Страница:
- Почему ты не сказал мне об этом?
И тревожно размышляла:
- Конечно, это очень интересно - сыщик! Вот, например, Шерлок Холмс, ты читал? Но ведь у нас, наверное, и сыщики - тоже негодяи?
- Конечно, - подтвердил Яков.
Отдавая ему револьвер, она захотела проверить, хорошо ли он стреляет, и уговорила Якова выстрелить в открытую печку, для чего Якову пришлось лечь животом на пол; легла и она; Яков выстрелил, из печки на них сердито дунуло золой, а Полина, ахнув, откатилась в сторону, потом, подняв ладонь, тихо сказала:
- Смотри!
В крашеной половице была маленькая, косо и глубоко идущая дырка.
- Как подумаешь, что туда ушла смерть! - сказала Полина, вздыхая, нахмурив тонко вычерченные брови.
И никогда ещё Яков не видел её такой милой, не чувствовал так близко к себе. Глаза её смотрели по-детски удивлённо, когда он рассказывал о Носкове, и ничего злого уже не было на её остреньком лице подростка.
"Не чувствует вины", - с удивлением подумал Яков, и это было приятно ему.
Провожая его, она говорила, гладя бороду Якова:
- Ах, Яша, Яша! Так вот как, значит! Мы - серьёзно? Ах, боже мой... Но этот подлец!
Сжала пальцы рук в один кулак и, потрясая им, негодуя, пожаловалась:
- Господи, сколько подлецов!
Но вдруг, схватив руку Якова, задумчиво нахмурилась, тихонько говоря:
- Постой, постой! Тут есть одна барышня, ах, разумеется!
Просияла и, перекрестив Якова, отпустила его:
- Иди, Солёненький!
Утро было прохладное, росистое; вздыхал предрассветный ветер, зеленовато-жемчужное небо дышало запахом яблоков.
"Конечно, она это со зла наблудила, и надо жениться на ней, как только отец умрёт", - великодушно думал он и тут же вспомнил смешные слова Серафима Утешителя:
"Всякая девица - утопающая, за соломину хватается. Тут её и лови!"
Тревожила мысль о хладнокровном поручике, он не похож на соломинку, он обозлился и, вероятно, будет делать пакости. Но поручика должны отправить на войну. И даже о Носкове Якову Артамонову думалось спокойнее, хотя он, подозрительно оглядываясь, чутко прислушивался и сжимал в кармане ручку револьвера, - чаще всего Носков ловил Якова именно в эти часы.
Но прошло недели две, и страх пред охотником снова обнял Артамонова чадным дымом. В воскресенье, осматривая лес, купленный у Воропонова на сруб, Яков увидал Носкова, он пробирался сквозь чащу, увешанный капканами, с мешком за спиною.
- Счастливая встреча для вас, - сказал он, подходя, сняв фуражку; носил он её по-солдатски: с заломом верхнего круга на правую бровь и, снимая, брал не за козырёк, а за верх.
Не отвечая на его странное приветствие, в котором чувствовалась угроза, Яков сжал зубы и судорожно стиснул револьвер в кармане. Носков тоже молчал с минуту, расковыривал пальцем подкладку фуражки и не смотрел на Якова.
- Ну? - спросил Артамонов; Носков поднял собачьи глаза и, приглаживая дыбом стоявшие, жёсткие волосы, проговорил отчётливо:
- Ваша любовь, то есть Пелагея Андреевна, познакомилась с дочерью попа Сладкопевцева, так вы ей скажите, чтобы она это бросила.
- Почему?
- Так уж...
И, послушав звон колоколов в городе, охотник прибавил:
- Даю совет от души, желая добра. А вы мне подарите рубликов...
Он посмотрел в небо и сосчитал:
- Тридцать пять...
"Застрелить, собаку!" - думал Яков Артамонов, отсчитывая деньги.
Охотник взял бумажки, повернулся на кривых ногах, звякнув железом капканов, и, не надев фуражку, полез в чащу, а Яков почувствовал, что человек этот стал ещё более тяжко неприятен ему.
- Носков! - негромко позвал он, а когда тот остановился, полускрытый лапами ёлок, Яков предложил ему:
- Бросил бы ты это!
- Зачем? - спросил Носков, высунув голову вперёд, и Артамонову показалось, что в пустых глазах Носкова светится что-то боязливое или очень злое.
- Опасное дело, - объяснил Яков.
- Надо уметь, - сказал Носков, и глаза его погасли. - Для неумеющего всё опасно.
- Как хочешь.
- Против своей пользы говорите.
- Какая же тут польза, во вражде? - пробормотал Яков, жалея, что заговорил со шпионом.
"Туда же, - рассуждает, идиот..."
А Носков поучительно сказал:
- Без этого - не живут. У всякого - своя вражда, своя нужда. До свидания!
Он повернулся спиною к Якову и вломился в густую зелень елей. Послушав, как он шуршит колкими ветвями, как похрустывают сухие сучья, Яков быстро пошёл на просеку, где его ждала лошадь, запряжённая в дрожки, и погнал в город, к Полине.
- Вот - подлец! - почти радостно удивилась Полина. - Уже узнал, что она приходит ко мне? Скажите, пожалуйста!
- Зачем ты знакомишься с такими? - сердито упрекнул Яков, но она тоже сердито, дёргая жёлтый газовый шарфик на груди своей, затараторила:
- Во-первых - это надо для тебя же! А во-вторых - что же мне кошек, собак завести, Маврина? Я сижу одна, как в тюрьме, на улицу выйти не с кем. А она - интересная, она мне романы, журналы даёт, политикой занимается, обо всём рассказывает. Я с ней в гимназии у Поповой училась, потом мы разругались...
Тыкая его пальцем в плечо, она говорила всё более раздражённо:
- Ты воображаешь, что легко жить тайной любовницей? Сладкопевцева говорит, что любовница, как резиновые галоши, - нужна, когда грязно, вот! У неё роман с вашим доктором, и они это не скрывают, а ты меня прячешь, точно болячку, стыдишься, как будто я кривая или горбатая, а я - вовсе не урод...
- Погоди, - сказал Яков, - женюсь! Серьёзно говорю, хотя ты и свинья...
- Ещё вопрос, кто из нас свиноватее! - крикнула и ребячливо расхохоталась, повторяя: - Свиноватее, виноватее, - запуталась! Солёненький мой... Милый ты, не жадный! Другой бы - молчал; ведь тебе шпион этот полезен...
Как всегда, Яков ушёл от неё успокоенный, а через семь дней, рано утром табельщик Елагин, маленький, рябой, с кривым носом, сообщил, что на рассвете, когда ткачи ловили бреднем рыбу, ткач Мордвинов, пытаясь спасти тонувшего охотника Носкова, тоже едва не утоп и лёг в больницу. Слушая гнусавый доклад, Яков сидел, вытянув ноги для того, чтоб глубже спрятать руки в карманы, руки у него дрожали.
"Утопили", - думал он и, представляя себе добродушного Мордвинова, человека с мягким, бабьим лицом, не верил, чтоб этот человек мог убивать кого-то.
"Счастливый случай", - думал он, облегчённо вздыхая. Полина тоже согласилась, что это - счастливый случай.
- Конечно, - лучше так, - сказала она серьёзно нахмурясь, - потому что, если б как-нибудь иначе убивали его, - был бы шум.
Но - пожалела:
- Было бы интереснее поймать его, заставить раскаяться и - повесить или расстрелять. Ты читал...
- Ерунду говоришь, Полька, - прервал её Яков.
Прошло несколько тихих дней, Яков съездил в Воргород, возвратился, и Мирон, озабоченно морщась, сказал:
- У нас ещё какая-то грязная история; по предписанию из губернии Экке производит следствие о том, при каких условиях утонул этот охотник. Арестовал Мордвинова, Кирьякова, кочегара Кротова, шута горохового, - всех, кто ловил рыбу с охотником. У Мордвинова рожа поцарапана, ухо надорвано. В этом видят, кажется, нечто политическое... Не в надорванном ухе, конечно...
Он остановился у рояля, раскачивая пенснэ на пальце, глядя в угол прищуренными глазами. В измятой шведской куртке, в рыжеватых брюках и высоких, по колено, пыльных сапогах он был похож на машиниста; его костистые, гладко обритые щёки и подстриженные усы напоминали военного; мало подвижное лицо его почти не изменялось, что бы и как бы он ни говорил.
- Идиотское время! - раздумчиво говорил он. - Вот, влопались в новую войну. Воюем, как всегда, для отвода глаз от собственной глупости; воевать с глупостью - не умеем, нет сил. А все наши задачи пока - внутри страны. В крестьянской земле рабочая партия мечтает о захвате власти. В рядах этой партии - купеческий сын Илья Артамонов, человек сословия, призванного совершить великое дело промышленной и технической европеизации страны. Нелепость на нелепости! Измена интересам сословия должна бы караться как уголовное преступление, в сущности - это государственная измена... Я понимаю какого-нибудь интеллигента, Горицветова, который ни с чем не связан, которому некуда девать себя, потому что он бездарен, нетрудоспособен и может только читать, говорить; я вообще нахожу, что революционная деятельность в России - единственное дело для бездарных людей...
Якову казалось, что брат говорит, видя пред собою полную комнату людей, он всё более прищуривал глаза и наконец совсем закрыл их. Яков перестал слушать его речь, думая о своём: чем кончится следствие о смерти Носкова, как это заденет его, Якова?
Вошла беременная, похожая на комод, жена Мирона, осмотрела его и сказала усталым голосом:
- Поди, переоденься!
Мирон покорно взбросил пенснэ на нос и ушёл.
Через месяц приблизительно всех арестованных выпустили; Мирон строго, не допускающим возражений голосом, сказал Якову:
- Рассчитай всех.
Яков давно уже, незаметно для себя, привык подчиняться сухой команде брата, это было даже удобно, снимало ответственность за дела на фабрике, но он всё-таки сказал:
- Кочегара надо бы оставить.
- Почему?
- Весёлый. Давно работает. Развлекает людей.
- Да? Ну, пожалуй, оставим.
И, облизнув губы, Мирон сказал:
- Шуты действительно полезны.
Некоторое время Якову казалось, что в общем всё идёт хорошо, война притиснула людей, все стали задумчивее, тише. Но он привык испытывать неприятности, предчувствовал, что не все они кончились для него, и смутно ждал новых. Ждать пришлось не очень долго, в городе снова явился Нестеренко под руку с высокой дамой, похожей на Веру Попову; встретив на улице Якова, он, ещё издали, посмотрел сквозь него, а подойдя, поздоровавшись, спросил:
- Можете зайти ко мне через час? Я - у тестя. Знаете - жена моя умирает. Так что я вас попрошу: не звоните с парадного, это обеспокоит больную, вы - через двор. До свидания!
Час был тяжёл и неестественно длинен, и когда Яков Артамонов устало сел на стул в комнате, заставленной книжными шкафами, Нестеренко, тихо и прислушиваясь к чему-то, сказал:
- Ну-с, приятеля нашего укокали. Это несомненно, хотя и не доказано. Сделано ловко, можно похвалить. Теперь вот что: дама вашего сердца, Пелагея Назарова, знакома с девицей Сладкопевцевой, на днях арестованной в Воргороде. Знакома?
- Не знаю, - сказал Яков и сразу весь вспотел, а жандарм поднёс руку свою к носу и, рассматривая ногти, сказал очень спокойно:
- Знаете.
- Кажется - знакома.
- Вот именно.
"Что ему надо?" - соображал Яков, исподлобья рассматривая серое, в красных жилках, плоское лицо с широким носом, мутные глаза, из которых как будто капала тяжкая скука и текли остренькие струйки винного запаха.
- Я говорю с вами не официально, а как знакомый, который желает вам добра и которому не чужды ваши деловые интересы, - слышал Яков сиповатый голос. - Тут, видите ли, какая штука, дорогой мой... стрелок! - Жандарм усмехнулся, помолчал и объяснил:
- Я говорю - стрелок, потому что мне известен ещё один случай неудачного пользования вами огнестрельным оружием. Да, так вот, видите ли: девица Сладкопевцева знакома с Назаровой, дамой вашего сердца. Теперь сообразите: род деятельности охотника Носкова никому, кроме вас и меня, не мог быть известен. Я - исключаюсь из этой цепи знакомств. Носков был не глуп, хотя - вял и...
Нестеренко, вздохнув, посмотрел под стол:
- Ничто не вечно. Остаётесь - вы...
Якову Артамонову казалось, что изо рта офицера тянутся не слова, но тонкие, невидимые петельки, они захлёстывают ему шею и душат так крепко, что холодеет в груди, останавливается сердце и всё вокруг, качаясь, воет, как зимняя вьюга. А Нестеренко говорил с медленностью - явно нарочитой:
- Я думаю, я почти уверен, что вами была допущена некоторая неосторожность в словах, да? Вспомните-ка!
- Нет, - тихо сказал Яков, опасаясь, как бы голос не выдал его.
- Так ли? - спросил офицер, размахнув усы красными пальцами.
- Нет, - повторил Яков, качая головою.
- Странно. Очень странно. Однако - поправимо. Вот что-с: Носкова нужно заменить таким же человеком, полезным для вас. К вам явится некто Минаев, вы наймёте его, да?
- Хорошо, - сказал Яков.
- Вот и всё. Кончено. Будьте осторожны, прошу вас! Никаким дамам ни-ни! Ни слова. Понимаете?
"Он говорит как с мальчишкой, с дураком", - подумал Яков.
Потом жандарм говорил о близости осеннего перелёта птиц, о войне и болезни жены, о том, что за женою теперь ухаживает его сестра.
- Но - надо готовиться к худшему, - сказал Нестеренко и, взяв себя за усы, приподнял их к толстым мочкам ушей, приподнялась и верхняя губа его, обнажив жёлтые косточки.
"Бежать, - думал Яков. - Запутает он меня. Уехать".
"Чёрт вас всех возьми, - думал он, идя берегом Оки. - На что вы мне нужны? На что?"
Мелкий дождь, предвестник осени, лениво кропил землю, жёлтая вода реки покрылась рябью; в воздухе, тёплом до тошноты, было что-то ещё более углублявшее уныние Якова Артамонова. Неужели нельзя жить спокойно, просто, без всех этих ненужных, бессмысленных тревог?
Но, как обоз в зимнюю метель, двигались один за другим месяцы, тяжело и обильно нагруженные необычно тревожным.
Пришёл с войны один из Морозовых, Захар, с георгиевским крестом на груди, с лысой, в красных язвах, обгоревшей головою; ухо у него было оторвано, на месте правой брови - красный рубец, под ним прятался какой-то раздавленный, мёртвый глаз, а другой глаз смотрел строго и внимательно. Он сейчас же сдружился с кочегаром Кротовым, и хромой ученик Серафима Утешителя запел, заиграл:
Эх, ветер дует, дождь идёт,
Я лежу в окопе.
Помогаю, идиёт,
Воевать Европе!
Яков спросил Морозова:
- Что, Захар, плохо воюем?
- Хорошо-то нечем, - ответил ткач. Голос у него был дерзко лающий, в словах слышалось отчаянное бесстыдство песенок кочегара.
- Хозяина нет у нас, Яков Пётрович, - говорил он в лицо хозяину. Хозяйствуют жулики.
Этот человек и Васька кочегар стали как-то особенно заметны, точно фонари, зажжённые во тьме осенней ночи. Когда весёлый Татьянин муж нарядился в штаны с широкой, до смешного, мотнёй и такого же цвета, как гнилая Захарова шинель, кочегар посмотрел на него и запел:
Вот так брючки для растяп!
Сразу видно разницу:
Одни - голову растят,
А другие - задницу!
К удивлению Якова, зять не обиделся на эту насмешку, а захохотал, явно поощряя кочегара на дальнейшее словесное озорство. Рабочие тоже смеялись, и особенно хохотала фабрика, когда Захар Морозов привёл на двор мохнатого кутёнка, с пушистым, геройски загнутым на спину хвостом, на конце хвоста, привязан мочалом, болтался беленький георгиевский крест. Мирон не стерпел этого озорства, Захара арестовала полиция, а кутёнок очутился у Тихона Вялова.
По улицам города ходили хромые, слепые, безрукие и всячески изломанные люди в солдатских шинелях, и всё вокруг окрашивалось в гнойный цвет их одежды. Изломанных, испорченных солдат водили на прогулки городские дамы, дамами командовала худая, тонкая, похожая на метлу, Вера Попова, она привлекла к этому делу и Полину, но та, потряхивая головою, кричала, жаловалась:
- Ой, нет, я не могу! Это безобразие! Ты посмотри, Яша, они все молодые, здоровые и все изувечены, и такой запах от них - не могу! Послушай - уедем!
- Куда? - уныло спрашивал Яков, видя, что его женщина становится всё более раздражительной, страшно много курит и дышит горькой гарью. Да и вообще все женщины в городе, а на фабрике - особенно, становились злее, ворчали, фыркали, жаловались на дороговизну жизни, мужья их, посвистывая, требовали увеличения заработной платы, а работали всё хуже; посёлок вечерами шумел и рычал по-новому громко и сердито.
Среди рабочих мелькал солидный слесарь Минаев, человек лет тридцати, чёрный и носатый, как еврей. Яков боязливо сторонился его, стараясь не встречаться со взглядом слесаря, который смотрел на всех людей тёмными глазами так, как будто он забыл о чём-то и не может вспомнить.
Грязным обломком плавал по двору отец, едва передвигая больные ноги. Теперь на его широких плечах висела дорожная лисья шуба с вытертым мехом, он останавливал людей, строго спрашивая:
- Куда идёшь?
А когда ему отвечали, махал рукою, бормотал:
- Ну, ступай. Бездельники. Клопы, моей кровью живёте!
Его лиловатое, раздутое лицо брезгливо дрожало, нижняя губа отваливалась; за отца было стыдно пред людями. Сестра Татьяна целые дни шуршала газетами, тоже чем-то испуганная до того, что у неё уши всегда были красные. Мирон птицей летал в губернию, в Москву и Петербург, возвратясь, топал широкими каблуками американских ботинок и злорадно рассказывал о пьяном, распутном мужике, пиявкой присосавшемся к царю.
- В живого такого мужика - не верю! - упрямо говорила полуслепая Ольга, сидя рядом со снохой на диване, где возился и кричал её двухлетний сын Платон. - Это нарочно выдумано, для примера...
- Это - замечательно! - возглашал весёлый Татьянин муж. - Это изумительно! Деревня - мстит! Ага?
Он радостно потирал жирненькие руки свои, обросшие рыжей шерстью. Он один уверенно ждал какого-то праздника.
- Боже мой! - с досадой восклицала Татьяна. - Что тебя радует? Не понимаю!
Удивлённо открыв рот, Митя каркал:
- Ка-ак? Ты - не понимаешь? Так - пойми же! За всё, что она претерпела, деревня - мстит! В лице этого мужика она выработала в себе разрушающий яд...
- Позвольте! - морщась, сказал Мирон. - Ещё недавно вы говорили иное...
Но Митя почти исступлённо, захлёбываясь словами, говорил проникновенным шёпотом:
- Это - символ, а не просто - мужик! Три года тому назад они праздновали трёхсотлетний юбилей своей власти и вот...
- Чепуха, - резко сказал Мирон; доктор Яковлев, как всегда, усмехался, а Яков Артамонов думал, что если эти речи станут известны жандарму Нестеренке...
- Зачем вы всё это говорите? - спрашивал он. - Какой толк?
И уговаривал:
- Перестаньте!
Он замечал, что и Мирон необыкновенно рассеян, встревожен, это особенно расстраивало Якова. В конце концов из всех людей только один Митя оставался таким же, каким был, так же вертелся волчком, брызгал шуточками и по вечерам, играя на гитаре, пел:
Жена моя в гробу...
Но Татьяне уже не нравились его песенки.
- Фу, как это надоело! - говорила она и шла к детям.
Митя ловко умел успокаивать рабочих; он посоветовал Мирону закупить в деревнях муки, круп, гороха, картофеля и продавать рабочим по своей цене, начисляя только провоз и утечку. Рабочим это понравилось, а Якову стало ясно, что фабрика верит весёлому человеку больше, чем Мирону, и Яков видел, что Мирон всё чаще ссорится с Татьяниным мужем.
- Вы хотите держать нос по ветру? - чётко, не скрывая злобы, спрашивает Мирон, а Митя, улыбаясь, отвечает:
- Воля народа... право народа...
- Я спрашиваю: кто же, собственно, вы? - кричит Мирон.
- Будет вам орать, - ворчит Артамонов старший, но Яков видит в тусклых глазах отца искорки удовольствия, старику приятно видеть, как ссорятся зять и племянник, он усмехается, когда слышит раздражённый визг Татьяны, усмехается, когда мать робко просит:
- Налей мне, Таня, ещё чашечку...
Всё новое было тревожно и выскакивало как-то вдруг, без связи с предыдущим. Вдруг совершенно ослепшая тётка Ольга простудилась и через двое суток умерла, а через несколько дней после её смерти город и фабрику точно громом оглушило: царь отказался от престола.
- Что ж теперь - республика будет? - спросил Яков брата, радостно воткнувшего нос в газету.
- Республика, конечно! - ответил Мирон, склонясь над столом; он упирался ладонями в распластанный лист газеты так, что бумага натянулась и вдруг лопнула с треском. Якову это показалось дурным предзнаменованием, а Мирон разогнулся, лицо у него было необыкновенное, и он сказал не свойственным ему голосом, крикливо, но ласково:
- Начнётся выздоровление, обновление России - вот что, брат!
И размахнул руками, как бы желая обнять Якова, но тотчас одну руку опустил, а другую, подержав протянутой, поднял, поправил пенснэ, снова протянул руку, стал похож на семафор и заявил, что завтра же вечером едет в Москву.
Митя тоже размахивал руками, точно озябший извозчик, он кричал:
- Теперь всё пойдёт отлично; теперь народ скажет, наконец, своё мощное слово, давно назревшее в душе его!
Мирон уже не спорил с ним, задумчиво улыбаясь, он облизывал губы; а Яков видел, что так и есть: всё пошло отлично, все обрадовались, Митя с крыльца рассказывал рабочим, собравшимся на дворе, о том, что делалось в Петербурге, рабочие кричали ура, потом, схватив Митю за руки, за ноги, стали подбрасывать в воздух. Митя сжался в комок, в большой мяч, и взлетал очень высоко, а Мирон, когда его тоже стали качать, как-то разламывался в воздухе, казалось, что у него отрываются и руки и ноги. Митю окружила толпа старых рабочих, и огромный, жилистый ткач Герасим Воинов кричал в лицо ему:
- Митрий Павлов, ты - удобный человек, удобный, - понял? Ребята - уру ему!
Кричали ура, а кочегар Васька, приплясывая, блестя лысоватым черепом, орал, точно пьяный:
Эх, - далеко люди сидели
От царёва трона!
Подошли да поглядели
На троне - ворона!
- Делай, Вася! - поощряли его.
Якова тоже хотели качать, но он убежал и спрятался в доме, будучи уверен, что рабочие, подбросив его вверх, - не подхватят на руки, и тогда он расшибётся о землю. А вечером, сидя в конторе, он услыхал на дворе под окном голос Тихона:
- Зачем отнял кутёнка? Ты продай его мне. Я из него хорошую собаку сделаю.
- Э, старик, разве теперь время собак воспитывать? - ответил Захар Морозов.
- А ты чего делаешь? Продай, возьми целковый, ну?
- Отстань.
Яков, выглянув из окна, сказал:
- Царь-то, Тихон, а?
- Да, - отозвался старик и, посмотрев за угол дома, тихонько свистнул.
- Свергли царя-то!
Тихон наклонился, подтягивая голенище сапога, и сказал в землю:
- Разыгрались. Вот оно, Антоново слово: потеряла кибитка колесо!..
Выпрямился и пошёл за угол дома, покрикивая негромко:
- Тулун, Тулун...
Хороводом пошли крикливо весёлые недели; Мирон, Татьяна, доктор да и все люди стали ласковее друг с другом; из города явились какие-то незнакомые и увезли с собою слесаря Минаева. Потом пришла весна, солнечная и жаркая.
- Послушай, Солёненький, - говорила Полина, - я всё-таки не понимаю, как же это? Царь отказался царствовать, солдат всех перебили, изувечили; полицию разогнали, командуют какие-то штатские, - как же теперь жить? Всякий чёрт будет делать всё, что хочет, и, конечно, Житейкин не даст мне покоя. И он и все другие, кто ухаживал за мной и кому я отказала. Я не хочу, не могу теперь, когда все заодно, жить здесь, я должна жить там, где меня никто не знает! И потом: ведь уж если это сделано - революция и свобода, - то, конечно, для того, чтоб каждый жил, как ему нравится!
Полина говорила всё настойчивее, всё многословней, Яков чувствовал в её речах нечто неоспоримое и успокаивал:
- Подожди немного, утрясётся это, тогда...
Но он уже не верил, что волнение вокруг успокоится, он видел, что с каждым днём на фабрике шум вскипает гуще, становится грозней. Человек, который привык бояться, всегда найдёт причину для страха; Якова стал пугать жареный череп Захара Морозова, Захар ходил царьком, рабочие следовали за ним, как бараны за овчаркой, Митя летал вокруг него ручной сорокой. В самом деле, Морозов приобрёл сходство с большой собакой, которая выучилась ходить на задних лапах; сожжённая кожа на голове его, должно быть, полопалась, он иногда обёртывал голову, как чалмой, купальным, мохнатым полотенцем Татьяны, которое дал ему Митя; огромная голова, придавив Захара, сделала его ниже ростом; шагал он важно, как толстый помощник исправника Экке, большие пальцы держал за поясом отрёпанных солдатских штанов и, пошевеливая остальными пальцами, как рыба плавниками, покрикивал:
- Товарищи - порядок!
Он судил троих парней за кражу полотна; громко, так что было слышно на всём дворе, он спрашивал воров:
- Вы понимаете, у кого украли?
И сам же отвечал:
- Вы украли у себя, у всех нас! Разве можно теперь воровать, сукины дети?
Он приказал высечь воров, и двое рабочих с удовольствием отхлестали их прутьями ветлы, а Васька кочегар исступлённо пел, приплясывая:
Вот как нынче насекомых секут!
Вот какой у нас праведный судья...
Сорвался, забормотал что-то, разводя руками, и вдруг крикнул:
Спаси, господи, люди твоя!
Митя закричал:
- Браво-о!
Митя бегал в сереньких брючках, в кожаной фуражке, сдвинутой на затылок, на рыжем лице его блестел пот, а в глазах сияла хмельная, зеленоватая радость. Вчера ночью он крепко поссорился с женою; Яков слышал, как из окна их комнаты в сад летел сначала громкий шёпот, а потом несдерживаемый крик Татьяны:
- Вы - клоун! Вы - бесчестный человек! Ваши убеждения? У нищих - нет убеждений. Ложь! Месяц тому назад эти твои убеждения... Довольно! Завтра я уезжаю в город, к сестре... Да, дети со мной...
Это не удивило Якова, он давно уже видел, что рыженький Митя становится всё более противным человеком, но Яков был удивлён и даже несколько гордился тем, что он первый подметил ненадёжность рыженького. А теперь даже мать, ещё недавно любившая Митю, как она любила петухов, ворчала:
И тревожно размышляла:
- Конечно, это очень интересно - сыщик! Вот, например, Шерлок Холмс, ты читал? Но ведь у нас, наверное, и сыщики - тоже негодяи?
- Конечно, - подтвердил Яков.
Отдавая ему револьвер, она захотела проверить, хорошо ли он стреляет, и уговорила Якова выстрелить в открытую печку, для чего Якову пришлось лечь животом на пол; легла и она; Яков выстрелил, из печки на них сердито дунуло золой, а Полина, ахнув, откатилась в сторону, потом, подняв ладонь, тихо сказала:
- Смотри!
В крашеной половице была маленькая, косо и глубоко идущая дырка.
- Как подумаешь, что туда ушла смерть! - сказала Полина, вздыхая, нахмурив тонко вычерченные брови.
И никогда ещё Яков не видел её такой милой, не чувствовал так близко к себе. Глаза её смотрели по-детски удивлённо, когда он рассказывал о Носкове, и ничего злого уже не было на её остреньком лице подростка.
"Не чувствует вины", - с удивлением подумал Яков, и это было приятно ему.
Провожая его, она говорила, гладя бороду Якова:
- Ах, Яша, Яша! Так вот как, значит! Мы - серьёзно? Ах, боже мой... Но этот подлец!
Сжала пальцы рук в один кулак и, потрясая им, негодуя, пожаловалась:
- Господи, сколько подлецов!
Но вдруг, схватив руку Якова, задумчиво нахмурилась, тихонько говоря:
- Постой, постой! Тут есть одна барышня, ах, разумеется!
Просияла и, перекрестив Якова, отпустила его:
- Иди, Солёненький!
Утро было прохладное, росистое; вздыхал предрассветный ветер, зеленовато-жемчужное небо дышало запахом яблоков.
"Конечно, она это со зла наблудила, и надо жениться на ней, как только отец умрёт", - великодушно думал он и тут же вспомнил смешные слова Серафима Утешителя:
"Всякая девица - утопающая, за соломину хватается. Тут её и лови!"
Тревожила мысль о хладнокровном поручике, он не похож на соломинку, он обозлился и, вероятно, будет делать пакости. Но поручика должны отправить на войну. И даже о Носкове Якову Артамонову думалось спокойнее, хотя он, подозрительно оглядываясь, чутко прислушивался и сжимал в кармане ручку револьвера, - чаще всего Носков ловил Якова именно в эти часы.
Но прошло недели две, и страх пред охотником снова обнял Артамонова чадным дымом. В воскресенье, осматривая лес, купленный у Воропонова на сруб, Яков увидал Носкова, он пробирался сквозь чащу, увешанный капканами, с мешком за спиною.
- Счастливая встреча для вас, - сказал он, подходя, сняв фуражку; носил он её по-солдатски: с заломом верхнего круга на правую бровь и, снимая, брал не за козырёк, а за верх.
Не отвечая на его странное приветствие, в котором чувствовалась угроза, Яков сжал зубы и судорожно стиснул револьвер в кармане. Носков тоже молчал с минуту, расковыривал пальцем подкладку фуражки и не смотрел на Якова.
- Ну? - спросил Артамонов; Носков поднял собачьи глаза и, приглаживая дыбом стоявшие, жёсткие волосы, проговорил отчётливо:
- Ваша любовь, то есть Пелагея Андреевна, познакомилась с дочерью попа Сладкопевцева, так вы ей скажите, чтобы она это бросила.
- Почему?
- Так уж...
И, послушав звон колоколов в городе, охотник прибавил:
- Даю совет от души, желая добра. А вы мне подарите рубликов...
Он посмотрел в небо и сосчитал:
- Тридцать пять...
"Застрелить, собаку!" - думал Яков Артамонов, отсчитывая деньги.
Охотник взял бумажки, повернулся на кривых ногах, звякнув железом капканов, и, не надев фуражку, полез в чащу, а Яков почувствовал, что человек этот стал ещё более тяжко неприятен ему.
- Носков! - негромко позвал он, а когда тот остановился, полускрытый лапами ёлок, Яков предложил ему:
- Бросил бы ты это!
- Зачем? - спросил Носков, высунув голову вперёд, и Артамонову показалось, что в пустых глазах Носкова светится что-то боязливое или очень злое.
- Опасное дело, - объяснил Яков.
- Надо уметь, - сказал Носков, и глаза его погасли. - Для неумеющего всё опасно.
- Как хочешь.
- Против своей пользы говорите.
- Какая же тут польза, во вражде? - пробормотал Яков, жалея, что заговорил со шпионом.
"Туда же, - рассуждает, идиот..."
А Носков поучительно сказал:
- Без этого - не живут. У всякого - своя вражда, своя нужда. До свидания!
Он повернулся спиною к Якову и вломился в густую зелень елей. Послушав, как он шуршит колкими ветвями, как похрустывают сухие сучья, Яков быстро пошёл на просеку, где его ждала лошадь, запряжённая в дрожки, и погнал в город, к Полине.
- Вот - подлец! - почти радостно удивилась Полина. - Уже узнал, что она приходит ко мне? Скажите, пожалуйста!
- Зачем ты знакомишься с такими? - сердито упрекнул Яков, но она тоже сердито, дёргая жёлтый газовый шарфик на груди своей, затараторила:
- Во-первых - это надо для тебя же! А во-вторых - что же мне кошек, собак завести, Маврина? Я сижу одна, как в тюрьме, на улицу выйти не с кем. А она - интересная, она мне романы, журналы даёт, политикой занимается, обо всём рассказывает. Я с ней в гимназии у Поповой училась, потом мы разругались...
Тыкая его пальцем в плечо, она говорила всё более раздражённо:
- Ты воображаешь, что легко жить тайной любовницей? Сладкопевцева говорит, что любовница, как резиновые галоши, - нужна, когда грязно, вот! У неё роман с вашим доктором, и они это не скрывают, а ты меня прячешь, точно болячку, стыдишься, как будто я кривая или горбатая, а я - вовсе не урод...
- Погоди, - сказал Яков, - женюсь! Серьёзно говорю, хотя ты и свинья...
- Ещё вопрос, кто из нас свиноватее! - крикнула и ребячливо расхохоталась, повторяя: - Свиноватее, виноватее, - запуталась! Солёненький мой... Милый ты, не жадный! Другой бы - молчал; ведь тебе шпион этот полезен...
Как всегда, Яков ушёл от неё успокоенный, а через семь дней, рано утром табельщик Елагин, маленький, рябой, с кривым носом, сообщил, что на рассвете, когда ткачи ловили бреднем рыбу, ткач Мордвинов, пытаясь спасти тонувшего охотника Носкова, тоже едва не утоп и лёг в больницу. Слушая гнусавый доклад, Яков сидел, вытянув ноги для того, чтоб глубже спрятать руки в карманы, руки у него дрожали.
"Утопили", - думал он и, представляя себе добродушного Мордвинова, человека с мягким, бабьим лицом, не верил, чтоб этот человек мог убивать кого-то.
"Счастливый случай", - думал он, облегчённо вздыхая. Полина тоже согласилась, что это - счастливый случай.
- Конечно, - лучше так, - сказала она серьёзно нахмурясь, - потому что, если б как-нибудь иначе убивали его, - был бы шум.
Но - пожалела:
- Было бы интереснее поймать его, заставить раскаяться и - повесить или расстрелять. Ты читал...
- Ерунду говоришь, Полька, - прервал её Яков.
Прошло несколько тихих дней, Яков съездил в Воргород, возвратился, и Мирон, озабоченно морщась, сказал:
- У нас ещё какая-то грязная история; по предписанию из губернии Экке производит следствие о том, при каких условиях утонул этот охотник. Арестовал Мордвинова, Кирьякова, кочегара Кротова, шута горохового, - всех, кто ловил рыбу с охотником. У Мордвинова рожа поцарапана, ухо надорвано. В этом видят, кажется, нечто политическое... Не в надорванном ухе, конечно...
Он остановился у рояля, раскачивая пенснэ на пальце, глядя в угол прищуренными глазами. В измятой шведской куртке, в рыжеватых брюках и высоких, по колено, пыльных сапогах он был похож на машиниста; его костистые, гладко обритые щёки и подстриженные усы напоминали военного; мало подвижное лицо его почти не изменялось, что бы и как бы он ни говорил.
- Идиотское время! - раздумчиво говорил он. - Вот, влопались в новую войну. Воюем, как всегда, для отвода глаз от собственной глупости; воевать с глупостью - не умеем, нет сил. А все наши задачи пока - внутри страны. В крестьянской земле рабочая партия мечтает о захвате власти. В рядах этой партии - купеческий сын Илья Артамонов, человек сословия, призванного совершить великое дело промышленной и технической европеизации страны. Нелепость на нелепости! Измена интересам сословия должна бы караться как уголовное преступление, в сущности - это государственная измена... Я понимаю какого-нибудь интеллигента, Горицветова, который ни с чем не связан, которому некуда девать себя, потому что он бездарен, нетрудоспособен и может только читать, говорить; я вообще нахожу, что революционная деятельность в России - единственное дело для бездарных людей...
Якову казалось, что брат говорит, видя пред собою полную комнату людей, он всё более прищуривал глаза и наконец совсем закрыл их. Яков перестал слушать его речь, думая о своём: чем кончится следствие о смерти Носкова, как это заденет его, Якова?
Вошла беременная, похожая на комод, жена Мирона, осмотрела его и сказала усталым голосом:
- Поди, переоденься!
Мирон покорно взбросил пенснэ на нос и ушёл.
Через месяц приблизительно всех арестованных выпустили; Мирон строго, не допускающим возражений голосом, сказал Якову:
- Рассчитай всех.
Яков давно уже, незаметно для себя, привык подчиняться сухой команде брата, это было даже удобно, снимало ответственность за дела на фабрике, но он всё-таки сказал:
- Кочегара надо бы оставить.
- Почему?
- Весёлый. Давно работает. Развлекает людей.
- Да? Ну, пожалуй, оставим.
И, облизнув губы, Мирон сказал:
- Шуты действительно полезны.
Некоторое время Якову казалось, что в общем всё идёт хорошо, война притиснула людей, все стали задумчивее, тише. Но он привык испытывать неприятности, предчувствовал, что не все они кончились для него, и смутно ждал новых. Ждать пришлось не очень долго, в городе снова явился Нестеренко под руку с высокой дамой, похожей на Веру Попову; встретив на улице Якова, он, ещё издали, посмотрел сквозь него, а подойдя, поздоровавшись, спросил:
- Можете зайти ко мне через час? Я - у тестя. Знаете - жена моя умирает. Так что я вас попрошу: не звоните с парадного, это обеспокоит больную, вы - через двор. До свидания!
Час был тяжёл и неестественно длинен, и когда Яков Артамонов устало сел на стул в комнате, заставленной книжными шкафами, Нестеренко, тихо и прислушиваясь к чему-то, сказал:
- Ну-с, приятеля нашего укокали. Это несомненно, хотя и не доказано. Сделано ловко, можно похвалить. Теперь вот что: дама вашего сердца, Пелагея Назарова, знакома с девицей Сладкопевцевой, на днях арестованной в Воргороде. Знакома?
- Не знаю, - сказал Яков и сразу весь вспотел, а жандарм поднёс руку свою к носу и, рассматривая ногти, сказал очень спокойно:
- Знаете.
- Кажется - знакома.
- Вот именно.
"Что ему надо?" - соображал Яков, исподлобья рассматривая серое, в красных жилках, плоское лицо с широким носом, мутные глаза, из которых как будто капала тяжкая скука и текли остренькие струйки винного запаха.
- Я говорю с вами не официально, а как знакомый, который желает вам добра и которому не чужды ваши деловые интересы, - слышал Яков сиповатый голос. - Тут, видите ли, какая штука, дорогой мой... стрелок! - Жандарм усмехнулся, помолчал и объяснил:
- Я говорю - стрелок, потому что мне известен ещё один случай неудачного пользования вами огнестрельным оружием. Да, так вот, видите ли: девица Сладкопевцева знакома с Назаровой, дамой вашего сердца. Теперь сообразите: род деятельности охотника Носкова никому, кроме вас и меня, не мог быть известен. Я - исключаюсь из этой цепи знакомств. Носков был не глуп, хотя - вял и...
Нестеренко, вздохнув, посмотрел под стол:
- Ничто не вечно. Остаётесь - вы...
Якову Артамонову казалось, что изо рта офицера тянутся не слова, но тонкие, невидимые петельки, они захлёстывают ему шею и душат так крепко, что холодеет в груди, останавливается сердце и всё вокруг, качаясь, воет, как зимняя вьюга. А Нестеренко говорил с медленностью - явно нарочитой:
- Я думаю, я почти уверен, что вами была допущена некоторая неосторожность в словах, да? Вспомните-ка!
- Нет, - тихо сказал Яков, опасаясь, как бы голос не выдал его.
- Так ли? - спросил офицер, размахнув усы красными пальцами.
- Нет, - повторил Яков, качая головою.
- Странно. Очень странно. Однако - поправимо. Вот что-с: Носкова нужно заменить таким же человеком, полезным для вас. К вам явится некто Минаев, вы наймёте его, да?
- Хорошо, - сказал Яков.
- Вот и всё. Кончено. Будьте осторожны, прошу вас! Никаким дамам ни-ни! Ни слова. Понимаете?
"Он говорит как с мальчишкой, с дураком", - подумал Яков.
Потом жандарм говорил о близости осеннего перелёта птиц, о войне и болезни жены, о том, что за женою теперь ухаживает его сестра.
- Но - надо готовиться к худшему, - сказал Нестеренко и, взяв себя за усы, приподнял их к толстым мочкам ушей, приподнялась и верхняя губа его, обнажив жёлтые косточки.
"Бежать, - думал Яков. - Запутает он меня. Уехать".
"Чёрт вас всех возьми, - думал он, идя берегом Оки. - На что вы мне нужны? На что?"
Мелкий дождь, предвестник осени, лениво кропил землю, жёлтая вода реки покрылась рябью; в воздухе, тёплом до тошноты, было что-то ещё более углублявшее уныние Якова Артамонова. Неужели нельзя жить спокойно, просто, без всех этих ненужных, бессмысленных тревог?
Но, как обоз в зимнюю метель, двигались один за другим месяцы, тяжело и обильно нагруженные необычно тревожным.
Пришёл с войны один из Морозовых, Захар, с георгиевским крестом на груди, с лысой, в красных язвах, обгоревшей головою; ухо у него было оторвано, на месте правой брови - красный рубец, под ним прятался какой-то раздавленный, мёртвый глаз, а другой глаз смотрел строго и внимательно. Он сейчас же сдружился с кочегаром Кротовым, и хромой ученик Серафима Утешителя запел, заиграл:
Эх, ветер дует, дождь идёт,
Я лежу в окопе.
Помогаю, идиёт,
Воевать Европе!
Яков спросил Морозова:
- Что, Захар, плохо воюем?
- Хорошо-то нечем, - ответил ткач. Голос у него был дерзко лающий, в словах слышалось отчаянное бесстыдство песенок кочегара.
- Хозяина нет у нас, Яков Пётрович, - говорил он в лицо хозяину. Хозяйствуют жулики.
Этот человек и Васька кочегар стали как-то особенно заметны, точно фонари, зажжённые во тьме осенней ночи. Когда весёлый Татьянин муж нарядился в штаны с широкой, до смешного, мотнёй и такого же цвета, как гнилая Захарова шинель, кочегар посмотрел на него и запел:
Вот так брючки для растяп!
Сразу видно разницу:
Одни - голову растят,
А другие - задницу!
К удивлению Якова, зять не обиделся на эту насмешку, а захохотал, явно поощряя кочегара на дальнейшее словесное озорство. Рабочие тоже смеялись, и особенно хохотала фабрика, когда Захар Морозов привёл на двор мохнатого кутёнка, с пушистым, геройски загнутым на спину хвостом, на конце хвоста, привязан мочалом, болтался беленький георгиевский крест. Мирон не стерпел этого озорства, Захара арестовала полиция, а кутёнок очутился у Тихона Вялова.
По улицам города ходили хромые, слепые, безрукие и всячески изломанные люди в солдатских шинелях, и всё вокруг окрашивалось в гнойный цвет их одежды. Изломанных, испорченных солдат водили на прогулки городские дамы, дамами командовала худая, тонкая, похожая на метлу, Вера Попова, она привлекла к этому делу и Полину, но та, потряхивая головою, кричала, жаловалась:
- Ой, нет, я не могу! Это безобразие! Ты посмотри, Яша, они все молодые, здоровые и все изувечены, и такой запах от них - не могу! Послушай - уедем!
- Куда? - уныло спрашивал Яков, видя, что его женщина становится всё более раздражительной, страшно много курит и дышит горькой гарью. Да и вообще все женщины в городе, а на фабрике - особенно, становились злее, ворчали, фыркали, жаловались на дороговизну жизни, мужья их, посвистывая, требовали увеличения заработной платы, а работали всё хуже; посёлок вечерами шумел и рычал по-новому громко и сердито.
Среди рабочих мелькал солидный слесарь Минаев, человек лет тридцати, чёрный и носатый, как еврей. Яков боязливо сторонился его, стараясь не встречаться со взглядом слесаря, который смотрел на всех людей тёмными глазами так, как будто он забыл о чём-то и не может вспомнить.
Грязным обломком плавал по двору отец, едва передвигая больные ноги. Теперь на его широких плечах висела дорожная лисья шуба с вытертым мехом, он останавливал людей, строго спрашивая:
- Куда идёшь?
А когда ему отвечали, махал рукою, бормотал:
- Ну, ступай. Бездельники. Клопы, моей кровью живёте!
Его лиловатое, раздутое лицо брезгливо дрожало, нижняя губа отваливалась; за отца было стыдно пред людями. Сестра Татьяна целые дни шуршала газетами, тоже чем-то испуганная до того, что у неё уши всегда были красные. Мирон птицей летал в губернию, в Москву и Петербург, возвратясь, топал широкими каблуками американских ботинок и злорадно рассказывал о пьяном, распутном мужике, пиявкой присосавшемся к царю.
- В живого такого мужика - не верю! - упрямо говорила полуслепая Ольга, сидя рядом со снохой на диване, где возился и кричал её двухлетний сын Платон. - Это нарочно выдумано, для примера...
- Это - замечательно! - возглашал весёлый Татьянин муж. - Это изумительно! Деревня - мстит! Ага?
Он радостно потирал жирненькие руки свои, обросшие рыжей шерстью. Он один уверенно ждал какого-то праздника.
- Боже мой! - с досадой восклицала Татьяна. - Что тебя радует? Не понимаю!
Удивлённо открыв рот, Митя каркал:
- Ка-ак? Ты - не понимаешь? Так - пойми же! За всё, что она претерпела, деревня - мстит! В лице этого мужика она выработала в себе разрушающий яд...
- Позвольте! - морщась, сказал Мирон. - Ещё недавно вы говорили иное...
Но Митя почти исступлённо, захлёбываясь словами, говорил проникновенным шёпотом:
- Это - символ, а не просто - мужик! Три года тому назад они праздновали трёхсотлетний юбилей своей власти и вот...
- Чепуха, - резко сказал Мирон; доктор Яковлев, как всегда, усмехался, а Яков Артамонов думал, что если эти речи станут известны жандарму Нестеренке...
- Зачем вы всё это говорите? - спрашивал он. - Какой толк?
И уговаривал:
- Перестаньте!
Он замечал, что и Мирон необыкновенно рассеян, встревожен, это особенно расстраивало Якова. В конце концов из всех людей только один Митя оставался таким же, каким был, так же вертелся волчком, брызгал шуточками и по вечерам, играя на гитаре, пел:
Жена моя в гробу...
Но Татьяне уже не нравились его песенки.
- Фу, как это надоело! - говорила она и шла к детям.
Митя ловко умел успокаивать рабочих; он посоветовал Мирону закупить в деревнях муки, круп, гороха, картофеля и продавать рабочим по своей цене, начисляя только провоз и утечку. Рабочим это понравилось, а Якову стало ясно, что фабрика верит весёлому человеку больше, чем Мирону, и Яков видел, что Мирон всё чаще ссорится с Татьяниным мужем.
- Вы хотите держать нос по ветру? - чётко, не скрывая злобы, спрашивает Мирон, а Митя, улыбаясь, отвечает:
- Воля народа... право народа...
- Я спрашиваю: кто же, собственно, вы? - кричит Мирон.
- Будет вам орать, - ворчит Артамонов старший, но Яков видит в тусклых глазах отца искорки удовольствия, старику приятно видеть, как ссорятся зять и племянник, он усмехается, когда слышит раздражённый визг Татьяны, усмехается, когда мать робко просит:
- Налей мне, Таня, ещё чашечку...
Всё новое было тревожно и выскакивало как-то вдруг, без связи с предыдущим. Вдруг совершенно ослепшая тётка Ольга простудилась и через двое суток умерла, а через несколько дней после её смерти город и фабрику точно громом оглушило: царь отказался от престола.
- Что ж теперь - республика будет? - спросил Яков брата, радостно воткнувшего нос в газету.
- Республика, конечно! - ответил Мирон, склонясь над столом; он упирался ладонями в распластанный лист газеты так, что бумага натянулась и вдруг лопнула с треском. Якову это показалось дурным предзнаменованием, а Мирон разогнулся, лицо у него было необыкновенное, и он сказал не свойственным ему голосом, крикливо, но ласково:
- Начнётся выздоровление, обновление России - вот что, брат!
И размахнул руками, как бы желая обнять Якова, но тотчас одну руку опустил, а другую, подержав протянутой, поднял, поправил пенснэ, снова протянул руку, стал похож на семафор и заявил, что завтра же вечером едет в Москву.
Митя тоже размахивал руками, точно озябший извозчик, он кричал:
- Теперь всё пойдёт отлично; теперь народ скажет, наконец, своё мощное слово, давно назревшее в душе его!
Мирон уже не спорил с ним, задумчиво улыбаясь, он облизывал губы; а Яков видел, что так и есть: всё пошло отлично, все обрадовались, Митя с крыльца рассказывал рабочим, собравшимся на дворе, о том, что делалось в Петербурге, рабочие кричали ура, потом, схватив Митю за руки, за ноги, стали подбрасывать в воздух. Митя сжался в комок, в большой мяч, и взлетал очень высоко, а Мирон, когда его тоже стали качать, как-то разламывался в воздухе, казалось, что у него отрываются и руки и ноги. Митю окружила толпа старых рабочих, и огромный, жилистый ткач Герасим Воинов кричал в лицо ему:
- Митрий Павлов, ты - удобный человек, удобный, - понял? Ребята - уру ему!
Кричали ура, а кочегар Васька, приплясывая, блестя лысоватым черепом, орал, точно пьяный:
Эх, - далеко люди сидели
От царёва трона!
Подошли да поглядели
На троне - ворона!
- Делай, Вася! - поощряли его.
Якова тоже хотели качать, но он убежал и спрятался в доме, будучи уверен, что рабочие, подбросив его вверх, - не подхватят на руки, и тогда он расшибётся о землю. А вечером, сидя в конторе, он услыхал на дворе под окном голос Тихона:
- Зачем отнял кутёнка? Ты продай его мне. Я из него хорошую собаку сделаю.
- Э, старик, разве теперь время собак воспитывать? - ответил Захар Морозов.
- А ты чего делаешь? Продай, возьми целковый, ну?
- Отстань.
Яков, выглянув из окна, сказал:
- Царь-то, Тихон, а?
- Да, - отозвался старик и, посмотрев за угол дома, тихонько свистнул.
- Свергли царя-то!
Тихон наклонился, подтягивая голенище сапога, и сказал в землю:
- Разыгрались. Вот оно, Антоново слово: потеряла кибитка колесо!..
Выпрямился и пошёл за угол дома, покрикивая негромко:
- Тулун, Тулун...
Хороводом пошли крикливо весёлые недели; Мирон, Татьяна, доктор да и все люди стали ласковее друг с другом; из города явились какие-то незнакомые и увезли с собою слесаря Минаева. Потом пришла весна, солнечная и жаркая.
- Послушай, Солёненький, - говорила Полина, - я всё-таки не понимаю, как же это? Царь отказался царствовать, солдат всех перебили, изувечили; полицию разогнали, командуют какие-то штатские, - как же теперь жить? Всякий чёрт будет делать всё, что хочет, и, конечно, Житейкин не даст мне покоя. И он и все другие, кто ухаживал за мной и кому я отказала. Я не хочу, не могу теперь, когда все заодно, жить здесь, я должна жить там, где меня никто не знает! И потом: ведь уж если это сделано - революция и свобода, - то, конечно, для того, чтоб каждый жил, как ему нравится!
Полина говорила всё настойчивее, всё многословней, Яков чувствовал в её речах нечто неоспоримое и успокаивал:
- Подожди немного, утрясётся это, тогда...
Но он уже не верил, что волнение вокруг успокоится, он видел, что с каждым днём на фабрике шум вскипает гуще, становится грозней. Человек, который привык бояться, всегда найдёт причину для страха; Якова стал пугать жареный череп Захара Морозова, Захар ходил царьком, рабочие следовали за ним, как бараны за овчаркой, Митя летал вокруг него ручной сорокой. В самом деле, Морозов приобрёл сходство с большой собакой, которая выучилась ходить на задних лапах; сожжённая кожа на голове его, должно быть, полопалась, он иногда обёртывал голову, как чалмой, купальным, мохнатым полотенцем Татьяны, которое дал ему Митя; огромная голова, придавив Захара, сделала его ниже ростом; шагал он важно, как толстый помощник исправника Экке, большие пальцы держал за поясом отрёпанных солдатских штанов и, пошевеливая остальными пальцами, как рыба плавниками, покрикивал:
- Товарищи - порядок!
Он судил троих парней за кражу полотна; громко, так что было слышно на всём дворе, он спрашивал воров:
- Вы понимаете, у кого украли?
И сам же отвечал:
- Вы украли у себя, у всех нас! Разве можно теперь воровать, сукины дети?
Он приказал высечь воров, и двое рабочих с удовольствием отхлестали их прутьями ветлы, а Васька кочегар исступлённо пел, приплясывая:
Вот как нынче насекомых секут!
Вот какой у нас праведный судья...
Сорвался, забормотал что-то, разводя руками, и вдруг крикнул:
Спаси, господи, люди твоя!
Митя закричал:
- Браво-о!
Митя бегал в сереньких брючках, в кожаной фуражке, сдвинутой на затылок, на рыжем лице его блестел пот, а в глазах сияла хмельная, зеленоватая радость. Вчера ночью он крепко поссорился с женою; Яков слышал, как из окна их комнаты в сад летел сначала громкий шёпот, а потом несдерживаемый крик Татьяны:
- Вы - клоун! Вы - бесчестный человек! Ваши убеждения? У нищих - нет убеждений. Ложь! Месяц тому назад эти твои убеждения... Довольно! Завтра я уезжаю в город, к сестре... Да, дети со мной...
Это не удивило Якова, он давно уже видел, что рыженький Митя становится всё более противным человеком, но Яков был удивлён и даже несколько гордился тем, что он первый подметил ненадёжность рыженького. А теперь даже мать, ещё недавно любившая Митю, как она любила петухов, ворчала: