Страница:
- Он ваш родственник?
- О нет! - воскликнула она.
Я помолчал и произнес:
- Хорошо. Кончайте ваш рисунок и приходите завтра утром, ровно в девять. Я дам окончательный ответ. Если не возьму, то возмещу расходы и оплачу затраченное время. Но думается, я возьму. До свидания.
Даже не поклонившись, Зоя повернулась и вышла. Я заметил, что у нее очень красивые икры, и что походка ее до чувственности упруга.
Когда она вернулась на следующее утро, у меня, как раз, был один из наших провинциальных представителей, с которым мы начинали обсуждение вопроса о расширении сбыта в деревнях. Для этого надо было наладить связь с местными коммивояжерами. Мы только обменялись двумя-тремя фразами как мне доложили о приходе Зои.
- Вот, - сказал я, - удобный случай оценить новую упаковку. Войдя, Зоя остановилась, точно ее что-то удивило.
- Я думала вы будете один, - проговорила она, покраснев.
- Не бойтесь, не бойтесь, входите, - вмешался мой помощник, - мы вас не съедим.
Зоя вынула из папки рисунок и поставила его на полку.
- Это очень хорошо, - сказал мой помощник, через минуту размышления.
- А вы что думаете? - спросил я у агента.
- Не знаю, - ответил тот, - для провинции это кажется {40} слишком сложным. Погоды, церкви, кресты... В провинции это меньше привлекает...
- Но вам надобно помнить, - вставил помощник, - что сам шоколад не будет завернут. Вот его упаковка.
Он протянул представителю род прозрачного футляра.
- Плитки будут в таких футлярах. Картинки будут вложены.
- Может лучше разные картинки? - отнесся представитель.
- Мы всегда снабжали каждый новый сорт особой декораций. Эта упаковка оригинальна. За прозрачной оболочкой, и вот такая картинка!
- Провинция не очень падка на новости, - продолжал спорить представитель. - провинция рутинна.
- Футляр мы сохраним во всяком случае, - вмешался я. - Но что вы думаете насчет картинки?
Начался оживленный обмен мнениями, во время которого я несколько раз взглянул на Зою. "Мне рисунок нравится", - говорил помощник, - "для провинции слишком сложно, - твердил представитель, - ив деревнях успеха не будет". - Я вмешался:
- Мы предназначаем этот шоколад, горький и мягкий, знатокам. И прежде всего, постараемся наладить сбыт здесь. Что мы решаем насчет рисунка?
- Повторяю, что мне очень нравится, - произнес мой помощник. - Ново и, почему-то, возбуждает любопытство. Совсем не похоже на обычные рисунки.
- Так как я того же мнения, - сказал я, - то мы в большинстве. И мне было приятно видеть, как, в ответ на эту фразу, Зоя вскинула на меня благодарные глаза. Я вызвал кассира, распорядился насчет уплаты. Когда все вышли, со стоявшего на полке рисунка глаза Аллота, которых, думается, ни директор ни представитель не разгадали, и гаденькая улыбочка опрокинутого рта твердили мне о чем-то, чему я не находил названия, и что на минуту-другую помешало мне погрузиться в чтение корреспонденции.
12.
Через несколько дней, придя в бюро, я нашел среди множества деловых писем одно на деловое не похожее, и, разумеется, распечатал его в первую очередь. Оно было от Аллота. Начиналось претенциозным обращением: Реверендиссимус Доминус! и подписи предшествовала длинная и вычурная фраза, в которой говорилось о "преданном приветствии", вытекавшем из особого совпадения "душевных ячеек автора сего послания с душевными ячейками адресата".
Обстоятельства, о которых речь ниже, даже гораздо ниже, позволили мне овладеть (так в оригинале) этого письма, оригинал которого мной утрачен. Полагаю однако, что копия ему соответствует полностью.
{41} "Как вам вероятно поведала моя падчерица, - прочел я, - я был, в течение ряда лет, владельцем туристического агентства. Хотя мое предприятие и не процветало, все же я извлекал из него доход достаточный, чтобы проводить месяца два в году не работая, живя по моему капризу! И раз вышло так, что я поселился на пригорке, в домике, метрах в ста пятидесяти от большого железнодорожного разъезда. Почему я выбрал этот домик чтобы провести каникулы, - я точно определить не берусь. Выбирает же бродячая собака, чтобы переночевать, это место, а не то? И выброшенный бурей, после кораблекрушения, моряк, шагая по пустынному берегу, говорит же он себе: разведу костер под этой пальмой, а не под той. Я ехал тогда по дороге, в стареньком автомобиле. И слева от дороги увидал холмик, на котором было строение. Остановившись перед шлагбаумом, у самых путей, я вышел из автомобиля и выпил в кафе бокал пива. Тут-то вот, когда я его пил, мне и пришло в голову спросить хозяина о только что замеченном мной строены. Оказалось, что домик этот принадлежит ему, что он пустует, и что если бы кто пожелал его занять, то он с удовольствием сдаст его. Я тут же заключил сделку. Я заключил ее по тем же причинам, по которым выбирает место бродячая собака или пальму мореплаватель. Инстинкт это, или не инстинкт, я не знаю. С меня оказалось достаточным подняться на холмик, войти в комнату и выглянуть в окно. Из него открывался вид на пути передаточной станции. Конечно, таких видов в мире много. Но этот был моим видом! Как только он мне открылся, так я и сказал себе, что ничего лучшего мне не надо, что это как раз то, чего я ищу.
"Там где начинался первый разъезд, стояла высокая будка, из цемента и стекла, слегка похожая на гриб: ножка и нахлобученная на эту ножку шляпка. Дальше рельсы, то блестящие, то матовые, то темные, - разбегались, раскрывались, размножались точно живые, точно все время выполняющие какое-то распоряжение. Род стальной, распластанной по земле вытянутой в одном направлении ткани, в которой продольные нити рельс настолько преобладали над поперечными шпал, что поперечных почти что и не было. Или сравнение: постоянно задаваемая и постоянно разрешаемая задача, на практике осуществленная формула, неопровержимое доказательство отвлеченных рассуждений. Но может быть я это пишу чтобы найти объяснение моему выбору? Нет. У моего пребывания в домике, на холмике, у передаточной станции, почти сразу появилась цель, заслонившая созерцание, с грохотом проносившихся, ловивших на ходу стеклами окон блестки солнца, экспрессов. В грибоподобной будке я рассмотрел два силуэта. Один из них я определил как основной, другой, его сменявший, как побочный. Первому я придал такое значение, какого, конечно, не придал бы ему никто Другой: во всяком случае не те, которые ему поручили заключенную в грибообразном домике сложную сигнализационную механику. Для них он был просто служащим, мне он показался "душой разъезда". И для того, чтобы проверить свое первоначальное, поверхностное {41} впечатление, я поехал на другой же день в соседний городок и купил там у антиквара древнюю подзорную трубу, которую и установил на треножнике так, чтобы мне все время хорошо был виден грибообразный домик, да и не только домик, а еще и то, что было внутри его. Так рассмотрел я сложную систему рычагов, вспыхивающих лампочек, электрических проводов, катушки с бумажными лентами и распределительные доски с кнопками. Вообще специальную и усовершенствованную аппаратуру.
В ее центре, находился интересовавший меня силуэт, который теперь, благодаря подзорной трубе, перестал быть силуэтом, и приобрел три измерения. По всей вероятности именно из-за того, что я смог его хорошенько рассмотреть, мое любопытство, первоначально бывшее только любопытством, обратилось в сложный комплекс чувств и мыслей, который и лег в основание моего дальнейшего образа действий. Во-первых, лицо человека, которому я приписал сначала роль души расстилавшейся перед ним стальной сети, было необычным. Во-вторых, его образ жизни тоже был необычным. Сначала, стало быть, о лице. Оно было круглым, с чуть-чуть выдававшимися скулами, с чуть-чуть слишком узкими глазами, с чуть-чуть желтоватой кожей. Я тотчас заключил, что он не местный житель, а иммигрант. Позже я узнал, что это так и есть. Теперь об образе жизни: у него были жена и дочь, с которыми он занимал небольшое помещение, по ту сторону путей; оно тоже находилось в поле зрения моей трубы. В это помещение он удалялся, сдавая дежурство другому стрелочнику. Он пересекал пути, идя размеренной и медленной походкой, никогда не поднимая головы. И мне казалось, что даже покинув свою будку и не видя рельсовой сети, он продолжал быть в ее власти, жить для нее, ею и из-за нее. Какое-нибудь плоскогорье, которое он покинул для того, чтобы прибыть сюда, воспоминания, с ним связанные, впечатление, которое оно могло на него наложить в детстве, и весь обусловленный этим первым впечатлением образ мыслей и образ чувств для него, думаю я, умерли. На их месте образовалась пустота и он ее заполнил сначала учебой, и потом, когда выучился, рельсами, составами, сигналами и рычагами. Больше всего, вероятно, рельсами. Это я добавляю потому, что в пейзаже, который расстилался перед моим домиком, рельсы жили, постройки же и сооружения никакой собственной жизнью не обладали.
Наверно, идя домой, стрелочник продолжал видеть только что покинутую сеть путей. И ее же он видел садясь за стол.
"Я не мог, конечно, слышать, о чем он говорил. Но видеть движения его рта - мог. Их было так мало, что могу смело утверждать: семейный обед протекал в почти полном молчании. Его жена ему служила. Это была толстая, по-видимому ничего кроме домашних забот и хозяйственных работ никогда не знавшая женщина. Ее лицо было до такой степени лишено выражения, что даже о возрасте ее составить себе представления я не мог: была ли она на 10, на 20 лет моложе мужа, или его ровесницей, или старше его, - видно не было. Лицо это, впрочем, искажала судорога не то жестокости, не то ненависти, {43} каждый раз как она обращалась к дочери с каким-нибудь приказанием. Девочка срывалась со стула и все выполняла с панической поспешностью. С тем же выражением страха она помогала матери собрать со стола, подметать, складывать скатерть... Отец в это время садился против служебного телефона и курил трубку.
"Все это происходило летом, вечера были длинными. Независимо от света, от положения солнца, от тишины и сияния вечера, всегда в тот же час, ставни помещения закрывались. Стрелочник и его семейство ложились спать. Не могу удержаться от того, чтобы тут же не добавить, что с точки зрения железнодорожной дирекции сей стрелочник был вероятно идеальным стрелочником! Но девочка, но его дочка ! Она осмеливалась - представьте себе! - спустя некоторое время после того, как и идеальный стрелочник, и его жена засыпали, когда вечер уже почти погасал, тихонько, тихонько, осторожно, бесшумно приоткрывать дверь, выскальзывать наружу и садиться на расположенную неподалеку, под кипарисом, каменную скамью, на которой, иной раз подолгу, оставалась, о чем-то (о чем, и как?) думая. Почти трагическим был этот образ, в середине диска, очерченного моей подзорной трубой. И тем более он был трагическим, что в часы утренние, когда идеальный стрелочник шел на дежурство, а его жена на рынок, и девочка оставалась одна, я мог ее рассматривать довольно долго. К удивленно моему я заметил, что эти часы она посвящала рисованию. Откуда-то у нее были карандаши и бумага, которые она, вероятно, и от отца, и от матери прятала. Она выходила, устраивалась на каменной скамье и рисовала. Наблюсти это, впрочем, мне удалось всего несколько раз. Вернувшаяся как-то с рынка в неположенный час мать, увидав чем девочка занята, буквально на нее набросилась, вырвала бумагу, смяла ее, схватила коробку с карандашами и наградила дочь несколькими пощечинами. В обеденный перерыв, за семейным столом, возник бурный разговор. По-видимому, жена рассказывала мужу про поведение дочери. Для начала, тот, в такт ее словам, равномерно наклонял голову. Но когда жена, в виде вещественного доказательства, положила перед ним коробку с карандашами, он пришел в движение. Взяв ее в руки, он ее несколько раз бессмысленно повернул, потом что-то спросил у девочки. Та молчала. Тогда он через стол дал ей пощечину и мать порывисто и грубо ее куда-то, в глубину, утащила. Должно быть заперла в чулан, подумал я. Так, с помощью подзорной трубы, я все глубже и глубже проникал в эту жизнь. Но мой способ оказался обоюдоострым: то, что было перед моими глазами теперь, восстанавливало картины моего собственного детства, загроможденного наказаниями, запрещениями, выговорами, розгами, оплеухами и, главное, постоянным порицанием. Это придавало всему, что я видел в трубу и тому, что угадывал, отличную рельефность! В тот вечер, девочка из дома на каменную скамью не выскользнула. С почти физической тоской я представлял себе, как она сидит запертой, без света, без пищи, может быть без воды. Я тут же решил, что мне надобно, мне интересно, мне {44} облегчительно будет постараться ее из этого ада увести. Признаюсь, Реверендиссимус Доминус, что я думал не только о ней, принимая это решение, но и о себе. Увести ее было задним числом уйти самому. Готовясь учинить жестокость и придавая ей, по моим меркам, очерченные контуры, я мстил и моему отцу, и моей матери за унизительные детство и юность. Дочь идеального стрелочника мне становилась настолько близкой, что морально срасталась со мной. Я начал с того, что постарался внушить ей "ненависть".
Когда матери не было дома, я спускался в кафе и вызывал ее по телефону. Сначала она не отвечала. Но так как я свой вызов повторял по много раз, она стала отвечать. Перепуганный, тихонький голосок произносил сакраментальное "алло", и ничего не прибавляя, глох. Позже, дочь идеального стрелочника что-то бормотала. И еще позже стала слушать, сначала мои успокоения, мои заверения, что ничего дурного она не делает, потом указания: тебя терзают, терзать детей запрещено, если так будет продолжаться, то я подам жалобу, придут жандармы... но до этого доводить не надо, попробуй сопротивляться, посмотри какая твоя мать злющая, посмотри какой у нее толстый и противный живот, ударь ее как-нибудь кулаком в этот живот, плесни в него кипятком... Все это постепенно, понемногу, так, чтобы приучить, так, чтобы не отпугнуть... Дойдя до известного уровня, добившись того, чтобы она меня слушала, я убавил давление. Я стал говорить не о матери, а об отце.
Он всегда молчит. Он тебя не любит. Он только о своей службе помышляет, ты для него не существуешь...
"Еще немного спустя, заметив, что она снова стала выходить на скамью, я прошел раз, потом другой, потом третий мимо, потом заговорил, все продолжая ее к себе, потихоньку, в секрете, приучать. И наконец, приучив, увидав, что она меня не боится, что она даже мне как-то верит, я ее убедил, что одинокая, перепуганная она наверно очень много нашла бы утешения в том, чтобы ласкать животных. Кошку. Собаку. Кролика. Ни о кошке, ни о собаке речи быть не могло. Она сразу, с трепетом пояснила, что ей очень хотелось бы иметь собаку, но что она про это и заговорить не посмеет. И что то же самое насчет кошки. Мне только этого и надо было. Мне только и надо было того, чтобы оказалось возможным ей подарить пару кроликов. Я стал втираться, и втерся, в доверие ее матери, с которой заговорил на базаре. Я навел ее на мысль, что кролики, которых кормить легко травой, которыми могла бы заняться ее дочь, будут большим подспорьем. Кролики быстро плодятся. Наконец, я довел благодеяние до того, что принес клетку, которую, сказал я, я сам смастерил, не зная чем заполнять досуга. А через день-два принес и кроликов! Уход за ними, в естественном порядке, пал на девочку. По вечерам, проходя мимо скамьи, на которой она мечтала, я с ней про них говорил: какое это милое, какое хорошее животное, как можно привыкнуть, как жалко, что их убивают чтобы есть. Потом наступил решающий день: устроившись чтобы встретиться с идеальным стрелочником, я ему, про кроликов, сказал, что они теперь, на мой взгляд, как раз всего вкусней, {45} и что особенно они вкусны, если их обескровить. А сделать это всего легче, вырвав глаз. Вероятно, на том плоскогорье, где он вырос, про это ничего не знали. Слушая меня он казался удивленным. Но я проявил красноречие и, похихикав, идеальный стрелочник сказал, что попробует. Тогда я возобновил телефонные звонки, усилил свою пропаганду и предупредил девочку, что кроликов, для которых она собирала траву и которых полюбила, скоро убьют. Как именно убьют, я не пояснил. Но все же сказал, что убьют без сострадания, и что от ее отца это меня нисколько не удивит. И зорко за всем наблюдал в подзорную трубу... В нее я и увидал, как вернувшись вечером из будки идеальный стрелочник прошел к клетке, поймал одного кролика и вырвал у него ножом глаз, как кролик, теряя кровь, бился на траве, и как девочка то бросалась к нему, его хватала, то отскакивала и бралась за сердце. Идеальный стрелочник потягивал трубку. Вероятно, он ничего не понимал. Вероятно, перед его глазами продолжали извиваться рельсы, и вероятно он спешил усесться у телефонного аппарата, чтобы не пропустить вызова, если бы таковой последовал. Вечером я видел, как они обедали. Ни к одному блюду девочка не прикоснулась. Когда ставни были заперты и когда, часом позже, я увидал тень, прошмыгнувшую к скамейке, все было готово. Багаж уложен, бензин налит, за домик на холмике уплачено. Я спустился, перешел через пути, подошел к скамье. Идем, сказал я девочке, если ты тут останешься, то только мучиться будешь. И, говоря это, думал, что и мне надо было, в свое время, уйти из дому, но что мне никто не помог. Пробел этот я и восполнял, уводя тогда, в сумерках, маленькую Зою...
Теперь, за то, что вы ей предоставили заработок, пока только случайный, но который, я надеюсь, превратится в постоянный, позвольте вас, Реверендиссимус Доминус, сердечно поблагодарить. И добавляю: все, что тут изложено, не совсем так произошло, как изложено.
Это и дольше продолжалось, и сложнее было. Но принцип - понимаете ли вы? принцип! - безукоризненно верен".
Я только успел прочесть, только успел наскоро что-то о прочитанном подумать, как меня вызвала стандардистка : говорил предприниматель, с которым я накануне начал сговариваться об условиях сноса соседнего дома и постройке нового крыла фабрики. Покончив с ним, я спустился в мастерские. Жаркие дни были на исходе. По моему распоряжению стекла, в летнее время забрызганные синей краской, отмывала специальная артель, и я хотел посмотреть, хорошо ли это делается. Затем стал диктовать срочные письма.
Телефонные вызовы, распоряжения, посетители, справки - всякого, вообще, рода дела и занятия заслонили время до тех пор, когда полуденный звонок напомнил, что надо ехать завтракать.
{46}
13.
Теперь налицо было два существенных обстоятельства, который, если они не носили характера коммерческих, промышленных, юридических дел, были все же деловыми. Надо было нанять, или купить, квартиру, соответствующую моим средствам. И надо было найти форму дальнейших сношений с Аллотом и, для этого, расспросить о нем, и о Зое, - Мари.
Вопрос квартирный разрешился проще, чем я опасался, что он разрешится. Когда я сказал Мари, что просторная и удобная теперь как бы сама напрашивается, она улыбнулась, с вниманием посмотрела мне в глаза и промолвила:
- С милым, говорят, и в шалаше рай. Я приспособлю эту пословицу к моему личному пользованию: "с милым и во дворце рай".
- И в нем, в этом "дворце", ты все устроишь так, как тебе будет нравиться, если хочешь, то отделаешь его так, чтобы он стал похожим на шалаш.
- На шалаш ему походить надобности не будет никакой. Тут не пословица мне поможет, а формула. Я ее хорошенько не помню, но если ошибусь, ты меня поправишь. Не говорят ли, что две величины, порознь равные третьей, равны между собой? Не так ли?
- Так, моя Мари.
- Вот видишь! С тобой и шалаш, и дворец похожи на рай. Так, что все равно, шалаш или дворец.
- Но ты сама, сама все выберешь...
- Теперь я хочу такую, чтобы было много света, много воздуха. Я расставлю мало мебели, чтобы ничего не мешало, не загромождало, не загораживало тебя от меня, меня от тебя. Чтобы все было видно... Как на море, как в степи. Надо чтобы самое наше счастье было нам видно! Я не хочу его скрывать. Ни от других, ни от нас.
- Но как быть с временем? Как устроить, чтобы оно не было загромождено делами? Иной раз его, из-за дел, точно и нет.
- Когда ты будешь возвращаться и отрывать дверь, - продолжала она, - я буду ждать тебя с нашим временем в руках. С тем, которое соберу для нас обоих в твоем отсутствии!
Она засмеялась.
- Как с охапками цветов! С охапками нашего времени!...
Но дел я домой не пущу. Дела останутся за дверью. У них прав на то, чтобы проникнуть к нам, не будет. Так же не будет, как в степи не может быть тесно.
- Почти мне страшно про это думать, так это великолепно, так чудесно...
- Может быть и правда страшно, - проговорила она, на этот раз тихонько, опустив ресницы, - оттого страшно, что если одним очень хорошо, а другим очень плохо, то это, наверно, несправедливо?
Я молчал, удивленный, почти смущенный.
{47} - Но может быть все относится к прошлому? - продолжала Мари. Может быть наше счастье пришло для того, чтобы уравновесить прошлые несчастья?
- Не знаю, право не знаю. Зато знаю, что дома дел не будет, так же как в степи не может быть тесно...
И в первый, кажется, в жизни моей, раз я подумал, что дела - занятие не серьезное. Висеть на телефоне, диктовать письма, сверять балансы, обдумывать планы производства и сбыта... к чему все это? Не глупо ли это?
- Для начала, - сказал я, - мы на месяц уедем. И ты возьмешь с собой такие огромные охапки нашего времени, что оно одно все заполнит.
- Ну, конечно, - ответила она, совсем серьезно, - так и будет.
На улице жизнь била ключом: прохожие, автомобили, автобусы... В окно светило солнце, совсем горячее, не тронутое еще едва-едва, где-то в небе, среди звезд и туманностей, замечавшейся осенью. До нас ей было далеко, так же далеко, как далеки были от нас мысли о том, что счастью горе нужно не меньше, чем бедность богатству.
- Где ты хочешь чтобы я искала квартиру? На берегу реки? У опушки леса? - спрашивала Мари.
- Хочу, чтобы тебе нравилось.
- Наверху? В первом этаже?
- Хочу, чтобы тебе нравилось.
- Я не одна. Нас двое.
- Хочу, чтобы тебе нравилось. Я вперед на все согласен.
- Ты всегда так занят. Как же мы поедем осматривать?
- Я оторвусь от дел. Важней дел посмотреть на дверь, за которой ты будешь меня ждать, с охапками времени...
- А ты бросишь свои охапки дел у порога?
- За дверью.
К делам мне пришлось вернуться через полчаса. И одного, - важного, - я так и не коснулся, не спросив у Мари, знает ли она Зою, и какие отношения связывают ее с Аллотом? Промолчать было легче, чем спросить. Это дело я "оставил за дверью". Но когда в бюро я сел к письменному столу, мне пришлось признать, что Аллот и Зоя, которых домой я, пока, не пустил, на фабрику уже проникли!
14.
Свидание с Аллогом было назначено на пятницу. Но во вторник вечером мне принесли пневматичку, в которой он просил о перемене дня. "Реверенедиссимус Доминус, -писал он, - признаю, что мой образ действий, хотя бы всего в эпистолярном плане расположенный, может послужить вам источником раздражения. (Что было верно; от одного вида аллотова почерка, мне стало неприятно.) Мне, {48} действительно, известна императивная связь между деловыми людьми и временем. Известно мне также, что, иной раз, связь эта, принимая маниакальные формы, приводит к тому, что не срок зависит от делового человека, а деловой человек от срока. Но знаю я и о привилегиях аутсайдеров. Будучи, вследствие этого, уверенным, что вы меня простите, настоящим сообщаю вам, что жду вас сегодня (а не в пятницу), в подземном кафе (следовало название очень известного полуподвального заведения) начиная с семи часов. Если бы оказалось, что вы не появитесь, - гипотеза, которой нельзя отбросить ! - то я сочту, что первоначальное расписание остается в силе.''.
Следовала замысловатая фраза о признательности. Я подумал, что какое-нибудь неожиданное препятствие, что-нибудь вроде пожара, помешавшего мне поехать на свидание с Мари, было бы кстати. Но ни пожара, ни срочной поставки машин, ни, вообще, ничего не случилось. В противуположность пути к Мари, который загромождали разные трудности, путь к Аллоту был свободным! Больше того: подчинившись роду нездорового любопытства, я сам поспешил протелефонировать Мари, что дела мешают мне приехать с ней обедать.
Едва начал я спускаться по большой, серого мрамора, лестнице, по обеим сторонам которой стояли ящики с розовыми цветами, и, если можно так выразиться, заглянул под потолок низкого этого помещения, где было много столиков и много нарядных и оживленных посетителей, над которыми медленно колебались облака табачного дыма, сразу меня увидавший Аллот мышиным ходом своим пошел мне навстречу. Пробираясь между столиками, он повторял, достаточно громко, чтобы посетители могли слышать: "Реверендиссимус Доминус, Реверендиссимус Доминус..." . Немного выходило так, точно он хочет привлечь ко мне внимание, показать, что я гость именитый, и что он, с именитым этим гостем, на почтительно-дружественной ноге. "Хорошо еще что с ним нет Зои" - подумал я. Точно угадав мои мысли, он затараторил:
- Я один, я один. Но разумеется, само собой, что приведший меня сюда повод тесно связан с Зоей Малиновой. Даже больше: он прямо вытекает из вашего согласия принять ее рисунок, он находится в непосредственном продолжении оного согласия. Отныне, вы с ней в сообществе ! В сообществе ! Мы все подробно обсудим и придем к заключениям... здравствуйте, Доминус, здравствуйте, Реверендиссимус!
Достигнув моей ступеньки он длительно потряс мою руку.
- Реверендиссимус Доминус, - повторял он, почти растроганным голосом, чуть что не со слезами на беззрачковых глазах своих. И пока мы двигались к столику, говорил:
- О нет! - воскликнула она.
Я помолчал и произнес:
- Хорошо. Кончайте ваш рисунок и приходите завтра утром, ровно в девять. Я дам окончательный ответ. Если не возьму, то возмещу расходы и оплачу затраченное время. Но думается, я возьму. До свидания.
Даже не поклонившись, Зоя повернулась и вышла. Я заметил, что у нее очень красивые икры, и что походка ее до чувственности упруга.
Когда она вернулась на следующее утро, у меня, как раз, был один из наших провинциальных представителей, с которым мы начинали обсуждение вопроса о расширении сбыта в деревнях. Для этого надо было наладить связь с местными коммивояжерами. Мы только обменялись двумя-тремя фразами как мне доложили о приходе Зои.
- Вот, - сказал я, - удобный случай оценить новую упаковку. Войдя, Зоя остановилась, точно ее что-то удивило.
- Я думала вы будете один, - проговорила она, покраснев.
- Не бойтесь, не бойтесь, входите, - вмешался мой помощник, - мы вас не съедим.
Зоя вынула из папки рисунок и поставила его на полку.
- Это очень хорошо, - сказал мой помощник, через минуту размышления.
- А вы что думаете? - спросил я у агента.
- Не знаю, - ответил тот, - для провинции это кажется {40} слишком сложным. Погоды, церкви, кресты... В провинции это меньше привлекает...
- Но вам надобно помнить, - вставил помощник, - что сам шоколад не будет завернут. Вот его упаковка.
Он протянул представителю род прозрачного футляра.
- Плитки будут в таких футлярах. Картинки будут вложены.
- Может лучше разные картинки? - отнесся представитель.
- Мы всегда снабжали каждый новый сорт особой декораций. Эта упаковка оригинальна. За прозрачной оболочкой, и вот такая картинка!
- Провинция не очень падка на новости, - продолжал спорить представитель. - провинция рутинна.
- Футляр мы сохраним во всяком случае, - вмешался я. - Но что вы думаете насчет картинки?
Начался оживленный обмен мнениями, во время которого я несколько раз взглянул на Зою. "Мне рисунок нравится", - говорил помощник, - "для провинции слишком сложно, - твердил представитель, - ив деревнях успеха не будет". - Я вмешался:
- Мы предназначаем этот шоколад, горький и мягкий, знатокам. И прежде всего, постараемся наладить сбыт здесь. Что мы решаем насчет рисунка?
- Повторяю, что мне очень нравится, - произнес мой помощник. - Ново и, почему-то, возбуждает любопытство. Совсем не похоже на обычные рисунки.
- Так как я того же мнения, - сказал я, - то мы в большинстве. И мне было приятно видеть, как, в ответ на эту фразу, Зоя вскинула на меня благодарные глаза. Я вызвал кассира, распорядился насчет уплаты. Когда все вышли, со стоявшего на полке рисунка глаза Аллота, которых, думается, ни директор ни представитель не разгадали, и гаденькая улыбочка опрокинутого рта твердили мне о чем-то, чему я не находил названия, и что на минуту-другую помешало мне погрузиться в чтение корреспонденции.
12.
Через несколько дней, придя в бюро, я нашел среди множества деловых писем одно на деловое не похожее, и, разумеется, распечатал его в первую очередь. Оно было от Аллота. Начиналось претенциозным обращением: Реверендиссимус Доминус! и подписи предшествовала длинная и вычурная фраза, в которой говорилось о "преданном приветствии", вытекавшем из особого совпадения "душевных ячеек автора сего послания с душевными ячейками адресата".
Обстоятельства, о которых речь ниже, даже гораздо ниже, позволили мне овладеть (так в оригинале) этого письма, оригинал которого мной утрачен. Полагаю однако, что копия ему соответствует полностью.
{41} "Как вам вероятно поведала моя падчерица, - прочел я, - я был, в течение ряда лет, владельцем туристического агентства. Хотя мое предприятие и не процветало, все же я извлекал из него доход достаточный, чтобы проводить месяца два в году не работая, живя по моему капризу! И раз вышло так, что я поселился на пригорке, в домике, метрах в ста пятидесяти от большого железнодорожного разъезда. Почему я выбрал этот домик чтобы провести каникулы, - я точно определить не берусь. Выбирает же бродячая собака, чтобы переночевать, это место, а не то? И выброшенный бурей, после кораблекрушения, моряк, шагая по пустынному берегу, говорит же он себе: разведу костер под этой пальмой, а не под той. Я ехал тогда по дороге, в стареньком автомобиле. И слева от дороги увидал холмик, на котором было строение. Остановившись перед шлагбаумом, у самых путей, я вышел из автомобиля и выпил в кафе бокал пива. Тут-то вот, когда я его пил, мне и пришло в голову спросить хозяина о только что замеченном мной строены. Оказалось, что домик этот принадлежит ему, что он пустует, и что если бы кто пожелал его занять, то он с удовольствием сдаст его. Я тут же заключил сделку. Я заключил ее по тем же причинам, по которым выбирает место бродячая собака или пальму мореплаватель. Инстинкт это, или не инстинкт, я не знаю. С меня оказалось достаточным подняться на холмик, войти в комнату и выглянуть в окно. Из него открывался вид на пути передаточной станции. Конечно, таких видов в мире много. Но этот был моим видом! Как только он мне открылся, так я и сказал себе, что ничего лучшего мне не надо, что это как раз то, чего я ищу.
"Там где начинался первый разъезд, стояла высокая будка, из цемента и стекла, слегка похожая на гриб: ножка и нахлобученная на эту ножку шляпка. Дальше рельсы, то блестящие, то матовые, то темные, - разбегались, раскрывались, размножались точно живые, точно все время выполняющие какое-то распоряжение. Род стальной, распластанной по земле вытянутой в одном направлении ткани, в которой продольные нити рельс настолько преобладали над поперечными шпал, что поперечных почти что и не было. Или сравнение: постоянно задаваемая и постоянно разрешаемая задача, на практике осуществленная формула, неопровержимое доказательство отвлеченных рассуждений. Но может быть я это пишу чтобы найти объяснение моему выбору? Нет. У моего пребывания в домике, на холмике, у передаточной станции, почти сразу появилась цель, заслонившая созерцание, с грохотом проносившихся, ловивших на ходу стеклами окон блестки солнца, экспрессов. В грибоподобной будке я рассмотрел два силуэта. Один из них я определил как основной, другой, его сменявший, как побочный. Первому я придал такое значение, какого, конечно, не придал бы ему никто Другой: во всяком случае не те, которые ему поручили заключенную в грибообразном домике сложную сигнализационную механику. Для них он был просто служащим, мне он показался "душой разъезда". И для того, чтобы проверить свое первоначальное, поверхностное {41} впечатление, я поехал на другой же день в соседний городок и купил там у антиквара древнюю подзорную трубу, которую и установил на треножнике так, чтобы мне все время хорошо был виден грибообразный домик, да и не только домик, а еще и то, что было внутри его. Так рассмотрел я сложную систему рычагов, вспыхивающих лампочек, электрических проводов, катушки с бумажными лентами и распределительные доски с кнопками. Вообще специальную и усовершенствованную аппаратуру.
В ее центре, находился интересовавший меня силуэт, который теперь, благодаря подзорной трубе, перестал быть силуэтом, и приобрел три измерения. По всей вероятности именно из-за того, что я смог его хорошенько рассмотреть, мое любопытство, первоначально бывшее только любопытством, обратилось в сложный комплекс чувств и мыслей, который и лег в основание моего дальнейшего образа действий. Во-первых, лицо человека, которому я приписал сначала роль души расстилавшейся перед ним стальной сети, было необычным. Во-вторых, его образ жизни тоже был необычным. Сначала, стало быть, о лице. Оно было круглым, с чуть-чуть выдававшимися скулами, с чуть-чуть слишком узкими глазами, с чуть-чуть желтоватой кожей. Я тотчас заключил, что он не местный житель, а иммигрант. Позже я узнал, что это так и есть. Теперь об образе жизни: у него были жена и дочь, с которыми он занимал небольшое помещение, по ту сторону путей; оно тоже находилось в поле зрения моей трубы. В это помещение он удалялся, сдавая дежурство другому стрелочнику. Он пересекал пути, идя размеренной и медленной походкой, никогда не поднимая головы. И мне казалось, что даже покинув свою будку и не видя рельсовой сети, он продолжал быть в ее власти, жить для нее, ею и из-за нее. Какое-нибудь плоскогорье, которое он покинул для того, чтобы прибыть сюда, воспоминания, с ним связанные, впечатление, которое оно могло на него наложить в детстве, и весь обусловленный этим первым впечатлением образ мыслей и образ чувств для него, думаю я, умерли. На их месте образовалась пустота и он ее заполнил сначала учебой, и потом, когда выучился, рельсами, составами, сигналами и рычагами. Больше всего, вероятно, рельсами. Это я добавляю потому, что в пейзаже, который расстилался перед моим домиком, рельсы жили, постройки же и сооружения никакой собственной жизнью не обладали.
Наверно, идя домой, стрелочник продолжал видеть только что покинутую сеть путей. И ее же он видел садясь за стол.
"Я не мог, конечно, слышать, о чем он говорил. Но видеть движения его рта - мог. Их было так мало, что могу смело утверждать: семейный обед протекал в почти полном молчании. Его жена ему служила. Это была толстая, по-видимому ничего кроме домашних забот и хозяйственных работ никогда не знавшая женщина. Ее лицо было до такой степени лишено выражения, что даже о возрасте ее составить себе представления я не мог: была ли она на 10, на 20 лет моложе мужа, или его ровесницей, или старше его, - видно не было. Лицо это, впрочем, искажала судорога не то жестокости, не то ненависти, {43} каждый раз как она обращалась к дочери с каким-нибудь приказанием. Девочка срывалась со стула и все выполняла с панической поспешностью. С тем же выражением страха она помогала матери собрать со стола, подметать, складывать скатерть... Отец в это время садился против служебного телефона и курил трубку.
"Все это происходило летом, вечера были длинными. Независимо от света, от положения солнца, от тишины и сияния вечера, всегда в тот же час, ставни помещения закрывались. Стрелочник и его семейство ложились спать. Не могу удержаться от того, чтобы тут же не добавить, что с точки зрения железнодорожной дирекции сей стрелочник был вероятно идеальным стрелочником! Но девочка, но его дочка ! Она осмеливалась - представьте себе! - спустя некоторое время после того, как и идеальный стрелочник, и его жена засыпали, когда вечер уже почти погасал, тихонько, тихонько, осторожно, бесшумно приоткрывать дверь, выскальзывать наружу и садиться на расположенную неподалеку, под кипарисом, каменную скамью, на которой, иной раз подолгу, оставалась, о чем-то (о чем, и как?) думая. Почти трагическим был этот образ, в середине диска, очерченного моей подзорной трубой. И тем более он был трагическим, что в часы утренние, когда идеальный стрелочник шел на дежурство, а его жена на рынок, и девочка оставалась одна, я мог ее рассматривать довольно долго. К удивленно моему я заметил, что эти часы она посвящала рисованию. Откуда-то у нее были карандаши и бумага, которые она, вероятно, и от отца, и от матери прятала. Она выходила, устраивалась на каменной скамье и рисовала. Наблюсти это, впрочем, мне удалось всего несколько раз. Вернувшаяся как-то с рынка в неположенный час мать, увидав чем девочка занята, буквально на нее набросилась, вырвала бумагу, смяла ее, схватила коробку с карандашами и наградила дочь несколькими пощечинами. В обеденный перерыв, за семейным столом, возник бурный разговор. По-видимому, жена рассказывала мужу про поведение дочери. Для начала, тот, в такт ее словам, равномерно наклонял голову. Но когда жена, в виде вещественного доказательства, положила перед ним коробку с карандашами, он пришел в движение. Взяв ее в руки, он ее несколько раз бессмысленно повернул, потом что-то спросил у девочки. Та молчала. Тогда он через стол дал ей пощечину и мать порывисто и грубо ее куда-то, в глубину, утащила. Должно быть заперла в чулан, подумал я. Так, с помощью подзорной трубы, я все глубже и глубже проникал в эту жизнь. Но мой способ оказался обоюдоострым: то, что было перед моими глазами теперь, восстанавливало картины моего собственного детства, загроможденного наказаниями, запрещениями, выговорами, розгами, оплеухами и, главное, постоянным порицанием. Это придавало всему, что я видел в трубу и тому, что угадывал, отличную рельефность! В тот вечер, девочка из дома на каменную скамью не выскользнула. С почти физической тоской я представлял себе, как она сидит запертой, без света, без пищи, может быть без воды. Я тут же решил, что мне надобно, мне интересно, мне {44} облегчительно будет постараться ее из этого ада увести. Признаюсь, Реверендиссимус Доминус, что я думал не только о ней, принимая это решение, но и о себе. Увести ее было задним числом уйти самому. Готовясь учинить жестокость и придавая ей, по моим меркам, очерченные контуры, я мстил и моему отцу, и моей матери за унизительные детство и юность. Дочь идеального стрелочника мне становилась настолько близкой, что морально срасталась со мной. Я начал с того, что постарался внушить ей "ненависть".
Когда матери не было дома, я спускался в кафе и вызывал ее по телефону. Сначала она не отвечала. Но так как я свой вызов повторял по много раз, она стала отвечать. Перепуганный, тихонький голосок произносил сакраментальное "алло", и ничего не прибавляя, глох. Позже, дочь идеального стрелочника что-то бормотала. И еще позже стала слушать, сначала мои успокоения, мои заверения, что ничего дурного она не делает, потом указания: тебя терзают, терзать детей запрещено, если так будет продолжаться, то я подам жалобу, придут жандармы... но до этого доводить не надо, попробуй сопротивляться, посмотри какая твоя мать злющая, посмотри какой у нее толстый и противный живот, ударь ее как-нибудь кулаком в этот живот, плесни в него кипятком... Все это постепенно, понемногу, так, чтобы приучить, так, чтобы не отпугнуть... Дойдя до известного уровня, добившись того, чтобы она меня слушала, я убавил давление. Я стал говорить не о матери, а об отце.
Он всегда молчит. Он тебя не любит. Он только о своей службе помышляет, ты для него не существуешь...
"Еще немного спустя, заметив, что она снова стала выходить на скамью, я прошел раз, потом другой, потом третий мимо, потом заговорил, все продолжая ее к себе, потихоньку, в секрете, приучать. И наконец, приучив, увидав, что она меня не боится, что она даже мне как-то верит, я ее убедил, что одинокая, перепуганная она наверно очень много нашла бы утешения в том, чтобы ласкать животных. Кошку. Собаку. Кролика. Ни о кошке, ни о собаке речи быть не могло. Она сразу, с трепетом пояснила, что ей очень хотелось бы иметь собаку, но что она про это и заговорить не посмеет. И что то же самое насчет кошки. Мне только этого и надо было. Мне только и надо было того, чтобы оказалось возможным ей подарить пару кроликов. Я стал втираться, и втерся, в доверие ее матери, с которой заговорил на базаре. Я навел ее на мысль, что кролики, которых кормить легко травой, которыми могла бы заняться ее дочь, будут большим подспорьем. Кролики быстро плодятся. Наконец, я довел благодеяние до того, что принес клетку, которую, сказал я, я сам смастерил, не зная чем заполнять досуга. А через день-два принес и кроликов! Уход за ними, в естественном порядке, пал на девочку. По вечерам, проходя мимо скамьи, на которой она мечтала, я с ней про них говорил: какое это милое, какое хорошее животное, как можно привыкнуть, как жалко, что их убивают чтобы есть. Потом наступил решающий день: устроившись чтобы встретиться с идеальным стрелочником, я ему, про кроликов, сказал, что они теперь, на мой взгляд, как раз всего вкусней, {45} и что особенно они вкусны, если их обескровить. А сделать это всего легче, вырвав глаз. Вероятно, на том плоскогорье, где он вырос, про это ничего не знали. Слушая меня он казался удивленным. Но я проявил красноречие и, похихикав, идеальный стрелочник сказал, что попробует. Тогда я возобновил телефонные звонки, усилил свою пропаганду и предупредил девочку, что кроликов, для которых она собирала траву и которых полюбила, скоро убьют. Как именно убьют, я не пояснил. Но все же сказал, что убьют без сострадания, и что от ее отца это меня нисколько не удивит. И зорко за всем наблюдал в подзорную трубу... В нее я и увидал, как вернувшись вечером из будки идеальный стрелочник прошел к клетке, поймал одного кролика и вырвал у него ножом глаз, как кролик, теряя кровь, бился на траве, и как девочка то бросалась к нему, его хватала, то отскакивала и бралась за сердце. Идеальный стрелочник потягивал трубку. Вероятно, он ничего не понимал. Вероятно, перед его глазами продолжали извиваться рельсы, и вероятно он спешил усесться у телефонного аппарата, чтобы не пропустить вызова, если бы таковой последовал. Вечером я видел, как они обедали. Ни к одному блюду девочка не прикоснулась. Когда ставни были заперты и когда, часом позже, я увидал тень, прошмыгнувшую к скамейке, все было готово. Багаж уложен, бензин налит, за домик на холмике уплачено. Я спустился, перешел через пути, подошел к скамье. Идем, сказал я девочке, если ты тут останешься, то только мучиться будешь. И, говоря это, думал, что и мне надо было, в свое время, уйти из дому, но что мне никто не помог. Пробел этот я и восполнял, уводя тогда, в сумерках, маленькую Зою...
Теперь, за то, что вы ей предоставили заработок, пока только случайный, но который, я надеюсь, превратится в постоянный, позвольте вас, Реверендиссимус Доминус, сердечно поблагодарить. И добавляю: все, что тут изложено, не совсем так произошло, как изложено.
Это и дольше продолжалось, и сложнее было. Но принцип - понимаете ли вы? принцип! - безукоризненно верен".
Я только успел прочесть, только успел наскоро что-то о прочитанном подумать, как меня вызвала стандардистка : говорил предприниматель, с которым я накануне начал сговариваться об условиях сноса соседнего дома и постройке нового крыла фабрики. Покончив с ним, я спустился в мастерские. Жаркие дни были на исходе. По моему распоряжению стекла, в летнее время забрызганные синей краской, отмывала специальная артель, и я хотел посмотреть, хорошо ли это делается. Затем стал диктовать срочные письма.
Телефонные вызовы, распоряжения, посетители, справки - всякого, вообще, рода дела и занятия заслонили время до тех пор, когда полуденный звонок напомнил, что надо ехать завтракать.
{46}
13.
Теперь налицо было два существенных обстоятельства, который, если они не носили характера коммерческих, промышленных, юридических дел, были все же деловыми. Надо было нанять, или купить, квартиру, соответствующую моим средствам. И надо было найти форму дальнейших сношений с Аллотом и, для этого, расспросить о нем, и о Зое, - Мари.
Вопрос квартирный разрешился проще, чем я опасался, что он разрешится. Когда я сказал Мари, что просторная и удобная теперь как бы сама напрашивается, она улыбнулась, с вниманием посмотрела мне в глаза и промолвила:
- С милым, говорят, и в шалаше рай. Я приспособлю эту пословицу к моему личному пользованию: "с милым и во дворце рай".
- И в нем, в этом "дворце", ты все устроишь так, как тебе будет нравиться, если хочешь, то отделаешь его так, чтобы он стал похожим на шалаш.
- На шалаш ему походить надобности не будет никакой. Тут не пословица мне поможет, а формула. Я ее хорошенько не помню, но если ошибусь, ты меня поправишь. Не говорят ли, что две величины, порознь равные третьей, равны между собой? Не так ли?
- Так, моя Мари.
- Вот видишь! С тобой и шалаш, и дворец похожи на рай. Так, что все равно, шалаш или дворец.
- Но ты сама, сама все выберешь...
- Теперь я хочу такую, чтобы было много света, много воздуха. Я расставлю мало мебели, чтобы ничего не мешало, не загромождало, не загораживало тебя от меня, меня от тебя. Чтобы все было видно... Как на море, как в степи. Надо чтобы самое наше счастье было нам видно! Я не хочу его скрывать. Ни от других, ни от нас.
- Но как быть с временем? Как устроить, чтобы оно не было загромождено делами? Иной раз его, из-за дел, точно и нет.
- Когда ты будешь возвращаться и отрывать дверь, - продолжала она, - я буду ждать тебя с нашим временем в руках. С тем, которое соберу для нас обоих в твоем отсутствии!
Она засмеялась.
- Как с охапками цветов! С охапками нашего времени!...
Но дел я домой не пущу. Дела останутся за дверью. У них прав на то, чтобы проникнуть к нам, не будет. Так же не будет, как в степи не может быть тесно.
- Почти мне страшно про это думать, так это великолепно, так чудесно...
- Может быть и правда страшно, - проговорила она, на этот раз тихонько, опустив ресницы, - оттого страшно, что если одним очень хорошо, а другим очень плохо, то это, наверно, несправедливо?
Я молчал, удивленный, почти смущенный.
{47} - Но может быть все относится к прошлому? - продолжала Мари. Может быть наше счастье пришло для того, чтобы уравновесить прошлые несчастья?
- Не знаю, право не знаю. Зато знаю, что дома дел не будет, так же как в степи не может быть тесно...
И в первый, кажется, в жизни моей, раз я подумал, что дела - занятие не серьезное. Висеть на телефоне, диктовать письма, сверять балансы, обдумывать планы производства и сбыта... к чему все это? Не глупо ли это?
- Для начала, - сказал я, - мы на месяц уедем. И ты возьмешь с собой такие огромные охапки нашего времени, что оно одно все заполнит.
- Ну, конечно, - ответила она, совсем серьезно, - так и будет.
На улице жизнь била ключом: прохожие, автомобили, автобусы... В окно светило солнце, совсем горячее, не тронутое еще едва-едва, где-то в небе, среди звезд и туманностей, замечавшейся осенью. До нас ей было далеко, так же далеко, как далеки были от нас мысли о том, что счастью горе нужно не меньше, чем бедность богатству.
- Где ты хочешь чтобы я искала квартиру? На берегу реки? У опушки леса? - спрашивала Мари.
- Хочу, чтобы тебе нравилось.
- Наверху? В первом этаже?
- Хочу, чтобы тебе нравилось.
- Я не одна. Нас двое.
- Хочу, чтобы тебе нравилось. Я вперед на все согласен.
- Ты всегда так занят. Как же мы поедем осматривать?
- Я оторвусь от дел. Важней дел посмотреть на дверь, за которой ты будешь меня ждать, с охапками времени...
- А ты бросишь свои охапки дел у порога?
- За дверью.
К делам мне пришлось вернуться через полчаса. И одного, - важного, - я так и не коснулся, не спросив у Мари, знает ли она Зою, и какие отношения связывают ее с Аллотом? Промолчать было легче, чем спросить. Это дело я "оставил за дверью". Но когда в бюро я сел к письменному столу, мне пришлось признать, что Аллот и Зоя, которых домой я, пока, не пустил, на фабрику уже проникли!
14.
Свидание с Аллогом было назначено на пятницу. Но во вторник вечером мне принесли пневматичку, в которой он просил о перемене дня. "Реверенедиссимус Доминус, -писал он, - признаю, что мой образ действий, хотя бы всего в эпистолярном плане расположенный, может послужить вам источником раздражения. (Что было верно; от одного вида аллотова почерка, мне стало неприятно.) Мне, {48} действительно, известна императивная связь между деловыми людьми и временем. Известно мне также, что, иной раз, связь эта, принимая маниакальные формы, приводит к тому, что не срок зависит от делового человека, а деловой человек от срока. Но знаю я и о привилегиях аутсайдеров. Будучи, вследствие этого, уверенным, что вы меня простите, настоящим сообщаю вам, что жду вас сегодня (а не в пятницу), в подземном кафе (следовало название очень известного полуподвального заведения) начиная с семи часов. Если бы оказалось, что вы не появитесь, - гипотеза, которой нельзя отбросить ! - то я сочту, что первоначальное расписание остается в силе.''.
Следовала замысловатая фраза о признательности. Я подумал, что какое-нибудь неожиданное препятствие, что-нибудь вроде пожара, помешавшего мне поехать на свидание с Мари, было бы кстати. Но ни пожара, ни срочной поставки машин, ни, вообще, ничего не случилось. В противуположность пути к Мари, который загромождали разные трудности, путь к Аллоту был свободным! Больше того: подчинившись роду нездорового любопытства, я сам поспешил протелефонировать Мари, что дела мешают мне приехать с ней обедать.
Едва начал я спускаться по большой, серого мрамора, лестнице, по обеим сторонам которой стояли ящики с розовыми цветами, и, если можно так выразиться, заглянул под потолок низкого этого помещения, где было много столиков и много нарядных и оживленных посетителей, над которыми медленно колебались облака табачного дыма, сразу меня увидавший Аллот мышиным ходом своим пошел мне навстречу. Пробираясь между столиками, он повторял, достаточно громко, чтобы посетители могли слышать: "Реверендиссимус Доминус, Реверендиссимус Доминус..." . Немного выходило так, точно он хочет привлечь ко мне внимание, показать, что я гость именитый, и что он, с именитым этим гостем, на почтительно-дружественной ноге. "Хорошо еще что с ним нет Зои" - подумал я. Точно угадав мои мысли, он затараторил:
- Я один, я один. Но разумеется, само собой, что приведший меня сюда повод тесно связан с Зоей Малиновой. Даже больше: он прямо вытекает из вашего согласия принять ее рисунок, он находится в непосредственном продолжении оного согласия. Отныне, вы с ней в сообществе ! В сообществе ! Мы все подробно обсудим и придем к заключениям... здравствуйте, Доминус, здравствуйте, Реверендиссимус!
Достигнув моей ступеньки он длительно потряс мою руку.
- Реверендиссимус Доминус, - повторял он, почти растроганным голосом, чуть что не со слезами на беззрачковых глазах своих. И пока мы двигались к столику, говорил: