвигать к кадыку. В беззрачковых глазах мелькнул ужас. Аллот открыл ящеричный рот, - может быть для того, чтобы закричать, - но никакого звука не последовало. Я уже готов был его спросить: "Правда ли все то, что мне про вас рассказала Зоя? И все ли она мне рассказала?". Но я боялся услыхать звук своего голоса. Молчание, очевидно, больше соответствовало роли привидения, которую я, волей-неволей, играл. Я перестал продвигать руку к кадыку. Не в том было дело, чтобы выдавить из ненавистного тела ненавистную душу. Убийство из мести грубо, глупо и кратко. Важно было заставить Аллота почувствовать в шее то, что я чувствовал в готовых сжать ее пальцах. Это короткое замыкание. показалось мне, подводило итог всем нашим отношениям. Прижав его к самому краю жизни, я оставлял его в живых, чтобы он потом мог все обдумать, все понять и к воспоминанию этому возвращаться. Возможно, конечно, что он в самом деле, принял меня за привидение и отнес все за счет галлюцинации. Но не все ли это равно?
Я молча встал и длительно посмотрел в его беззрачковые глаза, пытаясь понять, что они выражают. Я, кроме того, ждал, что он что-нибудь скажет. Но Аллот не сказал больше ничего и прочесть того, что было в его глазах, я не смог. На лбу его выступили капли пота.
Я повернулся, взял со стола несколько папок и направился к двери.
{170}
42.
Но выйдя в прихожую, я как бы споткнулся. Куда направиться, в каком направлении сделать первый шаг? Вернуться к Мари было по-прежнему, если не еще больше, невообразимым. Уехать к Заза? Зачем? Чтобы снова начать ходить от стены к стены; в низкой комнате? Пока я, застыв в неподвижности, размышлял, за дверью послышались шаги, в замке заскрипел ключ, и я успел подумать, что это, вероятно, сиделка. Я ощутил некоторое вопросительное беспокойство: что она подумает обнаружив в квартире совершенно ей незнакомого человека с папками в руках? Но длилось это недоумение недолго, так как дверь открылась и вошла Зоя. Увидав меня она вздрогнула и застыла в неподвижности, секунд, я думаю, на пятнадцать-двадцать.
- Вы так долго не шли, - прошептала она наконец, - что перестала вас ждать.
Ни одно из приходивших мне на ум слов не могло ничему соответствовав и еще раз молчание открыло мне свои неистощимые сокровища. По отношению к словам оно то же, что музыка по отношению к тишине, совершенства которой она передать не в силах.
- Я все такая же, - услыхал я тогда. - Ничего не переменилось.
И правда: она была так же красива, так же хорошо сложена, с таким же вкусом одета. На ней было легкое, пестрое платье, белокурые локоны падали на ее плечи прикрывая уши и часть щек. на которых, - то ли от волнения, то ли от жары, - пылал яркий румянец. В глазах мерцало сложное сочетание удивления и решимости, может быть было в них нечто властное. Я хотел было сказать: "я ухожу", обдумывая, надо ли к этому присовокупить, что я видел Аллота и больше видеть его не хочу. Но до того, как я решился, Зоя произнесла:
- Аллот очень болен. Кроме того, что сломанная кость не срастается, него расстроилась сердечная деятельность. И что-то в желудке, опухоль.
- Рак? - спросил я.
- Нет. Не рак. Но нужна операция, которой нельзя сделать из-за его слабости.
- Он скоро умрет, - сказал я.
- Идите за мной, - промолвила Зоя и провела меня по коридору в ту спальню, где я уже побывал. Закрыв дверь она, прежде всего, подошла к зеркалу и провела рукой по волосам и по щекам.
- Сегодня и жарко и душно, - замигала она, оборачиваясь. Вы задолго до меня пришли?
- С полчаса.
- И видели Аллота? Сиделка с ним?
- Нет. Он один. Сиделка опаздывает.
- Вы с ним говорили?
{171} Я не сказал совсем ничего, а он почти ничего.
- Подождите меня здесь, я сейчас вернусь, сядьте в кресло, не уходите. - произнесла Зоя, скороговоркой, и стремительно вышла.
Я принялся рассматривать ее комнату, испытывая одновременно и удивление, и некоторое волнение. Больше всего меня привлекли развешанные по стенам полотна и рисунки. Их было много и сюжеты были разнообразны. Но на всех был очевиден отпечаток ее характера: твердость и высшая замкнутость. Если в Зое кипели страсти, то были они глубоко запрятаны в почти недосягаемые недра ее души.
Вернувшись, она пояснила, что сиделка пришла почти тотчас же после нее.
- Задержись мы еще на минуту, она нас застала бы. У нее ключ, как у вас. Скажите теперь, как вы появились, откуда? Вы видели Мари?
- Нет.
- Прямо ко мне, стало быть?
- Да.
Она явно старалась проникнуть в сущность моих побуждений и, невидимому, в голове ее шевелились разнообразные догадки. Но единственная, которая озарила бы ее лицо радостью, казалась ей, вероятно, неправдоподобной.
- Нам надо обо многом поговорить, - сказала она, - но так как сиделка опоздала и ничего не принесла, я сначала схожу за провизией. Не хочу ее посылать, мне пришлось бы остаться с ним...
- Скорей, скорей, мадам Аллот, - раздалось за дверью, ручку которой теребила нервная рука. - Скорей, скорей, ему худо, он задыхается.
Зоя вышла и снова я стал рассматривать ее комнату, ее рисунки, ее картины. Одна из них показалась мне особенной. Это было искаженное не то болью, не то страхом, не то отвращением женское, почти детское, личико, две скрюченных руки, две вытянутых, с напряженными сухожильями, ступни, вместо тела было красно-бурое пятно. Все вместе лежало на светло-зеленой, усеянной красными маками и белыми маргаритками лужайке. С двух сторон очень синее небо было обрамлено нежной листвой березок. Противупоставление света и ясности неуклюжести, ненужности, оскорбительности бурого пятна, сухожилья ног, почти вывернутые пальцы, складка губ и помутневшие глаза - все это производило донельзя угнетающее впечатление. Я отвернулся чуть ли не с тоской.
Прошло четверть часа, может быть больше. В коридоре раздались легкие и поспешные шаги. Вошла Зоя.
- Ему лучше, - сказала она, и нельзя было угадать: с облегчением пли с сокрушением. - Сердце вдруг стало сдавать. Сиделка перепугалась, но мы успели сделать вспрыскивание.
Потом, приблизившись ко мне настолько, что я почувствовал ее тепло, спросила:
{172} - Вы останетесь?
-Да.
- Наверно?
-Да.
- Я ему ничего про вас не сказала. Он слишком слаб. Теперь я бегу за покупками, мы позавтракаем здесь. Его накормит сиделка. если только его можно будет кормить. Вы не уйдете? Вы меня дождетесь ?
- Дождусь.
Посмотревшись в зеркало, она прибавила:
- Я переоденусь. Я надену другое платье. Сняв с вешалки три платья: голубое, пестрое и темно-зеленое с кружевными вставками, она осведомилась:
- Какое вам нравится? Зеленое мне идет больше всего, но боюсь, что в нем мне будет жарко.
- Вам идет и то, что на вас сейчас.
- Но я все-таки переоденусь, - решила она, и вышла. Когда через две минуты она вернулась, я не мог не признать, что и зеленый цвет, и кружевной воротник, и широки вырез шли ей до чрезвычайности.
Спросив еще раз, дождусь ли я ее, она взяла сумочку и вышла. Я слышал как шаги ее удалились, затихли и снова приблизились. вслед за тем щелкнул замок.
- Ах, вот что, - пробормотал я, с досадой.
Все же я находил ей и оправдания, - верней не хотел ее осуждать. С нежных, датских лет ее стиснули жестокость и грубость. И о чем она узнала позже? Не оказалось ли все мраком и болью? Не смогли, однако, вытравить из нее ни мрак, ни боль, любви к краскам и чувства линии. Возможно, что это было ее единственной опорой.
И тут вдруг в ее кругозоре оказался я, живой, но почти вычеркнутый, почти безнадежно отданный прошлому. Ее опасения и ее наивная предосторожность находили объяснение. Как дети прячут в укромные места, в какое-нибудь дупло или щель в стене свои сокровища: почему-то до нежности понравившуюся фарфоровую чашечку, или зайчика с аметистовой бусинкой в спине, или необычайную открытку, где в окнах замка отражается вечерний свет, или найденную в автобусе брошку с чьими-то таинственными инициалами, - прячут, чтобы избежать вечного досмотра, иметь их в исключительной, тайной собственности, как талисманы, как знаки посланные из чудесной страны. - так теперь Зоя, душа которой осталась, в известной мере, душой ребенка, заперла меня в своей комнате.
Чтобы я не ушел. Чтобы я не потерялся. Чтобы никто мной не завладел.
Я взял тогда одну из папок Аллота. Мне попалось описание моей свадьбы и, признаюсь, чтение было мне очень тягостно. Больше всего меня покоробило то, чему теперь находилось объяснение: возведенные {173} к небу глаза Аллота! Он молился! И только теперь, читая его строчки, я узнавал, что он тайно присутствовал на моей свадьбе точно так же, как позже я тайно же присутствовал на его. Кому понадобилось скрестить наши пути? - спрашивал я себя. Давление, влияние, род права, которые он себе присвоил, выходили за пределы того, что разрешает простая бессовестная хитрость. И я ничего не нашел, что этому противупоставить кроме бегства. А позже, соединившись с женщиной, которая меня полюбила и которая на все для меня была готова, я навалил себе на совесть еще одну подлость. Мои естественные свойства хладнокровие, спокойствие, расчетливость, работоспособность, проницательность, - оказались бесполезными, ни в чем мне не помогли. Даже тут, с рукописью Аллота в руке, я испытывал что-то похожее на покорность его воле.
Все же я приближался к заключению, я даже его начинал, бессознательно, подготавливать.
"Моя падчерица выбрала правду и надела светло-серый костюм", - читал я, - "...значит она или раньше во всем созналась, или вот теперь сознается... не смогла она, стало быть, пойти на соглашение с совестью и вся целиком, такою какая она есть и душой и телом, стала перед Престолом... молодец моя падчерица, повторял я себе".
Ну как, ну как посмел он это написать? Циник, насильник, пакостник... как мог он выводить эти строки? И как посмел итти к исповеди и к Причастию и теперь вот еще говорить что у него "ничего не вышло" потому, что после исповеди можно все начинать заново, и снова исповедаться, и снова начинать. Цена его практической литературы !
И хуже всего, страшней всего было то, что он меня в свою практическую литературу уже ввел, что я был на кончике его пера, что даже "теоретическое убийство", которое меня только что удовлетворило, точно бы входило в им предусмотренную схему. И что эпилог, приближение которого я чувствовал, был эпилогом его темы, его сюжета...
43.
Щелкнул замок, дверь открылась.
- Что с вами? Что-нибудь случилось? - спросила Зоя, с порога. - Или это оттого, что я вас заперла, у вас такой вид?
- Нет.
- Отчего же?
Сказать ей в чем дело мне показалось невозможным, и я промолчал. Но так как, раскладывая покупки, она настаивала, то я пробурчал:
- Видите эти папки? Там все написано.
{174} - Папки? Вы их взяли со стола? Я никогда в них не заглядывала. Но знаю, что он иногда писал подолгу, и что это его утомляло.
- И вам никогда не хотелось узнать, что он пишет?
- Иногда хотелось. Но я боялась. Он меня расспрашивал. Он мне даже давал поручения.
- Поручения?
Она взяла папки, и, перебрав их, произнесла:
- Да. Для этой. В ней про вас.
Я прочел надпись, сделанную большими буквами: "Реверендиссимус Доминус". Она же, с испугом, прибавила:
- Эта папка меня притягивала. Но мне казалось, что если я ее прочту, то во мне произойдет перемена. Я никакой перемены не хотела.
Потом, с порывистостью, она выдвинула на середину комнаты один из столиков, сбросила на кровать кипы лежавших на нем рисунков и набросков, постелила белую скатерку, пошла на кухню за приборами. Я развернул пакеты и был неприятно поражен обилием всяких дорогих угощений. Когда мы сели за стол, брови Зои были сдвинуты и она казалась все более и более нервной. Внезапно вскочив, она снова выбежала на кухню и принесла вина. Все это молча. И только выпив первый стакан, залпом, вдруг решившись, - как бросаясь головой в воду, - проговорила:
- Нельзя, все-таки, так долго сердиться за то, что я вас заперла. Попробуйте понять.
- Я понял, я все понял. Не объясняйте. Не думайте, что я сержусь. Я не в своей тарелке, но не потому, что вы меня заперли. Я потому...
- Что вы потому? Вы не кончили.
- Молчание лучше всего.
- Но я все же хочу знать, - сказала Зоя с некоторым ударением на каждом слове, - почему, вернувшись, я не знаю откуда, вы пришли сюда, а не домой? Ко мне, a не к Мари?
- Домой можно вернуться только когда есть дом.
- А сюда?
- Сюда я не вернулся. Я тут в первый раз.
- Но почему же все-таки сюда?
- Из-за вас. Да, да, из-за вас. Не смотрите на меня такими глазами. Из-за вас. Помните, что вы сделали рисунок для моего шоколада с его глазами и улыбкой? Который я забраковал? Несколько пакетов с этим рисунком все-таки успели разойтись. Один такой пакет, залежавшийся, попался мне в деревне, в лавочке. Он меня там ждал, плитка вот такая, в прозрачном футляре и с вашим рисунком. (Я усмехнулся, мне точно стыдно на мгновение стало). Это раз. А второе: не вы ли мне все рассказали про Мари? И о нем? Я и пришел сюда, чтобы с ним рассчитаться.
{175} - Вы хотели его убить?
- Хотел.
В наступившей за этим тишине прозвучали в коридоре шаги, хлопнула дверь, раздался шум посуды, и снова шаги.
- Это сиделка прошла на кухню, - проговорила Зоя, совсем мрачно.
Я смотрел на висевшее передо мной полотно: зеленая лужайка с цветами и бурое пятно. Проследив мой взгляд, Зоя сказала:
- Это вас не касается.
Когда она, вслед за этим, налила себе вина и выпила его большими глотками, я невольно уловил общее с движениями ее матери, напивавшейся в кафе, у железнодорожной будки. мне стало совсем не по себе. Не слишком ли много скрещивалось в этой комнате линии, не слишком ли нагло слетались сюда тени прошлого? Не готовы ли были снова прозвучать застывшие в воздухе слова и жалобы?
- За это, - сказала Зоя хрипло, - вы убить не захотели бы. Я отвел глаза от бурого пятна, от скрюченных пальцев. И так как снова спрятался за молчанием, она добавила:
- А почему вы его не убили?
- Он понял, что я о нем знаю достаточно, чтобы его задушить и что я могу его задушить. Я оставил его в живых, чтобы он об этом думал.
- Но всего вы не знаете.
- Всего не знаю?
- Да. Вы не знаете, например, что после вашего исчезновения он меня посылал к Мари.
- Зачем?
- Чтобы посмотреть, как там все обстоит, и ему рассказать. Он говорил, что если бы не лежал в гипсе, то поехал бы сам, так как ей могут быть нужны его советы и его деловая помощь. Вашей-то ведь больше не было? И он опасался, что без советника ее могут обойти и с фабрикой, и с деньгами, что надо защитить от мошенников и самое Мари, и девочек. И их воспитать. Он еще говорил, что ему представляется случай загладить немного прошлое. И досадовал, что не может двигаться.
- И какая была Мари?
- В первый раз, через неделю после вашего исчезновения, она была... как вам сказать? Она была своей тенью. Мне стало страшно... вот.
Вскочив, Зоя порылась в бумагах и протянула мне набросок.
- Вот, вот, - повторила она.
Я увидал тогда Мари, какою ее могла видеть Зоя, и отвернулся.
- Спрячьте. И продолжайте.
- Продолжать? Хорошо. Я никогда до того Мари не видела. Она меня поразила. Потом меня поразила Доротея, но только когда я пришла в третий раз.
{176} - Говорите про Мари.
- Когда я сказала, что я жена Аллота, она вся вытянулась, ее точно кто-то стал растягивать. От глаз до ступней, в одну струнку вытянулась. Точь-в-точь как я на наброске зарисовала, на который вы не хотите смотреть.
- И что она сказала?
- Почти ничего не сказала. Сказала, что ничего сказать не может, что не понимает, что ждет.
- И больше ничего?
- Ничего. Она на меня смотрела.
- Но все-таки?
- Знаете! - воскликнула Зоя, внезапно вспыхнув, - что вы меня о Мари расспрашиваете почти так же как расспрашивал Аллот, когда я вернулась?!
- Он подробно расспрашивал?
- Да. И записывал. И потом вкладывал в эту папку. Зоя указала на ту, где стояло: "Реверендиссимус Доминус".
- Когда я пришла во второй раз, Мари была внешне спокойной, но сразу можно было рассмотреть, каких это ей стоит усилий. Она предложила мне чаю и позвала вашу старшую дочку. Я ее взяла на колени.
- Мари-Женевьев?
- Да. Мари-Женевьев. Она похожа на вас, у нее ваши глаза. Когда я заговорила об Аллоте, сказала, что он лежит в гипсе, беспокоится насчет фабрики и просит ничего не решать не посоветовавшись, Мари меня оборвала почти сразу.
- Попросила об Аллоте ничего не говорить?
- Да. Она сказала, что у нее есть к кому обратиться за советом, и что Аллота она видеть не хочет, ни за что не хочет.
- И кто же ее советник?
- Она не захотела его тогда назвать. Только когда я в третий раз пришла - назвала.
Замолкнув на минуту Зоя добавила, с резкостью:
- Вы меня мучаете вашим допросом. Больше мучаете, чем мучил Аллот, когда расспрашивал. Честное слово. Я у вашей Мари ничего не выпытывала. И ничего ей не сказала из того, что о ней знаю. Должно быть я добрей вас. Или, может быть, несчастней. И зачем вам все подробности? Ему они нужны были чтобы писать. А вам?
Она налила полный стакан вина и, не отрываясь, выпила.
- Кто ее советник? - спросил я снова.
- Его фамилия Романеску.
И так как я не уловил тотчас же кто Романеску, Зоя пояснила:
- Он бывший банкир. Теперь он часовщик. Я его застала у Мари когда пришла к ней в третий раз. Он что-то подвинчивал в больших часах. Потом мы пили чай. Нерс привела обеих ваших дочерей. Я опять заметила, что старшая похожа на вас. А Доротея на мать.
{177} Сказав это, Зоя долго, упорно, настойчиво стала смотреть мне в глаза, так долго, так настойчиво, что мне стало не по себе. При этом губы ее шевелились. Зная, что это значит, и опасаясь услыхать ненужные слова, я спросил почти грубо:
- Что было потом?
- Потом было то, что мы с Романеску вместе вышли и разговаривали.
- О чем?
- О разных вещах. Неинтересных. Он сказал, что Мари попала в трудное положение в особенности в смысле фабрики. Он пришел в первый раз осматривать часы на другой день после вашего исчезновения, ничего о нем не зная. Через несколько дней он снова пришел, чтобы еще что-то починить, так как в первый раз у него не было с собой каких-то инструментов. И запомнил, что Мари, глядя как он работает, сказала ему, что в этих часах должно быть накопилось много минут с тех пор, как они остановились. Он ничего не понял, но вот запомнил. Может оттого и запомнил, что не понял? Еще ему показалось, что у Мари есть какая-то суеверная надежда, что когда часы пойдут, вы вернетесь. Он ей что-то, сколько я поняла, рассказал, что времена бывают разные, и что вот он сам раньше был банкиром, а теперь стал часовых дел мастером, так как ему пришлось бежать и скрываться. Она ему показала письмо директора фабрики, на которое не знала как ответить. Он сейчас же все понял и написал черновик, сказав, что ей надо быть очень осмотрительной, что мало ли что бывает? И обещал всегда ей помогать в переписке. У него деловой опыт. В общем, предложил услуги.
Прямо против нее было большое, - слишком большое, показалось мне, окно, сквозь которое была видна ярко освещенная солнцем белая стена дома, расположенного по ту сторону улицы. Стена эта была страшной. Точно она, отразив их, направила на меня все лучи, какие только могут быть в природе. Так это было ярко, что показалось мне похожим на взрыв, на грохот. Но грохот, - если только я действительно слышал грохот, - исходил из моего сердца. Оглушенный, выбитый на секунду из измерений действительности, я увидал между этим окном и мной длинный стол, с разложенными на нем бумагами, папками, книгами, брошюрками, газетами... По левую руку, вдоль стены, была кровать. Слегка ослепивший свет не позволил мне сразу рассмотреть изголовье ее, которое, обращенное к простенку у окна, было в тени. Но едва глаза мои привыкли, я различил подушки, {167} и на них лицо, и направленный на меня неподвижный, беззрачковый взгляд. Потом выступили обтянутые кожей виски и сложенные в ящеричную улыбку губы, под ними длинная, худая шее, обезображенная выдающимся кадыком. На одеяле, беспомощно и бессильно, лежали две пожелтевших, костлявых руки.
В складке рта и в глазах, в еле определимом движении головы, мелькнуло что-то похожее на вопрос. Но было это совершенно мимолетно: не только Аллот меня узнал, но очевидно счел мое появление за вполне естественное. Музыкальный голос, который я услыхал, не замедлил это подтвердить.
- Я знал, что вы вернетесь, Реверендиссимус Доминус, - сказал он, - но мысленно приурочивал ваше возвращение к более отдаленному будущему. Вы слегка нарушили мой расчет.
И пока я, ошарашенный, ошеломленный, искал, и не находил того душевного движения, которое позволило бы мне приспособиться к мной же вызванным обстоятельствам и определить с точностью место, которое я в них занял, - п молчал, Аллот прибавил :
- Но так как мой расчет был весь расположен в плане мысленном, это не имеет большого значения.
Какое, действительно, это могло иметь значение? Календари не считаются с тем, что время может быть больше или меньше насыщено, а ведь именно от этой насыщенности зависит сущность сроков. День может быть длинней десятилетия и минута суток. К тому же Аллот был в явно плачевном состоянии. От него ничего не оставалось. Может быть он просто умирал. Слова, который он мог произнести, и мысли, которые мог высказать, не сочетались с земной реальностью, были символичны, чуть что не посмертны. Я их слушал с некоторой грустью, немного как слушают шелест листьев на кладбищах, или песню ветра в трубе, осенью, в ненастье.
- Вы молчите? - спросил он. - Не будь я скептиком, я подумал бы, что вы привидение.
Не оборачиваясь, я закрыл за собой дверь и прислонился к ней.
- Я очень болен, я очень ослаб, - прошептал Аллот, - малейшее усилие меня утомляет. Мне даже говорить трудно.
Он ждал ответа. Но я молчал.
- Знаете, Доминус, почему у меня ничего не вышло? - спросил он.
По комнате пробежал луч. По-видимому, где-то открыли окно и блеснул отблеск. Выведенный этим из оцепенения я шагнул к столу. На первой папке, которую я увидал, было написано большими буквами :
"Реверендиссимус Доминус". Я тронул ее пальцем.
- Да, - произнес Аллот, - это ваша папка. И тотчас же я ее отложил. Под ней была другая: "Ермолай Шастору".
- Нет, - услыхал я.
{168} Повернувшись в его сторону, я поймал на себе тот самый взгляд, который впервые почувствовал во время завтрака, когда такой лил дождь, и который угадал во время другого завтрака, с Заза, в окрестностях приморского города, который вообще всегда чувствовал. Степень напора его была неодинаковой, но самый напор не прерывался ни на мгновение, ни в зачарованном городе, ни в конторе фабрики, ни в спальне, ни у кроваток моих девочек, ни в низкой комнате с полукруглыми окнами, ни во время прогулки с Зоей... Я внутренне себя спросил: в какие же минуты он был всего тягостней, всего удручающей? И, без колебания, ответил: в минуты объятий Мари. И прозвучал тогда в ушах моих, с ясностью слуховой галлюцинаций, голос Зои: "Он мне все сказал", и дважды ей повторенное, в ответ на мою настойчивую просьбу, восклицание: "оставьте меня, я не могу, я больше не могу!", и жалобы Мари, когда я ее назвал, в такси, Анжель. Не для того ли я теперь был тут, чтобы заставить Аллота во всем признаться и свести с ним последний счет? Но вместо того, чтобы нанести ему сокрушительный словесный удар, оглушить и прикончить, я молчал. Я не мог выдавить из себя ни одного слова и стоял неподвижно.
- Вы молчите, Доминус, - донеслось до меня, - вам, кажется, безразлично, что у меня ничего не вышло? Может быть это и вправду не имеет никакого значения? Припомните все же, что я вам сказал после коктейля по поводу "Тысячного заказа"?
Я шагнул тогда в направлении его кровати и крепко сжал кулаки. Видимо, в моем облике была какая-то решимость, так как в глазах Аллота мелькнул страх.
- Я вам тогда сказал, - промолвил он все же, - что пускаюсь в поиски моральных и религиозных сюжетов. Чтобы полностью самому войти в такой сюжет я женился на Зое церковным браком. И я молился, Доминус! Как я молился, если бы вы знали! До кровавого, кажется мне, пота! И во время Таинства, стараясь вникнуть в высшее значение всякого слова, - и после него. Смирением старался проникнуться, благоговением, целомудрием, терпением, любовью... В смысл каждого из чудесных слов, которые соединяют брачующихся перед лицом Всевышнего, стремился проникнуть, все хотел до самого конца понять, ко всему присоединиться, быть таким, каким надлежит быть на исповеди. И ничего у меня не вышло. Ни-че-го!
Он закрыл глаза и дыхание его участилось. Тирада явно истощила небольшие запасы его сил. Кроме того, он наверно ждал, что я что-нибудь скажу.
Но я молчал.
- Конечно, - прошептал он, - я говел перед бракосочетанием. И мне кажется, что оттого ничего не вышло, что покаявшись и получив отпущение грехов, можно все начинать снова, так как потом можно опять покаяться и опять получить отпущение. И так всю жизнь. Это {169} или слабость, или ошибка, или хитрость. Но сюжет! Сюжет! Сюжет-то какой !
Я приблизился, я был почти у его кровати.
- Я очень, я неимоверно устал, - проговорил он. Придвинув стоявший в ногах стул к изголовью, я сел.
- Вы все молчите, - прошептал Аллот, минутой позже. - Молчать лучше, вы правы. Я не могу ходить, я лежу почти неподвижно, и молча пишу, вот уже сколько времени. Вернее писал, так как теперь и писать мне становится непосильно.
Дыхание его сделалось таким коротким, что я спросил себя: "Уж не помирает ли он?". Могло ведь быть, что увидав меня он испугался, и, в его состоянии, волнение могло оказаться последним толчком. Глядя на его кадык, я думал: "Я только ему помогу. Я только чуть-чуть ускорю".
- Я занялся и вашим сюжетом, Доминус, - проговорил он, указывая глазами на папки. - Но почему вы молчите? Можно подумать, что вы, в самом деле, привидение.
Он точно бы кашлянул. Но может быть это было попыткой хихикнуть? До сих пор не знаю.
Сиделка сегодня опаздывает, - сказал он вслед за тем, с неожиданной ясностью. - Обычно, в этот час, она уже тут. Может быть вы пришли ее заменить, Доминус?
Я положил тогда на его грудь, - худоба которой меня поразила, ладонь, оттопырив большой палец и стал ее продвигать к кадыку. В беззрачковых глазах мелькнул ужас. Аллот открыл ящеричный рот, - может быть для того, чтобы закричать, - но никакого звука не последовало. Я уже готов был его спросить: "Правда ли все то, что мне про вас рассказала Зоя? И все ли она мне рассказала?". Но я боялся услыхать звук своего голоса. Молчание, очевидно, больше соответствовало роли привидения, которую я, волей-неволей, играл. Я перестал продвигать руку к кадыку. Не в том было дело, чтобы выдавить из ненавистного тела ненавистную душу. Убийство из мести грубо, глупо и кратко. Важно было заставить Аллота почувствовать в шее то, что я чувствовал в готовых сжать ее пальцах. Это короткое замыкание. показалось мне, подводило итог всем нашим отношениям. Прижав его к самому краю жизни, я оставлял его в живых, чтобы он потом мог все обдумать, все понять и к воспоминанию этому возвращаться. Возможно, конечно, что он в самом деле, принял меня за привидение и отнес все за счет галлюцинации. Но не все ли это равно?
Я молча встал и длительно посмотрел в его беззрачковые глаза, пытаясь понять, что они выражают. Я, кроме того, ждал, что он что-нибудь скажет. Но Аллот не сказал больше ничего и прочесть того, что было в его глазах, я не смог. На лбу его выступили капли пота.
Я повернулся, взял со стола несколько папок и направился к двери.
{170}
42.
Но выйдя в прихожую, я как бы споткнулся. Куда направиться, в каком направлении сделать первый шаг? Вернуться к Мари было по-прежнему, если не еще больше, невообразимым. Уехать к Заза? Зачем? Чтобы снова начать ходить от стены к стены; в низкой комнате? Пока я, застыв в неподвижности, размышлял, за дверью послышались шаги, в замке заскрипел ключ, и я успел подумать, что это, вероятно, сиделка. Я ощутил некоторое вопросительное беспокойство: что она подумает обнаружив в квартире совершенно ей незнакомого человека с папками в руках? Но длилось это недоумение недолго, так как дверь открылась и вошла Зоя. Увидав меня она вздрогнула и застыла в неподвижности, секунд, я думаю, на пятнадцать-двадцать.
- Вы так долго не шли, - прошептала она наконец, - что перестала вас ждать.
Ни одно из приходивших мне на ум слов не могло ничему соответствовав и еще раз молчание открыло мне свои неистощимые сокровища. По отношению к словам оно то же, что музыка по отношению к тишине, совершенства которой она передать не в силах.
- Я все такая же, - услыхал я тогда. - Ничего не переменилось.
И правда: она была так же красива, так же хорошо сложена, с таким же вкусом одета. На ней было легкое, пестрое платье, белокурые локоны падали на ее плечи прикрывая уши и часть щек. на которых, - то ли от волнения, то ли от жары, - пылал яркий румянец. В глазах мерцало сложное сочетание удивления и решимости, может быть было в них нечто властное. Я хотел было сказать: "я ухожу", обдумывая, надо ли к этому присовокупить, что я видел Аллота и больше видеть его не хочу. Но до того, как я решился, Зоя произнесла:
- Аллот очень болен. Кроме того, что сломанная кость не срастается, него расстроилась сердечная деятельность. И что-то в желудке, опухоль.
- Рак? - спросил я.
- Нет. Не рак. Но нужна операция, которой нельзя сделать из-за его слабости.
- Он скоро умрет, - сказал я.
- Идите за мной, - промолвила Зоя и провела меня по коридору в ту спальню, где я уже побывал. Закрыв дверь она, прежде всего, подошла к зеркалу и провела рукой по волосам и по щекам.
- Сегодня и жарко и душно, - замигала она, оборачиваясь. Вы задолго до меня пришли?
- С полчаса.
- И видели Аллота? Сиделка с ним?
- Нет. Он один. Сиделка опаздывает.
- Вы с ним говорили?
{171} Я не сказал совсем ничего, а он почти ничего.
- Подождите меня здесь, я сейчас вернусь, сядьте в кресло, не уходите. - произнесла Зоя, скороговоркой, и стремительно вышла.
Я принялся рассматривать ее комнату, испытывая одновременно и удивление, и некоторое волнение. Больше всего меня привлекли развешанные по стенам полотна и рисунки. Их было много и сюжеты были разнообразны. Но на всех был очевиден отпечаток ее характера: твердость и высшая замкнутость. Если в Зое кипели страсти, то были они глубоко запрятаны в почти недосягаемые недра ее души.
Вернувшись, она пояснила, что сиделка пришла почти тотчас же после нее.
- Задержись мы еще на минуту, она нас застала бы. У нее ключ, как у вас. Скажите теперь, как вы появились, откуда? Вы видели Мари?
- Нет.
- Прямо ко мне, стало быть?
- Да.
Она явно старалась проникнуть в сущность моих побуждений и, невидимому, в голове ее шевелились разнообразные догадки. Но единственная, которая озарила бы ее лицо радостью, казалась ей, вероятно, неправдоподобной.
- Нам надо обо многом поговорить, - сказала она, - но так как сиделка опоздала и ничего не принесла, я сначала схожу за провизией. Не хочу ее посылать, мне пришлось бы остаться с ним...
- Скорей, скорей, мадам Аллот, - раздалось за дверью, ручку которой теребила нервная рука. - Скорей, скорей, ему худо, он задыхается.
Зоя вышла и снова я стал рассматривать ее комнату, ее рисунки, ее картины. Одна из них показалась мне особенной. Это было искаженное не то болью, не то страхом, не то отвращением женское, почти детское, личико, две скрюченных руки, две вытянутых, с напряженными сухожильями, ступни, вместо тела было красно-бурое пятно. Все вместе лежало на светло-зеленой, усеянной красными маками и белыми маргаритками лужайке. С двух сторон очень синее небо было обрамлено нежной листвой березок. Противупоставление света и ясности неуклюжести, ненужности, оскорбительности бурого пятна, сухожилья ног, почти вывернутые пальцы, складка губ и помутневшие глаза - все это производило донельзя угнетающее впечатление. Я отвернулся чуть ли не с тоской.
Прошло четверть часа, может быть больше. В коридоре раздались легкие и поспешные шаги. Вошла Зоя.
- Ему лучше, - сказала она, и нельзя было угадать: с облегчением пли с сокрушением. - Сердце вдруг стало сдавать. Сиделка перепугалась, но мы успели сделать вспрыскивание.
Потом, приблизившись ко мне настолько, что я почувствовал ее тепло, спросила:
{172} - Вы останетесь?
-Да.
- Наверно?
-Да.
- Я ему ничего про вас не сказала. Он слишком слаб. Теперь я бегу за покупками, мы позавтракаем здесь. Его накормит сиделка. если только его можно будет кормить. Вы не уйдете? Вы меня дождетесь ?
- Дождусь.
Посмотревшись в зеркало, она прибавила:
- Я переоденусь. Я надену другое платье. Сняв с вешалки три платья: голубое, пестрое и темно-зеленое с кружевными вставками, она осведомилась:
- Какое вам нравится? Зеленое мне идет больше всего, но боюсь, что в нем мне будет жарко.
- Вам идет и то, что на вас сейчас.
- Но я все-таки переоденусь, - решила она, и вышла. Когда через две минуты она вернулась, я не мог не признать, что и зеленый цвет, и кружевной воротник, и широки вырез шли ей до чрезвычайности.
Спросив еще раз, дождусь ли я ее, она взяла сумочку и вышла. Я слышал как шаги ее удалились, затихли и снова приблизились. вслед за тем щелкнул замок.
- Ах, вот что, - пробормотал я, с досадой.
Все же я находил ей и оправдания, - верней не хотел ее осуждать. С нежных, датских лет ее стиснули жестокость и грубость. И о чем она узнала позже? Не оказалось ли все мраком и болью? Не смогли, однако, вытравить из нее ни мрак, ни боль, любви к краскам и чувства линии. Возможно, что это было ее единственной опорой.
И тут вдруг в ее кругозоре оказался я, живой, но почти вычеркнутый, почти безнадежно отданный прошлому. Ее опасения и ее наивная предосторожность находили объяснение. Как дети прячут в укромные места, в какое-нибудь дупло или щель в стене свои сокровища: почему-то до нежности понравившуюся фарфоровую чашечку, или зайчика с аметистовой бусинкой в спине, или необычайную открытку, где в окнах замка отражается вечерний свет, или найденную в автобусе брошку с чьими-то таинственными инициалами, - прячут, чтобы избежать вечного досмотра, иметь их в исключительной, тайной собственности, как талисманы, как знаки посланные из чудесной страны. - так теперь Зоя, душа которой осталась, в известной мере, душой ребенка, заперла меня в своей комнате.
Чтобы я не ушел. Чтобы я не потерялся. Чтобы никто мной не завладел.
Я взял тогда одну из папок Аллота. Мне попалось описание моей свадьбы и, признаюсь, чтение было мне очень тягостно. Больше всего меня покоробило то, чему теперь находилось объяснение: возведенные {173} к небу глаза Аллота! Он молился! И только теперь, читая его строчки, я узнавал, что он тайно присутствовал на моей свадьбе точно так же, как позже я тайно же присутствовал на его. Кому понадобилось скрестить наши пути? - спрашивал я себя. Давление, влияние, род права, которые он себе присвоил, выходили за пределы того, что разрешает простая бессовестная хитрость. И я ничего не нашел, что этому противупоставить кроме бегства. А позже, соединившись с женщиной, которая меня полюбила и которая на все для меня была готова, я навалил себе на совесть еще одну подлость. Мои естественные свойства хладнокровие, спокойствие, расчетливость, работоспособность, проницательность, - оказались бесполезными, ни в чем мне не помогли. Даже тут, с рукописью Аллота в руке, я испытывал что-то похожее на покорность его воле.
Все же я приближался к заключению, я даже его начинал, бессознательно, подготавливать.
"Моя падчерица выбрала правду и надела светло-серый костюм", - читал я, - "...значит она или раньше во всем созналась, или вот теперь сознается... не смогла она, стало быть, пойти на соглашение с совестью и вся целиком, такою какая она есть и душой и телом, стала перед Престолом... молодец моя падчерица, повторял я себе".
Ну как, ну как посмел он это написать? Циник, насильник, пакостник... как мог он выводить эти строки? И как посмел итти к исповеди и к Причастию и теперь вот еще говорить что у него "ничего не вышло" потому, что после исповеди можно все начинать заново, и снова исповедаться, и снова начинать. Цена его практической литературы !
И хуже всего, страшней всего было то, что он меня в свою практическую литературу уже ввел, что я был на кончике его пера, что даже "теоретическое убийство", которое меня только что удовлетворило, точно бы входило в им предусмотренную схему. И что эпилог, приближение которого я чувствовал, был эпилогом его темы, его сюжета...
43.
Щелкнул замок, дверь открылась.
- Что с вами? Что-нибудь случилось? - спросила Зоя, с порога. - Или это оттого, что я вас заперла, у вас такой вид?
- Нет.
- Отчего же?
Сказать ей в чем дело мне показалось невозможным, и я промолчал. Но так как, раскладывая покупки, она настаивала, то я пробурчал:
- Видите эти папки? Там все написано.
{174} - Папки? Вы их взяли со стола? Я никогда в них не заглядывала. Но знаю, что он иногда писал подолгу, и что это его утомляло.
- И вам никогда не хотелось узнать, что он пишет?
- Иногда хотелось. Но я боялась. Он меня расспрашивал. Он мне даже давал поручения.
- Поручения?
Она взяла папки, и, перебрав их, произнесла:
- Да. Для этой. В ней про вас.
Я прочел надпись, сделанную большими буквами: "Реверендиссимус Доминус". Она же, с испугом, прибавила:
- Эта папка меня притягивала. Но мне казалось, что если я ее прочту, то во мне произойдет перемена. Я никакой перемены не хотела.
Потом, с порывистостью, она выдвинула на середину комнаты один из столиков, сбросила на кровать кипы лежавших на нем рисунков и набросков, постелила белую скатерку, пошла на кухню за приборами. Я развернул пакеты и был неприятно поражен обилием всяких дорогих угощений. Когда мы сели за стол, брови Зои были сдвинуты и она казалась все более и более нервной. Внезапно вскочив, она снова выбежала на кухню и принесла вина. Все это молча. И только выпив первый стакан, залпом, вдруг решившись, - как бросаясь головой в воду, - проговорила:
- Нельзя, все-таки, так долго сердиться за то, что я вас заперла. Попробуйте понять.
- Я понял, я все понял. Не объясняйте. Не думайте, что я сержусь. Я не в своей тарелке, но не потому, что вы меня заперли. Я потому...
- Что вы потому? Вы не кончили.
- Молчание лучше всего.
- Но я все же хочу знать, - сказала Зоя с некоторым ударением на каждом слове, - почему, вернувшись, я не знаю откуда, вы пришли сюда, а не домой? Ко мне, a не к Мари?
- Домой можно вернуться только когда есть дом.
- А сюда?
- Сюда я не вернулся. Я тут в первый раз.
- Но почему же все-таки сюда?
- Из-за вас. Да, да, из-за вас. Не смотрите на меня такими глазами. Из-за вас. Помните, что вы сделали рисунок для моего шоколада с его глазами и улыбкой? Который я забраковал? Несколько пакетов с этим рисунком все-таки успели разойтись. Один такой пакет, залежавшийся, попался мне в деревне, в лавочке. Он меня там ждал, плитка вот такая, в прозрачном футляре и с вашим рисунком. (Я усмехнулся, мне точно стыдно на мгновение стало). Это раз. А второе: не вы ли мне все рассказали про Мари? И о нем? Я и пришел сюда, чтобы с ним рассчитаться.
{175} - Вы хотели его убить?
- Хотел.
В наступившей за этим тишине прозвучали в коридоре шаги, хлопнула дверь, раздался шум посуды, и снова шаги.
- Это сиделка прошла на кухню, - проговорила Зоя, совсем мрачно.
Я смотрел на висевшее передо мной полотно: зеленая лужайка с цветами и бурое пятно. Проследив мой взгляд, Зоя сказала:
- Это вас не касается.
Когда она, вслед за этим, налила себе вина и выпила его большими глотками, я невольно уловил общее с движениями ее матери, напивавшейся в кафе, у железнодорожной будки. мне стало совсем не по себе. Не слишком ли много скрещивалось в этой комнате линии, не слишком ли нагло слетались сюда тени прошлого? Не готовы ли были снова прозвучать застывшие в воздухе слова и жалобы?
- За это, - сказала Зоя хрипло, - вы убить не захотели бы. Я отвел глаза от бурого пятна, от скрюченных пальцев. И так как снова спрятался за молчанием, она добавила:
- А почему вы его не убили?
- Он понял, что я о нем знаю достаточно, чтобы его задушить и что я могу его задушить. Я оставил его в живых, чтобы он об этом думал.
- Но всего вы не знаете.
- Всего не знаю?
- Да. Вы не знаете, например, что после вашего исчезновения он меня посылал к Мари.
- Зачем?
- Чтобы посмотреть, как там все обстоит, и ему рассказать. Он говорил, что если бы не лежал в гипсе, то поехал бы сам, так как ей могут быть нужны его советы и его деловая помощь. Вашей-то ведь больше не было? И он опасался, что без советника ее могут обойти и с фабрикой, и с деньгами, что надо защитить от мошенников и самое Мари, и девочек. И их воспитать. Он еще говорил, что ему представляется случай загладить немного прошлое. И досадовал, что не может двигаться.
- И какая была Мари?
- В первый раз, через неделю после вашего исчезновения, она была... как вам сказать? Она была своей тенью. Мне стало страшно... вот.
Вскочив, Зоя порылась в бумагах и протянула мне набросок.
- Вот, вот, - повторила она.
Я увидал тогда Мари, какою ее могла видеть Зоя, и отвернулся.
- Спрячьте. И продолжайте.
- Продолжать? Хорошо. Я никогда до того Мари не видела. Она меня поразила. Потом меня поразила Доротея, но только когда я пришла в третий раз.
{176} - Говорите про Мари.
- Когда я сказала, что я жена Аллота, она вся вытянулась, ее точно кто-то стал растягивать. От глаз до ступней, в одну струнку вытянулась. Точь-в-точь как я на наброске зарисовала, на который вы не хотите смотреть.
- И что она сказала?
- Почти ничего не сказала. Сказала, что ничего сказать не может, что не понимает, что ждет.
- И больше ничего?
- Ничего. Она на меня смотрела.
- Но все-таки?
- Знаете! - воскликнула Зоя, внезапно вспыхнув, - что вы меня о Мари расспрашиваете почти так же как расспрашивал Аллот, когда я вернулась?!
- Он подробно расспрашивал?
- Да. И записывал. И потом вкладывал в эту папку. Зоя указала на ту, где стояло: "Реверендиссимус Доминус".
- Когда я пришла во второй раз, Мари была внешне спокойной, но сразу можно было рассмотреть, каких это ей стоит усилий. Она предложила мне чаю и позвала вашу старшую дочку. Я ее взяла на колени.
- Мари-Женевьев?
- Да. Мари-Женевьев. Она похожа на вас, у нее ваши глаза. Когда я заговорила об Аллоте, сказала, что он лежит в гипсе, беспокоится насчет фабрики и просит ничего не решать не посоветовавшись, Мари меня оборвала почти сразу.
- Попросила об Аллоте ничего не говорить?
- Да. Она сказала, что у нее есть к кому обратиться за советом, и что Аллота она видеть не хочет, ни за что не хочет.
- И кто же ее советник?
- Она не захотела его тогда назвать. Только когда я в третий раз пришла - назвала.
Замолкнув на минуту Зоя добавила, с резкостью:
- Вы меня мучаете вашим допросом. Больше мучаете, чем мучил Аллот, когда расспрашивал. Честное слово. Я у вашей Мари ничего не выпытывала. И ничего ей не сказала из того, что о ней знаю. Должно быть я добрей вас. Или, может быть, несчастней. И зачем вам все подробности? Ему они нужны были чтобы писать. А вам?
Она налила полный стакан вина и, не отрываясь, выпила.
- Кто ее советник? - спросил я снова.
- Его фамилия Романеску.
И так как я не уловил тотчас же кто Романеску, Зоя пояснила:
- Он бывший банкир. Теперь он часовщик. Я его застала у Мари когда пришла к ней в третий раз. Он что-то подвинчивал в больших часах. Потом мы пили чай. Нерс привела обеих ваших дочерей. Я опять заметила, что старшая похожа на вас. А Доротея на мать.
{177} Сказав это, Зоя долго, упорно, настойчиво стала смотреть мне в глаза, так долго, так настойчиво, что мне стало не по себе. При этом губы ее шевелились. Зная, что это значит, и опасаясь услыхать ненужные слова, я спросил почти грубо:
- Что было потом?
- Потом было то, что мы с Романеску вместе вышли и разговаривали.
- О чем?
- О разных вещах. Неинтересных. Он сказал, что Мари попала в трудное положение в особенности в смысле фабрики. Он пришел в первый раз осматривать часы на другой день после вашего исчезновения, ничего о нем не зная. Через несколько дней он снова пришел, чтобы еще что-то починить, так как в первый раз у него не было с собой каких-то инструментов. И запомнил, что Мари, глядя как он работает, сказала ему, что в этих часах должно быть накопилось много минут с тех пор, как они остановились. Он ничего не понял, но вот запомнил. Может оттого и запомнил, что не понял? Еще ему показалось, что у Мари есть какая-то суеверная надежда, что когда часы пойдут, вы вернетесь. Он ей что-то, сколько я поняла, рассказал, что времена бывают разные, и что вот он сам раньше был банкиром, а теперь стал часовых дел мастером, так как ему пришлось бежать и скрываться. Она ему показала письмо директора фабрики, на которое не знала как ответить. Он сейчас же все понял и написал черновик, сказав, что ей надо быть очень осмотрительной, что мало ли что бывает? И обещал всегда ей помогать в переписке. У него деловой опыт. В общем, предложил услуги.