А ведь знали и забыть не могли, что тотчас по кончине государя итальянский умелец граф Растрелли снял с лица его гипсовую маску. И, не рассучивая рукавов, сей мастеровой граф принялся лепить образ из лучшего воска телесного цвета. А тем временем куаферы неутомимо трудились над париком из собственных волос императора, кои были когда-то сострижены во время болезни. А краснодеревщики спешно вытачивали из ясеня руки его и ноги — точно в натуральную величину. А механик Нартов, лейб-токарь государев, готовил хитрый механизмус…
   И пока она, Екатерина, выла в пустоте огромного храма у гроба Петра, светлейший князь готовил Его — воскового императора — к новому восшествию на трон.
   И были им приглашены и вошли в Тронную сию палату бояре, и воеводы, и генералы, и архиереи — морды наглые от сознания своей безнаказанности. Нате-ко, мол, умер ваш чертушка! А светлейший князь, прочитав вслух приличествующее наставление, вдруг занавесь перед троном отдернул.
   Те так и ахнули — на троне вновь сидел Он! В том же лазоревом кафтане, что был на коронации жены, такой же прямой и непреклонный. Не успели бояре прийти в себя от первого впечатления, как заскрипели невидимые блоки и Он — восстал! Восстал и протянул длань ко двору своему.
   И двор Его кинулся наутек. Высокородные бояре и генералы в поспешном страхе в дверях застряли, друг друга чуть не раздавили. А Он был неподвижен и величествен, так же как был невозмутим и тот, кто казус сей затеял, — светлейший князь.
   Екатерина Алексеевна вздрогнула, отгоняя воспоминания, слабо шевельнула ручкой и пошла себе вспять, опустив голову.
   А зачем все это Меншикову было нужно — монументальная статуя, боярский испуг? Так ему, видать, было удобнее. Пишут же в подметных письмах (она даже содрогнулась, вспомнив) — де светлейший князь, будучи полностью изобличен в воровстве, ничего другого не видел, как благодетеля своего, Петра Алексеевича, ядом извести… В других же подметных письмах (казнят за них, увечат, а их, подметных писем, все больше и больше!) говорится и про нее, что полюбовница она его, бывшая прачка бывшего пирожника.
   Неправда, неправда! А все так думают, потому-то, мол, теперь и держится за него…
   Когда наконец вернулись в опочивальню, в Летнем дворце государыня решительно разогнала всех комнатных старушек, даже любимцев карликов Утешку и Мопсика. Хотелось остаться одной.
   Стал откланиваться и генерал-полицеймейстер, но императрица его остановила.
   — Ну, а что скажешь про камень тот философский?
   Девиер собрал в себе всю свою отчаянность, весь риск. Чуть помедлил, потом сказал твердо, стараясь прямо глядеть в заплывшие глаза императрицы:
   — Ваше величество… Светлейший князь камень тот к себе прибрал… Уже имеются непреложные доказательства. Как он узнал, что граф Рафалович его в подарок вам везет…
   Екатерина Алексеевна сбросила шаль и, бросив на генерал-полицеймейстера понимающий взгляд, сказала, удаляясь к себе:
   — Врешь ты все…
   Расположившись на ночь в мягком чепце, в халате с бантиками, почувствовала себя по-привычному мирно, особенно когда Левенвольд доложил: прибыл посыльный из Смольного дворца. Оттуда сообщали — их высочество царевна вернулись с охоты благополучно.
   Пошарила на столике леденцов, которые привыкла сосать на сон грядущий, хотя зубов уж мало осталось. Рука наткнулась на какой-то обширный свиток. Поднесла свиток к глазам. Светало, и уже можно было разглядеть строчки.
   Ба! Это был все тот же заготовленный указ об аресте светлейшего князя.
   — Рейнгольд!
   Обер-гофмейстер незамедлительно появился, когда он только спит?
   — Да ежели б я и захотела подписать этот твой дурацкий указ, ни Анны Петровны нету, ни Лизочки. Ты же знаешь, что они все бумаги за меня подписывают…
   Отшвырнула свиток, прилегла в подушки, положив руку на воспалившийся лоб.
   А Антон Мануилович Девиер так и остался сидеть в прихожей в креслах. Ждал невесть чего — как говорится, у моря ждал погоды. Но когда он порывался уйти, Левенвольд его останавливал — подожди да подожди…
   Хотя чего — подожди? Сам-то он, Левенвольд, красавчик, только и шмыгал из одной двери в другую.
   И привиделась Девиеру на троне старшая «дщерь Петрова», чернокудрая, решительная, как отец, сверкающая синевою глаз. Та, другая, Лизочка Петровна, та попроще…
   Антон Мануилович очнулся от толчка в плечо. Левенвольд его будил, держа в руке свиток.
   — На, бери, генерал… Подписала она указ.

ГЛАВА ПЯТАЯ. Сонька золотая ручка

1

   Ранним утром на последней ямской заставе перед Санктпетербургом собралось множество народа. Солнце, обещая жару, ярко светило сквозь макушки деревьев. Свежесть исходила от травы и от леса, хор птиц вопиял к небесам.
   Встречали светлейшего князя Александра Даниловича, который, как было сообщено фельдъегерской службой, изволит прибывать из своей государственной поездки в герцогство Курляндское.
   Близ ямской избы собрались все, кто, согласно правилам, должен сопровождать светлейшего при въезде в столицу. Шесть лошадей в бархатной сбруе, скороходы с бунчуками [46]ровно турецкие паши, мазыканты в личных ливреях Меншикова, то есть в синих кафтанах с золотым шитьем. Наконец, шесть важных камер-юнкеров, один из которых должен был следовать рядом с каретой, держась за дверцу.
   Кони, звеня трензелями, стригли молоденькую травку. Отряд ингерманландских драгун личного Меншикова княжеского полка спешился. Курили трубки, пересмеивались, все сытые, молодые.
   — Соловьи-то, соловьи! — сказал, выходя на крыльцо, генерал-майор Волков, секретарь светлейшего. — Вон тот, на березе, так и выкручивает…
   — А что, ваше превосходительство, — спросил ямской смотритель, — министры-то прибудут встречать светлейшего?
   — Спрашиваешь! — ухмыльнулся молодой генерал-майор. — Пусть попробуют не прибыть!
   — А что же их тогда все нету? Поезд светлейшего ожидается вот-вот.
   — Ну, у Нарвской заставы его могут встретить или на Загородном… Вишь, вчера фельдъегери поздно сообщили, государыня была у дочери…
   Вдруг раздалась резкая команда. Драгуны загасили трубки, вскочили на коней и, выезжая попарно, резво поскакали по дороге к Санктпетербургу.
   — Ординарцы, где мои ординарцы? — забеспокоился генерал-майор. — Узнайте-ка, в чем дело.
   К крыльцу подскакал всадник в черной епанче и полумаске. Спрыгнул прямо на верхнюю ступеньку, за ним стали подъезжать еще верховые, одетые в различную форму.
   — Господин генерал, пройдите в избу, — предложил он Волкову.
   В избе он скинул полумаску и оказался Преображенским командиром Иваном Бутурлиным. Седые волосы на лбу у него торчали воинственно.
   — Вы арестованы, — заявил он. — Пожалуйте шпагу.
   — Не имеете права! — что было сил закричал Волков, наклоняясь к окошку разглядеть, что там творится. — Полковник не может арестовать генерала!
   — Надо знать табель о рангах! Преображенский полковник равен генерал-лейтенанту! — Бутурлин грубо схватил его за шиворот. Вошедшие вслед за ним отобрали у Волкова оружие.
   — Поди скажи музыкантам, чтоб играли побойчей, — велел Бутурлин ямскому смотрителю. — Да гляди ты у меня!
   Меншиков в своем возке издалека услышал звуки Преображенского марша. В последнее время какая-то апатия, непонятное безразличие все чаще охватывали его. Казалось бы, с чего? Кто в огромной империи, которую бедная наивная царица именует своим герцогством, кто осмелился бы перечить светлейшему князю? Как говорит льстивый владыко Феофан: «В сем Александре мы видим величие Петра!» Он, Меншиков, действительно второе лицо во всех деяниях Петра.
   Да в том-то и дело, что всего только второе! Любой царедворец, будь он трижды слабоумен, царедворец только потому, что он так рожден. А светлейший, хоть звезды с небес хватай, остается Алексашкой Меншиковым, который сегодня есть, а завтра — фу, и нет его!
   И светлейший откинулся на кожаную спинку, пощипывал короткие усики. Предвкушал и баньку, и обед с настоечкой, и приятные разговоры среди друзей или хотя бы среди льстецов. А губы подпевали давно знакомому маршу, пальцы сами собой отстукивали такт.
   Вдруг карета остановилась, будто попала в ухаб. Лошади храпели, звенели поводья, кто-то кричал:
   — Что случилось?
   Меншиков приоткрыл дверцу, и в тот же миг в ней появился человек в странном партикулярном кафтане, но снаряженный по-военному.
   — Светлейший князь Меншиков? — спросил он, хотя какое могло быть сомнение, что это светлейший князь.
   — Я… — ответил Меншиков, соображая, что могло произойти.
   — Повелением ее императорского величества, — сказал тот, поперхнулся, прокашлялся и закончил: — Вы арестованы. Вот указ.
   Меншиков смотрел на его лицо и видел, что он молод, что губы его от волненья дрожат. Еще бы! Ведь не каждый же день доведется арестовывать генерал-фельдмаршала российской армии, герцога Ижорского, владетеля Почепского и Батуринского и прочая и прочая… Один титул его занимает полторы печатных страницы. Но и у Меншикова дрожали руки, когда он принимал и разворачивал свиток с указом.
   Нет, это подпись подлинная.
   Ему хорошо знакомы эти каракули — не то Екатерина, не то просто Катя.
   А с улицы нетерпеливо кричали:
   — Ну, что ты там медлишь? Предъявил указ?
   И тогда Меншиков почувствовал, что прежняя нечеловеческая сила вулканом поднимается в нем изнутри. Он вырвал указ из рук арестующего и стал хлестать его свитком по щекам. И видел безумные от страха глаза молодого человека, и повторял:
   — Подлецы, подлецы, ах, мерзавцы!
   Затем, вытолкнув его из кареты, высунулся сам. Конный конвой в синих меншиковских мундирах, держа руки при эфесах, стоял строем в отдалении, наблюдая, что происходит.
   — Братцы! — заорал во всю мочь Меншиков с подножки. Ветер трепал его седеющие волосы, он размахивал пистолетом. — Братцы! Не со мной ли вы ходили на шведов и на турок?
   — Ура! — одним духом выкрикнул княжеский конвой. Лязгнули сабли, рассыпалась дробь копыт. Полковник Бутурлин, еле успев накинуть епанчу, с крыльца сиганул на коня и первым кинулся наутек.
   — Ванька Бутурлин! — опознал его светлейший. — Ну, погоди!
   И он выстрелил ему вдогонку. И это был единственный за всю эту глупую историю выстрел. Но в Бутурлина он не попал, а угораздил прямо в бок стоявшему напротив саврасому коньку, и тот шарахнулся обземь, отчаянно болтая копытами.
   А музыканты, зажмурившись от страха, продолжали играть. И Преображенский марш гремел немного грустно, старомодно и очень торжественно. Он гремел, а в лесу ему вторили соловьи.
   Светлейший спустился из кареты, скинул дорожный кунтуш, [47]вытер лоб платком. Подбежал, радостно поздравляя, освободившийся из заточения генерал-майор Волков. Меншиков сосредоточенно разглядывал подпись императрицы на указе.
   Подвели единственного пленного. Это оказался тот самый, который явился в карету к светлейшему с указом. Да и то попался он только потому, что именно его Савраску убили и он, вместо того чтобы бежать или обороняться, склонился над умирающим конем.
   — Ишь каков! — сказал Меншиков, увидев на груди пленного медали, и провел по ним рукой.
   — Максим Тузов, сирота! — четко отрапортовал пленный. Страха в его светлых глазах уже не было никакого, зато накапливалось отчаяние. — Я один все сие устроил, и арест и указ, никто меня не подбивал! — Поспешно добавил, облизывая пересохшие губы: — И больше вам от меня ничего не узнать, хоть пытайте!
   — Ну, это мы еще посмотрим, — усмехнулся светлейший, топорща усы. — Эй, Волков, прикажи скрутить его покрепче да ко мне в багажник, потом разберемся!

2

   Обер-полицеймейстер майор Рыкунов докладывал Девиеру наиболее сложные дела. Обыденщину — кражи, уличные безобразия — это решал сам. Цены такому помощнику не было.
   — Вот из канцелярии прошений переслали жалобу… — майор разгладил замусоленную от долгих мытарств бумажку с бледной орлиной печатью. — Пишет некий посадский из Вологды. Прибыл в стольный град на святки, следовательно, в январе. У Царицына луга, где гулянье, с него сняли полушубок дубленый. Крикнул «караул», полицейские сотские, заместо помощи, сняли с него же и порты и зипун…
   Ударила пушка, и полицейский дом задрожал до самого основания. В подземельях заворочались наловленные тати.
   «Полдень! — подумал генерал-полицеймейстер. — А Тузов так и не появился. Что-нибудь у них там на заставе сорвалось. Этот Ванька Бутурлин, как был при царе Петре архидиаконом всешутейшего собора, так дураком и остался… На черта я с ними связался, морра фуэнтес!»
   И чтобы не показать помощнику, что он чем-то расстроен, переспросил:
   — Так в чем, говоришь, он был одет, тот посадский?
   — Как писано в челобитье, дубленый полушубок белой кожи, а то, что в полиции сняли, — порты бархатные, також зипун суровской, шелковою басмой расшит.
   — Ишь, посадский, а разодет был ровно боярин.
   — Торговал, вероятно, ваше превосходительство.
   — Ну, ладно, а дело-то было зимой. Чего ж он летом жалобу подает?
   — А в челобитье это також указано. Пишет, как принялся он тем сотским судом грозить, они подговорили лекарей гофшпитальных, его и посадили с сумасшедшими в яму. Еле вырвался, пишет, и то обманом.
   — Чудеса! — сказал генерал-полицеймейстер, а сам думал про другое. Что фейерверка не было обычного, по случаю прибытия светлейшего, это, конечно, граф Толстой расстарался…
   Полицейские посты пока ничего не сообщают. Но и Тузова с реляцией почему-то нет.
   Девиер приказал узнать, не прибывал ли кто со срочным донесением? Никто не прибывал.
   — По розыску установлено, — продолжал майор, — что из дежуривших тогда на святки сотский Плевулин утонул по пьяному делу, а сотский Горобец за ту же вину разжалован. Кого прикажете виноватить?
   — Ну и выбросил бы эту бумагу! — с досадой сказал Девиер.
   — Никак невозможно, ваше превосходительство, на ней резолюция — глядите чья…
   «Черт побери! — еще раз выругался про себя Девиер. — Наверняка Кушимен теперь кинется к императрице… Чего же теперь ждать? Ареста, ссылки, дыбы? Все было затеяно легкомысленно, преждевременно, воистину, как на всешутейшем соборе! Черт меня к ним присовокупил…»
   — Вот что, — предложил он Рыкунову. — А ты не пробовал этого челобитчика в полицию на службу пригласить? Вот и жалоба закроется, и чин появится, обремененный полезнейшим опытом.
   У майора на лице появилось радостное выражение, которое всегда у него бывало, когда шеф высказывал гениальные мысли.
   — Что там у тебя еще? — спросил генерал-полицеймейстер, а сам думал: «Теперь если моя дуреха (так про себя он называл свою законную, Анну Даниловну), теперь ежели она не вмешается, быть конфузу!»
   Майор доложил еще дело, чрезвычайно непонятное. Вчера ночной обход чуть не задержал каких-то татей, которые отнимали суму с деньгами у прохожего человека.
   — И что же не задержали? — спросил Девиер, вытаскивая свою черепаховую табакерочку. И все думал: «Ах, если бы не этот вчерашний дурацкий мой шаг, как было бы теперь чудесно! Утро свежее, птички поют, вечером бы во дворец, там танцы, милое общество… Морра фуэнтес! Впрочем, а если арест удался? Он, Антон Девиер, бывший амстердамский юнга, завтра же станет графом и генерал-фельдмаршалом, а то и поднимай выше! Царевна Елисавет, этакая белокурая красавица, честное слово, и на него, Девиера, заглядывается… А жена что ж? Жену в монастырь…»
   — А не задержали, — подобие улыбки посетило суровый лик Рыкунова. — Не задержали потому, что тот ограбленный отказался кричать караул.
   — Да ты что? — Генерал-полицеймейстер даже просыпал табак. — Отказался кричать караул?
   — Ей-ей! — Рыкунов готов был перекреститься.
   — Тогда что ж не задержали ограбленного?
   — В том-то и дело, что задержали, да он невесть как ушел.
   «Задержали — не задержали. Кричал караул — не кричал караул, — с тоскою думал генерал-полицеймейстер. — А там в Летнем дворце судьба моя, может быть, решается…»
   — Ты мне, господин Рыкунов, не крути, — сказал он строго. — Я тебя ведь двадцать лет уже знаю. Докладывай, в чем у тебя тут сомнение.
   И майор Рыкунов сообщил, что, во-первых, тати были несомненно из того вольного дома, который находится в арендованном строении господина лейб-токаря и советника Нартова, а арендаторша его — иноземная персона, маркиза Кастеллафранка…
   — Ах, маркиза! — поморщился генерал-полицеймейстер. — До графов и маркиз все руки не доходят. Ведь и карлик показывал…
   — Кстати, ваше превосходительство, о карлике, Варсонофии Осипове, именуемом Нулишкой. Как прикажете — выпускать?
   Еще не хватало — карлик! Нет, Антону Мануиловичу в последнее время убийственно не везло. Заказать, что ли, у академиков новый гороскоп? Ведь ежели теперь этого окаянного Нулишку выпустить, он же прямиком к царице! А что, собственно, у того у карлика узнали? Он же, карлик, иностранных языков не знает и если б даже хотел, не смог бы рассказать, о чем беседовали резидент и граф, академик… Господи помилуй!
   — Значит, это во-первых, а во-вторых что?
   — А во-вторых, тот, кого грабили, был из дворца.
   — Что-о?
   — Так точно, ваше превосходительство. Другой патруль обнаружил его на Царицыном лугу и провожал до Летнего дворца незаметно. Истинный бог, ваше превосходительство.
   — Ты понимаешь, что говоришь, Рыкунов?
   — Понимаю, ваше превосходительство.
   — Хорошо. А кто ж все-таки захватил, а потом упустил того ограбленного?
   — Аудитор Курицын, — ответил майор, и вновь двусмысленная улыбка полезла на его тонкие губы.
   — Где он?
   — Он ждет вызова вашего превосходительства.
   «Тут действительно отдает чем-то неординарным, — подумал Девиер. — А в моем аховом положении сейчас бы что-нибудь царице загнуть такое, чтоб заставить ее ночку-другую провести с цирюльниками, кои кровь пускают… Или найти ей этот философский камень, морра фуэнтес!»
   Раскрылись двери, и аудитор Курицын, как и всегда преисполненный служебного рвения, явился.
   Генерал-полицеймейстер расспрашивал его тихо, полузакрыв глаза, почесывая бровь кончиком гусиного пера. Майор Рыкунов, который тоже изрядно изучил своего шефа, чувствовал, что генерал-полицеймейстер готовит себя к решительному рывку.
   И миг рывка наступил. Девиер вскочил и заорал во все присутствие:
   — Сколько с него взял, чтоб его отпустить?
   И поскольку Курицын молчал, генерал-полицеймейстер крикнул помощнику:
   — Рыкунов! Принеси кочергу, я его лупить буду!
   Подскочил к аудитору и принялся его трясти, пока тот не протянул потную ладонь, на которой лежал новенький золотой русский дублон — двухрублевик.
   — Ого! — вскричали оба руководителя санктпетербургской полиции, кидаясь рассматривать монету. Курицын встал на колени, хлюпал, размазывая слезы, но понимал, что основная гроза прошла.
   — Истинный крест! — забожился майор Рыкунов. — Вам ведомо, ваше превосходительство, все монеты нового чекана идут через меня, но такого орлеца я еще не видел.
   Поднесли монету к раскрытому окну. Отчетливо вырисовался одутловатый профиль Екатерины Первой — бровь дугой, вздернутый носик. На пышной прическе красовалась коронка, а на ней — бриллиант Меншикова, который, сказывают, был в палец толщиной.
   — А ну, все за мной! — скомандовал Девиер.

3

   — День да ночь, вот и сутки прочь…
   Маркиза Лена зажмурила глаза, тут же их открыла и запечатлела картинку: яркое утро, солнечную листву, синюю гладь воды. За лесом слышался голосистый крик петуха, полуденный ленивый скрип деревенского колодца.
   Она обернулась в темную глубь домика, где на ковровых подушках Евмолп Холявин потягивался и зевал, показывая зубы, словно некий мускулистый зверь.
   — Не вставай, кровь опять сочиться будет. Табачку тебе? А хочешь, я сама набью тебе трубочку? А может быть, желаешь квасу?
   Выглянула в окно, обозрев заросли кувшинок, и кликнула служанку:
   — Зизанья! Что ж лодка наша не идет? Не запил ли там Весельчак?
   Ефиопка доложила, что уж и к реке выходила смотреть, — ничего! Усадила госпожу на пуфик, стала крутить ей локоны в фантанже.
   — Осмотри мне бок-то, — попросил маркизу Холявин. — Будешь ли снова перевязывать?
   — Лежи, куда тебе торопиться!
   — Как куда? Развод во дворце. У нас полковник Бутурлин, даром что старый, а знаешь — ого-го! Я из-за него уж четыре раза на гаупвахту попадал.
   — Тебе скучно со мною, со старухой.
   — Да какая ж ты старуха? Вот тебя бы ко двору, все бы фрейлины от зависти полопались. Экая ты царь-девица!
   — Я уж, милый, дважды замужем была. И оба раза за стариками.
   — Между прочим, — сказал Холявин, устраиваясь на подушках, — никакая ты не иностранка. Ты акальщица московская — «в Маскве на даске, в аващном туяске». Вместо «хватит» говоришь «фатит», вместо «квас» — «фас». И губки ставишь плошечкой.
   — Ну, уж ты меня всю по косточкам разобрал. И точно, признаюсь — я московская. Да неохота сего и вспоминать! Первый муж мой знатный купец был, у него дочь от первого брака еще постарше моего. Оговорили его дружки застольные, тараканы запечные, под дело царевича Алексея подвели. Я сама его видала мертвым, как он на бревне висел… Тот князь Ромодановский, палач…
   Ее трясло, она закрыла лицо руками. Евмолп, испуганный, вскочил, не зная, что предпринять. Ефиопка спешила дать питье, засматривала ей в лицо.
   — Не надо, не надо об этом, госпожа…
   Но маркиза совладала с собой, собрала рассыпавшиеся черные кольца волос.
   — Не надо? Ай нет, уж доскажу, только ты, Евмолп, ложись обратно, как бы рана не вскрылась… Главный-то палач — сам царь. Верь мне, Евмолп, я видела все своими глазами! Как указал он Кикина, четвертованного уже, на колесе сутки живым держать… Тот только и молил: «Братцы, родненькие, главу мне скорее срубите, нет более сил терпеть, все едино ж помираю!» А палач тот, котобрыс адов, на коне — как монумент врос и страданьями людскими упивался. Ох, Евмолп!
   Зубы ее мелко стучали о края чаши, поданной Зизаньей.
   — Слушай далее… Один только был из всей верхушки правительственной человечный, меня пожалел. Из ада того вывел, на корабль посадил, в самый подпол, где крысы. Я семь суток в подполе том скрытно пролежала…
   Холявин, забыв о своей ране и о трубочке с табаком, смотрел на эту черноволосую, всю в кольцах и драгоценностях женщину, которая говорила как московская акальщица и во всем была такою нерусской!
   — Ты о государе поосторожней, — сказал Холявин, вспомнил о трубочке и принялся ее сосать. — Мы все же присягу давали…
   — Ладно, не буду, — обещала маркиза. — Там, в Европиях, мне господь за мои страдания другого старика послал, гишпанца, или латынца, как у вас называют. Сей тоже был обходительный да простой, титул мне оставил, герб — льва золотого. Да вот нет его тоже в живых, царство ему небесное, хоть он был и басурман.
   — Хо-хо-хо, — реагировал Евмолп на ее рассказы. — Страсти несказанные. Ты поглядела б все же бок-то у меня. Сильно задето?
   — Да нет, только разрезало кожу. На два пальца бы левее — уложил бы тебя мальчишка Репнин в домовину вечную. Можешь теперь хоть в развод, хоть в караул, хоть в загул. Да жаль мне тебя отпускать.
   Она распахнула гардероб, и он увидел там что душе угодно. И рубахи тонкие, расшитые, и манишки с пышными жабо, и манжеты надставные с кружевом в ладонь шириной.
   — Ого! — заухмылялся Холявин.
   — А что я придумала! — Маркиза прищурилась, отчего ее ресницы стали окончательно похожи на нацеленные вдаль острия. — Давай бросим все и бежим! Куда хочешь, хоть в твой Мценск…
   Холявин не отвечал, мотая головой. Он занят был рассматриванием гардероба. А ее смуглое лицо озарилось вдохновением:
   — Что за страна у вас такая, Мценск?
   — Страна как страна… Обыкновенная. Дворцы из щепы, сады из крапивы, угодья из лебеды. Да я и не в самом Мценске живу. У нас поместье на оврагах, одна глина, хотя кругом чернозем и чернозем.
   — На сей случай у меня кое-что прикоплено. — Маркиза встала, поскольку ефиопка окончила прическу. — Смерть как надоела мне эта праздничная жизнь! Купим поместьице на черноземе. Я детишек тебе нарожу белобрысеньких, как ты сам. Хозяйничать стану в огороде, ну ничего более не хочу!
   — И! — возразил Евмолп. — Здравствуйте! Я еле из той дыры вырвался, а ты меня опять туда хочешь законопатить?
   — А что тебе делать в Санктпетербурге? Учиться станешь?
   — Пускай попы учатся да князья Кантемиры! Мне это ученье поперек горла сидит. Матушка на книги да на учителей последние деньжонки убила, ненавижу их всех, перестрелять готов!
   — Вот ты, оказывается, какой! Но не век же тебе в унтерах сидеть, хотя бы и гвардейских. Жениться, стало быть, выгодно ищешь?
   — Ха! Жениться не умыться. Вон у князей Черкасских семеро невест, только кивни… Да не хочу я хомутов никаких, поняла? Мне и полковая-то жизнь до смерти надоела, все дисциплина да устав. Ты за двумя мужьями хоть мир повидала, а я ничего. Воли хочу-у, волюшки, у-ух!
   Он покидал обратно в гардероб все манишки, и сорочки, и кружевные жабо. Задвигал локтями, пробуя, ощутится ли боль. Сделал пробный выпад левой рукою, потом обеими руками размахнулся, будто хотел снести забор. Довольный тем, что собой владеет, он стал вышагивать, делая приемы сдачи караула.