- Домище сгрохает купец, так это - собор! Дети образованные.
   Хотя он сильно постарел, но к нему вернулась юношеская живость, и ястребиные глаза его блестели весело.
   - Ты что всё хмуришься? - спрашивал он брата и даже учил: - Дело делать надо шутя, дела скуки не любят.
   Пётр замечал в нём сходство с отцом, но Алексей становился всё более непонятен ему.
   - Я человек хворый, - всё ещё напоминал он, но здоровья не берёг, много пил вина, азартно, ночами, играл в карты и, видимо, был нечистоплотен с женщинами. Что в его жизни главное? Как будто - не сам он и не гнездо его. Дом Баймаковой давно требовал солидного ремонта, но Алексей не обращал на это внимания. Дети рождались слабыми и умирали до пяти лет, жил только Мирон, неприятный, костлявый мальчишка, старше Ильи на три года. И Алексей и жена его заразились смешной жадностью к ненужным вещам, комнаты у них тесно набиты разнообразной барской мебелью, и оба они любили дарить её; Наталье подарили забавный шкаф, украшенный фарфором, тёще - большое кожаное кресло и великолепную, карельской берёзы с бронзой, кровать; Ольга искусно вышивала бисером картины, но муж привозил ей из своих поездок по губернии такие же вышивки.
   - Чудишь ты, - сказал Пётр, получив подарок брата, монументальный стол со множеством ящиков и затейливой резьбой, но Алексей, хлопая по столу ладонью, кричал:
   - Поёт! Таким штукам больше не быть, в Москве это поняли!
   - Ты бы лучше серебро покупал, у дворян серебра много...
   - Дай срок - всё купим! В Москве...
   Если верить Алексею, то в Москве живут полуумные люди, они занимаются не столько делами, как все, поголовно, стараются жить по-барски, для чего скупают у дворянства всё, что можно купить, от усадеб до чайных чашек.
   Сидя в гостях у брата, Пётр всегда с обидой и завистью чувствовал себя более уютно, чем дома, и это было так же непонятно, как не понимал он, что нравится ему в Ольге? Рядом с Натальей она казалась горничной, но у неё не было глупого страха пред керосиновыми лампами, и она не верила, что керосин вытапливают студенты из жира самоубийц. Приятно слушать её мягкий голос, и хороши её глаза; очки не скрывают их ласкового блеска, но о делах и людях она говорит досадно, ребячливо, откуда-то издали; это удивляло и раздражало.
   - Что ж у тебя - виноватых нет, что ли? - насмешливо спрашивал Пётр, она отвечала:
   - Виноватые есть, да я судить не люблю.
   Пётр не верил ей.
   С мужем она обращалась так, как будто была старше и знала себя умнее его. Алексей не обижался на это, называл её тётей и лишь изредка, с лёгкой досадой, говорил:
   - Перестань, тётя, надоело! Я больной человек, меня побаловать не вредно.
   - Достаточно избалован, будет уж!
   Она улыбалась мужу улыбкой, которую Пётр хотел бы видеть на лице своей жены. Наталья - образцовая жена, искусная хозяйка, она превосходно солила огурцы, мариновала грибы, варила варенья, прислуга в доме работала с точностью колёсиков в механизме часов; Наталья неутомимо любила мужа спокойной любовью, устоявшейся, как сливки. Она была бережлива.
   - Сколько теперь у нас в банке-то? - спрашивала она и тревожилась: Ты гляди, хорош ли банк, не лопнул бы!
   Когда она брала в руки деньги, красивое лицо её становилось строгим, малиновые губы крепко сжимались, а в глазах являлось что-то масляное и едкое. Считая разноцветные, грязные бумажки, она трогала их пухлыми пальцами так осторожно, точно боялась, что деньги разлетятся из-под рук её, как мухи.
   - Как вы - доходы-то делите с Алексеем? - спрашивала она в постели, насытив Петра ласками. - Не обсчитывает он тебя? Он - ловкий! Они с женой жадные. Так и хватают всё, так и хватают!
   Она чувствовала себя окружённой жуликами и говорила:
   - Никому, кроме Тихона, не верю.
   - Значит, дураку веришь, - устало бормотал Пётр.
   - Дурак - да совестлив.
   Когда Пётр впервые посетил с ней нижегородскую ярмарку и, поражённый гигантским размахом всероссийского торжища, спросил жену:
   - Каково, а?
   - Очень хорошо, - ответила она. - Всего много, и всё дешевле, чем у нас.
   Затем она начала считать, что следует купить:
   - Мыла два пуда, свеч ящик, сахару мешок да рафинаду...
   Сидя в цирке, она закрывала глаза, когда на арену выходили артисты.
   - Ах, бесстыжие, ах, голяшки! Ой, хорошо ли мне глядеть на них, хорошо ли для ребёнка-то? Не водил бы ты меня на страхи эти, может, я мальчиком беременна!
   В такие минуты Пётр Артамонов чувствовал, что его душит скука, зеленоватая и густая, как тина реки Ватаракши, в которой жила только одна рыба - жирный, глупый линь.
   Наталья всё так же много и деловито молилась, а помолясь и опрокинувшись в кровать, усердно вызывала мужа к наслаждению её пышным телом. От кожи её пахло чуланом, в котором хранились банки солений, маринадов, копчёной рыбы, окорока. Пётр нередко и всё чаще чувствовал, что жена усердствует чрезмерно, ласки её опустошают его.
   - Отстань, устал я, - говорил он.
   - Ну, спи с богом, - покорно отзывалась жена и, быстро заснув, удивлённо приподнимала брови, улыбалась, как бы глядя закрытыми глазами на что-то очень хорошее и никогда не виданное ею.
   В те часы, когда Пётр особенно ясно, с унынием ощущал, что Наталья нежеланна ему, он заставлял себя вспоминать её в жуткий день рождения первого сына. Мучительно тянулся девятнадцатый час её страданий, когда тёща, испуганная, в слезах, привела его в комнату, полную какой-то особенной духоты. Извиваясь на смятой постели, выкатив искажённые лютой болью глаза, растрёпанная, потная и непохожая на себя, жена встретила его звериным воем:
   - Петя, прощай, умираю. Мальчик будет... Пётр, прости...
   Губы её, распухшие от укусов, почти не шевелились, и слова шли как будто не из горла, а из опустившегося к ногам живота, безобразно вздутого, готового лопнуть. Посиневшее лицо тоже вздулось; она дышала, как уставшая собака, и так же высовывала опухший, изжёванный язык, хватала волосы на голове, тянула их, рвала и всё рычала, выла, убеждая, одолевая кого-то, кто не хотел или не мог уступить ей:
   - М-мальчика...
   День был ветреный, за окном тряслась и шумела черёмуха, на стёклах трепетали тени, Пётр увидел их прыжки, услыхал шорох и, обезумев, крикнул:
   - Окно занавесьте! Не видите?
   И в страхе убежал, сопровождаемый визгом женщины:
   - И - и - у - у...
   А через полтора часа тёща, немая от счастья и усталости, снова привела его к постели жены, Наталья встретила его нестерпимо сияющим взглядом великомученицы и слабеньким, пьяным языком сказала:
   - Мальчик. Сын.
   Он наклонился, приложил щёку к плечу её, забормотал:
   - Ну, мать, этого я тебе не забуду до гроба, так и знай! Ну, спасибо...
   Впервые он назвал её матерью, вложив в это слово весь свой страх и всю радость; она, закрыв глаза, погладила голову его тяжёлой, обессиленной рукою.
   - Богатырь, - сказала рябая, носатая акушерка, показывая ребёнка с такой гордостью, как будто она сама родила его. Но Пётр не видел сына, пред ним всё заслонялось мёртвым лицом жены, с тёмными ямами на месте глаз:
   - Не умрёт?
   - Н-ну, - громко и весело сказала рябая акушерка, - если б от этого умирали, тогда и акушерок не было бы.
   Теперь богатырю шёл девятый год, мальчик был высок, здоров, на большелобом, курносом лице его серьёзно светились большие, густо-синие глаза, - такие глаза были у матери Алексея и такие же у Никиты. Через год родился ещё сын, Яков, но уже с пяти лет лобастый Илья стал самым заметным человеком в доме. Балуемый всеми, он никого не слушал и жил независимо, с поразительным постоянством попадая в неудобные и опасные положения. Его шалости почти всегда принимали несколько необычный характер, и это возбуждало у отца чувство, близкое гордости.
   Однажды Пётр застал сына в сарае, мальчик пытался пристроить к старому корыту колесо тачки.
   - Это что будет?
   - Пароход.
   - Не поедет.
   - У меня - поедет!- сказал сын задорным тоном деда. Пётр не мог убедить его в бесполезности работы, но, убеждая, думал:
   "Дедушкин характер".
   Илья был непреклонен в достижении своих целей, но всё-таки ему не удалось устроить пароход из корыта и двух колёс тачки. Тогда он нарисовал колёса углём на боках корыта, стащил его к реке, спустил в воду и погряз в тине. Однако не испугался, а тотчас же закричал бабам, полоскавшим бельё:
   - Эй, бабы! Вытащите, а то утону...
   Мать велела изрубить корыто, а Илью нашлёпала, с этого дня он стал смотреть на неё такими же невидящими глазами, как смотрел на двухлетнюю сестрёнку Таню. Он был вообще деловой человечек, всегда что-то строгал, рубил, ломал, налаживал, и, наблюдая это, отец думал:
   "Толк будет. Строитель".
   Иногда Илья целые дни не замечал отца и вдруг, являясь в контору, влезал на колени, приказывал:
   - Расскажи чего-нибудь.
   - Некогда мне.
   - Мне тоже некогда.
   Усмехаясь, отец отодвигал в сторону бумаги.
   - Ну, вот: жили-были мужики...
   - Про мужиков я всё знаю; смешное расскажи.
   Смешного отец не знал.
   - Ты поди к бабушке.
   - Она сегодня чихает.
   - Ну - к матери.
   - Она меня мыть будет.
   Артамонов смеялся; сын был единственным существом, вызывавшим у него хороший, лёгкий смех.
   - Тогда я пойду к Тихону, - заявлял Илья, пытаясь соскочить с колен отца, но тот удерживал его.
   - А что Тихон говорит?
   - Всё.
   - Что однако?
   - Он всё знает, он в Балахне жил. Там баржи строят, лодки...
   Когда Илья свалился откуда-то, разбив себе лицо, мать, колотя его, кричала:
   - Не лазай по крышам, уродушкой будешь, горбатым!
   Багровый от обиды, сын не заплакал, но пригрозил матери:
   - Ещё я тебе помру, когда бить будешь!
   Об этой угрозе она сказала отцу, он усмехнулся:
   - Ты не бей его, а посылай ко мне.
   Сын пришёл, встал у косяка двери, заложив руки за спину; не чувствуя ничего к нему, кроме любопытства и волнующей нежности, Пётр спросил:
   - Ты что это матери грубишь?
   - Я не дурак, - сердито ответил сын.
   - Как же не дурак, если грубишь?
   - Так она - дерётся. Тихон сказал: только дураков бьют.
   - Тихон? Тихон сам...
   Но Пётр почему-то остерёгся назвать дворника дураком; он шагал по комнате, присматриваясь к человеку у двери, не зная - что сказать?
   - Ты вот тоже брата Якова бьёшь.
   - Он - дурак. Ему - не больно, он толстый.
   - Что же: толстый, так - надо бить?
   - Он жадный.
   Пётр чувствовал, что не умеет учить сына и что сын понимает это. Может быть, было бы проще и полезнее натрепать ему уши, но не поднималась рука над этой тревожно милой, вихрастой головою. Даже и думать о наказании неловко было под пристальным, ожидающим взглядом родных, синих глаз. И солнце мешало; всегда выходило как-то так, что Илья наиболее отчаянно шалил в солнечные дни. Говоря мальчику обычные слова увещаний, Пётр вспоминал время, когда он сам выслушивал эти же слова и они не доходили до сердца его, не оставались в памяти, вызывая только скуку и лишь ненадолго страх. А побои, даже и заслуженные, трудно забыть, это Пётр Артамонов тоже хорошо знал.
   Второй сын Яков, кругленький и румяный, был похож лицом на мать. Он много и даже как будто с удовольствием плакал, а перед тем, как пролить слёзы, пыхтел, надувая щёки, и тыкал кулаками в глаза свои. Он был труслив, много и жадно ел и, отяжелев от еды, или спал или жаловался:
   - Мама, мне скушно!
   Дочь Елена приезжала домой только летом, она была какая-то чужая барышня.
   Семи лет Илья начал учиться грамоте у попа Глеба, но узнав, что сын конторщика Никонова учится не по псалтырю, а по книжке с картинками "Родное слово", сказал отцу:
   - Я не стану учиться, у меня язык болит.
   Нужно было долго и ласково расспрашивать его, прежде чем он объяснил:
   - Паша Никонов учится по родному, а я по чужому.
   Но иногда этот очень живой мальчик, запнувшись за что-то, часами одиноко сидел на холме под сосною, бросая сухие шишки в мутно-зелёную воду реки Ватаракши.
   "Скучает", - догадывался отец.
   Он тоже недели и месяцы жил оглушённый шумом дела, кружился, кружился и вдруг попадал в густой туман неясных дум, слепо запутывался в скуке и не мог понять, что больше ослепляет его: заботы о деле или же скука от этих, в сущности, однообразных забот? Часто в такие дни он натыкался на человека и начинал ненавидеть его за косой взгляд, за неудачное слово; так, в этот серенький день, он почти ненавидел Тихона Вялова.
   Вялов приближался, ведя под руку тёщу, рассказывая:
   - Мы, Вяловы, большая семья...
   - Что же ты со своими не живёшь? - спросил Пётр, подходя к Баймаковой, взяв её под локоть; Тихон замолчал, отшагнул в сторону; Артамонов настойчиво и строго повторил вопрос. Тогда, сузив бесцветные глаза, дворник равнодушно ответил:
   - Да уж нет их никого, своих-то, всех извели.
   - Что значит - извели? Кто извёл?
   - Двоих братов под Севастополь угнали, там они и загибли. Старший в бунт ввязался, когда мужики волей смутились; отец - тоже причастный бунту с картошкой не соглашался, когда картошку силком заставляли есть; его хотели пороть, а он побежал прятаться, провалился под лёд, утонул. Потом было ещё двое у матери, от другого мужа, Вялова, рыбака, я да брат Сергей...
   - А где брат? - спросила Ульяна, мигая опухшими от слёз глазами.
   - Его убили.
   - Рассказываешь ты, как поминанье читаешь, - сердито сказал Артамонов.
   - Это Ульяне Ивановне любопытно... Приуныла она маленько, вот я и...
   Не кончив слов, он наклонился, поднял с дороги сухой сучок и отбросил его в сторону. Минуты две шли молча.
   - А кто убил брата? - вдруг спросил Артамонов.
   - Кто убивает? Человек убивает, - спокойно сказал Тихон, а Баймакова, вздохнув, добавила:
   - Молния тоже...
   ...В середине лета наступили тяжёлые дни, над землёй, в желтовато-дымном небе стояла угнетающая, безжалостно знойная тишина; всюду горели торфяники и леса. Вдруг буйно врывался сухой, горячий ветер, люто шипел и посвистывал, срывал посохшие листья с деревьев, прошлогоднюю, рыжую хвою, вздымал тучи песка, гнал его над землёй вместе со стружкой, кострикой (кора, луб конопли, льна - Ред.), перьями кур; толкал людей, пытаясь сорвать с них одежду, и прятался в лесах, ещё жарче раздувая пожары.
   На фабрике было много больных; Артамонов слышал, сквозь жужжание веретён и шорох челноков, сухой, надсадный кашель, видел у станков унылые, сердитые лица, наблюдал вялые движения; количество выработки понизилось, качество товара стало заметно хуже; сильно возросли прогульные дни, мужики стали больше пить, у баб хворали дети. Весёлый плотник Серафим, старичок с розовым лицом ребёнка, то и дело мастерил маленькие гробики и нередко сколачивал из бледных, еловых досок домовины для больших людей, которые отработали свой урок.
   - Гулянье надо устроить, - настаивал Алексей, - повеселить надо, подбодрить народ!
   Уезжая с женою на ярмарку, он ещё раз посоветовал:
   - Устрой гулянье - оживут люди! Ты - верь: веселье - от всех бед спасенье!
   - Займись, - приказал Пётр жене. - Получше сделай, пообильнее.
   Наталья недовольно заворчала, он сердито спросил:
   - Ну?
   Протестующе громко высморкав нос в край передника, жена ответила:
   - Слышу.
   Гулянье начали молебном. Очень благолепно служил поп Глеб; он стал ещё более худ и сух; надтреснутый голос его, произнося необычные слова, звучал жалобно, как бы умоляя из последних сил; серые лица чахоточных ткачей сурово нахмурились, благочестиво одеревенели; многие бабы плакали навзрыд. А когда поп поднимал в дымное небо печальные глаза свои, люди, вслед за ним, тоже умоляюще смотрели в дым на тусклое, лысое солнце, думая, должно быть, что кроткий поп видит в небе кого-то, кто знает и слушает его.
   После молебна бабы вынесли на улицу посёлка столы, и вся рабочая сила солидно уселась к деревянным чашкам, до краёв полным жирной лапшою с бараниной. Вокруг каждой чашки садилось десять человек, на каждом столе стояло ведро крепкого, домашнего пива и четверть водки; это быстро приподняло упавших духом, истомлённых людей. Тишина, горячей шапкой накрывшая землю, всколебалась, отодвинулась на болота, к лесным пожарам, посёлок загудел весёлыми голосами, стуком деревянных ложек, смехом детей, окриками баб, говором молодёжи.
   За сытным, обильным обедом сидели часа три; потом, разведя пьяных по домам, молодёжь собралась вокруг чистенького, аккуратного плотника Серафима. Его синяя пестрядинная (грубая пеньковая ткань, пёстрая или полосатая, "матрасная" - Ред.) рубаха и такие же порты, многократно стираные, стали голубыми, пьяненькое, розовое личико с острым носом восторженно сияло, блестели, подмигивая, бойкие, нестарческие глазки. В этом весёлом делателе гробов было, соответственно имени его, что-то небесно-радостное, какой-то лёгкий трепет. Сидя на скамье, положив гусли на острые свои колена, перебирая струны тёмными пальцами, изогнутыми, точно коренья хрена, он запел напевом слепцов-нищих, с нарочитой заунывностью и гнусаво, в нос:
   А и вот вам, люди, сказ на забаву
   Да премудрости вашей на разгадку!
   И, подмигнув девицам, среди которых величаво стояла дочь его, шпульница Зинаида, грудастая, красивая, с дерзкими глазами, он завёл ещё более высоко и уныло:
   Да вот сидит Христос в светлом рае,
   Во душистой, небесной прохладе,
   Под высокой, златоцветной липой,
   Восседает на лыковом престоле.
   Раздаёт он серебро и злато,
   Раздаёт драгоценное каменье,
   Всё богатым людям в награду,
   За то, что они, богатеи,
   Бедному люду доброхоты,
   Бедную братию любят,
   Нищих, убогих сыто кормят.
   Он снова подмигнул девкам и вдруг перевёл голосишко на плясовой лад, а дочь его, по-цыгански закинув руки за голову, встряхивая грудями, взвизгнула и пошла плясать под звонкую песенку отца и струнный звон.
   А кто серебро возьмёт,
   Тому ноги отшибёт!
   А кто золото возьмёт,
   Того пламенем сожжёт!
   А яхонты, жемчуга
   Всё бельмами на глаза!..
   Звон гусель и весёлую игру песни Серафима заглушил свист парней; потом запели плясовую девки и бабы:
   С моря быстрые кораблики бегут,
   Красным девушкам подарочки везут!
   А Зинаида, притопывая, подпевала пронзительно:
   От Пашки - Палашке
   Рогож на рубашки;
   От Терёшки - Матрёшке
   Две берёзовы серёжки.
   Илья Артамонов сидел на штабеле тёса с Павлом Никоновым, худеньким мальчиком, на длинной шее которого беспокойно вертелась какая-то старенькая, лысоватая голова, а на сером, нездоровом лице жадно бегали серые, боязливые глазки. Илье очень нравился голубой старичок, было приятно слушать игру гусель и задорный, смешной голос Серафима, но вдруг вспыхнула, завертелась эта баба в кумачовой кофте и всё разрушила, вызвав буйный свист, нестройную, крикливую песню. Эта баба стала окончательно противна ему, когда Никонов вполголоса сказал:
   - Зинаидка - распутная, со всеми живёт. И с твоим отцом тоже, я сам видел, как он её тискал.
   - Зачем? - недогадливо спросил Илья.
   - Ну, знаешь!
   Илья опустил глаза. Он знал, зачем тискают девиц, и ему было досадно, что он спросил об этом товарища.
   - Врёшь, - сказал он брезгливо и не слушая шёпот Никонова. Этот мальчик, забитый и трусливый, не нравился ему своей вялостью и однообразием скучных рассказов о фабричных девицах, но Никонов понимал толк в охотничьих голубях, а Илья любил голубей и ценил удовольствие защищать слабосильного мальчика от фабричных ребятишек. Кроме того, Никонов умел хорошо рассказывать о том, что он видел, хотя видел он только неприятное и говорил обо всём, точно братишка Яков, - как будто жалуясь на всех людей.
   Посидев несколько минут молча, Илья пошёл домой. Там, в саду, пили чай под жаркой тенью деревьев, серых от пыли. За большим столом сидели гости: тихий поп Глеб, механик Коптев, чёрный и курчавый, как цыган, чисто вымытый конторщик Никонов, лицо у него до того смытое, что трудно понять, какое оно. Был маленький усатый нос, была шишка на лбу, между носом и шишкой расползалась улыбка, закрывая узкие щёлки глаз дрожащими складками кожи.
   Илья сел рядом с отцом, не веря, чтоб этот невесёлый человек путался с бесстыдной шпульницей. Отец молча погладил плечо его тяжёлой рукою. Все были разморены зноем, обливались потом, говорили нехотя, только звонкий голос Коптева звучал, как зимою, в хрустальную, морозную ночь.
   - В посёлок-то пойдём? - спросила мать.
   - Да; пойду оденусь, - сказал отец, встал из-за стола и пошёл к дому; спустя минуту Илья побежал за ним, догнал его на крыльце.
   - Ты что? - ласково спросил отец, - сын тоже спросил, глядя в глаза его:
   - Ты Зинаиду тискал или не тискал?
   Илье показалось, что отец испугался; это не удивило его, он считал отца робким человеком, который всех боится, оттого и молчалив. Он нередко чувствовал, что отец и его боится, вот - сейчас боится. И, чтоб ободрить испуганного человека, он сказал:
   - Я - не верю, я только спрашиваю.
   Отец толкнул его в сени и, затолкав по коридору в свою комнату, плотно закрыл за собою дверь, а сам стал, посапывая, шагать из угла в угол, так шагал он, когда сердился.
   - Поди сюда, - сказал Артамонов старший, остановясь у стола, младший Артамонов подошёл.
   - Ты что сказал?
   - Это Павлушка говорит, а я не верю.
   - Не веришь? Так.
   Пётр выдул из себя гнев, в упор разглядывая лобастую голову сына, его серьёзное, неласковое лицо. Он дёргал себя за ухо, соображая: хорошо это или плохо, что сын не верит глупой болтовне такого же мальчишки, как сам он, не верит и, видимо, утешает его этим неверием? Он не находил, что и как надо сказать сыну, и ему решительно не хотелось бить Илью. Но надо же было сделать что-то, и он решил, что самое простое и понятное - бить. Тогда, тяжело подняв не очень послушную руку, он запустил пальцы в жестковатые вихры сына и, дёргая их, начал бормотать:
   - Не слушай дураков, не слушай!
   И, оттолкнув, приказал:
   - Ступай. Сиди в своей горнице. И - сиди там. Да.
   Сын пошёл к двери, склонив голову набок, неся её, как чужую, а отец, глядя на него, утешал себя:
   "Не плачет. Я его - не больно".
   Он попробовал рассердиться:
   - Ишь ты! Не верю! Вот я тебе и показал.
   Но это не заглушало чувства жалости к сыну, обиды за него и недовольства собою.
   "Впервые побил, - думал он, неприязненно разглядывая свою красную, волосатую руку. - А меня до десяти-то лет, наверно, сто раз били".
   Но и это не утешало. Взглянув в окно на солнце, подобное капле жира в мутной воде, послушав зовущий шум в посёлке, Артамонов неохотно пошёл смотреть гулянье и дор`огой тихонько сказал Никонову:
   - Пасынок твой моему Илье глупости внушает...
   - Я его выпорю, - с полной готовностью и даже как будто с удовольствием предложил конторщик.
   - Ты ему придержи язык, - добавил Пётр, искоса взглянув в пустое лицо Ннконова и облегчённо думая:
   "Вот как просто".
   Посёлок встретил хозяев шумно и благодушно; сияли полупьяные улыбки, громко кричала лесть; Серафим, притопывая ногами в новых лаптях, в белых онучах, перевязанных, по-мордовски, красными оборами, вертелся пред Артамоновым и пел осанну:
   Ой, кто это идёт?
   Это - сам идёт!
   А кого же он ведёт?
   Самоё ведёт!
   Седобородый, длинноволосый Иван Морозов, похожий на священника, басом говорил:
   - Мы тобой довольны. Мы - довольны.
   Другой старик, Мамаев, кричал с восторгом:
   - У Артамоновых забота о людях барская!
   А Никонов говорил Коптеву так, что все слышали:
   - Благодарный народ, умеет ценить благодетелей своих!
   - Мама, меня толкают! - жаловался Яков, одетый в рубаху розового шёлка, шарообразный; мать держала его за руку, величаво улыбаясь бабам, и уговаривала:
   - Ты гляди, как старичок пляшет...
   Голубой плотник неутомимо вертелся, подпрыгивал, сыпал прибаутки:
   Эх, притопывай, нога!
   Притопывай чаще!
   Лапоть легче сапога,
   Баба - девки - слаще!
   Артамонов не впервые слышал похвалы ему, он имел все основания не верить искренности этих похвал, но всё-таки они его размягчали; ухмыляясь, он говорил:
   - Ну, ладно, спасибо! Ничего, живём дружно.
   И думал:
   "Жаль, не видит Илья, как чествуют отца".
   У него явилась потребность сделать что-то хорошее, чем-то утешить людей; подумав, дёрнув себя за ухо, он сказал:
   - Детскую больницу надо вдвое расширить.
   Широко размахнув руками, Серафим отскочил от него.
   - Слышали? Валяй - ура, хозяину!
   Недружно, но громко люди рявкнули ура; растроганная, окружённая бабами, Наталья сказала в нос, нараспев:
   - Подите, бабы, возьмите ещё бочонка три пива, Тихон выдаст, подите!
   Это ещё более усилило восхищение баб; а Никонов, качая головой, умилённо говорил:
   - Архиерейская встреча...
   - Ма-ам, - мне жарко, - мычал Яков.
   Радости эти несколько смял, нарушил чернобородый, с огромными, как сливы, глазами, кочегар Волков; он подскочил к Наталье, неумело повесив через левую руку тощенького, замлевшего от жары ребёнка, с болячками на синеватой коже, подскочил и начал истерически кричать:
   - Как быть-то? Жена скончалась. От жары скончалась, ау! Вот - прирост остался, - как быть?
   Из его безумных глаз текли какие-то жёлтые слёзы; отталкивая кочегара от Натальи, бабы говорили, как будто извиняясь:
   - Ты его не слушай, он, видишь, не в разуме. Жена у него распутная была. Чахоточная. Да он и сам нездоровый.
   - Возьмите младенца-то у него, - сердито посоветовал Артамонов, и тотчас же к раскисшему тельцу ребёнка протянулось несколько пар бабьих рук, но Волков крепко выругался и убежал.
   В общем всё было хорошо, пёстро и весело, как и следует быть празднику. Замечая лица новых рабочих, Артамонов думал почти с гордостью:
   "Растёт число народа. Видел бы отец..."
   Вдруг жена пожалела:
   - Не вовремя наказал ты Илью, не видит он любовь к тебе.