Внизу, под окном, была толчея. Неудивительно, потому что завтра — праздник, все куда-то бегут, что-то несут! В толпе Левенвольд заметил женщину в странном холщовом платье с красными петухами. По нелепости наряда и колченогой походке он сначала подумал, что это Христина Тендрякова, но странная особа вошла во дворец через кухонную дверь. «Шутиха какая-нибудь», — подумал обер-гофмейстер.
   И он считал петли и думал о том, что вскоре станет графом. Сменится царствование, дай бог, чтоб только мирно сменилось. Он и его братья вернутся в Лифляндию, там у них мыза, коровы брауншвейгские, по полтора ведра надаивают.
   Шорох за спиной заставил его вскочить. Так и есть. Это была та особа в странном балахоне. И куда смотрят эти преображенцы!
   Особа в холщовом балахоне стащила с себя чепец, и оказалось, что это граф Рафалович в растрепанном парике.
   — Спасите меня! — хватался он за сердце и бормотал на всех языках: — Их флеге, я умоляю! О, мон шер, мамма миа…
   — Что произошло?
   — О, я умоляю… Девиер, ферфлюхтер, меня окружил, куда деться, не знаю! Вот, на счастье, в Кунсткамере раздобыл костюм самоедской царицы.
   — Уходите! — зашипел Левенвольд. — Вы разбудите государыню!
   — Что же мне делать? Я окружен!
   — Какое мне дело, что вы окружены? Уходите!
   Рафалович подпрыгнул и понесся вокруг комнаты, метя углы подолами балахона.
   — Нет ли здесь тайника? Во дворцах всегда бывают тайники!
   Левенвольд поскакал за ним, на бегу схватил за воротник.
   — Уходите тотчас же! Знаете, что я с вами сделаю?
   Рафалович остановился и отстранил его руку.
   — Ничего вы со мною не сделаете, потому что вы мой сообщник. Кто по моему указанию поселил ночью прибывших Гендриковых, чтобы учинить расплох, в Кикины палаты? Кто добился указа об аресте светлейшего князя? Кто…
   — Ладно! — Левенвольд в отчаянии схватился за виски. — Что вы от меня хотите?
   — Доставьте меня в английское посольство. Тогда просите от меня что угодно.
   — Философский камень! — воспрянул духом Левенвольд.
   — Милейший! — усмехнулся Рафалович. — Разве вам-то не понятно, что никакого такого камня нет? Это я выдумал, чтобы воду здесь мутить… Философский камень — это вот! — он постучал пальцем по ясному лбу Левенвольда.
   Затем хохотнул кратко и постучал пальцем по лбу себя.
   — Нет, пожалуй, философский камень — это вот!
   За дверью из вестибюля послышался скрип половиц.
   — Они, они! — заметался Рафалович. — Что делать?
   Левенвольд еле успел посадить его в свое кресло, нахлобучить холщовый чепец, сунуть в руки спицы. Со стороны поглядеть — мирная дворцовая бабушка вяжет себе и вяжет.
   Открылись двери, и в гофмейстерскую вошел Девиер. За его спиной виднелись чины полиции и перепуганные камер-лакеи.
   Обер-гофмейстер Левенвольд знал, что лучшая оборона — это наступление.
   — Какое вы имеете право врываться в покои государыни? Я подам сигнал тревоги!
   — Спокойно! — ответствовал Девиер. — Морра фуэнтес! У вас скрывается важный государственный преступник.
   — Я вам покажу — преступник! — Левенвольд вытягивал шею, как рассерженный гусь. — Я вам не дюк Кушимен, чтобы меня брать на арапа! Сейчас государыню разбужу!
   И он схватился за ручку двери государыниной опочивальни. Девиер переменил тактику.
   Он приказал сопровождающим выйти. Когда двери закрылись, он улыбнулся:
   — Разве я врываюсь? Мне только получить сведения по совершенно неотложному делу…
   Девиер достал золотой дублон, двухрублевик нартовской чеканки, повертел им, чтобы сияние металла хорошо было видно обер-гофмейстеру. Хотел продолжать расспросы, как увидел, что Левенвольд странно дергает головой.
   И понял: Левенвольд указывает ему головой на старушку, мирно вяжущую в кресле у окна. Девиер понимающе кивнул, подкрался к старушке и за ухо поднял графа Рафаловича из кресла.
   Вышколенные молодцы вбежали на цыпочках, проворно заткнули рот графу и выволокли его в вестибюль. Девиер ликовал — еще бы! Кто из полицеймейстеров Европы мог бы похвастаться, что им арестован Джонни Раф?
   Когда в анфиладах затихли полицейские штиблеты, Левенвольд начал поправлять фитили в китайских фонариках. Вязать больше не хотелось, да и какое вязанье, если эти живоглоты тотчас Рафаловича на дыбу вздернут и черт знает что еще этот цесарец наговорит… Тяжела ты, придворная служба!
   Он лег на гнутой кушеточке, поджав ноги в замшевых чулках. Туфли с бантиками аккуратно составил вблизи. Дежурному камер-лакею сказал: вздремну с полчасика.
   И вдруг проснулся от яркого света и голосов. Вскочил, вбивая ноги в туфли. Это был светлейший, с ним какой-то парень в полицейской треуголке и много военных. Батюшки, уж не царицу ли они пришли арестовывать в сей поздний час?
   Левенвольд кинулся, загородил руками дверь — сначала меня убейте!
   Светлейший взял его за плечи и потряс, правда без злобы. Указал на него человеку в полицейской треуголке.
   — Гляди, Тузов, вот, кстати, пример верности долгу… Да ты не бойся, Рейнгольд. Разбуди-ка нам государыню, у нас есть дело.
   Он вошел в опочивальню и долго оттуда не появлялся. Свита его переминалась с ноги на ногу. Наконец вышел и задергал свисавшие над креслом обер-гофмейстера шелковые шнуры. Далекие звонки затренькали в девичьих и людских.
   — Готовить государыню на малый частный выезд!
   Сходились заспанные фрейлины, спешили кауферши и комнатные девы. Вплыла дежурная статс-дама с кислым лицом. Через полчаса несусветной толчеи императрица вышла, оперлась на локоть светлейшего.
   — Ну что тебе, баламут? Ни сна тебе, ни покоя… Хуже покойного императора!

9

   Огромная туча надвигалась из-за ладожских лесов, и казалось, ночь вот-вот наступит в Санктпетербурге. Кареты мчались вскачь по Шпалерной линии, подковы высекали искры, звенело оружие у конвоя.
   — Ох, куда ты меня везешь, Данилыч… Ныне, почитай, первый раз нету бессонницы…
   Качалась на скаку дорожная лампадка, и в ее меняющемся свете видны были щетинистые усы да злые глаза светлейшего.
   За чредой пустынных дворцов и немых острогов [54]Шпалерной стороны всюду тянулась Нева, тускло поблескивала меж строений. Там, на Неве, готовился к отплытию флот, погуживали боцманские дудки, визжали блоки в снастях, стучали молотки конопатчиков.
   А царица, новоявленный генерал-адмирал российского флота, в чреве мчащейся кареты то крестилась на лампадку, то принимала питье из рук верного Левенвольда.
   — Данилыч! Креста на тебе нет…
   Повернули от Шпалерной к Смоляному полю, и тут на просторе Невы открылся красавец стодвадцатипушечный линейный корабль «Гангут», который темной массой величественно разворачивался. Мигали его бортовые огни.
   — Тпру! — закричали форейторы. — Кикины палаты!
   Кони храпели, слободские собаки захлебывались лаем.
   Светлейший сошел, отстранив пажа, принял государыню самолично. В толпе вышедших из повозок свитских отыскал Тузова, поманил к себе.
   — Что это? — всматривалась императрица в отсвечивавшие ряды окон Кикиных палат. — Я здесь уже бывала?
   На балюстраде спешно выстраивался караул Градского батальона. Похаживал, смиряя волнение, их командир, грузный мужчина в майорском кафтане.
   — А-ать! — скомандовал он. — Ыр-на! А-а-ул!
   — Ваше императорское величество… — начал он рапорт. Повернулся к Меншикову: — Ваше высокобродь!
   Светлейший усмехнулся.
   — Что ж ты, аудитор Курицын, — видишь, я тебя узнал — меня не по чину титулуешь? И зачем ты здесь, а не в полицейской конторе? Вместо разжалованного Тузова? Когда ж его разжаловали, а? Да ты что, оглох?
   Рапорта слушать Меншиков не стал.
   — Вы с вашим генералом-полицеймейстером сильны всех разжаловать и до меня готовы добраться. Да не получится.
   Он поклонился императрице и пригласил ее войти в Кунсткамеру. Левенвольд в отчаянии просил подождать, пока вызовут библиотекариуса, но у того новый двор был на Васильевском острове, долго ждать. Вошли в боковую дверь, и Меншиков повел царицу по ступеням в подвал.
   — Ключ! — бросил он, и Максюта подал ему ключ, теплый, потому что висел на шнурке с нательным крестом. Сунулся Левенвольд, но светлейший отпихнул его грубо и сам взял под руку императрицу.
   Некоторое время было слышно, как звякает ключ и поминает угодников царица.
   — Тузов! — позвал Меньшиков. — Сойди же вниз, помоги.
   Максюта сбежал по кирпичным ступеням, поставил фонарь на пол. Визжа ржавыми петлями, железная дверь отворилась. Екатерина Алексеевна, прижавшись к Меншикову, разглядывала две огромные стеклянные банки на столе. Максюта поднял фонарь как можно выше, и сквозь белесое, словно бы запотевшее стекло можно было разглядеть человеческие головы.
   — Заступница пречистая! — перекрестилась царица. — Это она?
   — Она, — подтвердил Меншиков.
   — А это он? — указала она на другую банку.
   — Он.
   И они смотрели на эту вторую банку так долго, что у Максюты рука, державшая фонарь, совершенно затекла, но он не смел пошевелиться.
   — А это то самое? — спросила царица, указав на свинцовый ящик в углу.
   — Да, то самое.
   Тогда она заплакала беззвучно, шуршала платьем, искала свой платок. Максюте удалось переменить руку, но теперь свечка догорела, и расплавленный воск тек ему за рукав.
   — Пойдем! — светлейший увлек ее к выходу. — Вот, Катя… Не споткнись, тут порог… Вот, Катя, достаточно мы повеселились, не пора ли и в путь вечный? А мы указы берем и подписываем, не думая о душе.
   — Я так и знала, так и знала… — плакала она.
   — Взять тот философский камень, — не замолкал светлейший, возводя наверх свою грузную повелительницу, — каждый в нем себе счастья ищет.
   Царица не отвечала, знаком попросила света. Максюта и Левенвольд подняли свои фонари. Достав зеркальце, она привела в порядок заплаканное лицо.
   — Зверь ты, Данилыч, — сказала она, выходя на воздух. — Такой же зверь, как был Петруша.

10

   — Кто это воет тут все время, воет и воет? — спросил Меншиков, поеживаясь от налетевшего ветра.
   — Баба тут одна на слободке, — доложил Курицын. — Дочку у нее вчера за долги свели в губернскую контору, вот она и воет.
   Отправив карету с императрицей и посадив туда Левенвольда со статс-дамами, светлейший приготовился сесть в повозку. Конный конвой держал факелы, которые трещали и плевались искрами.
   — Прощай, бывший аудитор, — сказал светлейший Курицыну, пощипывая ус. — Заходи как-нибудь запросто, потолкуем! Глядь, и снова аудитором станешь, Меншиков еще на что-нибудь да годится.
   — А я? — невольно спросил Максюта.
   — А ты? — Светлейший разжал ладонь, где лежал причудливый ключ от железной двери, и положил тот ключ в кармашек своего камзола. — Мне до тебя дела нет. Я обещал, ты помнишь, что пальцем тебя не трону? Ну и будь здоров!
   Он встал на подножку, тяжелым телом накренив повозку, и забрался внутрь. Кучера цокнули, разбирая вожжи, послышалась кавалерийская команда.
   Максюта остался один, слушая шум могучих вязов. На реке кричала ночная птица, корабль громыхал якорной цепью. Куда идти, с чего начинать?
   От слободки донеслось: «О-ой, доченька моя болезная, о-ой!» Максюта вздрогнул. Все, что он с горечью передумал о себе, пока находился во узах светлейшего, все вдруг отлетело, как шелуха. Ему представилась Алена — босоногая, в крашенинном сарафане, и глаза ее, преданные, лучистые: «Максим Петрович, вы не сомневайтесь во мне!» Единственная, может быть, в целом свете…
   Бегом пустился к слободке и увидел на темной завалинке одинокую фигуру. Это был трепальщик Ерофеич, сегодня он сторожил. Понюхает табачку — покрутит трещоточку.
   — Что, отставной козы барабанщик? — узнал он Максюту. — Просвистел свою зазнобушку?
   Вдова в своей каморке опять завыла, заплакала, а Ерофеич принялся оглушительно трещать, пока она не затихла.
   — Как это получилось? — спросил Максюта.
   — Известно, как… Евмолпий-душегуб, прости господи, снес документ в губернскую контору…
   — Значит, она там? — Максюта непроизвольно подался в сторону губернской конторы.
   — Тише, человек военный, не рассыпь табак казённый… Там людей не держат. Мы со вдовицею уж бегали, дары писарям воздавали. Купила ее на вывоз помещица новая, принцесса Гендрикова, что у нас в палатах обреталась… Царица ей куш пожаловала, так она накупила народу видимо-невидимо, переженит всех на ком попало, вот тебе и деревня, ха-ха-ха!
   — Да брось ты свои хохотульки! — в отчаянии сказал Максюта.
   — А что нам еще делать-то? — Ерофеич покрутил трещоткой. — Философских камней мы не теряли, завтра нам их господину библиотекариусу не представлять.
   Максюте невыносимо стало его слушать, он побрел в сторону реки. Там под вязами была партикулярная пристань купца Чиркина, он кое-какой товар на Смоляном дворе закупал. У причала стояла двухмачтовая шхуна, пахло свежей рогожей, на корме горел фонарь.
   — Эй, господин корпорал! — кто-то окликнул с кормы шхуны. — Поздненько прогуливаться изволишь!
   Это был Евмолп Холявин. В круглой шкиперской шляпе, он покуривал трубочку, скалил зубы и сплевывал за борт.
   О чем было говорить Максюте с этим человеком?
   — Хочешь ко мне вестовым? — веселился на корме Xолявин. — Слугой не предлагаю, знаю: ты гордый. Купец Чиркин мне полную волю дал — кого хочу, найму!
   Максюта ускорил шаг, чтобы побыстрей пройти мимо чиркинского судна.
   Евмолп кричал, все более изгаляясь:
   — Хо-хо-хо, поборник равенства! Хо-хо-хо, кунсткамерский жа-аних! Вот тебе на добрую память!
   По реке разнесся мелодичный звон, постепенно замирая. Слышалась неразличимая команда, затем такой же звон с другой уже стороны. На кораблях российского флота били склянки.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ. Прекрасная голова Горгоны

1

   Маркиза Лена распахнула окно и, щурясь на утреннее солнце, прислушалась к странному шуму. Словно бы сотни ног шелестели по траве и тысячи уст гудели подобно пчелиному рою. Вдруг из-под земли раздался глухой удар, стекла в рамах задребезжали. За крышами Морской слободки, где угадывалась Нева, взлетели клубки белого дыма, стаи галок понеслись с гомоном.
   Она вспомнила: ведь это флот уходил сегодня в поход в Остзейское море! Корабли, разворачиваясь, проходили мимо Петропавловской крепости — там, на специально сделанном помосте, толпилось все адмиралтейство. Каждый корабль салютовал холостыми из всех орудий и уходил к морю. А топот ног и шум голосов означал, что все жители Санктпетербурга, какой бы нации и сословия они ни были, спешили на набережную провожать корабли.
   — Что же мы сидим-то? — тревожилась маркиза. — Сидим и сидим, а от светлейшего ничего!
   Как женщина бывалая, она, надеясь на светлейшего, и сама не плошала. Ночью Цыцурин отбыл с деньгами, вернувшись, доложил: охрана приняла мзду и обещала рискнуть — на один только час оставить каторгу без присмотра. Цыцурин отправился вновь, условившись, если до начала морского парада от светлейшего ничего не поступит, начинать запасной вариант…
   Собственно говоря, было ясно: светлейший или не пожелал, или не смог помочь. Но маркиза все еще надеялась, медлила, хваталась за то, за другое, а верная Зизанья не отходила ни на шаг.
   Прибирая столик, наткнулась на давешнюю колоду, где мужиковатые короли и манерные дамы вызывали улыбку игроков. Машинально раскинула древо судьбы — в центре выпала дама червей. «Это я, — подумала маркиза. — Много лет тому назад мне надо было бросать на даму бубен, теперь для этого стара». А вокруг сплошные короли — бравый пиковый («Светлейший князь», — определила маркиза), злобный трефовый (генерал-полицеймейстер!), червовый… Червовый? Неужели несчастный Авдей Лукич? Нет, скорее граф Рафалович с его парижским подходцем. А вот и бубновый король — герой, но весь под спудом десяток — в цепях, в узах казенного дома…
   А у сердца дамы легли три туза — редкость, дар судьбы! Три туза подряд — бубновый, червовый, трефовый. «Философский камень, которого у меня нет, — улыбнулась маркиза. — Но пока каждый из королей верит, что он у меня, они мне не опасны…»
   И вдруг похолодела от ужаса. Лоб покрылся испариной. В ноги даме пал туз пик, острием вниз. Смерть, внезапная смерть!
   Она тряхнула головой, чтобы сбросить наваждение. Вгляделась внимательнее — нет, никакого наваждения не было. Сатанинский туз пик лежал острием вниз.
   Решительно встала, смешала карты. Гром салютов между тем затихал. Основные силы флота уже вышли из Невы и держат курс в море. Пропадает самое удобное время! Они рассчитывали с Тринадцатым действовать, пока все отвлечены прохождением флота…
   — Лодка наша где? — спросила Зизанью. Ефиопка ответила:
   — Там, где давеча уславливались.
   Окинула взглядом нарядные покои, высокие окна, мебель, отражающуюся в зеркально натертых полах. Будто вчера только хлопотала, устраивала все это… Где найдется теперь пристанище неприкаянной голове?
   Кликнув Зизанью, спустилась к Весельчаку, который тоже нервничал, расхаживал, поигрывал булавой. Начала говорить:
   — Ежели от светлейшего прибудут люди…
   Весельчак, не слушая, жезлом перегородил дверь.
   — Не велено выпускать.
   — Как не велено? — изумилась маркиза. — Кем не велено?
   — Велено оставаться дома, — набычился Весельчак.
   — Ты что? — вскричала маркиза, схватившись за его булаву. Искала кругом поддержки, но увидела только карлика Нулишку, который забрался под стул, посверкивая оттуда мышиными глазками. Гайдук вежливо освободил свою булаву от пальцев хозяйки.
   — Велено вам дома сидеть.
   — Ты знаешь!.. — вскипела маркиза. — Я тебя в порошок сотру! Да ты забыл…
   — Не смеете кричать, — сказал с достоинством Весельчак, — Финита ваша комедия!
   И изобразил скрещенными пальцами решетку.
   Вихрь гнева подхватил маркизу она вырвала булаву и ударила Весельчака. Тот был обескуражен, а карлик кричал из-под золоченых ножек стула:
   — Так ему, госпожа, так! Разбейте ему горшок дырявый, что на плечах!
   Маркиза шарила пистолет в дорожной сумке. Но тут и Весельчак опомнился, выхватил у нее сумку, отбросил прочь. И поскольку маркиза вцепилась в воротник его кафтана, он одной рукой ее отстранил, а другой достал из-за кушака двуствольный тяжелый пистолет.
   Зизанья как молния бросилась, загородила собой госпожу. Пистолет изрыгнул пламя, ударил выстрел. Зизанья сползла к ногам маркизы, шепча невнятное о светлой душе…
   «Второй ствол, второй ствол… — билось в висках у маркизы. — Сейчас выстрелит…».
   Ждать? Кинулась к лицу гайдука, будто полосовать ногтями, но тут же согнулась до колен. Ее реакция оказалась более быстрой — выстрел прогремел над головой. Пуля разнесла мраморный столик, брызги камня расколотили окно.
   Вскочила и, совсем уж не помня себя, схватила гайдука за шею, а он напрягался ее оторвать. Чувствуя, что постепенно уступает силачу, она зубами впилась ему в горло. А он старался вырваться, хрипел, опускался на пол вместе со своей противницей.
   Когда Весельчак повалился на пол, она разжала зубы. Встала, озираясь как припадочная. Возле двери лежала мертвая Зизанья. Огромный гайдук содрогался, закинув толстогубое лицо. А из-под золоченого стульчика протягивал ей пистолет ручкой вперед ликующий карлик Нулишка.
   Маркиза взяла пистолет, проверила порох, кремень. Нервная дрожь утихала, но и колебаний больше не было. Спокойно подняла ствол к уху Весельчака и нажала спуск.
   Оглянувшись, она увидела, что по углам притаились в страхе прочие обитатели вольного дома. Кика залез на свой клавесин и сидел на нем, словно огромная летучая мышь. Маркиза пошатнулась, чувствуя, что сил у ней немного, двинулась к выходу. По пути, однако, пнула каблуком в золотого льва в короне с бубенцами на спине поверженного гайдука.
   И тут над нею тень промелькнула, словно от хищной птицы. Это Кика прыгнул с клавесина, и она успела увидеть в его руке стилет — трехгранное острие. Невыносимая боль пронзила грудь, она почувствовала, что проваливается в бездонную пропасть.

2

   Знаменательный день Петра и Павла начался с богослужения в соборе. Различные ранги придворных стояли тесно, косились вбок, где на временном постаменте под парчовым покровом стояло в свинцовом гробу тело императора.
   Санктпетербургский владыко, митрополит Феофан произнес одну из самых велеречивых своих проповедей. Она, правда, уступала той знаменитой его речи, когда он сказал, обращаясь к умершему Петру: «Какой ты хотел сделать Россию — такой она и будет! Хотел сделать просвещенною — будет просвещенною, хотел сделать могучею — будет и могучею…» Но и на сей раз, по окончании проповеди, множество народа прослезилось.
   Ударил большой колокол, и придворные устремились к выходу, а там к пристани, чтобы плыть в Летний сад, где под парусиновыми весями был накрыт для всех щедрый завтрак. А после самое грандиозное — военный парад, бал, огненные потехи!
   Светлейший стоял впереди своего семейства, орлиным оком наблюдая, чтобы нигде не нарушался этикет. Адъютанты и скороходы, словно муравьи, приносили ему сведения и вопросы, тут же отбегали, разнося указания.
   — Глянь, любезная жена, — нагнулся он к Дарье Михайловне. — Глянь и ты, свояченица. Свойственник наш, Антон Мануилович Девиер, приближается к нам вкупе с супругою, с нашей дражайшей сестрицею Анной Даниловной. Медведь, что ли, где-нибудь сдох?
   Под малиновый звон колоколов Девиеры действительно приблизились — поздравить семью светлейших с престольным праздником. Генерал-полицеймейстер облобызал ручки Дарье Михайловне и ее горбатой министерше. Анна Даниловна, привстав на цыпочки, белотелая, рыхлая, безмерно счастливая от того, что на свет вышла с любимым супругом, целовала брата и повторяла:
   — Ну полно же вам, Сашура, живите в мире!
   Пришлось пригласить Девиеров в семейную гондолу светлейшего, которая шла прямо за императорской баркой. Суда были задрапированы коврами, реяли разноцветные вымпела, гребцы были в ливреях. За лодками двора двигалась целая флотилия шлюпок и плоскодонок, принадлежавших санктпетербургскому боярству.
   Дамы разместились на корме княжеской гондолы, и им подали шоколад.
   Оба же властительные шурья встали на носу, не теряя из виду императорской скампавеи.
   — Так как же это, любезнейший генерал-полицеймейстер, — начал Меншиков, — ваши резвые унтера арестовывают генерал-фельдмаршалов российской армии?
   Стоявший за его спиной генерал-майор Волков подал чубук, и светлейший стал его раскуривать.
   — А как же, ваша высококняжеская светлость — поинтересовался Девиер, — иные знатные персоны на принадлежащей им земле устраивают вольные дома, где и вино, и картеж, и беглые скрываются?
   Из-за его спины расторопный майор Рыкунов подал ему черепаховую табакерочку.
   Родственный разговор принимал характер острой политической конференции, да еще в присутствии свидетелей.
   Светлейший первый понял это и, фыркнув в сивый ус, отослал генерал-майора Волкова к дамам на корму с коробочкой конфет. Девиер прямо сказал своему Рыкунову — отступи шагов на пять. И, как можно более дружелюбно, обратился к светлейшему шурину: [55]
   — А философский камень, что нам с ним делать? Ведь она, — кивок в сторону впереди идущей скампавеи, — сегодня его потребует, морра фуэнтес!
   — Допросить бы ласковенько этого чужестранца, якобы графа, может, и с угольками… Да он же с известным вам чесателем пяток компанию водит, а тот — ваш дружок по добыванию подписей на указах.
   — А не лучше ль, ваша светлость, допросить ту иноземку, якобы маркизу, хоть и без угольков? Многое бы открылось, и не только о философском камне!
   — Это ты что, подслушал, что ли, когда у ней в скрыне сидел?
   Разговор вновь вступил на рискованную стезю. Светлейщий расколошматил свою фарфоровую трубку и кинул ее за борт. Девиер, сжав кулаки, считал — раз, два, три… восемь, девять, десять, — лишь бы не натворить глупостей. Эх, объявить бы, что тот граф уже взят… Но спокойствие и только спокойствие!
   — Ваша светлость, благодетель и покровитель мой! — прижал он руку к сердцу. — Прошу всенижайше простить мне, ежели я противу вас по незнанию или недоразумению жестокому что-либо умыслил!
   «Ого-го, какой поворот!» — подумал Меншиков, нашаривая в кармане запасную трубку.
   Под гром рожечного оркестра императорская флотилия медленно плыла по блистающей реке, а оба влиятельнейших сановника империи на носу гондолы баловались табачком, и каждый из них зримо представил себе, как якобы граф и якобы маркиза рядком висят на дыбе и из уст их льются смерть какие откровения…
   — Оба должны исчезнуть, — изрек светлейший, выпуская кольца дыма.
   — Туда? — спросил Девиер, указывая табакеркой назад, где за течением Невы угадывалось море и Европа.
   Светлейший повел трубкой в сторону волны, кипевшей под ударами весел:
   — Туда!
   — Неужели и… — начал Девиер, но светлейший понял его без продолжения:
   — Тебе своя жизнь не дороже?
   Сановники вновь занялись табачком, глядя на приближающуюся пристань Летнего сада, где искорками вспыхивали алмазы на орденах и шляпах встречающих.