- Ну, вот... Доболтались! Орали на меня, а - вот оно как! Нет, царь...
   И вдруг он услыхал гневный, необычный для Ольги, громкий ответ:
   - Отстань! Нечестный человек это, твой царь!
   - Много ты понимаешь в царях, - смущённо сказал он, дотрагиваясь до своего уха.
   Его изумил гнев маленькой старушки в очках, всегда тихой, никого не осуждавшей, в её словах было что-то поражающе искреннее, хотя и ненужное, жалкое, как мышиный писк против быка, который наступил на хвост мыши, не видя этого и не желая. Артамонов сел в своё кресло, задумался.
   Он давно, несколько недель, не видел Ольгу, избегал встреч с её сыном, поссорившись с ним. Ещё в конце лета, когда Пётр Артамонов лежал в постели с отёкшими ногами, к нему явился торжественный и потный Воропонов и, шлёпая тяжёлыми, синими губами, предложил ему подписать телеграмму царю - просьбу о том, чтоб царь никому не уступал своей власти. Артамонова очень удивила дерзкая затея городского головы, но он подписал бумагу, уверенный, что это будет неприятно брату, Мирону, да, наверное, и Воропонов получит хороший выговор из Петербурга: не суйся, дурак толстогубый, не в своё дело, не заносись высоко!
   Положив бумагу в карман сюртука, застегнувшись на все пуговицы, Воропонов начал жаловаться на Алексея, Мирона, доктора, на всех людей, которые, подзуживаемы евреями, одни - слепо, другие - своекорыстно, идут против царя; Артамонов старший слушал его жалобы почти с удовольствием, поддакивал, и только когда синие губы Воропонова начали злобно говорить о Вере Поповой, он строго сказал:
   - Вера Николаевна тут ни при чём.
   - Как это - ни при чём? Нам известно...
   - Ничего тебе не известно.
   - Доиграетесь до беды, - пригрозил голова и ушёл.
   А вечером на Артамонова собаками бросились племянник, дочь, бросились и залаяли, не щадя его старость.
   - Что вы делаете, папаша? - кричала Татьяна, и на её некрасивом лице прыгали сумасшедшие глаза. Яков стоял у окна, барабанил по стеклу пальцами. Артамонову казалось, что и сын против него, а Мирон едко спрашивал:
   - Вы читали, что там написано в этой бумаге?
   - Не читал! - сказал Артамонов. - Не читал, а - знаю: написано, чтоб щенкам воли не давать!
   Ему было приятно видеть, как сердятся Мирон и Татьяна, но молчание Якова - смущало, он верил деловитости сына, догадывался, что поступил против его интересов, а вовлечь Якова в этот спор, спросить: как он думает? - не позволяло самолюбие. Он лежал и огрызался, рычал, а Мирон долбил, качая носом:
   - Поймите: царь окружён шайкой мошенников, и нужно, чтоб их сменили честные люди...
   Артамонов знал, что именно Мирон метит в честные люди и что отец его ездил в Москву хлопотать, чтоб Мирона кто-то там назначил кандидатом в государеву думу. И смешно и опасно представить этого журавля-племянника близко к царю. Вдруг вбежал растрёпанный, расстёгнутый Алексей и запрыгал, затрещал:
   - Что ж ты делаешь, безумный человек?
   Он кричал, как на служащего.
   - К чёрту! - взревел Артамонов старший. - Учить меня? Провалитесь все к чёрту! Вон!..
   Он даже сам был испуган внезапным взрывом своего гнева.
   Теперь, сидя в углу, слушая беззлобный рассказ Ольги о бунте в городе, он вспоминал эту ссору и пытался понять: кто же прав, он или эти люди?
   Его особенно смутили детски гневные слова Ольги. Вот она уже спокойно, даже умилённо говорит:
   - Милые люди ткачи у нас! Как они живо прогнали воропоновских рабочих и кожевников. Остались там, охраняют дом...
   А Наталья, очень испуганная, сердито хныкает:
   - От вашего дома и пошла смута. Так и надо вам! Всё - от вас.
   Явился Мирон и, не здороваясь, расхаживая по комнате пружинной походкой, стал грозить:
   - Все эти Воропоновы и Житейкины дорого заплатят за то, что обучают народ бунтовать. Это им даром не пройдёт, это отзовётся! Вполне достаточно уроков мятежа со стороны друзей Ильи Пётровича Артамонова, а если ещё и эти начнут...
   Артамонов старший промолчал.
   После скандала с петицией Воропонова Мирон стал для него окончательно, непримиримо противен, но он видел, что фабрика всецело в руках этого человека, Мирон ведёт дело ловко, уверенно, рабочие слушают его или боятся; они ведут себя смирнее городских.
   Ветер притих, зарылся в густой снег. Снег падал тяжело и прямо, густыми хлопьями, он занавесил окна белым занавесом, на дворе ничего не видно. Никто не говорил с Артамоновым старшим, и он чувствовал, что все, кроме жены, считают его виновным во всём: в бунтах, в дурной погоде, в том, что царь ведёт себя как-то неумело.
   - А где же Яша? - тревожно спросила мать. - Яша-то, говорю, где?
   Мирон брезгливо сморщил нос и сказал, не глядя на тётку:
   - Вероятно, спрятался в городе, в своём курятнике.
   - Чего? В каком? - пугливо забормотала Наталья.
   Артамонов подумал:
   "Пожалуй, не знает, дура, что у Якова любовница".
   И вдруг сказал твёрдо:
   - Ну, вот что: живите, как хотите! Делайте. Да. Действительно - не понимаю я. Стар. А - тут... Тут чёрт играет. Жил - жил - ничего не понимаю...
   IV
   До двадцати шести лет Яков Артамонов жил хорошо, спокойно, не испытывая никаких особенных неприятностей, но затем время, враг людей, которые любят спокойную жизнь, начало играть с Яковом запутанную, бесчестную игру. Началось это в апреле, ночью, года три спустя после мятежей, встряхнувших терпеливый народ.
   Яков лежал на диване и курил, наслаждаясь ощущением насыщенности, исключающей все желания; это ощущение он ценил выше всего в жизни, видя в нём весь её смысл. Оно являлось одинаково приятным и после вкусного обеда и после обладания женщиной.
   Женщина, кругленькая и стройная, стояла среди комнаты у стола, задумчиво глядя на сердитый, лиловый огонь спиртовки под кофейником; её голые руки и детское лицо, освещённые огнём лампы под красным абажуром, окрашивались в цвет вкусно поджаренной корочки пирога. Растрёпанные тёмные волосы картинно осыпали шею и плечи. На голом теле Полины золотисто-жёлтый бухарский халат, на ногах - зелёные, сафьяновые туфли. В ней есть что-то очень лёгкое, не русское; у неё милая рожица подростка-мальчишки; пухлые губы, задорные глаза, круглые, как вишни; даже в этот час, когда Яков сыт ею, она приятна ему. Она, конечно, несравнимо лучше всех девиц и женщин, которых он знал, и была бы совершенно хороша, если б не её глупый характер.
   - Я не хочу кофею, Апельсинчик, - сказал Яков, сквозь густую пелену дыма папиросы; Полина, не взглянув на него, спросила:
   - А - я?
   - Не знаю, чего ты хочешь, - ответил Яков, устало зевнув.
   - Нет, знаешь, - схватив его слова на лету и встряхнув головою, заговорили женщина ломким голосом. Послушав минуту, две её царапающие, крючковатые слова, Яков сел, бросил папиросу на пол и, надевая ботинки, сказал, вздохнув:
   - Не понимаю твоей привычки портить хорошее настроение! Ведь ты знаешь: я не могу жениться, пока отец не помер...
   Тут, как всегда, Полина осыпала его обидными словами:
   - Конечно, тебе, паук, только бы хорошее настроение! Я знаю: ты для хорошего настроения готов продать меня татарину, старьёвщику, да! Ты бесчестный человек...
   Яков особенно не любил, когда она именовала его пауком, в ласковые минуты у неё было для него другое забавное имя - Солёненький. И ему казалось, что уж сегодня-то она могла бы воздержаться от ссоры: за два часа пред этим он дал ей сто рублей.
   - Криком ты ничего не добьёшься, - спокойно предупредил он её, надев шляпу, протягивая руку. - До свидания!
   - Свинья! И опять окурков на пол набросал...
   По улице метался сырой ветер, тени облаков ползали по земле, как бы желая вытереть лужи, на минуту выглядывала луна, и вода в лужах, покрытая тонким льдом, блестела медью. В этот год зима упрямо не уступала место весне; ещё вчера густо падал снег.
   Яков Артамонов шёл не торопясь, сунув руки в карманы, держа под мышкой тяжёлую палку, и думал о том, как необъяснимо, странно глупы люди. Что нужно милой дурочке Полине? Она живёт спокойно, не имея никаких забот, получает немало подарков, красиво одевается, тратит около ста рублей в месяц, Яков знал, чувствовал, что он ей нравится. Ну, что же ещё? Почему она хочет венчаться?
   "Глупо, как мышь в банке варенья", - заключил он любимой, им самим придуманной поговоркой. Жизнь казалась ему простой, не требующей от человека ничего, кроме того, чем он уже обладает. В сущности, ведь ясно: все люди стремятся к одному и тому же, к полноте покоя; суета дня - это только мало приятное введение к тишине ночи, к тем часам, когда остаёшься один на один с женщиной, а потом, приятно утомлённый её ласками, спишь без сновидений. В этом - всё действительно значительное и настоящее. Люди глупы уже потому, что почти все они, скрыто или явно, считают себя умнее его; они выдумывают очень много лишнего; возможно, что они делают это по силе какой-то слепоты, каждый хочет отличиться от всех других, боясь потерять себя в людях, боясь не видеть себя.
   Глуп Илья, запутавшийся в книгах ещё тогда, когда он учился в гимназии, а теперь заболтавшийся где-то среди социалистов. Много обидного видел от него Яков, а теперь вот, недавно, пришлось посылать Илье денег куда-то в Сибирь. Невыносимо, хотя и смешно, глупа мать; ещё более невыносимо и тяжко глуп угрюмый отец, старый медведь, не умеющий жить с людями, пьяный и грязный. Смешон суетливый попрыгун дядя Алексей; ему хочется попасть в Государственную думу, ради этого он жадно питается газетами, стал фальшиво ласков со всеми в городе и заигрывает с рабочими фабрики, точно старая, распутная баба. Особенно же и как-то подавляюще, страшно глуп этот носатый дятел Мирон; считая себя самым отличным умником в России, он, кажется, видит себя в будущем министром, и уже теперь не скрывает, что только ему одному ясно, что надо делать, как все люди должны думать. Он тоже старается притереться к рабочим, устраивает для них различные забавы, организовал команды футболистов, завёл библиотеку, он хочет прикормить волков морковью.
   Рабочие ткут великолепное полотно, одеваясь в лохмотья, живя в грязи, пьянствуя; они в массе околдованы тоже какой-то особенной глупостью, дерзко открытой, лишённой даже той простенькой, хозяйственной хитрости, которая есть у каждого мужика. О рабочих Якову Артамонову приходилось думать больше, чем о всём другом, потому что он ежедневно сталкивался с ними и давно, ещё в юности, они внушили ему чувство вражды, - он имел тогда немало резких столкновений с молодыми ткачами из-за девиц, и до сего дня некоторые из его соперников, видимо, не забыли старых обид. Когда он был ещё безбородым, в него дважды по ночам бросали камнями. Матери тогда не однажды приходилось откупаться деньгами от скандалов и бабьего визга, при этом она смешно уговаривала его:
   - Что уж это ты, как петух! Подождал бы, когда женишься, или уж заведи одну и - живи! Пожалуются на тебя отцу, так он тебя, как Илью, прогонит...
   За два, три мятежных года Яков не заметил ничего особенно опасного на фабрике, но речи Мирона, тревожные вздохи дяди Алексея, газеты, которые Артамонов младший не любил читать, но которые с навязчивой услужливостью и нескрываемой, злорадной угрозой рассказывали о рабочем движении, печатали речи представителей рабочих в Думе, - всё это внушало Якову чувство вражды к людям фабрики, обидное чувство зависимости от них. Ему казалось, что он уже научился искусно скрывать это чувство под мелкой уступчивостью их требованиям, под улыбками и шуточками. Но в общем всё шло не плохо, хотя иногда внезапно охватывало и стесняло какое-то смущение, как будто он, Яков Артамонов, хозяин, живёт в гостях у людей, которые работают на него, давно живёт и надоел им, они, скучно помалкивая, смотрят на него так, точно хотят сказать:
   "Что ж ты не уходишь? Пора!"
   В часы, когда он испытывал это, у него являлось смутное предчувствие, что на фабрике скрыто и невидимо тлеет, дымится что-то крайне опасное для него, лично для него.
   Яков был уверен, что человек - прост, что всего милее ему - простота и сам он, человек, никаких тревожных мыслей не выдумывает, не носит в себе. Эти угарные мысли живут где-то вне человека, и, заражаясь ими, он становится тревожно непонятным. Лучше не знать, не раздувать эти чадные мысли. Но, будучи враждебен этим мыслям, Яков чувствовал их наличие вне себя и видел, что они, не развязывая тугих узлов всеобщей глупости, только путают всё то простое, ясное, чем он любил жить.
   Умнее всех людей, которых он знал, ему казался старик Тихон Вялов; наблюдая его спокойное отношение к людям, его милостивую работу, Яков завидовал дворнику. Тихон даже спал умно, прижав ухо к подушке, к земле, как будто подслушивая что-то.
   Он спросил старика:
   - Ты сны видишь?
   - Зачем? Я не баба, - сказал Тихон, и под словами его Яков почувствовал что-то густое, устоявшееся, непоколебимо сильное.
   "Бабьи сны", - думал Артамонов младший, слушая споры и речи в доме дяди Алексея, думал и внутренно усмехался.
   Вообще же он думал трудно, а задумываясь, двигался тяжело, как бы неся большую тяжесть, и, склонив голову, смотрел под ноги. Так шёл он и в ту ночь от Полины; поэтому и не заметил, откуда явилась пред ним приземистая, серая фигура, высоко взмахнула рукою. Яков быстро опустился на колено, тотчас выхватил револьвер из кармана пальто, ткнул в ногу нападавшего человека, выстрелил; выстрел был глух и слаб, но человек отскочил, ударился плечом о забор, замычал и съехал по забору на землю.
   Лишь после этого Яков почувствовал, что он смертельно испуган, испуган так, что хотел закричать и не мог; руки его дрожали и ноги не послушались, когда он хотел встать с колен. В двух шагах от него возился на земле, тоже пытаясь встать, этот человек, без шапки, с курчавой головою.
   - Застрелю, сволочь, - хрипло сказал Яков, вытягивая руку с револьвером, - человек повернул к нему широкое лицо и пробормотал:
   - Застрелили уж...
   Тут Яков узнал его, тоже забормотал изумлённо:
   - Носков? Ах, подлец! Ты?
   Страх Якова быстро уступал чувству, близкому радости, это чувство было вызвано не только сознанием, что он счастливо отразил нападение, но и тем, что нападавший оказался не рабочим с фабрики, как думал Яков, а чужим человеком. Это - Носков, охотник и гармонист, игравший на свадьбах, одинокий человек; он жил на квартире у дьяконицы Параклитовой; о нём до этой ночи никто в городе не говорил ничего худого.
   - Так вот чем ты занимаешься? - сказал Яков и встал на ноги, оглядываясь; было тихо, только ветер встряхивал сучки деревьев над забором.
   - А - чем я занимаюсь? - вдруг громко спросил Носков. - Я пошутить хотел, попугать вас, больше ничего! А вы сразу - бац! За это - не похвалят, глядите! Я сам испугался...
   - Ах, вот как? - насмешливо, тоном победителя, сказал Артамонов. - Ну, вставай, идём в полицию.
   - Идти я не могу, вы меня изувечили.
   Носков поднял шапку и, глядя внутрь её, прибавил:
   - А полиции я не боюсь.
   - Ну, там - увидим. Вставай!
   - Не боюсь, - повторил Носков. - Чем вы докажете, что я на вас напал, а не вы на меня, с испуга? Это - раз!
   - Так. А - два? - спросил Яков, усмехнувшись, но несколько удивляясь спокойствию Носкова.
   - Есть и два. Я для вас человек полезный.
   - Это - сказка. Это из сказки!
   И, направив револьвер в лицо гармониста, Яков с внезапной злостью пригрозил:
   - Вот я тебе башку размозжу!
   Носков поднял глаза и, снова опустив их в шапку, сказал внушительно:
   - Не затевайте скандала. Доказать вы ничего не можете, хотя и богатый. Я говорю: пошутить хотел. Я папашу вашего знаю, много раз на гармонии играл ему.
   Он резким жестом взбросил шапку на голову, наклонился и стал приподнимать штанину, мыча сквозь зубы, потом, вынув из кармана платок, начал перевязывать ногу, раненную выше колена. Он всё время что-то бормотал невнятно, но Яков не слушал его слов, вновь обескураженный странным поведением неудачного грабителя.
   С необыкновенной для него быстротой Яков Артамонов соображал: конечно, надо оставить Носкова тут у забора, идти в город, позвать ночного сторожа, чтоб он караулил раненого, затем идти в полицию, заявить о нападении. Начнётся следствие, Носков будет рассказывать о кутежах отца у дьяконицы. Может быть, у него есть друзья, такие же головорезы, они, возможно, попытаются отомстить. Но нельзя же оставить этого человека без возмездия...
   Ночь становилась всё холодней; рука, державшая револьвер, ныла от холода; до полицейского управления - далеко, там, конечно, все спят. Яков сердито сопел, не зная, как решить, сожалея, что сразу не застрелил этого коренастого парня, с такими кривыми ногами, как будто он всю жизнь сидел верхом на бочке. И вдруг он услыхал слова, поразившие его своей неожиданностью:
   - Я вам прямо скажу, хотя это - секрет, - говорил Носков, всё возясь с ногою своей. - Я тут для вашей пользы живу, для наблюдения за рабочими вашими. Я, может быть, нарочно сказал, что хотел напугать вас, а мне на самом-то деле надо было схватить одного человека и я опознался...
   - Ч-чёрт, - сказал Яков. - Как?
   - Да, вот так... Вы - не знаете, а у дьяконицы в бане собираются социалисты и опять говорят о бунте, книжки читают...
   - Врёшь, - тихо сказал Яков, веря ему. - А - кто? Кто собирается?
   - Этого я не могу сказать. Арестуют, узнаете.
   Носков, держась за доски забора, встал и попросил:
   - Дайте мне палку, без неё я не дойду...
   Наклонясь, Яков поднял палку, подал ему и оглянулся, тихо спрашивая:
   - Но тогда как же ты, зачем же вы набросились на меня?
   - Я - не набрасывался. Я - опознался. Мне нужно было не вас, а другого. Вы всё это оставьте. Ошибка. Вы увидите скоро, что я говорю правду. Должны дать мне денег на лечение ноги. Вот что...
   И, придерживаясь за забор, опираясь на палку, Носков начал медленно переставлять кривые ноги, удаляясь прочь от огородов, в сторону тёмных домиков окраины, шёл и как бы разгонял холодные тени облаков, а отойдя шагов десять, позвал негромко:
   - Яков Петрович!
   Яков подошёл к нему очень быстро, Носков сказал:
   - Вы об этом случае - никому, ни словечка! А то... Сами понимаете.
   Он взмахнул палкой и пошёл дальше, оставив Якова отупевшим. Приходилось думать сразу о многом, и нужно было сейчас же решить: так ли он поступил, как следовало? Конечно, если Носков занимается наблюдением за социалистами, это полезный, даже необходимый человек, а если он наврал, обманул, чтоб выиграть время и потом отомстить за свою неудачу и за выстрел? Он врёт, что опознался и что хотел напугать, врёт, это ясно. А вдруг он подкуплен рабочими, чтобы убить? Среди ткачей на фабрике была большая группа буянов, озорников, но социалистов среди них трудно вообразить. Наиболее солидные рабочие, как Седов, Крикунов, Маслов и другие, сами недавно требовали, чтоб контора рассчитала одного из наиболее неукротимых безобразников. Нет, Носков, наверное, обманул. Нужно ли рассказать об этом Мирону?
   Яков не мог представить, что будет, если рассказать о Носкове Мирону; но, разумеется, брат начнёт подробно допрашивать его, как судья, в чём-то обвинит и, наверное, так или иначе, высмеет. Если Носков шпион - это, вероятно, известно Мирону. И, наконец, всё-таки не совсем ясно - кто ошибся: Носков или он, Яков? Носков сказал:
   "Скоро увидите, что я говорю правду".
   Он смотрел вслед охотнику до поры, пока тот не исчез в ночных тенях. Как будто всё было просто и понятно: Носков напал с явной целью - ограбить, Яков выстрелил в него, а затем начиналось что-то тревожно-запутанное, похожее на дурной сон. Необыкновенно идёт Носков вдоль забора, и необыкновенно густыми лохмотьями ползут за ним тени; Яков впервые видел, чтоб тени так тяжко тащились за человеком.
   Задёрганный думами, устав от них, Артамонов младший решил молчать и ждать. Думы о Носкове не оставляли его, он хмурился, чувствовал себя больным, и в обед, когда рабочие выходили из корпусов, он, стоя у окна в конторе, присматривался к ним, стараясь догадаться: кто из них социалист? Неужели - кочегар Васька, чумазый, хромой, научившийся у плотника Серафима ловко складывать насмешливые частушки?
   Через несколько дней Артамонов младший, проезжая застоявшуюся лошадь, увидал на опушке леса жандарма Нестеренко, в шведской куртке, в длинных сапогах, с ружьём в руке и туго набитым птицей ягдташем на боку. Нестеренко стоял лицом к лесу, спиною к дороге и, наклоня голову, подняв руки к лицу, раскуривал папиросу; его рыжую кожаную спину освещало солнце, и спина казалась железной. Яков тотчас решил, что нужно делать, подъехал к нему, торопливо поздоровался:
   - А я не знал, что вы здесь!
   - Третий день; жене моей, батенька, всё хуже, да-с!
   Это печальное сведение Нестеренко сообщил очень оживлённо и тотчас, хлопнув рукою по ягдташу, прибавил:
   - А я - вот! Неплохо, а?
   - Вы знаете Носкова, охотника? - спросил Яков негромко; рыжеватые брови офицера удивлённо всползли кверху, его китайские усы пошевелились, он придержал один ус, сощурился, глядя в небо, всё это вызвало у Якова догадку: "Соврёт. Но - как?"
   - Носков? Кто это?
   - Охотник. Курчавый, кривоногий...
   - Да? Как будто видел такого в лесу. Скверное ружьишко... А - что?
   Теперь офицер смотрел в лицо Якова пристальным, спрашивающим взглядом серых глаз с какой-то светленькой искрой в центре зрачка; Яков быстро рассказал ему о Носкове. Нестеренко выслушал его, глядя в землю, забивая в неё прикладом ружья сосновую шишку, выслушал и спросил, не подняв глаз:
   - Почему же вы не заявили полиции? Это - её дело, батенька, и это ваша обязанность.
   - Я же говорю: он будто бы шпионит за рабочими, а это - ваше дело...
   - Так, - сказал жандарм, гася папиросу о ствол ружья, и, снова глядя прищуренными глазами прямо в лицо Якова, внушительно начал говорить что-то не совсем понятное; выходило, что Яков поступил незаконно, скрыв от полиции попытку грабежа, но что теперь уж заявлять об этом поздно.
   - Если б вы его тогда же сволокли в полицейское управление, ну - дело ясное! Но и то не совсем. А теперь как вы докажете, что он нападал на вас? Ранен? Ба! В человека можно выстрелить с испуга... случайно, по неосторожности...
   Яков чувствовал, что Нестеренко хитрит, путает что-то, даже как бы хочет запугать и отодвинуть его или себя в сторону от этой истории; а когда офицер сказал о возможности выстрела с испуга, подозрение Якова упрочилось:
   "Врёт".
   - Да-с, батенька. За то, что он выдаёт себя каким-то наблюдателем, этот гусь, конечно, поплатится. Мы спросим его, что он знает.
   И, положив руку на плечо Якова, офицер сказал:
   - Вот что: вы мне дайте честное слово, что всё это останется между нами. Это - в ваших интересах, понимаете? Итак: честное слово?
   - Конечно. Пожалуйста.
   - Вы не скажете об этом ни дяде, ни Мирону Алексеевичу, - вы действительно не говорили ещё им? Ну, вот. Предоставим это дело его внутренней логике. И - никому ни звука! Так? Охотник сам себя ранил, вы тут ни при чём.
   Яков улыбался: с ним говорил другой человек, весёлый, добродушный.
   - До свидания, - говорил он. - Помните: честное слово!
   Артамонов младший возвратился домой несколько успокоенный; вечером дядя предложил ему съездить в губернию, он уехал с удовольствием, а через восемь дней, возвратясь домой и сидя за обедом у дяди, с новой тревогой слушал рассказ Мирона:
   - Нестеренко оказался не таким бездельником, как я думал, он и в городе поймал троих: учителя Модестова и ещё каких-то.
   - А у нас? - спросил Яков.
   - У нас: Седова, Крикунова, Абрамова и пятерых помоложе. Хотя арестовывать приезжали жандармы из губернии, но, разумеется, это дело Нестеренко, и, таким образом, жена его хворает с явной пользой для нас. Да, он - не глуп. Боится, чтоб его не кокнули...
   - Теперь - перестали убивать, - заметил Алексей.
   - Н-ну, - сказал Мирон. - Да! В городе арестован ещё этот, охотник...
   - Носков? - тихо, испуганно спросил Яков.
   - Не знаю. Он жил у дьяконицы, у неё же в бане устраивали свои конгрессы эти революционеры. А в доме у неё - и с нею - забавлялся твой отец, как тебе известно. Совпадение - дрянненькое...
   - Да уж, - сказал Алексей, мотнув лысой головою. - Что с ним делать?
   У Якова потемнело в глазах, и он уже не мог слушать, о чём говорит дядя с братом. Он думал: Носков арестован; ясно, что он тоже социалист, а не грабитель, и что это рабочие приказали ему убить или избить хозяина; рабочие, которых он, Яков, считал наиболее солидными, спокойными! Седов, всегда чисто одетый и уже немолодой; вежливый, весёлый слесарь Крикунов; приятный Абрамов, певец и ловкий, на все руки, работник. Можно ли было думать, что эти люди тоже враги его?
   Ему показалось также, что за эти дни в доме дяди стало ещё более крикливо и суетно. Золотозубый доктор Яковлев, который никогда ни о ком, ни о чём не говорил хорошо, а на всё смотрел издали, чужими глазами, посмеиваясь, стал ещё более заметен и как-то угрожающе шелестел газетами.
   - Да, - говорил он, сверкая зубами, - шевелимся, просыпаемся! Люди становятся похожи на обленившуюся прислугу, которая, узнав о внезапном, не ожиданном ею возвращении хозяина и боясь расчёта, торопливо, нахлёстанная испугом, метёт, чистит, хочет привести в порядок запущенный дом.
   - Двусмысленно говорите вы, доктор, - заметил Мирон, поморщившись. Этот ваш анархизм, скептицизм...
   Но доктор говорил всё громче, речи его становились длиннее, слова внушали Якову тревогу. Казалось, что и все чего-то боятся, грозят друг другу несчастиями, взаимно раздувают свои страхи, можно было думать даже так, что люди боятся именно того, что они сами же и делают, - своих мыслей и слов. В этом Яков видел нарастание всеобщей глупости, сам же он жил страхом не выдуманным, а вполне реальным, всей кожей чувствуя, что ему на шею накинута петля, невидимая, но всё более тугая и влекущая его навстречу большой, неотвратимой беде.