Наём помещения протек без осложнений. Нас ожидала владелица. уже немолодая, краснолицая, черноглазая, полногрудая женщина, во всяких, по-видимому, побывавшая положениях и ко всему привычная. Было там довольно примитивное оборудование, которое, по словам Аллота, можно было усовершенствовать и приспособить к новым требованиям, и некоторый запас матерьялов: штуки материи, пергаментная бумага, краски и прочее. Две девицы и молодой человек были заняты, кто раскраской, кто клейкой. Вид они имели насупленный. Хозяйка, женщина опытная, сразу поняла, что все зависит от меня, и к Аллоту даже не обратилась. Теперь, применительно к тому, что я видел, цена показалась мне все же преувеличенной, но я не возразил. Мне пришло в голову, что можно попросить персонал - девиц и молодого человека остаться, после перехода мастерской в наши руки, у нас. Аллот, с которым я поделился этим соображением, его поддержал, и тут же высказал несколько вполне дельных замечаний насчет часов работы и социального страхования. В общем, все складывалось ко взаимному удовлетворению. Условившись о дне встречи у нотариуса для регистрации сделки, мы расстались. На улице, Зоя нас покинула: она спешила на свидание с какой-то подругой. Что до Аллота, то, преодолев отвращение, я пригласил его со мной позавтракать. Мне казалось, что может выйти разговор, который укрепит сооруженную мной денежную стену.
   По началу, Аллот был невнимательным и рассеянным. Но потом, явно сделав над собой усилие, он начал, обычной своей скороговоркой:
   - Доминус! О Доминус! Карты на стол. Карты на стол! Я ведь вам должен дополнительные разъяснения насчет всего того, что мы видели во время нашей ночной поездки. Помните? Тогда было темно.
   {88} Сейчас яркий день. Сама обстановка, как будто, способствует расстановке точек на "i". Не правда ли?
   - Я вас слушаю.
   - Полагаю, что ваш интерес не болте не менее чем признак доверия. О! Доминус! Признак вашего ко мне доверия!
   Еще немного и он прослезился бы.
   - Будьте великодушны, - продолжал он. - Я знаю, что вы способны на великодушие, у меня есть доказательства. И Зоя-Гойя, которой с нами нет, совершенно разделяет это мое мнение. Будьте уверены. Я проведу вас по еще нескольким страницам моего романа как ребеночка, ласково, за ручку, не спеша. Можно?
   - Повторяю: я вас слушаю.
   - Вы вошли в состав сюжета. И сюжет правдив! Ах, как он правдив! Он прост! Идеального стрелочника не было, не было и разъезда. Был сторож. А я сам жил в двадцати метрах от его будки. И мне так легко, так просто было обнаружить необыкновенный способности Зои-Гойи к рисованию. При этом, девственные способности, - она нигде ничему не училась. Вундеркинд в самом лучшем смысле слова. Вундеркинд, и, при нем, бессмысленный отец и злобная, склонная к пьянству мать! Я там ежедневно завтракал и обедал. Моим единственным развлечением были наблюдения. Клянусь, даю руку на отсечение, что доля Зои-Гойи мне переворачивала сердце ! Это все - данное номер первый. Данное номер второй - то, что я существовал сам, со своими воспоминаниями.
   Сказав это, он так упорно уставил на меня коричневые свои глаза, что я смог (в первый раз) разобрать в центре сетчатки зрачки. В глубине их колыхался какой-то свет, и свет этот произвел на меня до последней степени удручающее впечатление.
   - Вы и сейчас существуете, - отнесся я, со злобой.
   - Существую ! И знаю, что далеко не все дети любят своих родителей. Что безразличие и ненависть к родителям так же обычны, как безразличие и ненависть вообще. Но я про это вам писал. Теперь только напоминаю, так как это данное номер второй.
   - А данное номер третий?
   - Данное номер третий - мое доброе сердце. Данное номер четвертый моя преданность искусству. В результате у меня возникла мысль возбудить в Зое-Гойе ненависть к родителям и заменить послушание им службой прекрасному! Недурная комбинация? А?
   - Осторожней, Аллот. Насмешки ни к чему.
   - Но какие же насмешки, Доминус? Не насмешки, а самая чистая правда, та самая, которую все рекомендуют, как нечто непререкаемое и высшее. Я соединил свои данные и увел Зою-Гойю.
   - Это я знаю.
   - Похищение детей обычно приписывают изуверам и садистам, и это дает обильную пищу газетным писакам. Но в моем случае налицо {89} были лишь самые чистые из побуждений. О! Доминус ! От одной мысли об этом я испытываю умиленное волнение.
   Самые страшные из подозрений, в то время как налицо была одна доброта и жертвенность. Как интересно было бы читать про все это и в каждом из репортажей, прежде всего, различать глупость репортера.
   - И все эти радости оказались вам доступными?
   - К сожалению, нет, так как похищения никакого не было и газетчикам писать было не о чем. Моя доброта и мои заботы так повлияли на Зою-Гойю, что она ко мне привязалась и стала называть дядей. И через несколько недель я ее увел с полного согласия ее родителей, объяснив, что займусь ее воспитанием и сделаю из нее художницу. Ее матушка пила все больше и больше. Ее отец впадал во все большее отупение и был только рад, что не будет лишнего рта. Никогда, ну никогда! Слышите ли вы Доминус! никогда мни не было заявлено ни малейшей претензии. У меня и известий никаких не просили, и когда я появлялся сам, чтобы рассказать как и что, меня еле-еле слушали. Да и ездил-то я туда редко. К чему было ездить? Вскоре сторож был раздавлен поездом. Его заменили автоматической сигнализацией, его вдове определили пенсию, которую она, как вы сами могли видеть, по-скотски пропивает...
   Он надолго замолк. Я, со своей стороны, не проронил ни слова.
   - О, о, о! Доминус! О! - простонал он наконец, - вообразите себе, что я ошибся. Не совсем, но в значительной мере. Я ведь был беден. Не совсем беден, но больше, чем вы можете думать. И, кроме того, у меня на руках была Мари, теперешняя ваша супруга. Две девочки на руках, только подумайте ! две девочки на руках у бедного и доброго вдовца! И ни в коем случае, ни за что я не согласился бы на то, чтобы они друг дружку знали. Каждой надо было устроить отдельное существование. Они были совершенно разные. А мне надо было иметь два поля наблюдения, так интересней, так возможны сравнения, заключения, так очень многое возможно... Знаете ли вы, что ваша супруга даже не подозревает о существовании Зои-Гойи? А? Недурно было налажено? Но какой затраты сил это потребовало, особенно если помнить, что я был беден. Все-таки я справился и двойное существование шло без перерывов. Зою я отдал в пансион, и, разумеется, мне приходилось за все платить. Я был беден. Но я был щедр, в меру моих возможностей. Я был беден, но это не мешало мне быть добрым! Я был беден, но оставался служителем искусства! Признаю, что усилия мои были вознаграждены. Зою заметили. Ей даже стипендии назначали! Позже она покинула пансион и поселилась у меня. Не совсем у меня, но в комнате, которую я для нее нанял. С ранних лет Зое пришлось зарабатывать. И с точно такой же легкостью, с какой она научилась рисовать, она научилась шить. Она была портнихой! Шила у себя, на дому! При этом - рисовала, конечно. И была записана на заочные курсы. И старалась, и трудилась. Но какие данные, Доминус, какие необычайные природные данные?
   {90} Нам следовало бы ей помочь добиться поступления в высшую школу Живописи и ваяния. В этом ее призвание, ее настоящее призвание, не сомневайтесь, Доминус. И с основанием ателье, эта мечта оказывается не неосуществимой. Кошмар позади. Шитье, недостаток заказов, затворничество... Браво, Доминус! Браво, брависсимо. Что мне сделать, чтобы засвидетельствовать мою огромную, мою колоссальную благодарность? Наши пути совпали! С некоторых пор мы идем по одному пути, в ногу, не так ли? И вы вошли в мое сердце, уверенным, бодрым шагом вошли вы в мое сердце, шагом воина, одержавшего победу, шагом римского легионера. В нем вы заняли много, очень много места!
   Вы становитесь мне дороги, Реверендиссимус Доминус! Очень, очень дороги. Вы частица того сюжета, который я в самой сердцевине души своей взрастил, в квинтэссенции этой сердцевины...
   И все больше и больше впадая в свою комедиантскую болтливость, он так и не дал мне вставить ни одного слова.
   22.
   Мы поселились в нашей квартире, соседний с фабрикой дом перестраивали и приспособляли под новые мастерские, найденный мной второй помощник оказался очень способным и добросовестным, предпринятые в управлении фабрикой перемены протекли отлично, спрос на шоколад продолжал возрастать, секретарша, для которой я приобрел очень усовершенствованную пишущую машинку, перестала нервничать, художественное ателье Зоя-Гойя было пущено в ход, заказы на коробки, раскрашенные шали и прочие изделия поступали беспрерывно... Здоровье Мари, и мое собственное, не оставляли желать лучшего...
   Я уверенно вошел в полосу счастья!
   Недостатка не было ни в чем: ни со стороны сердца, ни в смысле матерьяльном. А так как занят я был свыше всякой меры, то часы свободы были особенно драгоценными. Когда, я, предварительно тихонько позвонив, открывал дверь ключом и проникал в переднюю, где Мари меня уже ждала, и видел как поблескивают из под ресниц ее глаза, то о сутолоке, только что мной покинутой, я забывал мгновенно. Мари раскидывала руки, смеялась и говорила:
   - Я выпускаю минуты! Видишь сколько их! Они все наши. Поднимая голову, она точно следила за их полетом и, с деланной строгостью, спрашивала:
   - Ты хорошо запер дверь? Дела наверно за порогом? Эти встречи стали чем-то похожим на наш собственный, постоянно возобновлявшийся ритуал. Был он так насыщен, что порой нам казалось: не привезли ли мы с собой из зачарованного города какой-то магический заряд?
   Через несколько месяцев Мари мне сказала, что ждет ребенка. До этого, иной раз в бюро, меня охватывали сомнения: вечно {91} погруженный в дела я был вынужден оставлять Мари подолгу в одиночестве. Я чувствовал какую-то свою вину и как бы упрекал себя в том, что она, - всегда одна, - "копит для меня минуты". Теперь я знал, что она больше не одна, что она прислушивается к новой, в ней возникшей, жизни...
   Все, все, все тогда у меня было, чего можно пожелать: и взаимная любовь, и легко сочетавшиеся характеры, и здоровье, и ожидание ребенка, и средства, и удачное устранение, возникшей было со стороны Аллота, угрозы... Конечно, краски счастья менялись, но всегда к лучшему.
   Однажды, когда мы обсуждали как назовем ребенка (касалось это только дочери, так как сына, - если бы родился сын, - Мари безапелляционно решила назвать моим именем), я сказал, что Мари-Анжель-Женевьев звучит очень хорошо.
   - Нет, нет. Без Анжель, - возразила Мари, - во всяком случае, без Анжель!
   Помолчав, она стремительно прошла в спальню, где, минутой позже, я нашел ее в слезах.
   - Это ничего, это ничего, - шептала она, - прости меня.
   Это от моего состояния. Я приму пилюлю.
   - Ну, конечно, милая, конечно, дорогая, если ты не хочешь Анжель, то не надо Анжель.
   Вдруг разрыдавшись, она продолжала:
   - Мне страшно, что кто-нибудь когда-нибудь ее назовет мадам Анжель! Мадам Анжель! Моя дочка будет мадам Анжель, как была я...
   Я уложил ее в постель и провел с ней почти час ; и мы, совместно, решили назвать дочь Мари-Женевьев, опустив Анжель...
   Рождение девочки еще упрочило наше счастье. Мари-Женевьев оказалась похожей на мать, что меня очень обрадовало. Ребенок был и здоровый, и спокойный. Минуты, которые Мари для меня собирала, из одиночных стали двойными ! Позже - когда родилась наша вторая дочь - Доротея, - они стали тройными! В каждое мгновение вкладывал я все, что могло источить мое сердце, любви и к самой Мари, и к Мари-Женевьев, и к Доротее. Добавлю, что жизнь Мари стала до краев заполненной счастливыми заботами. Были у нее, разумеется, и нерс (так в оригинале) и всякие другие помощницы. Но, думается мне, - отличная мать - Мари и без них со всём справилась бы ясно и весело.
   Таким била горячим ключом моя жизнь, что лучшего, думаю я, нельзя себе вообразить. За пределами семьи был "внешний мир", с увлекавшей меня деятельностью. Дома - но, может быть надо сказать: за пределами "внешнего мира"? - были охапки времени, с которыми, все так же нежно, продолжала меня ждать Мари и которые мы, едва встретившись, начинали безудержно расточать. Дни, месяцы, годы текли ровно и сильно.
   Так ровно и так сильно, что я готов был себя спросить, не таится ли в этой полноте опасность? Не окажется ли, что в силу некоего {92} потустороннего закона на слишком яркий свет непременно будет наброшена тень?
   Но ничего такого не случалось.
   Аллот оказался прекрасным коммерсантом, энергически заботился о притоке заказов, хорошо следил за их своевременным выполнением.
   - Я говорил, я говорил. Доминус. - зачастил он, как-то заглянув в мое бюро, - что сотрудничество наше попросту напрашивалось. Хэ-ха! Помните, как все началось? Шоколадная плитка, требующая рубашки, и молодая портниха, готовая эту рубашку сшить. Два взаимно дополняющихся понятия, два притягивающихся, одно к другому, тела! Тела, тела! Как хорошо, когда тела одно к другому тянутся! Согласитесь, что для нашего брата, охотника за сюжетами, это в высшей степени заманчиво. Ведь из этих притяжений могут вытечь рождения. В нашем случае как раз так и получилось: родилось Ателье. А? Недурно сказано? И позже, Доминус, сможем, для вашего шоколада. не рубашки шить, а дома строить, - я хочу сказать поставлять вам для него красивые коробки. Для каждой плитки по особняку. И портниха обратится в строителя. А? Хэ-хэ.
   Через несколько дней появилась Зоя. Она сослалась на то, что сделала набросок небольших рекламных плакатов. Едва она приступила к пояснениям, как мне стало ясно, что не в плакатах дело, и приготовился было выслушать жалобу на Аллота. Но Зоя ограничилась тем, что показала рисунки, как всегда превосходные. Пока я их рассматривал, она молчала и, не спуская с меня глаз, точно ждала что я скажу. Когда я плакаты одобрил, она низко опустила голову и стала теребить лежавшие у нее на коленях перчатки. Что она была взволнована, заметил бы всякий. На мой вопрос:
   - Что с вами? - ответа не последовало. Встав, она собрала рисунки.
   - Так что вам нравится? - спросила она.
   - Ну да. Я уже сказал, что нравится.
   - Надо сделать еще?
   - Пока, я думаю, хватит и этих.
   - Но я сделаю еще, если вам понравилось?
   Я молчал.
   - Мне приятно, что вам поправилось, - почти прошептала она и взглянув мне в глаза чуть настойчивей, чем следовало, направилась к выходу, по обыкновению своему, не попрощавшись. Я же смотрел на ее походку, на ее икры, на то, как покачивалась ее юбка.
   Я знал, что она и Аллот живут в одной квартире, и иной раз думал, что отношения их совершенно интимны; только очень уж велика была разница в возрасте! Так что проще было полагать его за ее приемного отца и покровителя. А так как в мои намерения входило ограничить отношения с ними возможным минимумом, то я и находил себе род алиби: в конце концов все это меня не касается! Раз Аллот меня оставляет в покое, не лучше ли считать себя удовлетворенным?
   {93} Но вот, года, кажется, через четыре после свадьбы, я проснулся не в обычном состоянии бодрости, не вскочил, как всегда, без промедления, с постели, а пролежал минуты две, а может быть и пять, в недоумении и беспокойстве. Рядом со мной Мари продолжала тихо дышать. Мне пришлось подавить в себе желание ее разбудить. Беспокойство перешло тогда в злобу, ни к чему, впрочем, не относившуюся: в злобу вообще. Я жевнул, ощутил во рту неприятный вкус, предположил, что дело в желудке и удивился, так как никакого излишества я себе никогда не позволял, и накануне от этого правила не отступил. Да и вообще неурядиц со здоровьем у меня не бывало. Выскользнув тихонько из постели я прошел в ванну и там проскрежетал несколько нечленораздельных звуков: немного, так сказать, порычал. Шум воды и распространившийся от нее пар обозлили меня окончательно. "Хам", - сказал я, и удивился своему голосу, который был хрипл и чуть что не казался чужим. Кто мог быть "хамом"? К кому я обратился? Ни неприятных встреч, ни деловых неудач, ни размолвок в предшествовавшие этому утру дни не произошло. Никакого повода для злобы никто мне не дал. Не найдя объяснения, я погрузился в воду. Слишком горячая, она, с некоторой, так сказать, бесцеремонностью, все расставила по местам.
   Все пошло как раньше. Однако, воспоминание о моем восклицании, о том, что я обратился к какому-то "хаму" - который, хоть и невидимый и неведомый, был как будто в непосредственной ко мне близости, меня не покинуло. Не понимая какой склонности моего воображения условный этот "хам" мог соответствовать, я приписал все чрезмерности деловой нагрузки, что могло, конечно, быть поводом к некоторому нервному утомлению. На течении нашей жизни это не отразилось, Мари я ни о чем не рассказал. Если что-нибудь и начинало случаться, то было это, так сказать, параллельно ежедневному обиходу и ни в чем его не нарушало.
   23.
   Шли годы.
   Почти к самому концу этого счастливого периода моей жизни - надо бы сказать: когда полнота счастья стала напоминанием о существовании горя, - я получил извещение от моего нотариуса, что жена управляющего моим южным владением преставилась, и что без нее вдовец там оставаться больше не хочет. К тому же он очень постарел и мучился ревматизмами. Нотариус просил распоряжений.
   У меня мелькнула мысль проехаться на юг с Мари и двумя девочками: провести несколько дней в дороге, в автомобиле, с семьей, с нерс, с остановкой, двумя в гостиницах, было соблазнительно, а смена впечатлений была бы отдыхом. Кроме того, если бы Мари владение понравилось, можно было бы устроить там каникулы. Но пока {94} мы с ней обо всем этом советовались, пришла депеша, что дом сгорел! Точно бы сама судьба вмешалась в мои предположения. Не принял ли я, в самом деле, в первую мою поездку решения никогда Мари туда не привозить, - решения, вытекавшего из моего благочестивого желания не потревожить жившей в этих комнатах напрасной мечты о счастьи? И не улыбнулась ли мне с портрета молодая женщина тихо и доверчиво, точно зная, что я не захочу чтобы чужое веселье прошло там, где болезнь и смерть не дали ей радоваться и смеяться? В противоречии со всегдашней моей привычкой все мерить глазами делового человека, я установил тогда некую связь между тем, чтобы привезти в дом Мари и девочек, и пожаром. Больше того: я поделился этой мыслью с самой Мари, повторив ей рассказ о первой поездке, и добавив, что теперь нет ни дома, ни портрета... И тотчас же она сказала, что мне непременно надо туда съездить все лично устроить, что это будет лучшим средством устранения какого бы то ни было сомнения. И я поехал.
   Пространство, море, свет, солнце, лучи и проносившиеся над моей головой страшные световые года, несоизмеримое с нашими земными мгновениями, безразличное к нашим горестям и радостям звездное время, - распластанное теперь над обгоравшими стенами, - все это было, пожалуй, еще грандиозней, чем в первый раз; сама приходила в голову мысль о каком-то, неизвестно откуда донесшемся, дыхании, которое унесло с собой задержавшуюся на земле, после смерти, душу...
   Старик-управляющий, скрюченный ревматизмами, ютился в своем домике. За ним ходил, ожидавший своей участи, батрак. Оба они ждали моего приезда так, как ждут могущественного посланца, от которого все зависит и который все разрешит к лучшему. В соседнем городке, я навестил сестру старого священника, уже несколько лет как преставившегося. Она меня познакомила со своим братом, который очень любезно согласился наблюдать за ликвидацией оставшегося имущества. Управляющего перевезли в приют для престарелых, где я обеспечил его содержание до конца его дней. Батрак направился в свою деревню. Маленький домик заперли, живой инвентарь распределили между, как раз вовремя появившимися, соседями (из которых ближайшие были в добрых пяти километрах! Но в деревне все всегда известно...), a огороды. фруктовые деревья и виноградник предоставили их судьбе. Я купил старый автомобиль, подарил его брату сестры покойного священника, попросив вывезти все, что осталось в маленьком домике мебели и распорядиться ею по своему усмотрению. Когда я покинул владение - все там было пусто.
   Я оставался единственным хранителем воспоминаний моего благодетеля, воспоминаний, которые я, до тех пор, все-таки разделял с взглянувшей на меня из рамки портрета его умершей невестой.
   Пока, в городе, я ждал поезда, ко мне приблизился скромный старичок, представившийся как местный часовщик. Узнав во мне {95} владельца сгоревшего дома, он сообщил мне, что два года тому назад управляющий поручил ему починку замечательных старинных часов, о которых я сохранил лишь приблизительное воспоминание. Но механизм их был так сложен, что на месте сделать было ничего нельзя, и их перевезли в мастерскую, благодаря чему они и уцелели. Часовщик пригласил меня зайти к нему, чтобы взглянуть. Часы оказались совершенно великолепными, и я сам себе удивился, подумав, что в первую поездку их хорошенько не рассмотрел. Вделанные в большой, стоящий, красного дерева резной футляр, старинный механизм этот, с эмалированным циферблатом, украшенным миниатюрными инкрустациями знаков зодиака. указывал часы, дни, недели, месяцы, фазы луны, годы... Маятник, в неподвижности своей, казался просто-таки величественным. Часовщик признался, что его искусства не хватило и что часы, к нему перевезенные, так и остались неисправленными. Теперь он просил указаний. Не могло, разумеется, быть и речи о том, чтобы оставить этот шедевр в темной и безвестной провинциальной починочной мастерской.
   Я внес, стало быть, сумму, с лихвой покрывавшую расходы, и попросил старого мастера отправить мне часы по железной дороге. Я с умилением подумал, что они будут отсчитывать минуты в нашей квартире, что они помогут Мари их накапливать! Я увозил с собой, уезжая из южного городка, что-то, чего нельзя назвать воспоминанием, или итогом впечатлений. Это было скорей похоже на благоговение, а может быть и на страх. Световые года, звездное время, прерванное, ставшее неподвижным счастье, сгоравший портрет, удивительные часы, - все это вместе взятое казалось единым, полным значения, целым... Оборачиваясь теперь к прошлому и глядя на мою убогую обстановку, я спрашиваю себя: не была ли эта вторая поездка на юг начальной точкой поджидавшей меня большой перемены? Не подточила ли она что-то так, что ни Мари, ни я ничего не заметили? Или было простое совпадение? И я не нахожу ответа на эти вопросы. Почти без предупреждения в одно мгновение все перевернулось! Так бывает, когда потушишь лампу, - вдруг делается темно. Или когда се зажжешь: все кругом видно!
   То, что следует, случилось вскоре после моего возвращения. Мари и девочки были в деревне, в доме, нанятом мной километрах в двухстах от столицы. Как-то, часа в два ночи, раздался звонок. Нерс, горчичную, кухарку Мари увезла с собой, шофер спал в верхней комнате, я был один. Открывать дверь мне, не хотелось не столько из нежелания вылезать из постели, сколько оттого, что я считал ночной отдых неприкосновенным; ночью можно бы людей оставить в покое.. думал я. Звонок повторился, потом прозвучал в третий раз и тогда, с досадой накинув халат, я пошел в переднюю и отпер. На площадке никого не было. но с лестницы доносились поспешные шаги. Потом хлопнула нижняя дверь, на улицу. Очевидно, ночной гость, не дождавшись, чтобы {96} ему открыли и сочтя, вероятно, что меня нет дома, почел за лучшее удалиться. Утром я спросил швейцариху, не слышала ли она чего-нибудь, но она ничего не могла объяснить, сказав только, что квартир в доме несколько, и что некоторые квартиранты часто возвращаются поздно.
   За всем этим ночным движением ей, разумеется, уследить было невозможно.
   Через несколько дней после этого я проснулся с такой мутью в душе, которой раньше не знал. Пока, кое-как с собой справившись, я пил, после утреннего туалета, чай, зазвонил телефон. От этого звука меня охватила внезапная и непреодолимая злоба. Я вскочил и оборвал шнурок. Когда, получасом позже, я приехал на фабрику, то и узнал, что мне телефонировали оттуда, чтобы получить инструкции насчет очень спешной депеши в провинцию, где как раз в то утро должна была разбираться в коммерческом суде деликатная тяжба. Пришлось отговориться тем, что мой телефон испорчен и чуть ли не извиниться.
   Потом произошло несколько глухих стычек с Аллотом. После его ухода, я настолько утратил контроль над своими побуждениями, что вскочил в такси и поехал на скачки, где, неискушенный и рассеянный. проиграл все ставки, которые, по мере того как шло время, с раздражением увеличивал.
   Несколько все же всем этим обеспокоенный, я обратился к доктору. Осмотрев и расспросив меня, он заявил, что не находит никакой болезни и заговорил о переутомлении! Это было совершенно абсурдно. Я, не знавший, что такое усталость, переутомлен? Он прописал какие-то пилюли и ампулы, которых я даже и не купил, и назначил режим, - диэтическая пища, обязательный отдых после еды, - к соблюдению которого я и не приступил. Я на себя подосадовал - так стало очевидно, что итти к врачу за советом было излишне. Раздражение и несдержанность последнего времени носили, как я теперь видел, характер поверхностный и с ним справиться я мог своими силами.
   Удар мне был нанесен извне.. В этом мое глубочайшее убеждение.
   Мари. Мари-Женевьев и Доротея были еще в деревне, когда, с утренней почтой. мне пришел красивый и толстый конверт. Из него я извлек картон, с золотым образом, на котором каллиграфически было выведено:
   "Зоя Малинова и Леонард Аллот извещают вас об их бракосочетании. Церковное благословение будет дано... там-то, тогда-то..."