— Пусть скажет, — настаивал Восьмерка, — остался ль у него кто-нибудь на воле? Кому что передать?
   У него, как у самого молодого, была еще сильна духовная связь с вольным миром.
   — Никого нет, — ответил бывший купец, не открывая глаз.
   — У нас в Рогервике, — сказал артельщик, — на второй верфи, был один такой же. Все талдычил: одинокий, одинокий, а как преставился, за его телом аж князья приезжали!
   — «У нас в Рогервике»! — передразнил его Тринадцатый. — Лучше скажи, что делать? Когда баржа придет и всех на разгрузку погонят, как мы его прикроем?
   — Тю! — придумал Восьмерка. — Давай его подложим под бок пьяному Нетопырю, тот все равно не проснется. А охрана Нетопыря не поднимает.
   — Гляньте, начальство привалило! — забеспокоился артельщик, всматриваясь из-под ладони на строительные леса. — Вот этого, в вольном кафтане, я знаю, это господин Шумахер, куратор Кунсткамеры, которую мы строим. А рядом кто же это в васильковом мундире? Какой-нибудь большой воевода?
   — Может, ради приезда начальства, нам мясца на ужин положат? — размечтался Восьмерка.
   — А я, кажется, воеводу того знаю, который в васильковом мундире, — сказал Тринадцатый, глядя также на верх кладки. — Я даже с ним служил на флоте…
   — На «Святом Иакове»? — заинтересовался Восьмерка. — Ой, дядько, расскажи, будь ласков!
   Тринадцатый нашел в траве сухой листик, перетер его в пальцах и стал нюхать, словно табак.
   — Да нет, — ответил он. — Это было раньше, и били мы в десанте под самый под Стокгольм, королеве свейской [44]в печенки. А вот после, ежели б они нас поддержали, «Святой Иаков» бы победил.
   — И ты, дядько, не был бы тогда на каторге? — Хлопец блестел восторженными глазами.
   — Да, тогда бы, может быть, и не был.
   — И меня б тогда, яко разбойника и татя, не признал?
   — Нет уж, брат. Уж если б наш «Святой Иаков» победил, не стало б навеки в русской земле ни каторги, ни каторжан. Что же до того воеводы в васильковом мундире, то ведь с нашим Полторы Хари я тоже вместе служил. Оттого он лиходей для вас не меньший.
   Артельщик тем временем внимательно прислушивался к разговорам начальства наверху.
   — Братцы! — сообщил он. — Выгрузки сегодня не будет, баржа села на мель.
   — Ура! — шепотом ликовал Восьмой.
   А Тринадцатый был и этим озабочен. Что, если батя не сможет встать, чтобы перейти на каторжную барку? Охрана, лишь бы не канителиться, [45]просто его прикончит. Или, чтоб рук не марать, поручит это Нетопыревой шайке — так уж бывало! Имелись бы хоть деньги, охранников задобрить…

7

   — Ой, друже! — восклицал начальник охраны и тыкал кулаком Максюте в грудь, украшенную боевыми медалями. — Вот где бог привел свидеться!
   Шумахер неодобрительно поглядел на этих русских, которые по всякому пустяку галдят и размахивают руками, и устремился навстречу архитектору Трезини. Он только что прибыл в адмиралтейской шлюпке.
   Трезини, или как русские называли его для простоты — Дрезинов, поднялся с Шумахером на самую высокую точку строящейся Кунсткамеры — среднюю башню, где должен был разместиться Готторпский глобус, диковина с Царицына луга.
   Направо и налево по песчаным берегам Васильевского острова, среди недорубленных тонких берез, возвышались строительные леса. Воздвигалось здание Двенадцати коллегий, строились таможня, торговая биржа, множество особняков знати. Дворец же светлейшего князя, полностью готовый, горделиво высился среди этой всеобщей стройки, сияя позолоченными кровлями.
   Куда хватал глаз, люди, словно муравьи, копошились, передавали по цепочкам кирпич, волокли носилки с раствором.
   — О, я-а! — сказал Шумахер, придерживая треуголку, которую вместе с париком грозил сорвать свежий ветер. — Дело кипит!
   — Кипит-то кипит, — ответил Дрезинов по-русски. Он недолюбливал немецкий язык, да и сам считал себя русским. — Но от этого кипенья одно сплошное пенье.
   — Что, что? — не понял Шумахер.
   — А то, что от каторжных людей работы особенно ждать не приходится. Видите ли, сударь, при Петре Алексеевиче в основном строили крестьяне либо посадские. Те хоть тоже подневольные, но это был их хлеб, их труд. При государыне же Екатерине Алексеевне для ускорения нагнали каторжных, а каторжным главное не труд — им время провести. Вот и выходит, что работа кипит, а результатов нету.
   — Майн либер готт! — расстроился Шумахер.
   — Да! И к тому же то недовоз, то недогруз, то недохват. Механизм разладился, милейший Иван Данилович, я об этом и вице-канцлеру Остерману в глаза говорил. А воровство? А смертность среди работающих?
   — Должен ли я понимать, что этим объясняется затяжка с окончанием Кунсткамеры на целый год?
   Дрезинов стал приводить еще многочисленные доводы, а Шумахер принялся объяснять, сколько всего нужно уместить в будущее здание — и ту Кунсткамеру, что в Кикиных палатах, и академическую библиотеку, и предметы куриозные, собранные в Зимнем, Летнем и других императорских дворцах, и токарную мастерскую его величества, и малые кунсткамеры, пожалованные вельможами. Теперь и генерал-фельдмаршал князь Репнин, выходя в отставку, пожаловал российской науке фамильные сокровища, в том числе дары монархов прошлых времен… Ему приходилось подниматься на цыпочки к самому уху рослого Дрезинова, и все равно ветер ревел и не давал ничего услышать. А архитектор все разводил руками — нет, мол, возможностей, и баста. Тем временем начальник охраны никак не мог успокоиться от неожиданной встречи, хлопал боевого товарища то по груди, то по плечу.
   — А помнишь, в Ревеле, на пристани, гренадер задирался и как мы его? Ох-ха-ха! А помнишь, Ядвига, плутовка черноглазая, тебе записочки посылала, а ты неграмотный, ха-ха-ха!
   Максюта отвечал рассеянно, смотрел вниз, где охранники палками поднимали каторжан, и те, переваливаясь, как медведи, проходили по мосткам на каторжную барку.
   — А вот это кто такой? — показал Максюта на высокого каторжанина, загорелого до черноты и с клеймом 13 на щеке. — Знаком больно, а откуда, не помню.
   — Ну как же, как же! — засмеялся начальник охраны, вытирая ладонью упитанное лицо. Жарко, страсть! — А помнишь, десант был в Стокгольм? И этого неужто не помнишь? Отчаянный был мужчина!
   — Тот самый! — изумился Максюта. — За что ж его?
   Начальник охраны оглянулся, хотя рядом никого не было.
   — «Святой Иаков»!
   — Он был на фрегате «Святой Иаков»?
   — Да, да… Но прошу тебя, тише. Мы не имеем права знать, кто и за что…
   — Значит, на том самом, что выбросил за борт императорский штандарт?
   — Да, да!
   — Но ведь «Святой Иаков» был в упор расстрелян всей эскадрой, и было приказано с воды никого не подбирать?
   — Но как видишь…
   Максюта и начальник охраны молча смотрели, как поднимается с травы великан Тринадцатый, как прочие каторжане жмутся к нему.
   — А знаешь? — вдруг сказал Максюта. — Он еще там, на Аландских островах, ко мне подбирался. Но я ответил, что присягу давал на святом Евангелии.
   — Вот и меня также бог миловал, — вздохнул начальник охраны и перекрестился.

8

   Между тем спор Шумахера с Дрезиновым не стихал.
   — Я сам к государыне вхож! — кричал библиотекариус. — А вы, майн герр, получаете как иностранец двести золотых в год и радения никакого! Были бы русским, получали бы в двадцать раз меньше!
   Это было не интересно, и начальник охраны продолжал расспрашивать былого однополчанина:
   — Значит, еще не женился? А приварок у тебя хорош?
   — Какой приварок?
   — Ну там, кроме кормленья да экипировки, то да се, да такое, разэтакое…
   — Какой же приварок от моих монстров да скелетов?
   — Не скажи! Говорят, у вас посетителям вино отпускают. Угощения ради.
   Максюта засмеялся. Вино-то вино, да посетителей нет. Хотел спросить товарища, а есть ли приварок у него, да смекнул, что сукно его мундира, по цвету такое ж васильковое, как и у Максюты, однако не в пример и тоньше и добротнее, — не из казенной швальни, а из гостиного двора.
   Максим Тузов, сам бывший приказчик, в сукнах толк понимал.
   В этот момент снизу, от причаленного каторжного судна, раздался взрыв брани, отчаянный звон цепей. Клубок тел в бурых лохмотьях катался возле трапа, а охрана старалась разбить этот клубок ударами плетей.
   Наконец один из дерущихся выпрямился — это был Тринадцатый. Лицо его было в багровых полосах от плетей, но он твердо сжимал руку другого каторжанина, державшую нож.
   — И-эй, бояре, воеводы! — верещал тот, в чьей руке был нож. — И-их, спасите Нетопыря, Нетопыря убивают!
   Охранники вцепились в Тринадцатого, но тот успел все-таки выкрутить руку Нетопыря, и нож выпал в воду.
   Тринадцатый поднатужился, видно было, как напряглись его плечи. Он разбросал охранников, как котят, и стоял не нагибаясь под их кнутами.
   — Господин полицейский офицер! — крикнул он, протягивая руки к Максюте. Тот даже обернулся, чтобы посмотреть, не стоит ли кто за его спиной. Сомненья не было — Тринадцатый обращался именно к нему, Максюте, приняв его за полицейского чина по сходству цвета кафтанов. — Господин офицер, не дайте свершиться несправедливости! Вы независимый здесь человек, не допустите беззакония!
   — А! — поморщился начальник охраны. — Не обращай внимания. Видишь, какая у нас служба собачья!
   Но Тринадцатый требовал не умолкая, и другие каторжные тоже стали кричать. Привлеченные скандалом, спустились с башни Шумахер и архитектор Дрезинов. Начальник охраны дал знак своим клевретам, чтоб они перестали махать плетьми, а сам приблизился к месту драки, с ним и заинтересовавшийся Максюта.
   Оказалось, что каторжные просили не отделять от них заболевшего их товарища, старика. Из-за этого у них весь сыр-бор загорелся. Хмуро взглянув на Максюту, начальник охраны приказал забрать больного на борт.
   — Но, может быть, ему нужна помощь? — спросил Максюта.
   — Ах, мать честная! — раздраженно сплюнул начальник охраны. — Если б ты знал, какие они все притворялы, бездельники!
   Однако приказал открыть лицо лежащему уже на носилках старику. Бедняга тяжело дышал, зловещие тени гнездились на сомкнутых веках.
   И Максюта не удержался, чтоб не ахнуть. Перед ним лежал его бывший хозяин, московский купец с Красной площади, Авдей Лукич Канунников, правда постаревший на сорок сороков лет и зим, но он, он!
   — Унесите! — распорядился начальник охраны. Каторжане наклонились, чтобы поднять носилки, но Максюта упросил — еще чуток.
   И в ту самую минуту вся его юность прошумела вновь, как мимолетная птица. И лавка в рядах, и безродная жизнь, и лицо девушки, похожее до боли на лицо старого каторжанина…
   Старика унесли, а Максюта все еще был как в обмороке. Что-то указывал ему Шумахер, какой-то чертеж демонстрировал Дрезинов, все это проносилось сквозь его сознание, а мысль была все об одном: да как же он, Канунников, оказался на каторге, среди воров и убийц? Ведь был он всегда справедливый и богобоязненный и не раскольник никакой. А он-то, Максюта, в эти годы, частенько его поминал. Думал — живет тот себе тихо-мирно, а он, оказывается, вот как!
   — Кто он тебе, старик-то? — спрашивал начальник охраны. Несколько подобострастный тон его, с которым он сначала обращался к Максюте, как своего рода академическому начальству, теперь сменился на откровенно презрительный: меня, мол, не проманешь, я тут всякое видывал. — Так кто ж он тебе? Отец, дядя? Хо-зя-ин? Ну, брат, был хозяин, стал холоп, так и нечего его чтить!
   А Максюта напряженно думал свое: эх, ударить бы одним махом по тому, кто жизни загубил и этого старика, и его, Максютина, невесть где сгинувшего отца, и той бессчастной Аленки Грачевой… Эх, ударить бы, да как его, виновного, различишь? А и ударишь, лишь кулак отшибешь…
   За рекой, в сгустившихся сумерках, зажглись адмиралтейские фонари, далеко разносился басовитый звон Исаакия.
   «Нет! — встрепенулся Максюта. — Нужно выбрать время, найти свой час, собрать в единый кулак все силы — и тогда…»
   И тут до него дошло, что начальник охраны теребит его за рукав.
   — Да ты что, онемел, что ли? Я тебе говорю, говорю… За тобой ялик прибыл из полицейского дома. Сам генерал-полицеймейстер тебя зачем-то вызывает… Ты, брат, все-таки важная птица, я посмотрю!

9

   Апраксин дворец, у Невы, рядом с Адмиралтейством, самое большое здание тогдашнего Санктпетербурга, был пожалован старшей дочери государыни и любезному зятю герцогу Голштинскому. Императрица с раннего утра изволила гостить у них.
   Жизнь шла своим чередом. Придворный садовник преподнес свежие плоды клубники, за что был пожалован шестью рублями. Белошвейки принесли расшитый нитью льняной корсаж и приняли из рук благодетельницы червонец. Сочинитель из иностранной коллегии явил перевод изданной в Лондоне книги некоего дворянина Де Фоэ «Похождения Робинзона» и получил полтинник с вычеканенным профилем Екатерины Первой.
   Были и огорчения. Младшая царевна Елисавет укатила на охоту с отпрысками Тендряковыми. Эти ни в чем удержу не знают, то и дело жалобы на них! Водку хлещут как извозчики, того и гляди царевну приучат… Как ей, неразумной, ни толкуй, что покойный государь-батюшка охоты развлекательной терпеть не мог, тако же карт, бильярда и других пустых затей, — не действует!
   Затем представлялся по случаю ухода в отставку генерал-фельдмаршал князь Аникита Репнин. Сия церемония была обставлена торжественно. Присутствовали высшие чины империи — генерал-прокурор сената Ягужинский, изрядно надоевший своим правдолюбием, канцлер граф Головкин, рыхлый до того, что где сядет, тут же и засыпает. Герцог Голштинский по сему случаю надел мундирный кафтан фисташкового цвета неизвестно какой армии. Были и военные — Иван Бутурлин, командир Преображенского полка, петровский потешный номер один, а также Мишка Голицын, записной грубиян, который должен был заменить Репнина на всех постах.
   Государыня приободрилась, приняла ласковое и слегка грустное выражение лица. То и дело косила в боковое зеркало — удается ли такая мина?
   Знала ведь отлично, что старый Репнин был первый ее недруг. При восшествии на престол, если б его не перехватили Бассевич да Иван Бутурлин с преображенцами, не дал бы он царствовать Екатерине Первой. Но, поняв свое поражение, Аникита не ерепенился, служил верно, интриг не заводил, не то что эти Долгорукие или Голицыны, которые только и смотрят, как бы своей монархине занозу вставить.
   И вот пришел Аникита Репнин прощаться — голубая кавалерия Андрея Первозванного через плечо, еще какие-то иностранные ордена. Сух, подтянут, служить бы ему да служить… Хоть и Рюрикович от самого корня, хоть и сын любимца царя Алексея Михайловича, а был он в числе тех «первозванных», которые обок с молодым Петром свершали преображение России.
   Она встала ему навстречу и расцеловала в шелушащиеся от старости щеки, и прослезилась по-бабьи, а старый князь был невозмутим и прям.
   — Ах, — сказала Екатерина Алексеевна, комкая платочек, — Аникита Иванович! А помнишь ты Лесную, помнишь Сороки? Помнишь, как с Петрушею и с тобой ездили в Карлсбад? Все пролетело, промелькнуло, ровно единый миг!
   Наконец генерал-фельдмаршал был отпущен, и все перешли в верхний этаж, где в покоях герцогини устраивался малый астанблей. Рыдающий оркестр из итальянских виолончелей сотрясал штофные стены. Было светло, но во всех канделябрах и паникадилах щедро горели восковые свечи.
   — Как все переменилось! — сказал князь Репнин, выйдя на верхнюю площадку вестибюля и встретив там любимца внука в Преображенской форме. — Гляди! Два года назад на астанблеи валом валил и шкипер, и подрядчик, и даже мастеровой из тех, кто лично царю известен. Теперь не всякий и родовитый-то пройдет, ишь по лестнице камергеров наставлено!
   Николенька схватил его за руку.
   — Дед! Не ездил бы ты в свою Ригу? Завтра светлейший приезжает, как при дворе-то будут без тебя?
   — Как при мне, так и без меня, — хмыкнул князь. — Теперь Девиер пойдет в ход, флибустьер заморский, страсть командовать ему охота! Однако послушай, отрок, что я тебе скажу…
   Он увлек внука на боковую галерею, где вспугнутые их появлением, выбежали вон какая-то юная фрейлина и кавалер.
   — Послушай, — сказал старый князь, приобщаясь к табакерке. — По всему видно, теперь пойдет заваруха! Против светлейшего многие восстанут — только за то, что он один еще старается всех будоражить, держит войско, держит флот, как при Петре. А дворянчикам нашим страсть как надоело беспокоить себя службой. Все от тормошного царя устали, а тут теперь мешается этот калашник!
   Князь с иронической улыбкой глянул на внука, готовый разъяснить, что слова эти — только шутка, но… Он увидел, что любимец его повернул голову к Белому залу, где гремит церемонный менуэт и слышится шарканье подошв по паркету.
   Дед захлопнул табакерку и взял внука за локоть.
   — Иди, отроче, танцуй. И вот тебе мой наказ: ни в какие шашни против светлейшего не мешайся. Множество лет был ему я недругом, хоть и соратничали вместе. А теперь скажу: только на нем одном держится новая Россия. — И добавил, уходя: — Ты слышал, что английско-датская эскадра появилась у наших берегов? Говорят, к ней и шведская присоединилась. Что им надо — пока не скажет никто… А мы тут единственного дееспособного администратора станем выковыривать.
   Менуэт окончился громким пассажем, пары рассыпались. Кавалеры перешли в курительную, а разрумянившиеся дамы, обмахиваясь веерами, поспешили на балкон.

10

   Позднее всех появился генерал-полицеймейстер Девиер, бледный, чернобровый, похожий на лесного соболя. Долго стоял у стенного зеркала, оглядывая на себе новый партикулярный кафтан гамбургского покроя. При царе Петре не смели и появляться без форменной одежды, теперь, слава богу, никто сего не соблюдает.
   — Ну как, надумал или нет? — спросил, появившись за плечами, Иван Бутурлин. Танцы не прельщали этого славного преображенца, и он то курил с ожесточением, то занимался разговорами. — Думай, думай, а то, глядишь, опоздаем. Вот и герцог Голштинский с нами согласен. Пока светлейший, то бишь дюк Кушимен, в столицу не доехал, надо перехватить его по дороге!
   — А в Тайную канцелярию нас с герцогом не потащат? — Девиер наклонился к зеркалу, выщипывая седой волосок из бровей. — Уж больно много стало разговоров!
   И он отправился в Белый зал, где выстраивались пары для англеза. А Иван Бутурлин ковылял за ним и хрипло заверял:
   — Сам Ушаков за нас, а с ним и Тайная канцелярия не страшна!
   Как только грянули игривые такты англеза, на Девиера наскочила Аниська Головкина, испытанная прелестница, которую еще покойный император сек за легкомыслие. Схватив генерал-полицеймейстера, она потащила его в круг. И серьгами блистала из самоцветов, и плечами поводила белыми, несмотря на солнечное лето. И щебетала без умолку, а что именно — Девиер не слушал. Музыка гремела, а собственные мысли одолевали.
   Итак, приходилось выбирать: либо с Меншиковым, либо против него. Много лет прослужил Девиер у этого человека, чего не натерпелся, чего не навидался. И не дал бы ему в жизни хода светлейший, если б Девиер не учинил ему один финт.
   Была у Александра Даниловича сестрица, в меру глупая, в меру безобразная — Анна Даниловна. Подружкой числилась у будущей императрицы, когда та была еще только привезена из Лифляндии. Светлейший князь, от избытка гордости, женихам начисто отказывал, надеялся, видимо, за европейского принца ее выдать. И доотказывал до того, что стала его сестрица по русским меркам перестарок. А тут, откуда ни возьмись, Девиер, бывший тогда еще придворным скороходом, собою хорош, и чернобров, и ухватист.
   Узнав об этом, Меншиков будущего генерал-полицеймейстера лично плетью до крови истязал. Но Девиер как-то у него из рук выскользнул — прямо во дворец, в токарную мастерскую, под ту ногу царскую бросился, которая жала педаль станка. И Петр Алексеевич призвал Меншикова, нотацию ему не читал, а повелел обвенчать их в тот же день.
   С той поры все у генерал-полицеймейстера с Меншиковым было политично: «вашей высококняжеской светлости всприятное для меня слово, премилостивого моего отца и патрона…»
   — Кавалер, кавалер! — донесся до Девиера смеющийся голос Аниськи. — О чем вы думаете, кавалер, когда танцуете со столь прелестной дамой? Сейчас перемена фигур будет, извольте считать такт!
   Девиер считал такт и смотрел на мелькающие ноги — узконосые маленькие ножки Головкиной, равномерно появляющиеся из-под пышной ее юбки, и свои округлые икры в атласных оранжевых чулках.
   Но когда Меншикову придется вести борьбу за власть, он ведь не посчитается, кто ему родственник, кто друг. Так уж бывало множество раз! А теперь яснее ясного: светлейший выбрал сторону великого князя — внука Петра Алексеевича. А за внуком тем — Долгорукие, а за ними — старое боярство. А безродным, вроде Девиера, каюк!
   Музыка умолкла, танцы остановились. Аниська убежала, показав Девиеру язык.
   Бутурлин только и ждал этого, подхватил Девиера и утащил в шпалерную гостиную, украшенную похождениями древних богов. Там уж были Ушаков, граф Толстой, другие, бледные от серьезности момента. Колебавшиеся огоньки канделябр делали их лица особо решительными.
   — Левенвольд обещал подписать у государыни указ об аресте дюка Кушимена, — сообщил граф Толстой. — Надо решить, кто реализует этот указ?
   — На преображенцев не могу рассчитывать! — развел руками Бутурлин. — Все что угодно, только не это.
   Старый дипломат Толстой, который в свое время царевича сумел выманить из-за границы, предложил:
   — Найдите офицера или унтер-офицера смелого, но из подлых. Обещайте ему дворянство, хоть баронство, что угодно… Такие люди в Санктпетербурге могут быть только у вас, Антон Мануилович.
   Девиер, усмехаясь в тонкий ус, рассматривал фигуры толстоватых богинь на гобелене. Опять, значит, все упирается в Девиера?
   Чья-то женоподобная рука просунулась в дверь и сделала знак. Граф Толстой вскочил, выбежал. Через минуту вернулся к напряженно молчавшим собеседникам.
   — Государыня отказала Левенвольду. Говорит: арестовать Данилыча — тогда уж умертвить и меня…

11

   Горели факелы на набережной, хотя ночь была светла. Герцог Голштинский и его юная жена провожали государыню-матушку до кареты. Придворные раскланивались, слышалась иностранная речь.
   Императрица подозвала генерал-полицеймейстера, и он сел с ней в карету, напротив безликого Левенвольда.
   — Антон Мануилович, — промолвила императрица, когда карета тронулась, дребезжа по булыжной мостовой. — Что, та фигура еще там?
   — Какая фигура, ваше величество?
   — Ну, та… что граф Растрелли делал, литейщик.
   — Восковая персона, — подсказал Левенвольд.
   Девиер примолк, соображая, что могло вдруг в голову прийти этой сумасбродной даме. Но Левенвольд, лучше знавший свою повелительницу, понял это быстрее и застучал в переднее оконце, приказывая остановиться. Пришлось Девиеру вылезать из кареты, размахивая руками, командовать, чтобы весь остальной поезд, объезжая императорскую карету, следовал своим путем.
   Зимний дворец был пуст. В темных помещениях от близко текущих каналов было сыро. Всполошившиеся слуги бегали со свечами. Караульные преображенцы стояли безмолвно, как живые статуи.
   — А, студентик! — остановилась императрица возле юного часового, который спешил спрятать в обшлаг какую-то бумажку.
   «Уж не подметное ли письмо?» — встревожился Девиер, а государыня приказала часовому бумажку ту прочесть вслух.
   Это оказались вирши:
 
Хочу, хочу я любити.
Амур к тому побуждал мя.
Но я тогда, безрассуден,
Совет его не послушал…
 
   Императрица улыбнулась:
   — Неужели это ты сам сочинял?
   Преображенец кивнул и продолжал чтение, близко поднеся бумажку к тусклому свету караульного фонаря:
 
И, пронзив меня средь сердца,
Учинил меня бессильна.
Щит убо мне уж негоден:
К чему бо извне щититься,
Когда войну внутри ся чую!
 
   «Как неуклюже! — подумал Девиер. — Не то молитва, не то заклинание какое-то… Способны ли вообще русские писать стихи?»
   А императрица продолжала расспрашивать юного часового, любил ли он уже кого-нибудь?
   — Никак нет, ваше императорское величество! — звонко ответил преображенец. — Кроме вас — никого.
   Девиер и Левенвольд не могли удержаться от улыбки, а Девиер даже сказал:
   — Хороший из тебя придворный выйдет, князь Кантемир!
   — Никак нет! — вновь четко ответил он. — Не придворный, а пиита российский.
   — Оставьте мальчика в покое, — с лицемерной улыбкой повелела императрица. — И не мерьте всех по своей мерке…
   Они пошли в глубь здания. Прежняя, давно окончившаяся жизнь таилась здесь во всех углах. Хотелось ступать неслышно, шепотом говорить, эхо шагов отдавалось в самых дальних покоях.
   Старую токарную обошли кругом — именно там умирал Петр Алексеевич. Слуга долго возился с кольцом ключей у дверей в Тронную залу.

12

   Подняли светильники и увидели Его. На троне Он сидел, раздвинув локти и топорща усы. Глаза Его от свеч блистали. Сидел до того похожий на себя, что вошедшие вздрогнули и застыли.
   — М-ма-а… — непроизвольно прошептала императрица.