Страница:
— Быстрее! — упрашивала маркиза. Ее бил озноб, она куталась в шаль. — Быстрее, родимые… Что же ты, Цыцурин, выбрал ехать по реке, а по каналу, мимо Адмиралтейства, не проще?
— Не извольте беспокоиться, — заверил Цыцурин. — Раз доверились, терпите.
— Господи! — вздыхала маркиза. Чувствовалось, что она просто не может не говорить. — Разве я думала, разве я хоть чуточку знала, что он может быть здесь? Клянусь чем угодно, я сама видела его мертвым в застенке!
У ее ног Алена растирала ромом запястья Максюты, на которых зверские путы светлейшего князя оставили багровый след. Максюта был мрачен, с некоторым удивлением поглядывал на парижские мушки маркизы, на огромные золотые кольца, болтающиеся у ней в ушах.
А маркиза все спрашивала:
— Как же ты видел меня и не решался подойти? Ведь в Москве мы с тобой говаривали по-простому…
— Служба…
— А что ж ты как только узнал, что Авдей Лукич жив, что ж ты ко мне тотчас не пришел?
— Был занят… — усмехнулся Максюта.
Несмотря на неожиданную перемену, не верил он этой великолепной барыне, которая и по-нашему лопотала, и похожа была на ту московскую хозяйку давних лет. И Алена разделяла его недоверие, она лишь поглядывала на маркизу, слушая ее бесконечные речи.
А там, в вольном доме, у разломанной двери чулана, она обернулась и увидела ее. И зашлась, закричала словно полоумная: «Режь, убивай, Горгона ненавистная, вот она я вся перед тобой! А Максюта только повторял: «Софья Пудовна Канунникова, Софья Пудовна, ваш муж жив…»
Но теперь это все позади. Маркиза перебудила всех в своем доме, добралась до Цыцурина — к кому он хаживает на каторгу? Кто у него там есть, что там можно сделать? И вот они плывут все вместе.
А маркиза все говорит:
— Когда меня взяли в Преображенский приказ, я глупенькая была. Думала: за невинным всегда господь… Пока везли в Санктпетербург, измывались всячески, сулили: это, мол, цветочки, а будут еще и ягодки. Я же, дура, все спрашивала: за что, за что?
Она протягивала бледную руку, и верная Зизанья из-за плеча вкладывала в нее то питье, то платочек. Тут же был и Нулишка (куда ему деться с поста гайдука!), он опахивал синьору веером.
— Наконец привели в застенок, вижу: муж мой, Авдей Лукич, висит, на человека уж не похож… Князь-кесарь [50]Ромодановский, кровавый старик… Лицо у него тряслось от старости и пьянства, а все лютовал! Тот князь-кесарь у меня требует: подтверди, что царевич Алексей Петрович у вас бывал, что вы против государя заговор с ним мастерили! А не то, говорит, видишь? Вторая дыба порожняя стоит, она, говорит, для тебя…
— И вы подтвердили? — дерзко спросила Алена.
— Да…
— А бывал у вас царевич?
— Нет…
На барке воцарилось молчание. Каждый думал свою, одному ему известную думу. Слышались лишь мерные всплески весел, да в высоте крики невских чаек.
Барка уткнулась в причал, и все повалились друг на друга. Это была бревенчатая склизкая стена каторжной тюрьмы.
Весельчак с помощью Максюты подхватил Цыцурина и поднял его в качающейся лодке. Тот зарыскал в стене оконце, или бойницу, и подтянулся к нему. Кому-то что-то сказал и сделал знак, чтобы его опустили обратно. Некоторое время в лодке ждали. Наверху слышалось мерное топанье, слова команды. Шла смена караула.
Наконец в бревенчатой стене у них над головами открылась дверь, опустилась веревочная с перекладинами лестница. Впереди Цыцурин, за ним маркиза, ефиопка, вездесущий Нулишка, последним Максюта поднялись и исчезли в проеме двери. Оставшиеся ждали в лодке.
Внутри оказалась подклеть, тускло освещенная из единственного оконца. Полицейский унтер-офицер («Полторы Хари!» — вспомнила его прозвище маркиза) шепотом объяснялся с Цыцуриным. Завидев Максюту, он недоуменно покосился на его партикулярный армяк и полицейскую треуголку, но поздоровался с ним за руку. Однако на посулы Цыцурина не соглашался, мотал головой.
Маркиза вторглась в их разговор. «Мой муж… Не виделись много лет… Не пожалею ничего…» Выдернула, покривившись, кольцо с алмазами из уха и засунула его Полторы Хари за обшлаг.
И вот они — перешли в другое помещение, обширное, низкое, бревенчатое. Плеск волны слышится откуда-то сверху, значит, само помещение ниже уровня реки. Здесь запах сырости и гнили, терпкая портяночная вонь, из-за чего воздух кажется густым и почему-то пахнет фиалками.
Здесь на низких настилах рядами лежат люди в лохмотьях. Головы, поблескивая глазами, поворачиваются, следя за невиданными людьми, которые проходят посередине. Впереди женщина словно шамаханская царица, за ней другая, черноликая, чистый чертенок! Некоторые даже улыбаются им вослед. Редко звякнет кандальная цепь — каторжане они бывалые, зря мелкозвоны не разбрасывают.
— Эй, Чертова Дюжина! — позвал начальник охраны, подведя маркизу и ее спутников к угловому настилу.
Широкоплечий каторжанин вскочил, вытянувшись перед начальством. Маркиза сперва восхитилась его античным профилем, потом содрогнулась — другая половина его лица была изорудована клеймом 13. Это был тот, тот, кто, как в страшном сне, привиделся ей тогда в лодке!
И тут она увидела, что и все лица каторжных здесь неестественные, не человеческие, скорее звериные — без ноздрей, без ушей, а многие со страшными клеймами на лице.
— Где у вас тут был старик? — спросил Полторы Хари. — Которого вы еще звали батей?
— Канунников? — ответил Тринадцатый. — Был, был! И не только был, но еще жив благодаря нашему попечению.
И маркиза, несмотря на напряженное ожидание встречи с Авдеем Лукичом, обратила внимание на его независимую манеру речи. «Какой молодец! И как изувечен!»
Тринадцатый говорил:
— Мы же просили, господин унтер-офицер, чтобы старика этого на урок не назначать. Мы за него все сделаем. А давеча утром его опять под козу поставили… Это рогулька такая, — обратился он к маркизе, — на которой носят кирпичи.
— Но, но! — прикрикнул на него толсторожий, видимо, за то, что он заговорил с посторонними. — Знай край, да не падай!
Другой каторжанин, с клеймом 8, молоденький, червявый, откинул тряпье, закрывавшее голову лежавшего в углу человека. И маркиза увидела Авдея Лукича. Конечно, она ожидала, что он постарел на много лет, конечно, — седина, морщины, слезящиеся веки… Но самым для нее ужасным было увидеть печать страданий на этом, казалось бы спокойном, умиротворенном лице.
Тринадцатый вдруг быстро заговорил по-французски:
— Мадам, если только можете… Сделайте все, чтоб его отсюда забрать. Нам с трудом удается его сохранить… Он же болен, стар, таких не щадят!
— Не сметь! — заорал Полторы Хари. — Говорить только по-русски!
— Идите к императрице, к светлейшему князю, — продолжал Тринадцатый. — Выкупите его, черт возьми, и это здесь возможно!
Унтер-офицер сделал шаг к нему, занося хлыст, но постеснялся неизвестной особы и Максюты, которого он продолжал считать за своеобразное начальство.
А эта офранцуженная маркиза, вся в модных кудряшках и затейливых юбках, вдруг заломила над головой прекрасные свои руки и повалилась на тряпье, закрывавшее Авдея Лукича.
— Ой, дура я, дура преступная, что ж я сделала с тобой!
И слезы горючие капали на его отчужденный желтый лик.
ГЛАВА ШЕСТАЯ. Тени кораблей
1
2
3
— Не извольте беспокоиться, — заверил Цыцурин. — Раз доверились, терпите.
— Господи! — вздыхала маркиза. Чувствовалось, что она просто не может не говорить. — Разве я думала, разве я хоть чуточку знала, что он может быть здесь? Клянусь чем угодно, я сама видела его мертвым в застенке!
У ее ног Алена растирала ромом запястья Максюты, на которых зверские путы светлейшего князя оставили багровый след. Максюта был мрачен, с некоторым удивлением поглядывал на парижские мушки маркизы, на огромные золотые кольца, болтающиеся у ней в ушах.
А маркиза все спрашивала:
— Как же ты видел меня и не решался подойти? Ведь в Москве мы с тобой говаривали по-простому…
— Служба…
— А что ж ты как только узнал, что Авдей Лукич жив, что ж ты ко мне тотчас не пришел?
— Был занят… — усмехнулся Максюта.
Несмотря на неожиданную перемену, не верил он этой великолепной барыне, которая и по-нашему лопотала, и похожа была на ту московскую хозяйку давних лет. И Алена разделяла его недоверие, она лишь поглядывала на маркизу, слушая ее бесконечные речи.
А там, в вольном доме, у разломанной двери чулана, она обернулась и увидела ее. И зашлась, закричала словно полоумная: «Режь, убивай, Горгона ненавистная, вот она я вся перед тобой! А Максюта только повторял: «Софья Пудовна Канунникова, Софья Пудовна, ваш муж жив…»
Но теперь это все позади. Маркиза перебудила всех в своем доме, добралась до Цыцурина — к кому он хаживает на каторгу? Кто у него там есть, что там можно сделать? И вот они плывут все вместе.
А маркиза все говорит:
— Когда меня взяли в Преображенский приказ, я глупенькая была. Думала: за невинным всегда господь… Пока везли в Санктпетербург, измывались всячески, сулили: это, мол, цветочки, а будут еще и ягодки. Я же, дура, все спрашивала: за что, за что?
Она протягивала бледную руку, и верная Зизанья из-за плеча вкладывала в нее то питье, то платочек. Тут же был и Нулишка (куда ему деться с поста гайдука!), он опахивал синьору веером.
— Наконец привели в застенок, вижу: муж мой, Авдей Лукич, висит, на человека уж не похож… Князь-кесарь [50]Ромодановский, кровавый старик… Лицо у него тряслось от старости и пьянства, а все лютовал! Тот князь-кесарь у меня требует: подтверди, что царевич Алексей Петрович у вас бывал, что вы против государя заговор с ним мастерили! А не то, говорит, видишь? Вторая дыба порожняя стоит, она, говорит, для тебя…
— И вы подтвердили? — дерзко спросила Алена.
— Да…
— А бывал у вас царевич?
— Нет…
На барке воцарилось молчание. Каждый думал свою, одному ему известную думу. Слышались лишь мерные всплески весел, да в высоте крики невских чаек.
Барка уткнулась в причал, и все повалились друг на друга. Это была бревенчатая склизкая стена каторжной тюрьмы.
Весельчак с помощью Максюты подхватил Цыцурина и поднял его в качающейся лодке. Тот зарыскал в стене оконце, или бойницу, и подтянулся к нему. Кому-то что-то сказал и сделал знак, чтобы его опустили обратно. Некоторое время в лодке ждали. Наверху слышалось мерное топанье, слова команды. Шла смена караула.
Наконец в бревенчатой стене у них над головами открылась дверь, опустилась веревочная с перекладинами лестница. Впереди Цыцурин, за ним маркиза, ефиопка, вездесущий Нулишка, последним Максюта поднялись и исчезли в проеме двери. Оставшиеся ждали в лодке.
Внутри оказалась подклеть, тускло освещенная из единственного оконца. Полицейский унтер-офицер («Полторы Хари!» — вспомнила его прозвище маркиза) шепотом объяснялся с Цыцуриным. Завидев Максюту, он недоуменно покосился на его партикулярный армяк и полицейскую треуголку, но поздоровался с ним за руку. Однако на посулы Цыцурина не соглашался, мотал головой.
Маркиза вторглась в их разговор. «Мой муж… Не виделись много лет… Не пожалею ничего…» Выдернула, покривившись, кольцо с алмазами из уха и засунула его Полторы Хари за обшлаг.
И вот они — перешли в другое помещение, обширное, низкое, бревенчатое. Плеск волны слышится откуда-то сверху, значит, само помещение ниже уровня реки. Здесь запах сырости и гнили, терпкая портяночная вонь, из-за чего воздух кажется густым и почему-то пахнет фиалками.
Здесь на низких настилах рядами лежат люди в лохмотьях. Головы, поблескивая глазами, поворачиваются, следя за невиданными людьми, которые проходят посередине. Впереди женщина словно шамаханская царица, за ней другая, черноликая, чистый чертенок! Некоторые даже улыбаются им вослед. Редко звякнет кандальная цепь — каторжане они бывалые, зря мелкозвоны не разбрасывают.
— Эй, Чертова Дюжина! — позвал начальник охраны, подведя маркизу и ее спутников к угловому настилу.
Широкоплечий каторжанин вскочил, вытянувшись перед начальством. Маркиза сперва восхитилась его античным профилем, потом содрогнулась — другая половина его лица была изорудована клеймом 13. Это был тот, тот, кто, как в страшном сне, привиделся ей тогда в лодке!
И тут она увидела, что и все лица каторжных здесь неестественные, не человеческие, скорее звериные — без ноздрей, без ушей, а многие со страшными клеймами на лице.
— Где у вас тут был старик? — спросил Полторы Хари. — Которого вы еще звали батей?
— Канунников? — ответил Тринадцатый. — Был, был! И не только был, но еще жив благодаря нашему попечению.
И маркиза, несмотря на напряженное ожидание встречи с Авдеем Лукичом, обратила внимание на его независимую манеру речи. «Какой молодец! И как изувечен!»
Тринадцатый говорил:
— Мы же просили, господин унтер-офицер, чтобы старика этого на урок не назначать. Мы за него все сделаем. А давеча утром его опять под козу поставили… Это рогулька такая, — обратился он к маркизе, — на которой носят кирпичи.
— Но, но! — прикрикнул на него толсторожий, видимо, за то, что он заговорил с посторонними. — Знай край, да не падай!
Другой каторжанин, с клеймом 8, молоденький, червявый, откинул тряпье, закрывавшее голову лежавшего в углу человека. И маркиза увидела Авдея Лукича. Конечно, она ожидала, что он постарел на много лет, конечно, — седина, морщины, слезящиеся веки… Но самым для нее ужасным было увидеть печать страданий на этом, казалось бы спокойном, умиротворенном лице.
Тринадцатый вдруг быстро заговорил по-французски:
— Мадам, если только можете… Сделайте все, чтоб его отсюда забрать. Нам с трудом удается его сохранить… Он же болен, стар, таких не щадят!
— Не сметь! — заорал Полторы Хари. — Говорить только по-русски!
— Идите к императрице, к светлейшему князю, — продолжал Тринадцатый. — Выкупите его, черт возьми, и это здесь возможно!
Унтер-офицер сделал шаг к нему, занося хлыст, но постеснялся неизвестной особы и Максюты, которого он продолжал считать за своеобразное начальство.
А эта офранцуженная маркиза, вся в модных кудряшках и затейливых юбках, вдруг заломила над головой прекрасные свои руки и повалилась на тряпье, закрывавшее Авдея Лукича.
— Ой, дура я, дура преступная, что ж я сделала с тобой!
И слезы горючие капали на его отчужденный желтый лик.
ГЛАВА ШЕСТАЯ. Тени кораблей
1
Завершив утреннее омовение, светлейший князь отдал рушник камер-лакеям. Покрасовался перед трюмо, расправляя воротник. Турецкий шлафрок с витым поясом по утрам — это он подсмотрел в божественных Версалях. Это мелочь, но мелочь существенная, из таких мелочей и составляется этикет, который он придумал сам и скрупулезно поддерживает в своем высококняжеском доме.
Светлейший двинулся через анфиладу, камердинеры с поклонами растворяли двери, а следом в строгом порядке двигалась свита — гофмейстеры, то есть устроители двора, герольды, то есть домашние объявители, шенки — буфетчики, а за ними егермейстеры, конюшие, садовники, два живописца и даже один делатель фигурный, то есть скульптор.
В такой процессии и нарочито не торопясь, ибо поспешность есть удел скрытых бездельников, светлейший вышел в угловой покой, откуда через просторные окна виделась солнечная Нева, до самого моря. А на той стороне — дворцы, мастерские, павильоны, верфи, целый лес мачт и флагштоков, на которых свежий ветер трепал разноцветные флаги.
И как всегда, он не мог не остановиться в этом покое своего великолепного дворца и не вспомнить слова Петра: «Кому из вас, братцы мои, хотя бы во сне снилось лет тридцать тому назад, что мы с вами будем здесь у Остзейского моря плотничать и воздвигнем город сей чрезвычайный?…»
И слова сии покойником были произнесены именно в этом месте, когда блистательный Меншиков, генерал-губернатор Санктпетербургский, достроив свой дворец, показывал его царю, у которого как раз все царские жилища смахивали на казармы да на бараки. Но великий Петр не был ни ревнив, ни завистлив. Он восхищался строением Меншикова, как будто это был его собственный дворец!
Зато к другому был ревнив царь Петр. На этом же смотровом месте во дворце он спросил однажды своего любимца, шута Балакирева: «Что говорят о Санктпетербурге?»
А Балакирев отвечал: «Царь-государь! В народе говорят — с одной стороны море, с другой стороны горе. С третьей мох, а с четвертой — ох!»
За что и бит был тот Балакирев царскою тростью.
Меншиков усмехнулся и зашагал далее по штучным паркетам, мимо синих изразцовых печей и зеркальных каминов. А следом, стараясь не шаркать подошвами, устремилась вся свита.
Светлейший, устраивая частенько званые обеды на триста — четыреста персон, терпеть не мог, однако, чтобы кто-либо чужой присутствовал на его семейных трапезах. Поэтому, не входя на фриштык, иже есть завтрак, свита остановилась и раскланялась.
Меншиков вошел в малую столовую, приветливо здороваясь, целуя жену и дочерей. Обращение его в семье было свободное, и потому, как только он сел, начался шумный завтрак.
Будто и не минуло этого месяца разлуки, будто верная Фортуна по-прежнему простирает над Меншиковыми свой благодетельный венец!
Расправляя салфетку, светлейший перво-наперво отметил, что рядом со старшей дочерью, красавицей Марией, место оставлено пустым. Торчит клином накрахмаленная салфетка.
Это, конечно, место Сапеги, ее жениха, оставлено пустым, как для покойника. Ну и пусть! Для Александра Даниловича он и есть теперь покойник, горделивый пан Сапега! Не успели слухи расползтись, что светлейшему в Курляндии не повезло, как пан сей мигом в другой лагерь перебежал!
Шут с ним, однако! Фортуна еще выше поднимет блистающий венец, и зятем светлейшего станет внук самого императора. Ежели, конечно, сбудется все, что думалось, что намечалось там, на унылых дорогах Курляндии.
А в остальном ничего не изменилось в дружном семействе Меншиковых. Хозяйка, Дарья Михайловна, разливает чай сама, лакеи только носят блюда. Женщина она болезненная, глаза вечно на мокром месте. Вот и сейчас платок вынимает — разжалобила ее рассказом приживалка, комнатная старушка, о своей сватье, у которой где-то в Симбирской провинции и лохмотишко зело убогой, и свеч не на что выменять, богу поставить… И вслед за носовым платком из ридикюля светлейшей княгини достается серебряный полтинник и жалуется на свечки той симбирской сватье.
Светлейший от возмущения еле ногой не топнул. Подобно царю Петру, он терпеть не мог нищих да убогих, но в семье он привык уважать интересы близких.
Рядом с хозяюшкой ее сестра, Варвара Михайловна, горбунья. Нос у нее ниже подбородка, как говорится в народе — в чужие горшки совать. А глаза быстрые, острые, так всех подряд и нанизывают. С нею также сидит приживалка, явилась благодарить за место фрейлины при великих княжнах. Расписывает полученные там блага: «Ежедневно, матушка, получаем мы кошт — полпива по шесть бутылок, а рейнвейну и красного можно брать по охоте…»
Лет двадцать тому назад сестры Арсеньевы — Дарья и Варвара — веселушки, выдумщицы, певуньи, были взяты к царевне Наталье Алексеевне в терем. Царевна, любимая сестра царя Петра, сама была спора на всяческие забавы, а при ней тогда состояла и Марта Скавронская, соломенная вдова шведского трубача. Царь туда хаживал, было ему там и семейно и уютно, Алексашка Меншиков, конечно, был и там рядом с ним. Как только лифляндка Марта стала женой государя, а потом и императрицей Екатериной Алексеевной, так и нежная Дашенька Арсеньева сделалась женою царского любимца. Сестра же ее, горбунья, последовала за нею в дом Меншикова, и светлейший по-своему и ее полюбил — за разум министерский, за хитрость ума, коей иному сенатору недоставало.
Берясь за перемену блюд, светлейший приветливо взглянул на свояченицу, но обнаружил, что та на него и смотреть не желает — сердится. Делает вид, что по горло занята обеспечением вновь пожалованной фрейлины.
А сердится она явно за то, что деверь ее не послушался, поехал в Курляндию, а получилось так, как она предрекала, — пустые хлопоты. «Там ведь эта пешка, Анна Иоанновна, — доказывал перед отъездом светлейший. — А все царевны Иоанновны мне еще при покойнике Петре руку целовали». «Погодите, — возражала Варвара Михайловна, — эти Иоанновны вам за сию руку голову оторвут!»
А вот с независимым видом явился старший сын — светлейший князь Александр Александрович. И не подумал извиниться за опоздание к семейному фриштыку. Знает, что ради встречи отец своему любимцу выговор не сделает.
Александр Данилович критически оглядел фигуру сына. Парик, последняя парижская новинка, причесан совсем необычно, на пробор, и коса есть с черною лентой. Мимо какого зеркала ни пройдет — поглядится. За стол уселся в головном уборе, в картузе голубого цвета, а порты у него замшевые, тоже из Парижа.
— Саша, Саша! — закричали ему сестры. — Нам перечни принесли театральные. Глянь: «Тюрьмовый заключенник, или Принц-нелюбодей», аглицкая пиеса. А вот другая — «Доктор принужденный», действо господина де Молиера. Что скажешь — посылать за местами?
Светлейший двинулся через анфиладу, камердинеры с поклонами растворяли двери, а следом в строгом порядке двигалась свита — гофмейстеры, то есть устроители двора, герольды, то есть домашние объявители, шенки — буфетчики, а за ними егермейстеры, конюшие, садовники, два живописца и даже один делатель фигурный, то есть скульптор.
В такой процессии и нарочито не торопясь, ибо поспешность есть удел скрытых бездельников, светлейший вышел в угловой покой, откуда через просторные окна виделась солнечная Нева, до самого моря. А на той стороне — дворцы, мастерские, павильоны, верфи, целый лес мачт и флагштоков, на которых свежий ветер трепал разноцветные флаги.
И как всегда, он не мог не остановиться в этом покое своего великолепного дворца и не вспомнить слова Петра: «Кому из вас, братцы мои, хотя бы во сне снилось лет тридцать тому назад, что мы с вами будем здесь у Остзейского моря плотничать и воздвигнем город сей чрезвычайный?…»
И слова сии покойником были произнесены именно в этом месте, когда блистательный Меншиков, генерал-губернатор Санктпетербургский, достроив свой дворец, показывал его царю, у которого как раз все царские жилища смахивали на казармы да на бараки. Но великий Петр не был ни ревнив, ни завистлив. Он восхищался строением Меншикова, как будто это был его собственный дворец!
Зато к другому был ревнив царь Петр. На этом же смотровом месте во дворце он спросил однажды своего любимца, шута Балакирева: «Что говорят о Санктпетербурге?»
А Балакирев отвечал: «Царь-государь! В народе говорят — с одной стороны море, с другой стороны горе. С третьей мох, а с четвертой — ох!»
За что и бит был тот Балакирев царскою тростью.
Меншиков усмехнулся и зашагал далее по штучным паркетам, мимо синих изразцовых печей и зеркальных каминов. А следом, стараясь не шаркать подошвами, устремилась вся свита.
Светлейший, устраивая частенько званые обеды на триста — четыреста персон, терпеть не мог, однако, чтобы кто-либо чужой присутствовал на его семейных трапезах. Поэтому, не входя на фриштык, иже есть завтрак, свита остановилась и раскланялась.
Меншиков вошел в малую столовую, приветливо здороваясь, целуя жену и дочерей. Обращение его в семье было свободное, и потому, как только он сел, начался шумный завтрак.
Будто и не минуло этого месяца разлуки, будто верная Фортуна по-прежнему простирает над Меншиковыми свой благодетельный венец!
Расправляя салфетку, светлейший перво-наперво отметил, что рядом со старшей дочерью, красавицей Марией, место оставлено пустым. Торчит клином накрахмаленная салфетка.
Это, конечно, место Сапеги, ее жениха, оставлено пустым, как для покойника. Ну и пусть! Для Александра Даниловича он и есть теперь покойник, горделивый пан Сапега! Не успели слухи расползтись, что светлейшему в Курляндии не повезло, как пан сей мигом в другой лагерь перебежал!
Шут с ним, однако! Фортуна еще выше поднимет блистающий венец, и зятем светлейшего станет внук самого императора. Ежели, конечно, сбудется все, что думалось, что намечалось там, на унылых дорогах Курляндии.
А в остальном ничего не изменилось в дружном семействе Меншиковых. Хозяйка, Дарья Михайловна, разливает чай сама, лакеи только носят блюда. Женщина она болезненная, глаза вечно на мокром месте. Вот и сейчас платок вынимает — разжалобила ее рассказом приживалка, комнатная старушка, о своей сватье, у которой где-то в Симбирской провинции и лохмотишко зело убогой, и свеч не на что выменять, богу поставить… И вслед за носовым платком из ридикюля светлейшей княгини достается серебряный полтинник и жалуется на свечки той симбирской сватье.
Светлейший от возмущения еле ногой не топнул. Подобно царю Петру, он терпеть не мог нищих да убогих, но в семье он привык уважать интересы близких.
Рядом с хозяюшкой ее сестра, Варвара Михайловна, горбунья. Нос у нее ниже подбородка, как говорится в народе — в чужие горшки совать. А глаза быстрые, острые, так всех подряд и нанизывают. С нею также сидит приживалка, явилась благодарить за место фрейлины при великих княжнах. Расписывает полученные там блага: «Ежедневно, матушка, получаем мы кошт — полпива по шесть бутылок, а рейнвейну и красного можно брать по охоте…»
Лет двадцать тому назад сестры Арсеньевы — Дарья и Варвара — веселушки, выдумщицы, певуньи, были взяты к царевне Наталье Алексеевне в терем. Царевна, любимая сестра царя Петра, сама была спора на всяческие забавы, а при ней тогда состояла и Марта Скавронская, соломенная вдова шведского трубача. Царь туда хаживал, было ему там и семейно и уютно, Алексашка Меншиков, конечно, был и там рядом с ним. Как только лифляндка Марта стала женой государя, а потом и императрицей Екатериной Алексеевной, так и нежная Дашенька Арсеньева сделалась женою царского любимца. Сестра же ее, горбунья, последовала за нею в дом Меншикова, и светлейший по-своему и ее полюбил — за разум министерский, за хитрость ума, коей иному сенатору недоставало.
Берясь за перемену блюд, светлейший приветливо взглянул на свояченицу, но обнаружил, что та на него и смотреть не желает — сердится. Делает вид, что по горло занята обеспечением вновь пожалованной фрейлины.
А сердится она явно за то, что деверь ее не послушался, поехал в Курляндию, а получилось так, как она предрекала, — пустые хлопоты. «Там ведь эта пешка, Анна Иоанновна, — доказывал перед отъездом светлейший. — А все царевны Иоанновны мне еще при покойнике Петре руку целовали». «Погодите, — возражала Варвара Михайловна, — эти Иоанновны вам за сию руку голову оторвут!»
А вот с независимым видом явился старший сын — светлейший князь Александр Александрович. И не подумал извиниться за опоздание к семейному фриштыку. Знает, что ради встречи отец своему любимцу выговор не сделает.
Александр Данилович критически оглядел фигуру сына. Парик, последняя парижская новинка, причесан совсем необычно, на пробор, и коса есть с черною лентой. Мимо какого зеркала ни пройдет — поглядится. За стол уселся в головном уборе, в картузе голубого цвета, а порты у него замшевые, тоже из Парижа.
— Саша, Саша! — закричали ему сестры. — Нам перечни принесли театральные. Глянь: «Тюрьмовый заключенник, или Принц-нелюбодей», аглицкая пиеса. А вот другая — «Доктор принужденный», действо господина де Молиера. Что скажешь — посылать за местами?
2
Кабинет-секретарь, генерал-майор Волков, докладывал текущие бумаги. Амстердамские очки в серебряной оправе поблескивали у него на носу.
— Что копаешься? — подгонял его светлейший. — Давай сначала какие срочнее. Да сними ты эти окуляры, они тебе только мешают!
Убедившись, что секретарь еще не готов к докладу, светлейший выглянул в прихожую и увидел, что скороход, он же камер-герольд, любезничает с горничной. Завидев Меншикова, горничная скрылась, будто провалилась под пол.
— Мишка! — рассердился Меншиков. — Вечно тебя не дозовешься! Валяй-ка к госпоже Варваре Михайловне, пусть она ко мне пожаловать изволит.
Камер-герольд пустился во всю прыть, а Меншикова заинтересовало, куда могла так быстро исчезнуть девица. Он подошел и обнаружил возле конторки скорохода гобелен на стене.
«Так и знал, — установил светлейший, — тут потайной лаз. Уж в какой секретности архитектор мне эти сокровенные ходы делал, а теперь каждая горничная в доме ими пользуется».
— Читай, горе-секретарь! — сказал он Волкову, вернувшись.
— «Зело запустело в той Сибири за многими причинами, — докладывал Волков какую-то нуднейшую челобитную. — А наипаче от великих расстояний, от малолюдства, от глупости преждебывших владетелей…»
«При покойном императоре, — размышлял Меншиков, — многажды говорилось о необходимости изучать богатства Сибири. Однако за всем обилием военных и иных дел того в ход запустить не успели. Разумеем запустить это дело днесь».
— Записывай! — приказал он Волкову, прервав чтение перечня неурядиц. — Президенту Академии Санктпетербургской господину Блументросту. Послать извольте в ту страну Сибирь экспедицию из многих академии вашей членов…
Явился камер-герольд, запыхавшийся от усердия, и сообщил, что госпожа свояченица его высококняжеской светлости ответствовали, якобы у господина губернатора и генерал-фельдмаршала к ней, свояченице, дел никаких нет и быть не может.
— Что-о? — сперва разгневался светлейший. Но потом подумал про свояченицу — злится! И послал скорохода с тем же приглашением еще раз.
Теперь Волков стал читать режим обучения малолетнего внука государева Петра Алексеевича.
— «Понеже [51]часы к наукам и забавам перемежаться должны, до десяти часов утра читать им историю, особливо добродетели монархов древних времен; с десяти же часов забавляться игрою в волленшпиль, сиречь летающий мяч…»
«Чудак! — улыбнулся про себя Меншиков, глядя на лобастое, честное лицо генерал-майора. — Неужели он не понимает, что я почти отставлен? Мне ли заниматься регламентом обучения царевича?»
Однако тут ему представилась Фортуна с лавровым венцом, летящая все ввысь и ввысь. И он подумал: царевича того в свои руки крепко забрать. Пусть и живет здесь, в моем доме. Пусть привыкает к моей власти, к моей семье, к моей дочери, а там, как бог даст…
— Чего у тебя еще? — спросил он.
— Юрнал, или Поденная записка лично вашей высококняжеской светлости, — ответил Волков. — Извольте за вчерашний день прочесть записи и заверить их собственноручно.
— Посмотрим, посмотрим, — сказал Меншиков, листая Юрнал. И вдруг закричал, как обжегшийся: — Да ты что, тварь? Ты нарочно это, скотина?
Перепугавшийся Волков пролепетал что-то, снял и уронил очки.
— Ты это пишешь или кто-нибудь из твоих борзописцев? Несправедливое арестование его великокняжеской светлости… Ты что, спятил?
Волков, согнувшись, искал на ковре очки, похоже было, что он просто встал на колени. Меншиков в сердцах запустил Юрнал в камин, который, к счастью, не топился.
— Напишешь так, — командовал Меншиков. — С самого утра прибытие генерал-фельдмаршала и прочая и прочая, обыватели стольного города встречают светлейшего князя огневой потехой и пушечным салютом. Затем светлейший князь прибыл в Летний дворец, резиденцию государыни, где оставался при них неотлучно даже до ужина… Словом, ординарнейший день, ты меня понял, умная башка?
Волков, водрузивший найденные очки, радостно кивал головой.
Снова явился ретивый камер-герольд. Госпожа свояченица ответствовала на сей раз, что у нее нет дел к господину губернатору и светлейшему князю… Но просит пожаловать к ней запросто на чашечку чая.
Меншиков чертыхнулся, отослал Волкова с бумагами, а сам прошел на «Варваринскую половину», где обитала его многомудрая свояченица, воспитывавшая его детей.
Горбунья подала ему для целования сразу обе тощие ручки. Не соболезнующе, нет, — твердо смотрела ему в глаза. Усадила за субтильный французский столик, и светлейший тотчас получил от нее ту информацию, которую тщетно ожидал от своих секретарей.
— Двор случившимся обескуражен. Двор не может понять, как это непостижимый дюк Кушимен (она применяла ту же версальскую анаграмму) после всего происшедшего может позволить себе разъезжать по своим частным делам, вместо того чтобы кинуться к императрице, грозить, умолять, доказывать…
Меншиков удовлетворенно откинулся на спинку стульчика. Вынул из-за обшлага пресловутый указ об аресте. Варвара Михайловна прищурилась, отставила чашечку, взяла свиток, поднесла к самым глазам, долго изучала подпись.
— Да, это она сама, — наконец сказала горбунья. — Сомненья нет.
— Но почему же, почему? Неужели она не понимает, что без меня…
— В том вся беда, милый Алексаша, — Варвара Михайловна погладила рукав светлейшего деверя, — она отлично понимает, что вы-то без нее вполне можете обойтись!
Пили чай, хрустели обсахаренным печеньем. Светлейший поднялся, ловя пальцы свояченицы, преданно их целуя.
— Не гневайтесь, голубушка, за Курляндию… Одно я там понял — давить их всех надо, давить! Ежели б не наказ царицы, я бы их всех там передавил во главе с этой надолбой Анной Иоанновной.
— Давить-то ее надо… Но, Алексаша, еще нужнее другое…
— Знаю, знаю, что вы скажете. Обворожить, обаять!
— Между прочим, — сказала горбунья, уже проводив светлейшего до двери, — в настоящий момент портомоя, а с ней и вся златотканая свора садятся в лодки у Летнего сада. И знаете зачем? Едут навестить драгоценнейшего светлейшего, узреть воочию, не болен ли он, не смертельно ли разгневан… Но не заноситесь, дюк Кушимен, не заноситесь!
В дверь кто-то поскребся, и горбунья крикнула с раздражением:
— Что там? Я же заказала меня беспокоить!
Однако вышла и вернулась, недоуменно пожимая плечами.
— Это вас, сударь. Какая-то, говорят, дама, якобы маркиза, с нею карлик и какой-то мужик в полицейской треуголке. Ждут вас внизу. Что-нибудь серьезное?
— Что копаешься? — подгонял его светлейший. — Давай сначала какие срочнее. Да сними ты эти окуляры, они тебе только мешают!
Убедившись, что секретарь еще не готов к докладу, светлейший выглянул в прихожую и увидел, что скороход, он же камер-герольд, любезничает с горничной. Завидев Меншикова, горничная скрылась, будто провалилась под пол.
— Мишка! — рассердился Меншиков. — Вечно тебя не дозовешься! Валяй-ка к госпоже Варваре Михайловне, пусть она ко мне пожаловать изволит.
Камер-герольд пустился во всю прыть, а Меншикова заинтересовало, куда могла так быстро исчезнуть девица. Он подошел и обнаружил возле конторки скорохода гобелен на стене.
«Так и знал, — установил светлейший, — тут потайной лаз. Уж в какой секретности архитектор мне эти сокровенные ходы делал, а теперь каждая горничная в доме ими пользуется».
— Читай, горе-секретарь! — сказал он Волкову, вернувшись.
— «Зело запустело в той Сибири за многими причинами, — докладывал Волков какую-то нуднейшую челобитную. — А наипаче от великих расстояний, от малолюдства, от глупости преждебывших владетелей…»
«При покойном императоре, — размышлял Меншиков, — многажды говорилось о необходимости изучать богатства Сибири. Однако за всем обилием военных и иных дел того в ход запустить не успели. Разумеем запустить это дело днесь».
— Записывай! — приказал он Волкову, прервав чтение перечня неурядиц. — Президенту Академии Санктпетербургской господину Блументросту. Послать извольте в ту страну Сибирь экспедицию из многих академии вашей членов…
Явился камер-герольд, запыхавшийся от усердия, и сообщил, что госпожа свояченица его высококняжеской светлости ответствовали, якобы у господина губернатора и генерал-фельдмаршала к ней, свояченице, дел никаких нет и быть не может.
— Что-о? — сперва разгневался светлейший. Но потом подумал про свояченицу — злится! И послал скорохода с тем же приглашением еще раз.
Теперь Волков стал читать режим обучения малолетнего внука государева Петра Алексеевича.
— «Понеже [51]часы к наукам и забавам перемежаться должны, до десяти часов утра читать им историю, особливо добродетели монархов древних времен; с десяти же часов забавляться игрою в волленшпиль, сиречь летающий мяч…»
«Чудак! — улыбнулся про себя Меншиков, глядя на лобастое, честное лицо генерал-майора. — Неужели он не понимает, что я почти отставлен? Мне ли заниматься регламентом обучения царевича?»
Однако тут ему представилась Фортуна с лавровым венцом, летящая все ввысь и ввысь. И он подумал: царевича того в свои руки крепко забрать. Пусть и живет здесь, в моем доме. Пусть привыкает к моей власти, к моей семье, к моей дочери, а там, как бог даст…
— Чего у тебя еще? — спросил он.
— Юрнал, или Поденная записка лично вашей высококняжеской светлости, — ответил Волков. — Извольте за вчерашний день прочесть записи и заверить их собственноручно.
— Посмотрим, посмотрим, — сказал Меншиков, листая Юрнал. И вдруг закричал, как обжегшийся: — Да ты что, тварь? Ты нарочно это, скотина?
Перепугавшийся Волков пролепетал что-то, снял и уронил очки.
— Ты это пишешь или кто-нибудь из твоих борзописцев? Несправедливое арестование его великокняжеской светлости… Ты что, спятил?
Волков, согнувшись, искал на ковре очки, похоже было, что он просто встал на колени. Меншиков в сердцах запустил Юрнал в камин, который, к счастью, не топился.
— Напишешь так, — командовал Меншиков. — С самого утра прибытие генерал-фельдмаршала и прочая и прочая, обыватели стольного города встречают светлейшего князя огневой потехой и пушечным салютом. Затем светлейший князь прибыл в Летний дворец, резиденцию государыни, где оставался при них неотлучно даже до ужина… Словом, ординарнейший день, ты меня понял, умная башка?
Волков, водрузивший найденные очки, радостно кивал головой.
Снова явился ретивый камер-герольд. Госпожа свояченица ответствовала на сей раз, что у нее нет дел к господину губернатору и светлейшему князю… Но просит пожаловать к ней запросто на чашечку чая.
Меншиков чертыхнулся, отослал Волкова с бумагами, а сам прошел на «Варваринскую половину», где обитала его многомудрая свояченица, воспитывавшая его детей.
Горбунья подала ему для целования сразу обе тощие ручки. Не соболезнующе, нет, — твердо смотрела ему в глаза. Усадила за субтильный французский столик, и светлейший тотчас получил от нее ту информацию, которую тщетно ожидал от своих секретарей.
— Двор случившимся обескуражен. Двор не может понять, как это непостижимый дюк Кушимен (она применяла ту же версальскую анаграмму) после всего происшедшего может позволить себе разъезжать по своим частным делам, вместо того чтобы кинуться к императрице, грозить, умолять, доказывать…
Меншиков удовлетворенно откинулся на спинку стульчика. Вынул из-за обшлага пресловутый указ об аресте. Варвара Михайловна прищурилась, отставила чашечку, взяла свиток, поднесла к самым глазам, долго изучала подпись.
— Да, это она сама, — наконец сказала горбунья. — Сомненья нет.
— Но почему же, почему? Неужели она не понимает, что без меня…
— В том вся беда, милый Алексаша, — Варвара Михайловна погладила рукав светлейшего деверя, — она отлично понимает, что вы-то без нее вполне можете обойтись!
Пили чай, хрустели обсахаренным печеньем. Светлейший поднялся, ловя пальцы свояченицы, преданно их целуя.
— Не гневайтесь, голубушка, за Курляндию… Одно я там понял — давить их всех надо, давить! Ежели б не наказ царицы, я бы их всех там передавил во главе с этой надолбой Анной Иоанновной.
— Давить-то ее надо… Но, Алексаша, еще нужнее другое…
— Знаю, знаю, что вы скажете. Обворожить, обаять!
— Между прочим, — сказала горбунья, уже проводив светлейшего до двери, — в настоящий момент портомоя, а с ней и вся златотканая свора садятся в лодки у Летнего сада. И знаете зачем? Едут навестить драгоценнейшего светлейшего, узреть воочию, не болен ли он, не смертельно ли разгневан… Но не заноситесь, дюк Кушимен, не заноситесь!
В дверь кто-то поскребся, и горбунья крикнула с раздражением:
— Что там? Я же заказала меня беспокоить!
Однако вышла и вернулась, недоуменно пожимая плечами.
— Это вас, сударь. Какая-то, говорят, дама, якобы маркиза, с нею карлик и какой-то мужик в полицейской треуголке. Ждут вас внизу. Что-нибудь серьезное?
3
Государыня, обняв за плечи светлейшую княгиню, дорогую подругу юности, неторопливо продвигались с нею в глубь меншиковских покоев. Говорили без умолку о здоровье (которого, увы, нет!), о погоде (которая не радует), о детях (которые не слушаются).
О чем угодно говорили, словно встретились после многолетней разлуки. Не говорили лишь, не касались того, что произошло давеча на ямской заставе. И сам светлейший этого не трогал, рассуждал только о плачевном положении, которое сложилось в Курляндии.
По знаку Меншикова генерал-майор Волков подал проект регламента обучения и воспитания великого князя Петра Алексеевича, и светлейший высказал свои соображения.
— Ах, Данилыч! — воскликнула государыня. Давненько она не называла его так! — Бери царевича к себе в семью, воспитывай, как своих детей… Меня другое беспокоит, Данилыч!
Она отвела его в сторону от толпы почтительных придворных и что-то взволнованно заговорила, поводя обнаженными полными плечами. Серьезность глубокая была на ее чернобровом лице.
Герольд зычно объявил, что прибыл вице-канцлер Остерман.
— Господа! — обратилась императрица к собравшимся. — Мы проведем заседание Верховного тайного совета в доме его высококняжеской светлости… Не так ли, Данилыч? Помнится, у тебя был такой уютненький ореховый кабинетик, покойный Петруша его очень любил…
В гондоле венецианского стиля прибыл насупленный герцог Голштинский, с ним юркий министр Бассеевич. Прибывали и другие члены совета, поднимаясь с пристани, высокомерно раскланивались.
Когда двери Орехового кабинета закрылись за последним из вошедших, императрица повелела Остерману докладывать о причине созыва.
Вице-канцлер заныл, ссылаясь на ревматическую руку, просил, чтоб докладывал кто-нибудь другой. Но Екатерина Алексеевна была настроена воинственно.
— Что, забоялся? Неприятности чуешь? Читай!
Это было доставленное ночью письмо английского короля Георга, по существу — ультиматум. Его британское величество изъяснял, что посылает в Остзейское море эскадру для предупреждения опасности себе и своим союзникам от великих российских вооружений в мирное время.
— Эшквадру? — прошамкал престарелый граф Головкин, первый министр. — А что сие есть такое?
Никто ему не ответил. Остерман же сообщил дополнительно, что утром его посетил датский резидент и от имени своего короля также вопрошал, для чего в России происходят военные приготовления?
Все молча думали: что же это, война?
— Как решите, господа Верховный тайный совет… — развела руками императрица.
— Какие уж у нас приготовления! — язвительно сказал правдолюб Ягужинский. — От самой от кончины Петра Алексеевича только и делаем, что в упадок приводим армию и флот!
— Неправда! — закричали все, кто был в военных мундирах.
Голштинский, министр Бассевич ни к селу ни к городу выразили протест по поводу недоплаты приданого за молодой герцогиней Анной Петровной в сумме ста тысяч рублей.
Члены Верховного тайного совета чесали себя в затылках. Генералы же и адмиралы, наоборот, приосанились, заблистали глазами. Иные принялись перешептываться — согласовывали спешные меры, которые надо предлагать.
— А ты как скажешь, Данилыч? — спросила императрица, глядя на его посеребренную голову. — Можем мы с ними воевать?
— Нет, — ответил Меншиков.
И его ответ поразил всех более, чем сам королевский ультиматум.
Тогда вдруг Екатерина Алексеевна поднялась так резко, что парчовая оборка ее платья зацепилась за кресло и лопнула.
— Господа министры! — воскликнула она неожиданно звонко. И приближенным показалось, что они перенеслись на двадцать лет назад, что рядом с нею царь Петр. И тяжеленный фрегат, убыстряя ход, скользит по каткам во вспененные волны. — Господа министры! Война войной, но нельзя ведь и наглецам давать спуску! Сегодня у них бельмом на глазу сидит наш флот, завтра им Ригу отдай и Ревель! Господа министры, господа генералы! Мы повелеваем всем кораблям в Санктпетербурге и окрест него за сутки быть готовыми в поход. Подобно покойному Петру, я принимаю на себя чин генерал-адмирала и лично поведу флот. Коль придется — повоюем, а нет — покажем хищникам иноземным, что и у нас есть зубы!
Министры молчали, но уже распахнулись двери Орехового кабинета, а за ними в залах и вестибюлях офицеры и придворные и чиновники. На улицах кричали:
— Виват! [52]Виват российскому флоту, виват России!
А царица, вновь испеченный генерал-адмирал, уже теряя свой задор и опадая, словно хлебная опара, подвинула Меншикову лист бумаги.
О чем угодно говорили, словно встретились после многолетней разлуки. Не говорили лишь, не касались того, что произошло давеча на ямской заставе. И сам светлейший этого не трогал, рассуждал только о плачевном положении, которое сложилось в Курляндии.
По знаку Меншикова генерал-майор Волков подал проект регламента обучения и воспитания великого князя Петра Алексеевича, и светлейший высказал свои соображения.
— Ах, Данилыч! — воскликнула государыня. Давненько она не называла его так! — Бери царевича к себе в семью, воспитывай, как своих детей… Меня другое беспокоит, Данилыч!
Она отвела его в сторону от толпы почтительных придворных и что-то взволнованно заговорила, поводя обнаженными полными плечами. Серьезность глубокая была на ее чернобровом лице.
Герольд зычно объявил, что прибыл вице-канцлер Остерман.
— Господа! — обратилась императрица к собравшимся. — Мы проведем заседание Верховного тайного совета в доме его высококняжеской светлости… Не так ли, Данилыч? Помнится, у тебя был такой уютненький ореховый кабинетик, покойный Петруша его очень любил…
В гондоле венецианского стиля прибыл насупленный герцог Голштинский, с ним юркий министр Бассеевич. Прибывали и другие члены совета, поднимаясь с пристани, высокомерно раскланивались.
Когда двери Орехового кабинета закрылись за последним из вошедших, императрица повелела Остерману докладывать о причине созыва.
Вице-канцлер заныл, ссылаясь на ревматическую руку, просил, чтоб докладывал кто-нибудь другой. Но Екатерина Алексеевна была настроена воинственно.
— Что, забоялся? Неприятности чуешь? Читай!
Это было доставленное ночью письмо английского короля Георга, по существу — ультиматум. Его британское величество изъяснял, что посылает в Остзейское море эскадру для предупреждения опасности себе и своим союзникам от великих российских вооружений в мирное время.
— Эшквадру? — прошамкал престарелый граф Головкин, первый министр. — А что сие есть такое?
Никто ему не ответил. Остерман же сообщил дополнительно, что утром его посетил датский резидент и от имени своего короля также вопрошал, для чего в России происходят военные приготовления?
Все молча думали: что же это, война?
— Как решите, господа Верховный тайный совет… — развела руками императрица.
— Какие уж у нас приготовления! — язвительно сказал правдолюб Ягужинский. — От самой от кончины Петра Алексеевича только и делаем, что в упадок приводим армию и флот!
— Неправда! — закричали все, кто был в военных мундирах.
Голштинский, министр Бассевич ни к селу ни к городу выразили протест по поводу недоплаты приданого за молодой герцогиней Анной Петровной в сумме ста тысяч рублей.
Члены Верховного тайного совета чесали себя в затылках. Генералы же и адмиралы, наоборот, приосанились, заблистали глазами. Иные принялись перешептываться — согласовывали спешные меры, которые надо предлагать.
— А ты как скажешь, Данилыч? — спросила императрица, глядя на его посеребренную голову. — Можем мы с ними воевать?
— Нет, — ответил Меншиков.
И его ответ поразил всех более, чем сам королевский ультиматум.
Тогда вдруг Екатерина Алексеевна поднялась так резко, что парчовая оборка ее платья зацепилась за кресло и лопнула.
— Господа министры! — воскликнула она неожиданно звонко. И приближенным показалось, что они перенеслись на двадцать лет назад, что рядом с нею царь Петр. И тяжеленный фрегат, убыстряя ход, скользит по каткам во вспененные волны. — Господа министры! Война войной, но нельзя ведь и наглецам давать спуску! Сегодня у них бельмом на глазу сидит наш флот, завтра им Ригу отдай и Ревель! Господа министры, господа генералы! Мы повелеваем всем кораблям в Санктпетербурге и окрест него за сутки быть готовыми в поход. Подобно покойному Петру, я принимаю на себя чин генерал-адмирала и лично поведу флот. Коль придется — повоюем, а нет — покажем хищникам иноземным, что и у нас есть зубы!
Министры молчали, но уже распахнулись двери Орехового кабинета, а за ними в залах и вестибюлях офицеры и придворные и чиновники. На улицах кричали:
— Виват! [52]Виват российскому флоту, виват России!
А царица, вновь испеченный генерал-адмирал, уже теряя свой задор и опадая, словно хлебная опара, подвинула Меншикову лист бумаги.