Опять заснула, и снился ей теперь красавчик Левенвольд с медальным профилем, с мужественным подбородком, хотя подбородок этот по науке физиономистике был ему дан совершенно зря. Он был сущий трус и врунишка мелкий к тому же.
   И сквозь четкий профиль Левенвольда виделся ей другой лик, похожий и совсем не похожий… И от воспоминанья этого ее дрожь прохватила, и она во сне думала: «Боже, какой ужасный сон!» Но очнуться никак не могла.
   Привиделась ей огромная стеклянная банка, а в ней, в мутноватом спирту, красивая мужская голова. Как давно все это было! Как жесток мог быть ее ненаглядный Петруша, какой зверь! Камер-юнкера Виллима Монса только за то, что он был красавчик и нравился императрице, он велел обезглавить и голову ту ей показывал до тех пор, пока она не лишилась чувств. Вот и утверждают, что лично сам он никого не казнил. А это не казнь?
   А голос невнятный в душе говорил ей — побойся бога, Екатерина, то бишь урожденная Марта, не осуждай его, ведь он был тебе венчанный муж, отец твоих детей…
   И она вскрикнула и проснулась, а солнце за полукружиями окон стояло уже высоко, и по дворцовым покоям плыл ароматный запах кофе. В опочивальню входил свежий, любезный, чернобровый генерал-полицеймейстер Антон Мануилович Девиер и заявлял с порога:
   — Ваше величество! В прославленной сей столице объявилось чудо, однако совершенно научное и достоверное, и прозывается чудо то — философский камень. Не изволите ли приказать, дабы господа академики, загодя собравшиеся здесь, поспешили бы вашему величеству все об атом чуде изъяснить?

3

   Капитул академиков собрался в картинном зале дворца. Входя, все поневоле думали: вот император Петр, этакая махина и ростом, и по размаху своих деяний, однако любил потолки низкие, и покои уютные, и картины голландские, где отнюдь не огромные боги и их триумфы, а пастухи да коровницы на небольших полотнах.
   Императрица разместилась на помосте, устланном коврами. Ей приготовили золоченый стул, а цесаревнам, зятю-герцогу и мальчику, великому князю Петру Алексеевичу, — бархатные табуреты. Пришел и владыка Санктпетербургский, и Новгородский преосвященный Феофан, шурша шелковыми одеяниями. Ему подали резную скамью. Для академиков также были приготовлены приличные стулья, прочая же челядь должна была размещаться стоя.
   — О! — произнесла государыня, увидев двоих студентов, которые несли толстенную книгу. — Одного из них я знаю, это мой сержантик из Преображенского полка.
   Шумахер тотчас доложил, что сей сержант есть князь Кантемир, он же и студент, по всемилостивейшему соизволению государыни.
   — Помню, помню, — улыбнулась императрица. — Он у меня однажды заснул на часах. Я хотела наказать его примерно, но мне сообщили, что он по ночам вирши сочиняет.
   Академики входили, облаченные в мантии и шапочки разных иностранных корпораций. Иные, не постигая всей торжественности минуты, ворчали: «И кто это придумал, в такую рань собираться!» Другие усмехались: «Кто же? Ясно — генерал-полицеймейстер господин Девиер». — «И зачем же это ему надо?» — «А разве вы не знаете? У него в каждом деле главное — поднять шум!» Однако хоть и ворчали, но шли, яко послушные овцы.
   Тут Шумахеру настали другие заботы — усмотреть, чтобы все сели по ранжиру, чтобы ретивый Бильфингер, любитель беспорядков, не уселся бы впереди старенького Германа, которому еще царь Петр приказал именоваться первым российским профессором. Другой его заботой было следить, чтобы амбиций своих не проявляли, держались точки зрения, согласованной с начальством.
   — Эй, Шумахер, подь сюда! — подозвала императрица. — Чтобы не забыть, а то сейчас начнутся речи… Не боркотись ты с Андрюшкой Нартовым, что он тебе? Его государь покойный зело уважал, хотя он и токарь. Поручено ему гимназиум устроять, пусть делает!
   Шумахер поклонился, а сам обежал взглядом ряды присутствующих. Так и есть. Этого проклятого Нартова здесь нет, не счел нужным явиться. Что ему диспут о философском камне, когда у него на уме станки да механизмусы!
   Перед началом государыня сказала несколько одобрительных слов в честь российской науки. Президент Академии, он же лейб-медик Лаврентий Лаврентьевич Блументрост с видом возвышенным, который он любил на себя напускать, держал заготовленный свиток с речью императрицы о науке. Но свиток не понадобился. Екатерина Алексеевна с милой улыбкой, чуть поводя обнаженными полными плечами — она умела обворожить, когда этого хотела, — просила ученых не стесняться, говорить, кто что думает, лишь бы на пользу.
   Тут вышел граф Рафалович, который на сей раз был в совершенно лиловом парике и в панталонах с разрезами. Придворные обольстительницы тут же начали не без значения кивать своим кавалерам.
   А Рафалович, принимая позы, словно танцмейстер, заговорил о своем желании привезти в Санктпетербург такое диво — философский камень и вручить его российской императрице, которая яко Минерва прославилась покровительством науке. Но увы! Благодаря какому-то роковому стечению обстоятельств камень тот чудный утрачен!
   Дамы заахали, кавалеры зашептались. Академик же Бильфингер могуче прокашлялся и, несмотря на отчаянные знаки Шумахера, спросил:
   — Уж не тот ли это камушек, за который на пасху прусский король троих шарлатанов вздернул?
   На него зашикали, особенно дамы, которые все сочувствовали обворожительному Рафаловичу.
   Тогда Анна Петровна, герцогиня Голштинская, вопросительно взглянув на мать и получив согласие, задала вопрос:
   — А что он может, этот камень?
   И тут по знаку Рафаловича студенты положили принесенную ими книгу на пюпитр и раскрыли ее. И студент Миллер, поправив очки, принялся читать высоким от волнения голосом. И переводил он в уме латинский текст, вслух говоря по-немецки:
   — «Чтобы приготовить эликсир мудрецов, сиречь философский камень, возьми ртути и накаливай, пока она не превратится в зеленого льва. Прокаливай сильнее, и она превратится в красного льва. Свари красного льва на песчаной бане с виноградным спиртом, выпари жидкость, и ты получишь камедеобразное вещество, которое можно резать ножом. Положи его в реторту и не спеша дистиллируй. Мистические тени покроют реторту радужным покрывалом, и ты найдешь там, внутри, дракона истинного, потому что он пожирает собственный хвост. Возьми того дракона и прикоснись к нему раскаленным углем, пока он не загорится, приняв великолепный лимонный цвет. Наконец тщательно отцеди то, что получилось, и ты увидишь появление горючей воды и человеческой крови. Три девы со звездою во лбу восплачут на лилейной груди владычицы. И сбудется все то, что только пожелаешь!»
   — Да это же рецепт получения красной ртутной амальгамы! — воскликнул химик Бюргер.
   — Нет, трижды нет! — защищался Рафалович. — Тысячу лет уже известно, что так получается золото из железа.
   — Рецепт, рецепт, — сказал математик Эйлер, нервно моргая и потирая подбородок. — А где же тут, уважаемый, философский камень? Его-то в этой формуле и нет.
   Граф Рафалович заметно смешался, не зная, что ответить. Академики заговорили, закачали париками. И вдруг на помощь Рафаловичу встал старший Бернулли.
   — Вопрос поставлен некомпетентно. Приступая к опыту, коллега Эйлер, вы априорно должны знать, что ртуть дает философский камень, который сам по себе не изменяется, способствует лишь трансмутации элементов…
   Приободрившийся Рафалович сделал очередное па с поклонами и, подняв два пальца, будто для заклинания, объявил:
   — Черный дракон и есть образ философского камня, а красный лев символизирует амальгаму ртути.
   Никто ничего не понял, и все зашумели. Присутствие особ императорской фамилии уже не сдерживало.
   — Вы хотите знать, — напрягал голос старший Бернулли, — вы хотите знать, каким образом влияет философский камень на сам процесс трансмутации? Это могут знать лишь посвященные в таинства алхимии. По-видимому, их эликсир есть тинктура, близкая к субстанции божьего творения, она всесильна и всепроникающа, а се материя столь же тонка и субтильна.
   Только мрачный Бильфингер не принимал участия в споре. Он то и дело ударял себя ладонями по коленям, кашлял и поворачивался на стуле с миной глубокого возмущения.
   И снова раздался голос синеглазой Анны Петровны, герцогини Голштинской:
   — Но объясните же тогда, если рецепт приготовления философского камня так прост, почему его не изготовляет каждый?

4

   Бильфингер не выдержал, поднялся.
   — А потому, милая царевна, что все это есть профанация, обман честных людей!
   К нему кинулись Шумахер и Рафалович, но он решительно протянул руки к помосту, и императрица жестом повелела оставить его в покое.
   — Россия в крайнем напряжении изыскивает средства на науку, — говорил Бильфингер. Парика он не носил, волосы его развевались, а усы топорщились, придавая ему сходство с покойным императором. — Я знаю, русский народ частенько клянет немцев за то, что они понаехали на нуждах российских себе длинную деньгу делать. Но есть и честные немцы, и они скажут: долой шарлатанов, стрекулистов от науки, с их философскими камнями, эликсирами, гороскопами и прочей фанаберией, долой!
   — Браво!
   Это воскликнул стоявший за стулом императрицы генерал-прокурор сената Ягужинский. В вороном парике, одетый во все черное, он напоминал вещего ворона. Сам покойный Петр называл его первым правдолюбцем в государстве.
   — Браво! — воскликнул Ягужинский и захлопал в ладоши, не ожидая, пока выразят мнение особы царствующего дома.
   — Погодите! — Бильфингер поднял ладонь. — А если взять тот вечный двигатель, который господину Шумахеру пришла такая блажь закупить…
   — Ну, — сказали академики, — сел Бильфингер на своего конька, на перепетуй мобиля!
   — Да, — не унимался Бильфингер. — На конька, то есть ауф рессель. Тот прохвост, который надул Шумахера, знаете, чем он аргументировал научную ценность аппарата? Ценой! Це-но-ой! Десять тысяч золотых ефимков!
   Завороженные блеском такой горы денег, все присутствующие вздохнули.
   — Но Лейбниц, Лейбниц, — сказал Даниил Бернулли, — сам великий Лейбниц говорил, что, если б секрет вечного двигателя перешел в руки разумных математиков, его бы можно было реализовать.
   — В чем там секрет, расскажите, расскажите! — требовала царевна Анна Петровна, постукивая кулачком по пюпитру. — Мы желаем знать любой секрет.
   — Ваше герцогское высочество, — поклонился ей Бильфингер, — заверяю вас, там никакого секрета нет, кроме чистого надувательства. Часть роликов там скатывается с призмы, а другая часть тем же движением поднимается. Да не может ничего рождаться из ничего! Чтобы получить силу, надо применить другую силу, а там еще потери от трения, от неточных расчетов.
   — А как же мельницы? — возражали ему. — Откуда там берется сила?
   — Там сила ветра и воды.
   — А сила ветра, сила воды?
   — Солнце всемогущее поднимает воду в небеса и низвергает в виде дождя. Оно же приводит в движение бореи и зефиры.
   Некоторые в пылу спора сорвали с себя парики, обнажив академические лысины, пудра поднялась облаком. Гвалт был как на рынке, императорская семья смеялась, а Блументрост, президент Академии, похожий на благостного овна, стоял молча, скрестив руки.
   Императрица кивнула Ягужинскому, и генерал-прокурор, привыкший проводить прения в сенате, голосом твердым остановил всех.
   — Силе сциенциа — тихо, наука!
   И все опомнились, рассмеялись.
   А Ягужинский развел руки и стал еще больше похож на огромного мудрого ворона.
   — Так, может быть, — начал он, — закажем господину Рафаловичу, пусть наготовит нам философских камней на каждую губернию? Ведь тяжкий крест несет селянин российский, одних воевод да приказных кормит неисчислимое множество. А тут и армия, и флот, и помещику дай на лопотину. [41]Мир тебе, труженик, с честным оралом, переведи-ка ты дух! Наработаем мы золота способом графа Рафаловича, всем хватит — и воеводам, и генералам, никто боле с тебя семь шкур драть не станет!
   Все просто не знали, что это? Шутка, серьез? И произносил это не кто иной, как высший сановник империи! И без единой тени улыбки!
   Так бы и оставались все в недоумении, если б не Христина Гендрикова. К началу она опоздала, потому что была у куафера, делала прическу фантанж, чтобы окончательно сразить завистниц-фрейлин. Войдя в портретный зал, она обнаружила, что места для нее не заготовлено и вообще в пылу ученых споров никто не обращает на нее внимания. Тогда, растолкав придворных, она пробилась к самой императрице. Поймала пухлую ручку, облобызала со слезой умиления, потом кинулась к царевнам.
   — Здравствуй, на множество лет, душечка Анна Петровна! Здравствуй, золотце наше, Лизочка Петровна!
   Она расслышала только конец драматической речи генерал-прокурора сената и высказалась так:
   — И-и, золота наработать! Видали мы в псковской нашей волости таких ловкачей. Они в цесарский талер добрую четверть фальшивого золота клали. И перечеканивали заново, да ведь как искусно! Рыло королевское, двоеглавая кура — все честь по чести. У нас половина шинкарей от их художества разорилась.
   Левенвольд поспешил принести стульчик и ей, а первый российский профессор Герман, похожий на седенького мышонка, раздумчиво сказал:
   — Нет, что ни говорите, господа, тут что-то другое… Тут проблема возможности и невозможности чуда, вот в чем дело. Если взять Лейбница…
   И опять при имени Лейбница все академики приумолкли.
   — Если взять Лейбница, то по смыслу выходит, что мир знает шесть ступеней познания или шесть градаций разума. Первая, самая низшая ступень, которой довольствуются ныне лишь самые тупые или малообразованные люди, равнозначна математическим действиям сложения и вычитания. Вторая ступень — это уже, соответственно, умножение и деление. Поднимаемся выше — это извлечение корня и возведение в степень, что достаточно для нашей школьной науки. В таком случае, университет для нас — это четвертая ступень: интегральное и дифференциальное исчисление…
   — Э! — заявили академики. — Все это не ново.
   — Постойте, постойте! — молил Герман и его терпеливо слушали. — Пятая, значит, ступень — это художественное творчество, создание образов… Я полагаю, вири глориози — мужи славнейшие, никто из вас не откажется признать связь в генезисе между рациональным познанием и эмоциональным восприятием…
   Академики покачивали париками, стараясь вникнуть в смысл речей первого профессора.
   — Но уж высшая — шестая ступень познания — это экстаз, молитва! Сие есть чудо являющееся по вере. Так почему же тогда не быть философскому камню, раз в него верят?
   Вновь поднялся спор, и граф Рафалович решил брать инициативу в свои руки. Он заговорил о метаморфозах, о реальности чудесных превращений, сводя речь к тому, что мало эликсир приготовить, надо верить в его сверхъестественные способности, и только тогда чудо себя сможет проявить…
   Тут Гендрикова Христина перекрыла все голоса хорошо вышколенным басом кабатчицы:
   — Ты скажи-ка лучше, голубок… Может ли этот твой эликсир мне молодость возвернуть? А то ведь как оно получается. Я принцесса сейчас; сестра наша, благодетельница, обещает, что и графиней вскоре буду, а годы-то мои ушли!
   Долго продолжался бы этот диспут, если б императрица не обмякла, не уронила бы веер. Обер-гофмейстер был, конечно, тут как тут и услышал из уст повелительницы:
   — Рейнгольд… Утомилась я…
   Тогда по его знаку все двинулись из портретного зала. Придворные галантно уступали друг другу путь, а академики доругивались шепотом.
   Уже ведомая в опочивальню, Екатерина Алексеевна обернулась и поманила Левенвольда.
   — Кого? — угадывал обер-гофмейстер ее желание. — Блументроста? Рафаловича?
   Императрица отрицательно покачала головой, лоб ее мучительно напрягался, стараясь преодолеть склероз.
   — Генерал-полицеймейстера? — предположил Левенвольд и на сей раз попал в точку.
   Девиер спешно приблизился, склонился.
   — Возвращает молодость? — улыбнулась императрица. — Это славно! Мы желаем, чтобы его непременно нашли.

5

   В большом амбаре бурмистра Данилова слободские бабы и девки спешно доделывали заказ Адмиралтейства, а то ведь и правда можно было под батоги угодить.
   — Эгей, Аленка! — позвал мастер Ерофеич, стараясь перекричать визг веретен. — Чего без дела бродишь? Иди-ка, вот пук конопли, давай его вместе прочешем.
   Он орудовал лубяным гребнем, а сам говорил без умолку:
   — От всякой, дочка, от печали дело — лучшее снадобье. Что, девуля, не тороватит тебя твой унтер? Да на что ты ему сдалась, кабальница, он сам еле из подлого сословия вылез. Ему бы теперь купецкую дочку или, на худой конец, поповну.
   Соседние крутильщицы не без ехидства прокричали:
   — Хоть и сопатую, лишь бы богатую!
   Ерофеич хотел их побранить за несочувствие, но вдруг, заохав, кинулся в другой конец амбара, где немец Федя попал рукавом в шестеренку. Добровольный помощник этот только мешал, но его терпели, знали: Миллер здесь русский язык изучает.
   — Весьма ты, братец, нерасторопен, — укорил его Ерофеич.
   — Как, как? — обрадовался студент. — Ви-ес-ма? Что такое есть «весьма»? — и полез за записной книжечкой.
   Ерофеич в затруднении сдвинул на лоб замасленную треуголку. А правда, как объяснить слово «весьма»? Очень? Да нет, не «очень», совсем иной смысл. Сильно? Тоже не так… В общем, черт раздери, пусть этим академикусы занимаются.
   Алена вышла к распахнутым воротам амбара. Там сиял ослепительный день, и за высокими крупными ромашками, за кустами ивняка видно было окно горницы, а за окном тем спал-почивал после ночного караула господин корпорал Максим Петрович Тузов.
   Они вновь принялись с Ерофеичем за пук конопли.
   — Максим Петрович мне сказывал, — делилась Алена, — ему бы только выбиться в обер-офицеры. А там и дворянство, и поместье может заслужить…
   Ерофеич сделал безнадежный жест чесальным гребнем.
   — Э, милая! Теперь не как при царе Петре Алексеевиче. Тогда и вправду, ежели способен и рвение прикладываешь, можно было и в графы проскочить, а то и в генералы. Теперь одно лишь и осталось — в случай выйти.
   — Как это «в случай»?
   — Кому-нибудь из вельмож на побегушки попасть.
   — Ну, — убежденно сказала Алена, — Максим Петрович не такой. Он гордый, Максим Петрович.
   А Ерофеича охватил зуд ораторства:
   — Теперь вот отменили баллотировку в полках… Ты знаешь, что такое баллотировка? Ежели кого из офицеров надо в полк принять или в высший чин произвести, прочие офицеры закрытым образом баллотируют, выбирают что ни на есть достойного. Теперь же просто назначать будут сами генералы, а у этих, давно известно, кто кум, [42]тот и сват.
   — Говорят, это Меншиков баллотировку в полках отменил, — сказал Миллер, не отходивший ни на шаг от полюбившегося ему Ерофеича.
   — Меншиков! Все князьям хочет угодить да боярам! Сам забыл, из кого вышел. Проугождается!
   Тут явился бурмистр Данилов, видя, что Ерофеич разглагольствует, погрозил ему пальцем. А сам пошел по рядам крутильщиц, отыскивая нерадивых, отпускал щедро пощечины да тумаки.
   — А скажи, Федя, — обратилась Алена к студенту, — ты давеча государыню видел, какая она? Говорят — добрая?
   — Го-го! — Ерофеич не дал студенту и слова вставить. — Ты что же, с челобитной, что ли, к государыне хочешь? Оставь эти финтифлюшки. Вот послушай, что раз было. Выходит государыня из дворца, а там царская пристань. Гребцы дежурные день и ночь наготове под веслом стоят. Спрашивает одного молодца: ты кто таков? Он отвечает: вашего императорского величества гребец Силоян. Ах, если ты гребец, то греби, указывает ему царица. И поехали они на острова и гуляли там до рассвета. А когда вернулись, откуда ни возьмись, к нему красавчик Левенвольд с молодцами. Да того Силояна полотенцем удушают и в воду, с камнем на шее. Га-га-га! Вот тебе и добрая государыня.
   — Пшел вон! — в отчаянии закричал на него бурмистр Данилов. — Пшел отсюда вон!
   Ерофеич, нимало не смутясь, пристукнул босыми пятками и вышел из амбара на волю, табачку понюхать. Знал, что ведь обратно призовут, еще и поклонятся. Где теперь канатные мастера?
   А бурмистр подошел к грустной Алене.
   — Чего ты здесь? Пыль, гляди, кострица едкая летает. Соглашалась бы, давно бы у меня барыней жила в чистых покоях…
   Алена молчала, а бурмистр с состраданием смотрел ей в лицо. Руку свою он держал за спиной, потому что в руке той была крупная ромашка, которую он сорвал по дороге, но не смел преподнести.
   В это время Миллер, вышедший с Ерофеичем, вбежал в амбар с криком:
   — Герр Шумахер идет! Герр Шумахер, зельбст унд алляйн! Сам идет и весьма один!
   Действительно, через мостик переходил озабоченный Шумахер в расстегнутом кафтане и метя пыль снятым париком. Случай небывалый, чтобы господин библиотекариус самолично жаловал в слободку.
   Шумахер поднялся в тень на крыльце домика Грачевой и оттуда послышался его начальнический голос:
   — Герр унтер-офицер Тузофф! Где ви есть здесь проживайт? Быстро-быстро, нам указано ехать, новую Кунсткамеру смотреть!
   Максюта вышел сосредоточенный, пристегивая кортик. Шумахер пустился обратно через мостик, наклонив лобастую голову. Алена ничего не могла поделать с собой, выбежала из амбара на виду у всех, старалась попасть в ногу рядом с корпоралом, говорила:
   — Позвольте мне идти за вами, хотя бы в отдалении… Да вы не сомневайтесь во мне, Максим Петрович… А с тем вертепом что вышло, так я ж хотела вам помочь… А Соньку ту, иноземку проклятую, вы не слушайте ничуть…
   Он остановился, повернулся к ней. Кругом цвели ромашки, звенели кузнечики, буйствовал ослепительный летний день. А он стоял, загородив тропинку, туча тучей.
   — Вот что, — сказал он твердо. — Не ходила бы ты за мной!

6

   Кончив подносить кирпич, каторжане перенесли подмости. Охрана также переместилась, а каторжан пока усадили в канаву, поросшую травой. Ожидалась барка с щебнем под разгрузку.
   Каторжане блаженствовали на солнышке, ловя миг ничегонеделанья.
   — А щавель туточка гарный, — сказал, жуя листочек, молоденький каторжанин, у которого на смуглом лбу был выжжен грубый номер 8, словно двойной струп.
   Говорили, что это антихрист [43]генерал-полицеймейстер Девиер съездил в Европу и привез оттуда, чтобы людей, вместо привычного рванья ноздрей, клеймить номерами, словно скот.
   — У матушки-то в Черкассах, — продолжал Восьмой, — теперь, чай, и шти щавелевые, и плотвица ловится!
   — Забудь про плотвицу! — ругнулся на него артельщик, такой же клейменый, как и все. — Третьего дня опять загарнуть пытался, сбежать? А артельному за тебя что — своей спиной отвечать?
   — Ладно, Провыч, — сказал примирительно номер 13, широкоплечий атлет, у которого струпья в форме единицы и тройки украшали левую щеку. — Каторга, известно, что толокном не доест, то травой допитается.
   — Тебе хорошо, — вздохнул артельщик. — Ты хоть и бывший, а все же офицер. Тебя здесь за три года никто не ударил. А на мне уж места живого не осталось!
   — И тут недоля, — заметил юноша Восьмой. — Нетопыря вон, со всеми его татями, пальцем не тронут. Наоборот, почитай, каждую ночь на улицу выпускают, якобы милостыньку сбирать. А утром награбленное с охранниками делят.
   — Тс! — перепугался артельщик. — Ну, Восьмерка! Не хватало, чтоб сам Нетопырь тебя услышал.
   Тринадцатый и Восьмой уселись на травке рядышком, расстегнули зипуны. Снимать одежду, даже в самую жару, каторжанам не разрешалось. Артельщик же стал поправлять ножную цепь и нечаянно задел старика, лежащего рядом.
   — Эй, Чертова Дюжина, — сказал он Тринадцатому. — Батя-то ваш загибается, как бы к утру не тово… Придет коновал, запишет — пухлость чрева, и в яму!
   — Типун тебе на язык! — вскочил Тринадцатый и вместе с Восьмеркой склонился над стариком.
   Тот был действительно плох.
   — От духоты, от грязи, от воды гнилой, — качал головой Тринадцатый, перебирая лохмотья на его воспаленной коже. — Голова — сплошные расчесы, вошь. Есть такая примета, на кого вша нападет, тому не быть в живых. Батя, — шептал он старику. — Батя, очнись! Хочешь сухарика? Размочим, у Провыча вода осталась во фляжке.
   — О-ох! — только и мог простонать бедняга.
   Требовать врача каторжане боялись. Заберут старика в госпиталь, там его кромсать начнут иноземцы. Ходили слухи, что божедомы, которые неопознанных покойников погребают, мертвечиной стали на рынке торговать. Пусть уж старикан помрет на руках у товарищей, коль его такая судьба. Сколько вместе бедовали!
   — Батя! — тормошил его Тринадцатый. — Не спи, не спи. Подними-ка чуть головушку, я тебе вошек поищу.
   — Сколько ж ему годов? — размышлял Восьмерка. — Шестьдесят? Семьдесят? Каторга всех равняет. А имя хоть известно, ежели придется помянуть?
   Старик вдруг шевельнулся и сказал отчетливо:
   — Канунников Авдей Лукич, московской большой суконной сотни бывший купец, по делу царевича Алексея…
   Артельщик ахнул и на всякий случай отодвинулся подальше. Другие каторжане чуть звякнули цепями, свидетельствуя этим свой интерес.
   — Ладно, батя, ладно, — успокаивал старика Тринадцатый. — Что об этом?