Страница:
— Ну что, Данилыч? Пиши о сем указ…
4
5
6
7
8
4
Затем следовал шумный обед с тостами и возлияниями, фейерверк, который запустил прямо с крыши майор Корчмин, огненных дел мастер. И все разъехались: во-первых, русский обед требует и русского сна, а во-вторых, назавтра был Петр и Павел, тезоименитство покойного императора, день основания Санктпетербурга. Надо было подготавливаться или по крайней мере не переутомлять себя в предвидении новых торжеств.
Меншиков никогда не отдыхал после обеда. В полной тишине заснувшего дома он проходил покоями, глядя в окна на блистающую солнцем Неву. Думал о том, как опять все кругом перевернулось и как теперь с кем себя держать.
Подходя к кабинету, он возле конторки дежурного различил фигуру женщины. Там не было окон, и светлейшему сначала показалось, что это гобелен какой-нибудь висит на стене, шпалера — пышные юбки, осиная талия, замысловатая прическа… Но, приблизившись, он увидел, что это не тканая картина, а живая женщина.
— Сегодня утром, — сказала женщина, — ваша высококняжеская светлость приказали меня не принимать. А я все же здесь.
За ее спиной Меншиков увидел действительный гобелен, за ним приоткрытую дверцу потайного хода. Он обругал себя за непредусмотрительность.
— Ладно, — сказал он, — утром мне было недосуг, надо понимать. Только пойдем отсюдова, я сам в своем доме как пленник.
Он провел ее в угловую диванную с видом на три стороны. Открылось небо и теснота кораблей на реке, а с самого краю возвышался корпус Кунсткамеры в строительных лесах.
— Простите, я вынуждена быть назойливой, — вновь начала посетительница. — Во-первых, утром меня сопровождал, по моей просьбе, корпорал Тузов. Мало того, что вы меня вытолкали невежливо, могли бы и объяснить, что недосуг. Вы приказали Тузова арестовать. Прежде чем приступить к делу, а у меня есть для вас сообщения куриознейшие, прошу его освободить.
Меншиков потемнел лицом. Стал рассуждать о молодежи и что есть долг присяги.
— Тузов не вам присягал, — сказала она.
— Софья! — воскликнул Меншиков. — Не суди, о чем не знаешь! В случай он хотел попасть, твой Тузов… Да сорвалось у них с Девиером.
Но маркиза продолжала настаивать, утверждала, что Тузов сам всего не знал, его обманули указом царицы.
— Пусть! — опять согласился светлейший. — Эх, Софьюшка, чего я не сделаю ради тебя! Прощаю я твоего Тузова, черт с ним.
Он взялся за шелковый шнур, чтобы позвонить адъютантам; маркиза его остановила — пусть поменьше людей знают, что она здесь. Тогда Меншиков поднялся: «Я сам схожу…», но опять она удержала.
— Нулишка! — позвала она, и из-под венского диванчика вылез готовый к услугам карлик. Как он ухитрился сюда попасть? Вероятно, за широкими юбками маркизы…
Светлейший послал Нулишку привести дежурного офицера, а сам закурил коротенькую трубочку-носогрейку и повернулся к маркизе:
— Ну?
Она рассказала ему о каторге, об Авдее Лукиче, об остальных, вычеркнутых из списка живых.
— Что ж, каторга… — Светлейший барабанил пальцами по ручке дивана. — Раз есть преступники, как не быть каторге!
Он посасывал трубочку, а маркиза рассказывала ему о нравах каторжного мира.
— Канунников! — сказал Меншиков, будто ставя точку. — Видит бог, я тоже не знал, что он остался жив… Все это скот Ромодановский да Толстой-хлюст подстроили, якобы он виноват. Им же потом его имение отписали. Что же делать теперь?
Оба смотрели за окно, где в блеске воды и неба строилась Кунсткамера и люди вокруг нее роились как мошки.
— Чего проще? — сказала маркиза. — Объявить, что невиновен, и отпустить.
— Что ты, что ты, ты просто неопытна в этих делах. Старик-то Ромодановский умер, но живы внуки, которые бывшим имением Канунникова владеют… Опять же проныра Толстой!
— Ваша высококняжеская светлость! — вскричала маркиза. — Я не за бывшим имением мужа к вам пришла! Выпустите его, отдайте его мне…
— Тогда спрос будет уже с тебя. Ежели ты Канунникова, какая ты Кастеллафранка? Ага, двумужница, а это ведь — каторга!
Опять замолчали. Светлейший громко пососал трубочку, потом щелкнул крышкой карманных часов.
— Ладно, сделаем, — заверил он. — Я прямо к государыне, она теперь для меня все, что захочу… Что еще у тебя?
Маркиза с новым пылом принялась просить о других каторжанах. Взять номер тринадцатый, каково ему среди татей? Он же бывший офицер, но если бы все офицеры императорского флота были как он!
— Да ты что, девочка! — удивился Меншиков. — Ты потребуешь, чтобы я всю каторгу распустил? А потом и всю империю разогнал?
А она вскочила, умоляя, в шелковой волне юбок опустилась прямо на пол и уже на коленях молила, обжигала взглядом из-за неправдоподобных ресниц. «Что за баба! — подумал Меншиков. — Такая на все пойдет, и шилом приколет, и зубами загрызет».
— Ладно, ладно, Софьюшка… — обещал он. — Придумаем что-нибудь, изобретем какое-нибудь крючкотворство. Ты же пойми, я сам еще после давешних событий в себя не пришел…
— Нужна просто решительность! — воскликнула маркиза. — Ежели у вас, господин генерал-фельдмаршал, не достанет решительности, вас никогда не хватит более, чем для придворных интриг.
Вернулся Нулишка, а с ним дежурный офицер, с глазами вялыми от послеобеденного сна. Меншиков приказал Тузова обводить и доставить сюда.
— Что такое «Святой Иаков»? — спросила маркиза.
— Ах вон оно что! Значит, твой этот Тринадцатый со «Святого Иакова»? Да, был у нас такой фрегат.
— А за что по вашему личному приказу он был потоплен?
— Они хотели самодержавие отменить.
— А что такое самодержавие?
Меншиков рассмеялся и стал чинить свою треснувшую носогрейку, хотя рядом висела целая коллекция чубуков и трубок. Он смеялся и добрел, говорил совсем уж по-отечески, с оттенком воркотни:
— Самодержавие, милая, многие желали б отменить. Взять — твой князь Антиох с другими преображенцами, много они об этом рассуждают, тамошние подсыльщики давно докладывали сие… На фрегате же «Святой Иаков» много оказалось шибко образованных, Квинта Курция [53]читали, республику вознамерились учредить. А как без самодержавия? Это же становая жила порядка!
Набив починенную трубочку, он закурил. Часы в огромном доме стали бить — сначала в одних покоях, затем в других. Сунулся в дверь генерал-майор Волков, но светлейший показал — погоди!
Маркиза в тоске безысходной положила на мраморный столик локти, а на них подбородок, закрылась копной черных волос. Меншиков подошел, погладил по затылку, провел пальцем по белой ее шее. Вспомнилась другая, столь же прекрасная голова, в Кунсткамере, в банке, в мутном спирту. Усмехнулся, подумав, что царь покойный без колебаний приказал бы это чудо красоты отсечь да еще объяснил бы боярам анатомию сосудов на свежем срезе шеи…
— Софьюшка! — вкрадчиво сказал он. — Отдай ты мне этот философский камень. Что хочешь возьми у меня!
— Александр Данилович! — в тон ему отвечала маркиза. — Да нет у меня никакого философского камня, в этом вся закавыка. Да и на что вам философский камень? Вам все подвластно — и злато, и власть, и время, и люди. Философский камень — это вы!
Бодро топая, явились Максим Тузов и конвоиры. Светлейший тяжелым взглядом смерил Максюту, конвоирам велел быть свободными. Маркизе он сказал:
— Теперь ступай к себе в дом и ожидай моих решений. Сей корпорал Тузов пусть у меня еще побудет. Даю тебе слово, а мое слово что-нибудь да стоит. Ради тебя ни один волос с его головы не упадет. Но нынче он мне нужен для одного очень ответственного дела!
Выглянув в прихожую, он убедился, что никого нет. И вывел маркизу с карликом тем же путем, как и пришли.
— А насчет камня крепко подумай! — напутствовал он.
Меншиков никогда не отдыхал после обеда. В полной тишине заснувшего дома он проходил покоями, глядя в окна на блистающую солнцем Неву. Думал о том, как опять все кругом перевернулось и как теперь с кем себя держать.
Подходя к кабинету, он возле конторки дежурного различил фигуру женщины. Там не было окон, и светлейшему сначала показалось, что это гобелен какой-нибудь висит на стене, шпалера — пышные юбки, осиная талия, замысловатая прическа… Но, приблизившись, он увидел, что это не тканая картина, а живая женщина.
— Сегодня утром, — сказала женщина, — ваша высококняжеская светлость приказали меня не принимать. А я все же здесь.
За ее спиной Меншиков увидел действительный гобелен, за ним приоткрытую дверцу потайного хода. Он обругал себя за непредусмотрительность.
— Ладно, — сказал он, — утром мне было недосуг, надо понимать. Только пойдем отсюдова, я сам в своем доме как пленник.
Он провел ее в угловую диванную с видом на три стороны. Открылось небо и теснота кораблей на реке, а с самого краю возвышался корпус Кунсткамеры в строительных лесах.
— Простите, я вынуждена быть назойливой, — вновь начала посетительница. — Во-первых, утром меня сопровождал, по моей просьбе, корпорал Тузов. Мало того, что вы меня вытолкали невежливо, могли бы и объяснить, что недосуг. Вы приказали Тузова арестовать. Прежде чем приступить к делу, а у меня есть для вас сообщения куриознейшие, прошу его освободить.
Меншиков потемнел лицом. Стал рассуждать о молодежи и что есть долг присяги.
— Тузов не вам присягал, — сказала она.
— Софья! — воскликнул Меншиков. — Не суди, о чем не знаешь! В случай он хотел попасть, твой Тузов… Да сорвалось у них с Девиером.
Но маркиза продолжала настаивать, утверждала, что Тузов сам всего не знал, его обманули указом царицы.
— Пусть! — опять согласился светлейший. — Эх, Софьюшка, чего я не сделаю ради тебя! Прощаю я твоего Тузова, черт с ним.
Он взялся за шелковый шнур, чтобы позвонить адъютантам; маркиза его остановила — пусть поменьше людей знают, что она здесь. Тогда Меншиков поднялся: «Я сам схожу…», но опять она удержала.
— Нулишка! — позвала она, и из-под венского диванчика вылез готовый к услугам карлик. Как он ухитрился сюда попасть? Вероятно, за широкими юбками маркизы…
Светлейший послал Нулишку привести дежурного офицера, а сам закурил коротенькую трубочку-носогрейку и повернулся к маркизе:
— Ну?
Она рассказала ему о каторге, об Авдее Лукиче, об остальных, вычеркнутых из списка живых.
— Что ж, каторга… — Светлейший барабанил пальцами по ручке дивана. — Раз есть преступники, как не быть каторге!
Он посасывал трубочку, а маркиза рассказывала ему о нравах каторжного мира.
— Канунников! — сказал Меншиков, будто ставя точку. — Видит бог, я тоже не знал, что он остался жив… Все это скот Ромодановский да Толстой-хлюст подстроили, якобы он виноват. Им же потом его имение отписали. Что же делать теперь?
Оба смотрели за окно, где в блеске воды и неба строилась Кунсткамера и люди вокруг нее роились как мошки.
— Чего проще? — сказала маркиза. — Объявить, что невиновен, и отпустить.
— Что ты, что ты, ты просто неопытна в этих делах. Старик-то Ромодановский умер, но живы внуки, которые бывшим имением Канунникова владеют… Опять же проныра Толстой!
— Ваша высококняжеская светлость! — вскричала маркиза. — Я не за бывшим имением мужа к вам пришла! Выпустите его, отдайте его мне…
— Тогда спрос будет уже с тебя. Ежели ты Канунникова, какая ты Кастеллафранка? Ага, двумужница, а это ведь — каторга!
Опять замолчали. Светлейший громко пососал трубочку, потом щелкнул крышкой карманных часов.
— Ладно, сделаем, — заверил он. — Я прямо к государыне, она теперь для меня все, что захочу… Что еще у тебя?
Маркиза с новым пылом принялась просить о других каторжанах. Взять номер тринадцатый, каково ему среди татей? Он же бывший офицер, но если бы все офицеры императорского флота были как он!
— Да ты что, девочка! — удивился Меншиков. — Ты потребуешь, чтобы я всю каторгу распустил? А потом и всю империю разогнал?
А она вскочила, умоляя, в шелковой волне юбок опустилась прямо на пол и уже на коленях молила, обжигала взглядом из-за неправдоподобных ресниц. «Что за баба! — подумал Меншиков. — Такая на все пойдет, и шилом приколет, и зубами загрызет».
— Ладно, ладно, Софьюшка… — обещал он. — Придумаем что-нибудь, изобретем какое-нибудь крючкотворство. Ты же пойми, я сам еще после давешних событий в себя не пришел…
— Нужна просто решительность! — воскликнула маркиза. — Ежели у вас, господин генерал-фельдмаршал, не достанет решительности, вас никогда не хватит более, чем для придворных интриг.
Вернулся Нулишка, а с ним дежурный офицер, с глазами вялыми от послеобеденного сна. Меншиков приказал Тузова обводить и доставить сюда.
— Что такое «Святой Иаков»? — спросила маркиза.
— Ах вон оно что! Значит, твой этот Тринадцатый со «Святого Иакова»? Да, был у нас такой фрегат.
— А за что по вашему личному приказу он был потоплен?
— Они хотели самодержавие отменить.
— А что такое самодержавие?
Меншиков рассмеялся и стал чинить свою треснувшую носогрейку, хотя рядом висела целая коллекция чубуков и трубок. Он смеялся и добрел, говорил совсем уж по-отечески, с оттенком воркотни:
— Самодержавие, милая, многие желали б отменить. Взять — твой князь Антиох с другими преображенцами, много они об этом рассуждают, тамошние подсыльщики давно докладывали сие… На фрегате же «Святой Иаков» много оказалось шибко образованных, Квинта Курция [53]читали, республику вознамерились учредить. А как без самодержавия? Это же становая жила порядка!
Набив починенную трубочку, он закурил. Часы в огромном доме стали бить — сначала в одних покоях, затем в других. Сунулся в дверь генерал-майор Волков, но светлейший показал — погоди!
Маркиза в тоске безысходной положила на мраморный столик локти, а на них подбородок, закрылась копной черных волос. Меншиков подошел, погладил по затылку, провел пальцем по белой ее шее. Вспомнилась другая, столь же прекрасная голова, в Кунсткамере, в банке, в мутном спирту. Усмехнулся, подумав, что царь покойный без колебаний приказал бы это чудо красоты отсечь да еще объяснил бы боярам анатомию сосудов на свежем срезе шеи…
— Софьюшка! — вкрадчиво сказал он. — Отдай ты мне этот философский камень. Что хочешь возьми у меня!
— Александр Данилович! — в тон ему отвечала маркиза. — Да нет у меня никакого философского камня, в этом вся закавыка. Да и на что вам философский камень? Вам все подвластно — и злато, и власть, и время, и люди. Философский камень — это вы!
Бодро топая, явились Максим Тузов и конвоиры. Светлейший тяжелым взглядом смерил Максюту, конвоирам велел быть свободными. Маркизе он сказал:
— Теперь ступай к себе в дом и ожидай моих решений. Сей корпорал Тузов пусть у меня еще побудет. Даю тебе слово, а мое слово что-нибудь да стоит. Ради тебя ни один волос с его головы не упадет. Но нынче он мне нужен для одного очень ответственного дела!
Выглянув в прихожую, он убедился, что никого нет. И вывел маркизу с карликом тем же путем, как и пришли.
— А насчет камня крепко подумай! — напутствовал он.
5
В народе говорят: Петр и Павел день на час убавил. Хочешь не хочешь, а к петрову дню укоротились северные белесые закаты. Огнями плошек украшались теперь вольные дома в Морской слободке, дым коромыслом!
— Прощай, Цыцурин, владыка игорного счастья! — заявил Евмолп Холявин, нетвердой походочкой взойдя на верхний этаж полнощного вертограда. — Ты не гляди, что я выпимши, покидаю сегодня вас, ухожу в далекие края! Прощай, Фарабуш, старина! Спасибо тебе, что в дубовое свое туловище принял пулю, которая предназначалась мне.
Сегодня, едва адмиралтейская пушка пробила полдень, они с Сербаном, уговорив Цыцурина, стали играть на реванш. Холявин и петушился, и хвастался, и высмеивал Сербана, но то ли Фортуна отвернулась от него, то ли старшему Кантемиру попалась наконец его счастливая колода, но Сербан быстро отыграл свой проигрыш, отобрал у Евмолпа вексель и разодрал его при кликах собравшихся игроков.
Случившийся тут же граф Рафалович за свой счет угостил всех шампанским, и Холявин не дал Антиоху увести счастливого брата домой. «Не-ет, теперь я желаю играть на реванш!» Но карточная Фортуна, видать, крепко осерчала на Холявина. Весь горя от нетерпения, он поставил безумные деньги — и проиграл! Сербан заставил его написать срочный вексель — такого еще в истории санктпетербургских вольных домов не было. Карточный долг должен быть возвращен в тот же день до полуночи!
— Прощайте, друзья! — кланялся Евмолп завсегдатаям вертограда. — Я выплатил срочный долг Кантемиру, пусть никто не скажет, что Холявины хуже князей!
— Но ты же свое дежурство пропустил! — ужасались приятели. — Ты же на пост не явился!
— А наплевать! — хорохорился Холявин. — А мне наплевать!
«У него какие-то тетушки при государыне…» — передавали приятели.
— Прощай, маркиза Лена, волшебница, — явился он в горницу под аркой. — Возвращаю тебе сорочку, взамен той, которую ты мне дала на Островах. Пощупай — настоящее голландское полотно, у контрабандистов покупал, в Сытном рынке.
— С каких пор это мы с вами на «ты»? — спросила маркиза. Она стояла перед распахнутой скрыней, увязывая какие-то пожитки.
— Как? — завопил Евмолп. — А кто меня уговаривал во Мценск ехать?
— Что было, то сплыло, сударь.
— Но не огорчайтесь, прекраснейшая! Я тоже от вас сплываю.
— Вы уходите в поход?
— Нет! — радостно сообщил Евмолп. — Лучше! Я ухожу в отставку!
— Он выходит в отставку! — сокрушенно сказали его друзья, которые ждали у распахнутой портьеры.
— Да, да! А что делать, братья? Я этому князьку знаете сколько продул? Сумма уму непостижимая!
— Ты уходишь в отставку? — маркиза оторвалась от своих узелков. — Как же без тебя Преображенский полк?
— Вот именно! — закричали преображенцы. — Как мы без тебя?
— Как я без вас! — с ударением сказал Евмолп. — Старый бурбон Бутурлин в меня уж чернильницу швырял и ботфортой топал. Да все же резолюцию наложил… Жизнь теперь будет разлюли малина: ни тебе разводов, ни тебе поклонов, ни тебе честь начальникам отдавать!
— И куда же ты теперь?
— А я себя купцу Чиркину запродал, богатею. Он меня шкипером берет, на судно свое торговое… А то я за долг свой карточный все уже продал, что имел, а долга выплатить не хватило. Пойдемте, гораздо, браты любезные, я вам отвальную поставлю!
— Виват! — закричали приятели, и все в обнимку отправились под сень гостеприимного Фарабуша.
Зизанья зажгла канделябр, и маркиза села перебирать бумаги в шкатулке. На сердце было смутно — светлейший оставил ее без проблеска надежды. Жди, мол, а я приму решенье!
Виделся ей несчастный Авдей Лукич, и душу сжимало состраданье. Ежели б знала, что он жив, разве такой была бы ее жизнь? Приходилось за годы скитаний и решенья принимать, и на риск идти, и все это у нее делалось весело, с интересом, ничего не было жаль. А теперь просто не знает, как быть.
Потом виделся ей Тринадцатый, геркулес в облике мученика. Самодержавие хотел отменить. Прав или не прав он, не ей сейчас судить, но ведь не ради личной корысти, как другие воры… Скольких повидала Софья Канунникова за свою шатучую жизнь, но еще не встречала таких!
Зизанья дотронулась до ее локтя.
— Госпожа… Опять тот пришел.
— Как ты говоришь — белая кожа и черная душа, этот, что ли?
— Да, да… Только другой… Господин матрос.
— Вот как! Ну что ж, зови. Да побольше свечей, да гитару, да шоколадного вина!
Учтиво поведя матросской шляпой, он просил не смущаться его костюмом. Девиер не скрывает здесь ни имени своего, ни чина.
— Располагайтесь как дома, — улыбнулась маркиза. — Не угодно ли гитару?
Он принял инструмент, умело подладил струны, энергично прошелся по ним — и вот уже звучит мелодия сирвенты, народной песни с берегов далекого океана.
— Ведь я, можно сказать, ваш земляк… — говорил Девиер, не переставая наигрывать. — Хотя я не бывал в тех краях с той поры, как семья наша бежала от инквизиции… Земляк, но по покойному вашему мужу, — с улыбкой поправился он. — Кто, кроме нас, здесь есть? — вдруг он прекратил игру.
— Никого, — удивилась маркиза. — Горничная на кухне…
Девиер ловко нагнулся и вытащил из-под кушетки отчаянно барахтающегося карлика Нулишку. Маркиза привыкла, что карлик вечно оказывается там, где его не ждут, а Девиер отпустил ему пинка и выставил вон.
Он снова взял аккорд и продолжал рассказывать о своей жизни, давно ушедшей, затем перешел на жизнь маркизы Кастеллафранка, выяснилось, что он знает ее прежнее имя Канунниковой Софьи, и про Авдея Лукича он также знает… А вот светлейший, светлейший, какое все-таки участие в судьбе той Канунниковой он принимал?
Маркиза как-то не удивилась его подробным знаниям, ей как-то уже это было безразлично. Жизнь, и раньше напоминавшая безумный карнавал, теперь стала похожей на неправдоподобный сон.
«А светлейший… — думала она, не прислушиваясь к речам генерал-полицеймейстера. — Что ж светлейший? У него свои заботы. Спросить бы его прямиком: зачем, скажи, меня, молодую, ты от гибели спас, да зачем снова в Россию вызывал, в вертеп этот безрассудный зачем сажал? Какие-то, значит, есть у светлейшего расчеты на меня?»
До нее долетело, что вкрадчивый Девиер добрался до ее знакомства с графом Рафаловичем и хочет у нее кое-что об этом знать. И словно молния ее пронзила — она же не поведала светлейшему о речах и угрозах цесарского графа, а ведь и ехала к нему, чтобы рассказать! Каторга все вытеснила из головы…
Она словно проснулась в собственных покоях и с удивлением поняла, что Девиер уже не играет на гитаре, а стоит на одном колене перед ней. И лицо у него чернобровое, красивое и печальное… Может ли человек с черной душой быть подвластным печали?
— Но я говорю обо всем этом, — излагал он какие-то свои доводы, — не для того, чтобы вы мне раскрыли, что за связи имеются у Меншикова через Рафаловича с английским двором, отнюдь нет! Послушайте, маркиза Лена, то есть госпожа Софья, — ну что вам вся эта чепуха? Я поведу вас выше!
Он перешел на доверительный шепот, присунулся к самому лицу, а маркиза понимала, что перед нею самый опасный, самый хитрый враг… Но ведь и не слушать его нельзя!
Девиер говорил, что жена его законная, Анна Даниловна, нитками к нему не пришита. И сам Кушимен, слава богу, не вечен. И государыня — увы! Докторусы говорят, что у нее разлитие мокрот, а жесточайшая из мокрот та, которая мозговую жилу облекает. Он, Девиер, — он не размазня, вроде некоторых светлейших. Когда придет его черед, он не поколеблется ни на миг. Был же в России Борис Годунов, Гришка был Отрепьев. Были и в его стране самозванцы!
Девиер вскочил, подобрал гитару, сделал на ней чувствительный пассаж. Говорил еще что-то, но из-за шума в игорном зале и запахов кухни у маркизы кружилась голова.
— И рядом со мною и вы примете венец… — Он дотронулся до ее пышных волос. — И это будет даже справедливо. Самой великой империи в мире — самая красивая женщина на троне!
А ей все представлялось мрачное нутро каторги, освещенное казенной свечой. И спертый воздух, и храп, и стоны каторжан, и тот, спокойный и трагический с изуродованным лицом и изувеченной судьбой.
Но что же делать, господи? Как им всем помочь? Как избежать врагов тайных и явных? Как выпрямить и свою молодую жизнь, загнанную в тупик?
Маркиза взглянула в раскрасневшееся от переживаний лицо Девиера. Ах! Фарфоровый молочник выпал из ее прекрасной руки, белая струйка полилась на щегольские порты господина матроса.
И он понял все. Вскочил, отбросил гитару, струны жалобно загудели.
— Отдавай, дрянь, философский камень! Отдавай, я все равно тебя живой не оставлю!
Вбежала верная Зизанья, неся новый молочник. Из-под распахнутой портьеры слышалось, как Кика наигрывал на клавесине, а нестройные голоса пели венецианскую песню:
— «Пой, Лена, милая, о том, что не сошлись дороги наши, что жизни сладостную чашу нам не придется пить вдвоем…»
— Сожалительно сие… — сказал Девиер, натягивая перчатку. И усмехнулся, высоко подняв соболиную бровь. — Но мы еще повстречаемся с вами.
— Прощай, Цыцурин, владыка игорного счастья! — заявил Евмолп Холявин, нетвердой походочкой взойдя на верхний этаж полнощного вертограда. — Ты не гляди, что я выпимши, покидаю сегодня вас, ухожу в далекие края! Прощай, Фарабуш, старина! Спасибо тебе, что в дубовое свое туловище принял пулю, которая предназначалась мне.
Сегодня, едва адмиралтейская пушка пробила полдень, они с Сербаном, уговорив Цыцурина, стали играть на реванш. Холявин и петушился, и хвастался, и высмеивал Сербана, но то ли Фортуна отвернулась от него, то ли старшему Кантемиру попалась наконец его счастливая колода, но Сербан быстро отыграл свой проигрыш, отобрал у Евмолпа вексель и разодрал его при кликах собравшихся игроков.
Случившийся тут же граф Рафалович за свой счет угостил всех шампанским, и Холявин не дал Антиоху увести счастливого брата домой. «Не-ет, теперь я желаю играть на реванш!» Но карточная Фортуна, видать, крепко осерчала на Холявина. Весь горя от нетерпения, он поставил безумные деньги — и проиграл! Сербан заставил его написать срочный вексель — такого еще в истории санктпетербургских вольных домов не было. Карточный долг должен быть возвращен в тот же день до полуночи!
— Прощайте, друзья! — кланялся Евмолп завсегдатаям вертограда. — Я выплатил срочный долг Кантемиру, пусть никто не скажет, что Холявины хуже князей!
— Но ты же свое дежурство пропустил! — ужасались приятели. — Ты же на пост не явился!
— А наплевать! — хорохорился Холявин. — А мне наплевать!
«У него какие-то тетушки при государыне…» — передавали приятели.
— Прощай, маркиза Лена, волшебница, — явился он в горницу под аркой. — Возвращаю тебе сорочку, взамен той, которую ты мне дала на Островах. Пощупай — настоящее голландское полотно, у контрабандистов покупал, в Сытном рынке.
— С каких пор это мы с вами на «ты»? — спросила маркиза. Она стояла перед распахнутой скрыней, увязывая какие-то пожитки.
— Как? — завопил Евмолп. — А кто меня уговаривал во Мценск ехать?
— Что было, то сплыло, сударь.
— Но не огорчайтесь, прекраснейшая! Я тоже от вас сплываю.
— Вы уходите в поход?
— Нет! — радостно сообщил Евмолп. — Лучше! Я ухожу в отставку!
— Он выходит в отставку! — сокрушенно сказали его друзья, которые ждали у распахнутой портьеры.
— Да, да! А что делать, братья? Я этому князьку знаете сколько продул? Сумма уму непостижимая!
— Ты уходишь в отставку? — маркиза оторвалась от своих узелков. — Как же без тебя Преображенский полк?
— Вот именно! — закричали преображенцы. — Как мы без тебя?
— Как я без вас! — с ударением сказал Евмолп. — Старый бурбон Бутурлин в меня уж чернильницу швырял и ботфортой топал. Да все же резолюцию наложил… Жизнь теперь будет разлюли малина: ни тебе разводов, ни тебе поклонов, ни тебе честь начальникам отдавать!
— И куда же ты теперь?
— А я себя купцу Чиркину запродал, богатею. Он меня шкипером берет, на судно свое торговое… А то я за долг свой карточный все уже продал, что имел, а долга выплатить не хватило. Пойдемте, гораздо, браты любезные, я вам отвальную поставлю!
— Виват! — закричали приятели, и все в обнимку отправились под сень гостеприимного Фарабуша.
Зизанья зажгла канделябр, и маркиза села перебирать бумаги в шкатулке. На сердце было смутно — светлейший оставил ее без проблеска надежды. Жди, мол, а я приму решенье!
Виделся ей несчастный Авдей Лукич, и душу сжимало состраданье. Ежели б знала, что он жив, разве такой была бы ее жизнь? Приходилось за годы скитаний и решенья принимать, и на риск идти, и все это у нее делалось весело, с интересом, ничего не было жаль. А теперь просто не знает, как быть.
Потом виделся ей Тринадцатый, геркулес в облике мученика. Самодержавие хотел отменить. Прав или не прав он, не ей сейчас судить, но ведь не ради личной корысти, как другие воры… Скольких повидала Софья Канунникова за свою шатучую жизнь, но еще не встречала таких!
Зизанья дотронулась до ее локтя.
— Госпожа… Опять тот пришел.
— Как ты говоришь — белая кожа и черная душа, этот, что ли?
— Да, да… Только другой… Господин матрос.
— Вот как! Ну что ж, зови. Да побольше свечей, да гитару, да шоколадного вина!
Учтиво поведя матросской шляпой, он просил не смущаться его костюмом. Девиер не скрывает здесь ни имени своего, ни чина.
— Располагайтесь как дома, — улыбнулась маркиза. — Не угодно ли гитару?
Он принял инструмент, умело подладил струны, энергично прошелся по ним — и вот уже звучит мелодия сирвенты, народной песни с берегов далекого океана.
— Ведь я, можно сказать, ваш земляк… — говорил Девиер, не переставая наигрывать. — Хотя я не бывал в тех краях с той поры, как семья наша бежала от инквизиции… Земляк, но по покойному вашему мужу, — с улыбкой поправился он. — Кто, кроме нас, здесь есть? — вдруг он прекратил игру.
— Никого, — удивилась маркиза. — Горничная на кухне…
Девиер ловко нагнулся и вытащил из-под кушетки отчаянно барахтающегося карлика Нулишку. Маркиза привыкла, что карлик вечно оказывается там, где его не ждут, а Девиер отпустил ему пинка и выставил вон.
Он снова взял аккорд и продолжал рассказывать о своей жизни, давно ушедшей, затем перешел на жизнь маркизы Кастеллафранка, выяснилось, что он знает ее прежнее имя Канунниковой Софьи, и про Авдея Лукича он также знает… А вот светлейший, светлейший, какое все-таки участие в судьбе той Канунниковой он принимал?
Маркиза как-то не удивилась его подробным знаниям, ей как-то уже это было безразлично. Жизнь, и раньше напоминавшая безумный карнавал, теперь стала похожей на неправдоподобный сон.
«А светлейший… — думала она, не прислушиваясь к речам генерал-полицеймейстера. — Что ж светлейший? У него свои заботы. Спросить бы его прямиком: зачем, скажи, меня, молодую, ты от гибели спас, да зачем снова в Россию вызывал, в вертеп этот безрассудный зачем сажал? Какие-то, значит, есть у светлейшего расчеты на меня?»
До нее долетело, что вкрадчивый Девиер добрался до ее знакомства с графом Рафаловичем и хочет у нее кое-что об этом знать. И словно молния ее пронзила — она же не поведала светлейшему о речах и угрозах цесарского графа, а ведь и ехала к нему, чтобы рассказать! Каторга все вытеснила из головы…
Она словно проснулась в собственных покоях и с удивлением поняла, что Девиер уже не играет на гитаре, а стоит на одном колене перед ней. И лицо у него чернобровое, красивое и печальное… Может ли человек с черной душой быть подвластным печали?
— Но я говорю обо всем этом, — излагал он какие-то свои доводы, — не для того, чтобы вы мне раскрыли, что за связи имеются у Меншикова через Рафаловича с английским двором, отнюдь нет! Послушайте, маркиза Лена, то есть госпожа Софья, — ну что вам вся эта чепуха? Я поведу вас выше!
Он перешел на доверительный шепот, присунулся к самому лицу, а маркиза понимала, что перед нею самый опасный, самый хитрый враг… Но ведь и не слушать его нельзя!
Девиер говорил, что жена его законная, Анна Даниловна, нитками к нему не пришита. И сам Кушимен, слава богу, не вечен. И государыня — увы! Докторусы говорят, что у нее разлитие мокрот, а жесточайшая из мокрот та, которая мозговую жилу облекает. Он, Девиер, — он не размазня, вроде некоторых светлейших. Когда придет его черед, он не поколеблется ни на миг. Был же в России Борис Годунов, Гришка был Отрепьев. Были и в его стране самозванцы!
Девиер вскочил, подобрал гитару, сделал на ней чувствительный пассаж. Говорил еще что-то, но из-за шума в игорном зале и запахов кухни у маркизы кружилась голова.
— И рядом со мною и вы примете венец… — Он дотронулся до ее пышных волос. — И это будет даже справедливо. Самой великой империи в мире — самая красивая женщина на троне!
А ей все представлялось мрачное нутро каторги, освещенное казенной свечой. И спертый воздух, и храп, и стоны каторжан, и тот, спокойный и трагический с изуродованным лицом и изувеченной судьбой.
Но что же делать, господи? Как им всем помочь? Как избежать врагов тайных и явных? Как выпрямить и свою молодую жизнь, загнанную в тупик?
Маркиза взглянула в раскрасневшееся от переживаний лицо Девиера. Ах! Фарфоровый молочник выпал из ее прекрасной руки, белая струйка полилась на щегольские порты господина матроса.
И он понял все. Вскочил, отбросил гитару, струны жалобно загудели.
— Отдавай, дрянь, философский камень! Отдавай, я все равно тебя живой не оставлю!
Вбежала верная Зизанья, неся новый молочник. Из-под распахнутой портьеры слышалось, как Кика наигрывал на клавесине, а нестройные голоса пели венецианскую песню:
— «Пой, Лена, милая, о том, что не сошлись дороги наши, что жизни сладостную чашу нам не придется пить вдвоем…»
— Сожалительно сие… — сказал Девиер, натягивая перчатку. И усмехнулся, высоко подняв соболиную бровь. — Но мы еще повстречаемся с вами.
6
По царскому указу улицы градские запирались на ночь решетками и возле них становились караульщики — мещане местные по очереди своей. Ходить пешком можно было невозбранно, лишь бы был фонарь. Буде же пойдут кто из подлых по двое, по трое, хотя бы и с фонарем, было указано — брать под арест.
— Слава богу, проскочили, — сказал Андрей Константинович Нартов, когда двуконная фура завернула к нему во двор. — А то бы у каждой решетки выкладывали из кошелька пропускные.
Вокруг фуры суетились добровольные помощники — академик Бильфингер, студент Миллер. Князья же Кантемиры прислали вместо себя слуг.
— Раз-два — взяли! — раздавалось во дворе.
Это был совершенно необыкновенный аппарат «Махина магна генероза» — универсальный станок для многоцелевой обработки металла. Бильфингер утверждал, что Европа еще не дошла до такого совершенства технической мысли.
Станок этот был задуман еще великим Петром, он хотел послать его в дар Парижской Академии, но не успел довершить начатого. Над станком этим все последние месяцы трудился Нартов, а теперь забрал его из дворца к себе, потому что красавчик Левенвольд шипел на сию удивительную махину как мартовский кот.
— Что это вы спозднились! — послышался насмешливый голос из темноты. Это Евмолп Холявин загулял дольше полуночи и теперь ожидал попутчиков на крыльце вольного дома.
— Дорога бугристая, везде колотко, — оправдывался Нартов. — А ты бы, сударь, сошел с крыльца да и помог бы российской науке!
— Чихал я на твою науку! — смеялся из темноты Холявин. — Вон даже Кантемиры ради той науки сами идти брезгают, холопов посылают.
Никто ему не отвечал, потому что все были заняты. Приподняли махину ломами, подложили катки и началось вековечное: «А ну, раз-два! Пошла-пошла-пошла!»
Когда «Махина генероза» была наконец водворена в каретный сарай, Нартов подошел к крыльцу табачку попросить.
— А что ж твоя Алена, прачкина дочь? — язвительно спросил Холявин. — Что ж она тебе не поможет?
— А правда, — удивился Нартов, — где Алена? Я уж ее дня три не вижу.
— Я ее продал! — заявил Холявин и стал от скуки отбивать чечетку.
— Как продал?
— Так и продал. Не знаешь, что ли, что я сегодня до полуночи повинен был карточный долг выплатить!
— Не может быть!
— Очень даже может. Эк я быстро, ловко управился. Контора до пяти присутствует, а я стражников там призвал — ярыжек, мы ее, страдалицу, прямо за печкой взяли. А там уж и покупательница, прынцесса одна, мне денежки насчитывает…
— Как же ты мог Алену продать?
— Очень просто: запись-то есть кабальная. Отпела ваша Алена, как в роще соловей!
— Да что ж ты говоришь, мерзавец?
— Я мерзавец? Ты, дядя, поосторожнее, я теперь себе сам, как дам по рогам! Сами вы мерзавцы, девке головы крутили, женихи! Что бурмистр толстопузый, что Максюта донкишот. Сложились бы да выкупили, всего-навсего сто пятьдесят целковеньких… Да отпустили бы горюху, а то ведь все об себе радели, как бы другому не досталась. Что? Молчишь? То-то, потому что правду говорю!
Подъехал наемный фурманщик с двумя фонарями. Евмолп сторговался за пятачок, уселся, цыкнул зубом и укатил.
— Слава богу, проскочили, — сказал Андрей Константинович Нартов, когда двуконная фура завернула к нему во двор. — А то бы у каждой решетки выкладывали из кошелька пропускные.
Вокруг фуры суетились добровольные помощники — академик Бильфингер, студент Миллер. Князья же Кантемиры прислали вместо себя слуг.
— Раз-два — взяли! — раздавалось во дворе.
Это был совершенно необыкновенный аппарат «Махина магна генероза» — универсальный станок для многоцелевой обработки металла. Бильфингер утверждал, что Европа еще не дошла до такого совершенства технической мысли.
Станок этот был задуман еще великим Петром, он хотел послать его в дар Парижской Академии, но не успел довершить начатого. Над станком этим все последние месяцы трудился Нартов, а теперь забрал его из дворца к себе, потому что красавчик Левенвольд шипел на сию удивительную махину как мартовский кот.
— Что это вы спозднились! — послышался насмешливый голос из темноты. Это Евмолп Холявин загулял дольше полуночи и теперь ожидал попутчиков на крыльце вольного дома.
— Дорога бугристая, везде колотко, — оправдывался Нартов. — А ты бы, сударь, сошел с крыльца да и помог бы российской науке!
— Чихал я на твою науку! — смеялся из темноты Холявин. — Вон даже Кантемиры ради той науки сами идти брезгают, холопов посылают.
Никто ему не отвечал, потому что все были заняты. Приподняли махину ломами, подложили катки и началось вековечное: «А ну, раз-два! Пошла-пошла-пошла!»
Когда «Махина генероза» была наконец водворена в каретный сарай, Нартов подошел к крыльцу табачку попросить.
— А что ж твоя Алена, прачкина дочь? — язвительно спросил Холявин. — Что ж она тебе не поможет?
— А правда, — удивился Нартов, — где Алена? Я уж ее дня три не вижу.
— Я ее продал! — заявил Холявин и стал от скуки отбивать чечетку.
— Как продал?
— Так и продал. Не знаешь, что ли, что я сегодня до полуночи повинен был карточный долг выплатить!
— Не может быть!
— Очень даже может. Эк я быстро, ловко управился. Контора до пяти присутствует, а я стражников там призвал — ярыжек, мы ее, страдалицу, прямо за печкой взяли. А там уж и покупательница, прынцесса одна, мне денежки насчитывает…
— Как же ты мог Алену продать?
— Очень просто: запись-то есть кабальная. Отпела ваша Алена, как в роще соловей!
— Да что ж ты говоришь, мерзавец?
— Я мерзавец? Ты, дядя, поосторожнее, я теперь себе сам, как дам по рогам! Сами вы мерзавцы, девке головы крутили, женихи! Что бурмистр толстопузый, что Максюта донкишот. Сложились бы да выкупили, всего-навсего сто пятьдесят целковеньких… Да отпустили бы горюху, а то ведь все об себе радели, как бы другому не досталась. Что? Молчишь? То-то, потому что правду говорю!
Подъехал наемный фурманщик с двумя фонарями. Евмолп сторговался за пятачок, уселся, цыкнул зубом и укатил.
7
Вольный дом затихал, гасли гирлянды свеч, меланхоличный Кика вытирал бока своего клавесина, будто боевого коня. Цыцурин стоял перед маркизой в почтительной позе, на ее просьбы сесть никак не соглашался, но говорил совсем непочтительные вещи:
— Помилуйте, сударыня, как атамана выкупать, так денег у вас не находилось. А как муженек свой там оказался, так денежку подай!
— Ну что ты заладил — атаман, атаман! Да и что твой атаман? Кровосос какой-то. Он и не пойдет оттуда, с каторги-то. Ему там самая сладкая жизнь.
— Пойдет-с, — поклонился Цыцурин и даже шаркнул ножкой.
— А зачем он, твой Нетопырь, по указке охраны ножом пыряет своих собратьев каторжных?
— Сего нам не дано знать, кого им пырять угодно. На то они и атаман.
— Хорошо, — согласилась маркиза. — Значит, считаем: Нетопырь твой, затем Авдей Лукич, Тринадцатый… Но он и слышать не хочет идти на волю без Восьмого.
— Это кто еще — Восьмой? — со страданьем в голосе спросил Цыцурин. — На всю каторгу у меня денег нет.
— Как нет денег? — рассердилась она. Заколебались огоньки свеч, и брошь на груди Цыцурина засверкала искрами алмазов. — Да одна твоя брошь стоит полкаторги!
— Я же не считаю ваших драгоценностей, — поклонился Цыцурин.
— Намедни ты светлейшему князю давал отчет о своем плутовстве — я ведь молчала. А те деньги, которые оказались в разбившейся вазе?
Цыцурин ответил совсем уже невежливо:
— Вы, сударыня, с нами на большую дорогу не ходили, кистенем не махали, ноздричками своими не рисковали…
— Ах, так! — маркиза встала, отбросила веер. — На колени! — указала пальцем.
И сановитый Цыцурин послушно встал на колени, уперся взглядом в пол, но возражать не перестал.
— Атамана, атамана надо выкупать. Вам-то они не известны, а они казак-то нашенский, с Кондратием еще с Булавиным ходили… А ваш тот Тринадцатый, Чертова Дюжина, дворянин, он нам ни к чему!
Маркиза, выведенная из себя, металась по горнице. Крикнула:
— Забыл, как я тебя с реи сняла? В петле уж висел!
Цыцурин с важностью встал, отряхнул колени и заявил, что сходит за деньгами. Маркиза тревожилась.
— Может быть, не то делаем с этим выкупом? Может быть, лишь время теряем? А светлейший, светлейший, — можно ли надеяться на него?
Зизанья готовила ей постель, взбивала перинки. Села рядом, положила на локоть дружескую руку:
— Не слушай никого, сама решай, госпожа. Вот расскажу тебе: взяли меня, твою Зизанью, еще ребенком, на гвинейском берегу. Как вы называете царь или король, а у нас был Большой Дед, пьяница был, ром пил из бочонка. Белые люди — я всех тогда делила по цвету лица, теперь понимаю, что надо делить по цвету души, — белые люди купили у него весь наш род, на берег погнали, на корабль посадили… Ой, что там было, госпожа, не так хорошо я знаю ваш язык, чтобы об ужасе том рассказать! Вот в середине моря один наш мужик, по имени Бесстрашный Гром, говорит всем или шепчет: «Чем в корабле этом медленно околевать, лучше нападем на белых, кто-то погибнет, а кто-то найдет свободу…» Но опасался тот Бесстрашный Гром, что мы судном управлять не сумеем. А один из кормщиков был там бывший раб, гвинеец. Черное лицо, госпожа, но душа тоже черная! Ему доверились, а он всех выдал. И Бесстрашный Гром, словно Иисус, гвоздями был к рее приколочен. Как он кричал, о мать моя, как он кричал!
Маркиза на нее посматривала, думала свою думу.
Цыцурин вошел без стука, виновато кланялся. За ним шли, нахмурясь, гайдук Весельчак, музыкант Кика, буфетчик, все остальные. Карлик Нулишка был тут как тут, вертелся между ног.
— Они вот, — шаркнул ножкой Цыцурин, — не желают-с.
— Да как они смеют не желать?
— Смеют, потому что у каждого в тех деньгах есть доля… Они требуют раздела.
— Мы требуем раздела, — басом подтвердил Весельчак, а Кика задергал ручками-ножками, заверещал:
— Леста миа арджента! Верните мои деньги!
— Зизанья! — подозвала маркиза. Она села к трюмо, вынула шпильки из прически и переколола их, посмотрела справа-слева и осталась довольна. — Зизанья, подай мой ларец!
Перед молча стоящими слугами она рылась в ларце, достала изящный дамский пистолет, обдула его, проверила порох, кремень, прицелилась в себя в зеркале и, усмехнувшись, повернулась к слугам.
Выстрелила, и с обомлевшего Весельчака слетела треуголка.
— Вот так! — сказала маркиза. — В следующий раз я разнесу твою глупую голову. А теперь — марш за деньгами!
— Помилуйте, сударыня, как атамана выкупать, так денег у вас не находилось. А как муженек свой там оказался, так денежку подай!
— Ну что ты заладил — атаман, атаман! Да и что твой атаман? Кровосос какой-то. Он и не пойдет оттуда, с каторги-то. Ему там самая сладкая жизнь.
— Пойдет-с, — поклонился Цыцурин и даже шаркнул ножкой.
— А зачем он, твой Нетопырь, по указке охраны ножом пыряет своих собратьев каторжных?
— Сего нам не дано знать, кого им пырять угодно. На то они и атаман.
— Хорошо, — согласилась маркиза. — Значит, считаем: Нетопырь твой, затем Авдей Лукич, Тринадцатый… Но он и слышать не хочет идти на волю без Восьмого.
— Это кто еще — Восьмой? — со страданьем в голосе спросил Цыцурин. — На всю каторгу у меня денег нет.
— Как нет денег? — рассердилась она. Заколебались огоньки свеч, и брошь на груди Цыцурина засверкала искрами алмазов. — Да одна твоя брошь стоит полкаторги!
— Я же не считаю ваших драгоценностей, — поклонился Цыцурин.
— Намедни ты светлейшему князю давал отчет о своем плутовстве — я ведь молчала. А те деньги, которые оказались в разбившейся вазе?
Цыцурин ответил совсем уже невежливо:
— Вы, сударыня, с нами на большую дорогу не ходили, кистенем не махали, ноздричками своими не рисковали…
— Ах, так! — маркиза встала, отбросила веер. — На колени! — указала пальцем.
И сановитый Цыцурин послушно встал на колени, уперся взглядом в пол, но возражать не перестал.
— Атамана, атамана надо выкупать. Вам-то они не известны, а они казак-то нашенский, с Кондратием еще с Булавиным ходили… А ваш тот Тринадцатый, Чертова Дюжина, дворянин, он нам ни к чему!
Маркиза, выведенная из себя, металась по горнице. Крикнула:
— Забыл, как я тебя с реи сняла? В петле уж висел!
Цыцурин с важностью встал, отряхнул колени и заявил, что сходит за деньгами. Маркиза тревожилась.
— Может быть, не то делаем с этим выкупом? Может быть, лишь время теряем? А светлейший, светлейший, — можно ли надеяться на него?
Зизанья готовила ей постель, взбивала перинки. Села рядом, положила на локоть дружескую руку:
— Не слушай никого, сама решай, госпожа. Вот расскажу тебе: взяли меня, твою Зизанью, еще ребенком, на гвинейском берегу. Как вы называете царь или король, а у нас был Большой Дед, пьяница был, ром пил из бочонка. Белые люди — я всех тогда делила по цвету лица, теперь понимаю, что надо делить по цвету души, — белые люди купили у него весь наш род, на берег погнали, на корабль посадили… Ой, что там было, госпожа, не так хорошо я знаю ваш язык, чтобы об ужасе том рассказать! Вот в середине моря один наш мужик, по имени Бесстрашный Гром, говорит всем или шепчет: «Чем в корабле этом медленно околевать, лучше нападем на белых, кто-то погибнет, а кто-то найдет свободу…» Но опасался тот Бесстрашный Гром, что мы судном управлять не сумеем. А один из кормщиков был там бывший раб, гвинеец. Черное лицо, госпожа, но душа тоже черная! Ему доверились, а он всех выдал. И Бесстрашный Гром, словно Иисус, гвоздями был к рее приколочен. Как он кричал, о мать моя, как он кричал!
Маркиза на нее посматривала, думала свою думу.
Цыцурин вошел без стука, виновато кланялся. За ним шли, нахмурясь, гайдук Весельчак, музыкант Кика, буфетчик, все остальные. Карлик Нулишка был тут как тут, вертелся между ног.
— Они вот, — шаркнул ножкой Цыцурин, — не желают-с.
— Да как они смеют не желать?
— Смеют, потому что у каждого в тех деньгах есть доля… Они требуют раздела.
— Мы требуем раздела, — басом подтвердил Весельчак, а Кика задергал ручками-ножками, заверещал:
— Леста миа арджента! Верните мои деньги!
— Зизанья! — подозвала маркиза. Она села к трюмо, вынула шпильки из прически и переколола их, посмотрела справа-слева и осталась довольна. — Зизанья, подай мой ларец!
Перед молча стоящими слугами она рылась в ларце, достала изящный дамский пистолет, обдула его, проверила порох, кремень, прицелилась в себя в зеркале и, усмехнувшись, повернулась к слугам.
Выстрелила, и с обомлевшего Весельчака слетела треуголка.
— Вот так! — сказала маркиза. — В следующий раз я разнесу твою глупую голову. А теперь — марш за деньгами!
8
День хлопот заканчивался, темнота сгущалась в покоях Летнего дворца, за темнотою кралась тишина.
Обер-гофмейстер Левенвольд уложил свою повелительницу, впрочем, ранний сон мог означать и бессонницу к утру. Выпроводил целую толпу с вопросами по поводу завтрашних торжеств — где оркестру стоять, да какие букеты подавать, да Бутурлин взял да своевольно переменил порядок прохождения полков…
— К светлейшему, к светлейшему! — прогнал их обер-гофмейстер.
Сам же с наслаждением сел к окну в кресло. Он занимался модным занятием, прилетевшим этой весной из Версаля, — вязал. Совершенно серьезно перебирал спицами, подтягивал нить, мотал клубок, считал петли. Мог вязать и елочкой, и в стиле Помпадур. Обещал государыне к зиме связать душегрею.
Обер-гофмейстер Левенвольд уложил свою повелительницу, впрочем, ранний сон мог означать и бессонницу к утру. Выпроводил целую толпу с вопросами по поводу завтрашних торжеств — где оркестру стоять, да какие букеты подавать, да Бутурлин взял да своевольно переменил порядок прохождения полков…
— К светлейшему, к светлейшему! — прогнал их обер-гофмейстер.
Сам же с наслаждением сел к окну в кресло. Он занимался модным занятием, прилетевшим этой весной из Версаля, — вязал. Совершенно серьезно перебирал спицами, подтягивал нить, мотал клубок, считал петли. Мог вязать и елочкой, и в стиле Помпадур. Обещал государыне к зиме связать душегрею.