Страница:
В комнаты, где мерцали позолотой ряды книг, Максюта не пошел. Не умея грамоте, он относился к ним с почтением, любил рассматривать гравюры и красно-черные титульные листы, однако сегодня было не до них.
В большой каморе располагались скелеты, вывезенные царем из Голландии и собранные в витринах в живописные группы. Этим занималась немка Доротея, числившаяся в Кунсткамере в должности малярши. Она же водила посетителей. Максюта столько раз слышал пояснения Доротеи, что запомнил их наизусть.
«Вот два скелета семимесячных близнецов в трогательных позах у гроба третьего. Один из них, — взгляните, уважаемые посетители, — подносит к лицу искусно препарированные внутренности, как бы вытирая ими слезы, другой же держит в руке кусок артериального сосуда…»
Посетители ужасались, некоторых тошнило и они выбегали наружу, но потом неукоснительно возвращались.
«Пусть смотрят все и знают!» — сказал царь Петр, учреждая сей музеум.
С течением времени Максюта привык к этим витринам и даже кивал как знакомому вот этому грустному скелету с искусственным цветком в костяшках пальцев, о котором Доротея сообщала, что это «фройленшкелетте», то есть скелет девушки.
Была глубокая ночь. Максюта не взял с собой караульного фонаря, да он бы и не понадобился. В высокие окна лился призрачный свет небес, полуночная тьма никак не приходила. Бесовская ночь, как говорят в народе!
— Вот так, дорогая фройленшкелетте! — сказал Максюта скелету с искусственным цветком. — Где тут искать философский камень?
В давешней суматохе его могли куда угодно засунуть, вон сколько ларей стоит с мелкими экспонатами! Тут и чучела колибри, и морские звезды, и Мамонтовы кости из Сибири.
А вот фигуры монстров, которые еще пару лет тому назад были живы и проживали при Кунсткамере, как теперь живет и тунеядствует карлик Нулишка. Вот чучело урода двупалого Фомы Игнатьева. А вот осанистый великан Буржуа, любимец Петра. Этот был добропорядочен, трудолюбив, имел семейство. И хотя получал от казны полный кошт, ходил прирабатывать — дрова колол, в лакеи нанимался.
«Где же тут философский камень?» — мысленно обратился к ним Максюта. Монстры безмолвствовали в своих нишах.
Он повернулся, чтобы выйти, и наткнулся на кадку с растением. Это была, по определению той же малярши Доротеи, карликовая сосна «пиниа пигмеа», с океанских островов. По словам немки, эта сосна была реальным подтверждением того, что существуют где-нибудь миры, где все крохотное — и деревья, и животные, и, естественно, люди. На карликовой сосне всегда красовалась шишечка золотистого цвета.
— Шишка! — грустно усмехнулся Максюта, вспомнив описание философского камня в книге у Миллера. Но и шишка с карликовой сосны теперь тоже куда-то исчезла.
Максюта прошел мимо вытащенных драгунами в ту кошмарную ночь и еще не расставленных по местам огромных стеклянных банок, аквариумов, коробок, рассыпанных коллекций. Эхо его шагов угасало под сводами. По винтовой служебной лестнице Максюта спустился в самый подвал.
Там уже ощупью он нашел железную дверь, потрогал висячий замок. Он был цел, даже пыль ощущалась под пальцами. Еще бы! Ключ от этого замка висел на шнуре от нательного креста у самого Тузова Максима.
Он, Максим, приступая к службе сей, давал страшную клятву о неразглашении — да не Шумахеру, нет! Самому светлейшему князю, Александру Даниловичу, давал клятву Максим Тузов, и тот ему все показал, что находится за этой страшной дверью.
Там, за железной дверью, хранились два объемистых стеклянных сосуда, и в каждом по отрубленной голове. В одном — царской фрейлины Марии Гамильтон, в другом — камер юнкера Монса. За что их, господи прости? И христианское погребение несчастным теперь невозможно, ибо без голов какое же вечное упокоение?
А еще хранится там некий свинцовый ящик, государственной печатью запечатан, длинный, словно гроб. Про ящик тот даже сам светлейший ничего Тузову не объяснил, вручая караул. Рукою княжеской махнул и лицо свое прикрыл фуляровым платком.
И никто, даже Шумахер, не знает, что хранится за сей железной дверью. За то Шумахер и злобствует на Тузова, очень не любит библиотекариус, чтобы кто-то в чем-то его превосходил. Лишь в народе говорят, что в свинцовом ящике лежит изувеченное тело царского сына, царевича Алексея, вместо него же погребен в соборе похожий на него солдат. А что сокрыт тот ящик в Кунсткамере, того и народ не знает.
Пойти бы к светлейшему, пасть в ноги, поведать об этом дурацком философском камне. Да нет вот его, светлейшего, в Курляндии он, говорят, герцогского престола себе домогается. Мало ему российской власти и почестей различных.
Максюта вышел на крыльцо Кикиных палат, вдохнул речного ветра, поднял лицо к светлому небу. Часы на лютеранской кирке пробили час.
11
ГЛАВА ВТОРАЯ. Гог и Магог
1
2
3
В большой каморе располагались скелеты, вывезенные царем из Голландии и собранные в витринах в живописные группы. Этим занималась немка Доротея, числившаяся в Кунсткамере в должности малярши. Она же водила посетителей. Максюта столько раз слышал пояснения Доротеи, что запомнил их наизусть.
«Вот два скелета семимесячных близнецов в трогательных позах у гроба третьего. Один из них, — взгляните, уважаемые посетители, — подносит к лицу искусно препарированные внутренности, как бы вытирая ими слезы, другой же держит в руке кусок артериального сосуда…»
Посетители ужасались, некоторых тошнило и они выбегали наружу, но потом неукоснительно возвращались.
«Пусть смотрят все и знают!» — сказал царь Петр, учреждая сей музеум.
С течением времени Максюта привык к этим витринам и даже кивал как знакомому вот этому грустному скелету с искусственным цветком в костяшках пальцев, о котором Доротея сообщала, что это «фройленшкелетте», то есть скелет девушки.
Была глубокая ночь. Максюта не взял с собой караульного фонаря, да он бы и не понадобился. В высокие окна лился призрачный свет небес, полуночная тьма никак не приходила. Бесовская ночь, как говорят в народе!
— Вот так, дорогая фройленшкелетте! — сказал Максюта скелету с искусственным цветком. — Где тут искать философский камень?
В давешней суматохе его могли куда угодно засунуть, вон сколько ларей стоит с мелкими экспонатами! Тут и чучела колибри, и морские звезды, и Мамонтовы кости из Сибири.
А вот фигуры монстров, которые еще пару лет тому назад были живы и проживали при Кунсткамере, как теперь живет и тунеядствует карлик Нулишка. Вот чучело урода двупалого Фомы Игнатьева. А вот осанистый великан Буржуа, любимец Петра. Этот был добропорядочен, трудолюбив, имел семейство. И хотя получал от казны полный кошт, ходил прирабатывать — дрова колол, в лакеи нанимался.
«Где же тут философский камень?» — мысленно обратился к ним Максюта. Монстры безмолвствовали в своих нишах.
Он повернулся, чтобы выйти, и наткнулся на кадку с растением. Это была, по определению той же малярши Доротеи, карликовая сосна «пиниа пигмеа», с океанских островов. По словам немки, эта сосна была реальным подтверждением того, что существуют где-нибудь миры, где все крохотное — и деревья, и животные, и, естественно, люди. На карликовой сосне всегда красовалась шишечка золотистого цвета.
— Шишка! — грустно усмехнулся Максюта, вспомнив описание философского камня в книге у Миллера. Но и шишка с карликовой сосны теперь тоже куда-то исчезла.
Максюта прошел мимо вытащенных драгунами в ту кошмарную ночь и еще не расставленных по местам огромных стеклянных банок, аквариумов, коробок, рассыпанных коллекций. Эхо его шагов угасало под сводами. По винтовой служебной лестнице Максюта спустился в самый подвал.
Там уже ощупью он нашел железную дверь, потрогал висячий замок. Он был цел, даже пыль ощущалась под пальцами. Еще бы! Ключ от этого замка висел на шнуре от нательного креста у самого Тузова Максима.
Он, Максим, приступая к службе сей, давал страшную клятву о неразглашении — да не Шумахеру, нет! Самому светлейшему князю, Александру Даниловичу, давал клятву Максим Тузов, и тот ему все показал, что находится за этой страшной дверью.
Там, за железной дверью, хранились два объемистых стеклянных сосуда, и в каждом по отрубленной голове. В одном — царской фрейлины Марии Гамильтон, в другом — камер юнкера Монса. За что их, господи прости? И христианское погребение несчастным теперь невозможно, ибо без голов какое же вечное упокоение?
А еще хранится там некий свинцовый ящик, государственной печатью запечатан, длинный, словно гроб. Про ящик тот даже сам светлейший ничего Тузову не объяснил, вручая караул. Рукою княжеской махнул и лицо свое прикрыл фуляровым платком.
И никто, даже Шумахер, не знает, что хранится за сей железной дверью. За то Шумахер и злобствует на Тузова, очень не любит библиотекариус, чтобы кто-то в чем-то его превосходил. Лишь в народе говорят, что в свинцовом ящике лежит изувеченное тело царского сына, царевича Алексея, вместо него же погребен в соборе похожий на него солдат. А что сокрыт тот ящик в Кунсткамере, того и народ не знает.
Пойти бы к светлейшему, пасть в ноги, поведать об этом дурацком философском камне. Да нет вот его, светлейшего, в Курляндии он, говорят, герцогского престола себе домогается. Мало ему российской власти и почестей различных.
Максюта вышел на крыльцо Кикиных палат, вдохнул речного ветра, поднял лицо к светлому небу. Часы на лютеранской кирке пробили час.
11
Когда Максюта спустился в мирно спящую слободку, он заметил на крыльце вдовы Грачихи белую тень. За резной балясиной кто-то кого-то ожидал.
Максюта отлично знал, что ждут именно его. Конечно же, это Аленка, дочь старой Грачихи.
А началось зимой, когда он прибыл, чтобы возглавить охрану Кикиных палат. Как это было? После войны служил он в Рогервике, где строился порт для нового Балтийского флота. Но сидела в нем пуля еще после померанских походов, лекаря так и не сумели ее вынуть. Полковой командир хотел сначала его вообще списать в инвалиды, но пожалел за всегдашнюю расторопность.
По его протекции вызвали Тузова в Санктпитербург. Там шла раздача должностей — кому питейный двор, кому почтовую станцию. Короче говоря, каждому свой магарыч.
Раздатчиком был племянник самого генерала-адмирала Апраксина, от этакого кита гривенником не отделаешься. Максюта же вообще сплоховал, явился на раздачу только с поклоном.
Младший Апраксин кривенько так улыбнулся, оглядел бегло фигуру Тузова, говорит:
— Очень ты, братец, похож на одного моего ученого знакомца, тоже вылитый Аристотель. Пошлю-ка я тебя на службу в науку, в Кунсткамеру академическую. В тех палатах, смотрел я недавно, чудес видимо-невидимо. Чучела всякие, уродцы засушенные — вот с них тебе будет добрый магарыч…
Подписывая новое назначение, добавил:
— Впрочем, там по царскому указу отпускается вино, нарочито для тех, кои осмотреть похощут. Гляди ты мне, Тузов! Воровать у казны есть, большая провинность!
Так и явился на постой к вдове Грачевой корпорал Тузов. И в первую же ночь услышал: «Ратуйте, добрые люди!» И, выбежав в сени, увидел, как подвыпивший барин, Евмолп Холявин, ухватил за косу хозяйскую дочь, а вдова мечется с иконою в руках. Канатная слободка на эти сцены взирала с интересом, но вмешиваться — упаси бог! Дело барское, дело холопское.
Максюта, еле надев кафтан, взял барина за запястье. Евмолп тотчас выпустил косу девушки, а сам от боли даже присел, заохал.
Освободившись от Максютовой хватки, он кинулся в светелку и выскочил оттуда со шпагой.
— Брось клинок, сержант, брось, — сказал ему Максюта. — Я не дворянин, на поединок не могу быть вызываем.
— Господин корпорал! — кипел Холявин;
— Господин лейб-гвардии унтер-офицер! — в тон ему отвечал Максюта. — Пользоваться шпагой имеют право только штаб- и обер-офицеры!
Холявин швырнул шпагу за печку и вернулся на свои антресоли, где он поддал хозяйского кота так, что кот завыл белугой. «Желторотик! — думал Максим. — У меня же не только пуля в ноге, но и две боевые медали. Впрочем, в твои годы я тоже был таким. Ничего, перемелется — мука будет!»
С той ночи, однако, барин Алену не трогал.
И вот она ожидала Максюту светлой ночью на родительском крылечке.
— Здравствуйте, доброго вечера вам, пожалуйте в дом! — поклонилась она так, что коса упала до самого пола. — Милости просим, Максим Петрович. Не угодно ли вот на лавочке отдохнуть?
Но он не расположен был на крылечке сидеть, как это делает слободская молодежь. Максюта и себя за молодежь не считал — уже под тридцать. Да и голова гудела от прожитого дня!
Вежливо ответив на поклон Алены, прошел в сени. Она несла за ним свечу.
— Не угодно ли умыться? Я подам.
— Умыться — это пожалуй, — сказал Максим, снимая кафтан и засучивая рукава рубахи.
Лилась ласковая вода, трепыхался домашний свет свечи — давным-давно у Максюты не было родного дома. И девушка милая тянулась к нему. И он это чувствовал — не чурбан же! Но сознательно старался быть с нею только вежлив — не боле. Не время, не время Тузову заводить семью, к тому же она холопка, крепостная, и он — солдат подневольный. К чему плодить рабов!
А она все заглядывала ему в лицо.
— Я знаю вашу беду, Максим Петрович. Не отвергайте помощи моей! Я девчонка совсем еще малая, но я знаю, как вам помочь.
Максим опять от нее отодвинулся. А она, оглянувшись на дверь, по которой ходили тени от пламени свечи, приблизилась.
— Хотите знать, кто взял тот диковинный камень?
Максюта молча смотрел в ее преданные глаза. Минуты летели как вечность.
— Ну кто же, кто? Если знаешь, говори.
— Сонька взяла. Золотая Ручка.
Максюта чуть не выронил полотенце. А она кивала, блестя глазами, — да, да, я знаю, как вам помочь.
За рекой на Охте пели петухи.
Максюта отлично знал, что ждут именно его. Конечно же, это Аленка, дочь старой Грачихи.
А началось зимой, когда он прибыл, чтобы возглавить охрану Кикиных палат. Как это было? После войны служил он в Рогервике, где строился порт для нового Балтийского флота. Но сидела в нем пуля еще после померанских походов, лекаря так и не сумели ее вынуть. Полковой командир хотел сначала его вообще списать в инвалиды, но пожалел за всегдашнюю расторопность.
По его протекции вызвали Тузова в Санктпитербург. Там шла раздача должностей — кому питейный двор, кому почтовую станцию. Короче говоря, каждому свой магарыч.
Раздатчиком был племянник самого генерала-адмирала Апраксина, от этакого кита гривенником не отделаешься. Максюта же вообще сплоховал, явился на раздачу только с поклоном.
Младший Апраксин кривенько так улыбнулся, оглядел бегло фигуру Тузова, говорит:
— Очень ты, братец, похож на одного моего ученого знакомца, тоже вылитый Аристотель. Пошлю-ка я тебя на службу в науку, в Кунсткамеру академическую. В тех палатах, смотрел я недавно, чудес видимо-невидимо. Чучела всякие, уродцы засушенные — вот с них тебе будет добрый магарыч…
Подписывая новое назначение, добавил:
— Впрочем, там по царскому указу отпускается вино, нарочито для тех, кои осмотреть похощут. Гляди ты мне, Тузов! Воровать у казны есть, большая провинность!
Так и явился на постой к вдове Грачевой корпорал Тузов. И в первую же ночь услышал: «Ратуйте, добрые люди!» И, выбежав в сени, увидел, как подвыпивший барин, Евмолп Холявин, ухватил за косу хозяйскую дочь, а вдова мечется с иконою в руках. Канатная слободка на эти сцены взирала с интересом, но вмешиваться — упаси бог! Дело барское, дело холопское.
Максюта, еле надев кафтан, взял барина за запястье. Евмолп тотчас выпустил косу девушки, а сам от боли даже присел, заохал.
Освободившись от Максютовой хватки, он кинулся в светелку и выскочил оттуда со шпагой.
— Брось клинок, сержант, брось, — сказал ему Максюта. — Я не дворянин, на поединок не могу быть вызываем.
— Господин корпорал! — кипел Холявин;
— Господин лейб-гвардии унтер-офицер! — в тон ему отвечал Максюта. — Пользоваться шпагой имеют право только штаб- и обер-офицеры!
Холявин швырнул шпагу за печку и вернулся на свои антресоли, где он поддал хозяйского кота так, что кот завыл белугой. «Желторотик! — думал Максим. — У меня же не только пуля в ноге, но и две боевые медали. Впрочем, в твои годы я тоже был таким. Ничего, перемелется — мука будет!»
С той ночи, однако, барин Алену не трогал.
И вот она ожидала Максюту светлой ночью на родительском крылечке.
— Здравствуйте, доброго вечера вам, пожалуйте в дом! — поклонилась она так, что коса упала до самого пола. — Милости просим, Максим Петрович. Не угодно ли вот на лавочке отдохнуть?
Но он не расположен был на крылечке сидеть, как это делает слободская молодежь. Максюта и себя за молодежь не считал — уже под тридцать. Да и голова гудела от прожитого дня!
Вежливо ответив на поклон Алены, прошел в сени. Она несла за ним свечу.
— Не угодно ли умыться? Я подам.
— Умыться — это пожалуй, — сказал Максим, снимая кафтан и засучивая рукава рубахи.
Лилась ласковая вода, трепыхался домашний свет свечи — давным-давно у Максюты не было родного дома. И девушка милая тянулась к нему. И он это чувствовал — не чурбан же! Но сознательно старался быть с нею только вежлив — не боле. Не время, не время Тузову заводить семью, к тому же она холопка, крепостная, и он — солдат подневольный. К чему плодить рабов!
А она все заглядывала ему в лицо.
— Я знаю вашу беду, Максим Петрович. Не отвергайте помощи моей! Я девчонка совсем еще малая, но я знаю, как вам помочь.
Максим опять от нее отодвинулся. А она, оглянувшись на дверь, по которой ходили тени от пламени свечи, приблизилась.
— Хотите знать, кто взял тот диковинный камень?
Максюта молча смотрел в ее преданные глаза. Минуты летели как вечность.
— Ну кто же, кто? Если знаешь, говори.
— Сонька взяла. Золотая Ручка.
Максюта чуть не выронил полотенце. А она кивала, блестя глазами, — да, да, я знаю, как вам помочь.
За рекой на Охте пели петухи.
ГЛАВА ВТОРАЯ. Гог и Магог
1
— Эй, Константиныч! — Бурмистр Данилов перегнулся через перила строящегося трехпалубного линейного корабля «Сорок мучеников». — Чтой-то ты к нам на верфь пожаловал? Не хотят ли тебя адмиралтейским начальником сделать?
Тот, кому он кричал, остановился, всматриваясь в ослепительный блеск взошедшего солнца. На нем был партикулярный кафтан и круглая добротная шляпа.
Ударила пушка с раската Адмиралтейства, обозначая восход солнца. Будто без нее не видно, что пунцовый шар всплывает над купами деревьев, обещая жаркий день и безветрие.
Пушка ударила, и работные люди потянулись из землянок и шалашей, зевая и потягиваясь, крестясь на причудливый голландский купол Исаакиевской церкви. Подневольные шли вереницей, стараясь локтями оборониться от докучливых надсмотрщиков.
— Не туда смотришь, Константиныч! — смеялся с палубы бурмистр. — Гляди, шляпу свою боярскую потеряешь.
— Ты, что ли, это, Данилов? — спросил тот, и вправду теряя шляпу и подхватывая ее. — Ты-то что из канатчиков в адмиралтейцы залетел?
— Вызвали за недопоставку, — развел руками Данилов. — Шпицрутены для нас заготовили — ивовые, свежие, да еще в уксусе вымочены.
Тут раздался звук боцманской дудки и лихая команда. Прибыло адмиралтейское начальство. Бурмистр Данилов успел прокричать удаляющемуся приятелю:
— Нартов! Андрей Константинович! Ты на обратном-то пути сюда загляни. Мне с тобою ой как надо покалякать!
Вице-адмирал граф Головин с утра, видимо, куда-то к царице нацелился. Был одет не в форменный, а в придворный, расшитый пальметтами кафтан. Вице-адмирал восседал на стульчике, обмахиваясь голландской газеткой. Вокруг переминалась свита в великолепных и столь утомительных для лета париках. Порхал немецкий говорок с глубокими «О, я!» и поминутным «экселенц, экселенц!», что значит — ваше превосходительство. Вызванные подрядчики и поставщики стояли напротив, ждали.
Мимо демонстративно пронесли корыто с вымоченными розгами.
— А нам на это наплевать, — сказал сквозь зубы подрядчик Чиркин бурмистру Данилову. — Нас царь Петр Алексеевич, случалось, и за уши драл, зато после виктории полтавской в губы целовал.
Граф, не вставая, начал с того, что изъявил всем свой гнев.
Указал на рею, где покачивались веревочные петли. Велел хорошенечко все это обдумать, а сам встал и спустился в кают-компанию. За ним направилась вся свита. Вызванные стояли на солнцепеке, ровно перед плахой. Конопатчики в люльках сверху смотрели — что будет.
Вдруг подрядчик Чиркин, кожевенных заводов владелец, ударил картузом об пол и вышел из строя.
— Я полагал, по делу приглашали, — заявил он. — У нас времени нету, подвоз стоит… Нам государыня самолично тысячу рублев…
И направился к наружному трапу.
— Цурюк! — закричал на него дежурный. — Куда лезешь, скотина?
Низенький Чиркин даже не взглянул на верзилу. Поставил ногу на ступеньку веревочного трапа и стал спускаться. Трость дежурного так и повисла в воздухе. Купеческая челядь приняла хозяина с бережением, усадила в карету.
Тогда сорвалась с места и вся масса поставщиков и подрядчиков. Кинулись к трапам, зло кричали на вахтенных, пытавшихся задержать. На крик, кудахтая по-иноземному, выбежала и свита, но палуба была уже пуста. Конопатчики в люльках, на верху мачт, смеялись не скрывая.
— Вот так-то, Константиныч, — сказал бурмистр Данилов, отыскав в адмиралтейской роще своего знакомца. — И не знаем, что теперь с нами будет за ту ретираду. В железа посадят.
— У! — ответил Нартов, раскуривая трубочку-носогрейку. — Бог не выдаст, свинья не съест.
Они уселись на бревно в тенек, возле главной башни Адмиралтейства. Мимо катились тележки с гравием, шагал взвод матросов, торговки волокли жбаны со щами.
— Ему и не до вас, Головину-то, — продолжал Нартов, посасывая трубочку. — У него все мозги в царицыной прихожей, где куется Россия иная, чем при Петре Алексеевиче.
При упоминании покойного императора Нартов достал большой клетчатый платок и вытер им краешки глаз.
— Ты-то зачем сюда приходил? — спросил после некоторого молчания бурмистр Данилов.
— Место новое ищу. Токарню мою надо переносить. Да разве здесь работа? Точат по шаблону балясины для корабельных перил ни уму ни сердцу. Я тебе как-нибудь покажу паникадило [17]для Петропавловского собора, которое я сделал в память о государе. Вот там выточка — у каждого усика по двенадцать перемен резца.
— А зачем тебе токарню переносить? Тебе еще покойный император сарай пристроил у самого Летнего дворца.
— В том-то и дело, брат, в том-то и дело! Шумно теперь от моих станков при дворце, хлопотно. Сама-то государыня ничего не говорит. Она со мной приветлива: «Как живешь, Нартов?» да «Не болеешь ли, Нартов?» А вот лифляндец треклятый, Левенвольд, красавчик, то и дело гонцов ко мне посылает: «Нельзя ли без скрипа, цесаревна книжку изволят читать…» Без скрипа, с ума сошли! А то раз его высочество, герцог голштинский…
Он не договорил, шумно засосал свою трубку, похлопал по карману, ища кошель с табаком.
— И вообще, скажу я тебе, — нагнулся он к уху бурмистра. — Все кругом пришло в расстройство. Со стороны, все как и было при покойнике царе. Ан нет, словно опустевший улей, пчелы-то гудят, да все без толку. Матка улетела, и каюк!
— Ну, это ты перехватил, Константиныч! — сказал бурмистр, не любивший опасных разговоров.
— А погляди сам! — Нартов указал на Адмиралтейство.
Там, внутри огромного четырехугольника зданий, располагалась верфь. На каменных эллингах и в деревянных доках высились строящиеся корабли. Пузатые их бока и свисающие снасти, квадратные люки для пушек виднелись везде, куда хватал глаз. Множество людей сновали везде действительно как пчелы или, вернее, как муравьи. Казалось, корабли эти вот-вот покинут верфь и выйдут в море.
— Ан нет! — заговорщически продолжал Нартов. — При Петре Алексеевиче стопушечный корабль строился полтора года, истинный крест! Сорокапушечный фрегат строился год. А все то, что ты сейчас видишь, было заложено еще при нем. И стоят те корабли уже по три, по четыре года, и конца этому никакого не видать!
— Ого-го-о! — вдруг закричал над ними артельщик, вышедший с ватагой крючников. — Отцы, позвольте вас побеспокоить, бревно забрать. Поскольку это и не бревно, а салинг с корабля «Стремительный».
Приятели поднялись, разминая ноги.
— Дел, брат, у вас, я вижу, срочных нет, — сказал Нартов. — Пойдем-ка лучше ко мне домой, я рядом живу, а ты у меня еще не бывал.
Тот, кому он кричал, остановился, всматриваясь в ослепительный блеск взошедшего солнца. На нем был партикулярный кафтан и круглая добротная шляпа.
Ударила пушка с раската Адмиралтейства, обозначая восход солнца. Будто без нее не видно, что пунцовый шар всплывает над купами деревьев, обещая жаркий день и безветрие.
Пушка ударила, и работные люди потянулись из землянок и шалашей, зевая и потягиваясь, крестясь на причудливый голландский купол Исаакиевской церкви. Подневольные шли вереницей, стараясь локтями оборониться от докучливых надсмотрщиков.
— Не туда смотришь, Константиныч! — смеялся с палубы бурмистр. — Гляди, шляпу свою боярскую потеряешь.
— Ты, что ли, это, Данилов? — спросил тот, и вправду теряя шляпу и подхватывая ее. — Ты-то что из канатчиков в адмиралтейцы залетел?
— Вызвали за недопоставку, — развел руками Данилов. — Шпицрутены для нас заготовили — ивовые, свежие, да еще в уксусе вымочены.
Тут раздался звук боцманской дудки и лихая команда. Прибыло адмиралтейское начальство. Бурмистр Данилов успел прокричать удаляющемуся приятелю:
— Нартов! Андрей Константинович! Ты на обратном-то пути сюда загляни. Мне с тобою ой как надо покалякать!
Вице-адмирал граф Головин с утра, видимо, куда-то к царице нацелился. Был одет не в форменный, а в придворный, расшитый пальметтами кафтан. Вице-адмирал восседал на стульчике, обмахиваясь голландской газеткой. Вокруг переминалась свита в великолепных и столь утомительных для лета париках. Порхал немецкий говорок с глубокими «О, я!» и поминутным «экселенц, экселенц!», что значит — ваше превосходительство. Вызванные подрядчики и поставщики стояли напротив, ждали.
Мимо демонстративно пронесли корыто с вымоченными розгами.
— А нам на это наплевать, — сказал сквозь зубы подрядчик Чиркин бурмистру Данилову. — Нас царь Петр Алексеевич, случалось, и за уши драл, зато после виктории полтавской в губы целовал.
Граф, не вставая, начал с того, что изъявил всем свой гнев.
Указал на рею, где покачивались веревочные петли. Велел хорошенечко все это обдумать, а сам встал и спустился в кают-компанию. За ним направилась вся свита. Вызванные стояли на солнцепеке, ровно перед плахой. Конопатчики в люльках сверху смотрели — что будет.
Вдруг подрядчик Чиркин, кожевенных заводов владелец, ударил картузом об пол и вышел из строя.
— Я полагал, по делу приглашали, — заявил он. — У нас времени нету, подвоз стоит… Нам государыня самолично тысячу рублев…
И направился к наружному трапу.
— Цурюк! — закричал на него дежурный. — Куда лезешь, скотина?
Низенький Чиркин даже не взглянул на верзилу. Поставил ногу на ступеньку веревочного трапа и стал спускаться. Трость дежурного так и повисла в воздухе. Купеческая челядь приняла хозяина с бережением, усадила в карету.
Тогда сорвалась с места и вся масса поставщиков и подрядчиков. Кинулись к трапам, зло кричали на вахтенных, пытавшихся задержать. На крик, кудахтая по-иноземному, выбежала и свита, но палуба была уже пуста. Конопатчики в люльках, на верху мачт, смеялись не скрывая.
— Вот так-то, Константиныч, — сказал бурмистр Данилов, отыскав в адмиралтейской роще своего знакомца. — И не знаем, что теперь с нами будет за ту ретираду. В железа посадят.
— У! — ответил Нартов, раскуривая трубочку-носогрейку. — Бог не выдаст, свинья не съест.
Они уселись на бревно в тенек, возле главной башни Адмиралтейства. Мимо катились тележки с гравием, шагал взвод матросов, торговки волокли жбаны со щами.
— Ему и не до вас, Головину-то, — продолжал Нартов, посасывая трубочку. — У него все мозги в царицыной прихожей, где куется Россия иная, чем при Петре Алексеевиче.
При упоминании покойного императора Нартов достал большой клетчатый платок и вытер им краешки глаз.
— Ты-то зачем сюда приходил? — спросил после некоторого молчания бурмистр Данилов.
— Место новое ищу. Токарню мою надо переносить. Да разве здесь работа? Точат по шаблону балясины для корабельных перил ни уму ни сердцу. Я тебе как-нибудь покажу паникадило [17]для Петропавловского собора, которое я сделал в память о государе. Вот там выточка — у каждого усика по двенадцать перемен резца.
— А зачем тебе токарню переносить? Тебе еще покойный император сарай пристроил у самого Летнего дворца.
— В том-то и дело, брат, в том-то и дело! Шумно теперь от моих станков при дворце, хлопотно. Сама-то государыня ничего не говорит. Она со мной приветлива: «Как живешь, Нартов?» да «Не болеешь ли, Нартов?» А вот лифляндец треклятый, Левенвольд, красавчик, то и дело гонцов ко мне посылает: «Нельзя ли без скрипа, цесаревна книжку изволят читать…» Без скрипа, с ума сошли! А то раз его высочество, герцог голштинский…
Он не договорил, шумно засосал свою трубку, похлопал по карману, ища кошель с табаком.
— И вообще, скажу я тебе, — нагнулся он к уху бурмистра. — Все кругом пришло в расстройство. Со стороны, все как и было при покойнике царе. Ан нет, словно опустевший улей, пчелы-то гудят, да все без толку. Матка улетела, и каюк!
— Ну, это ты перехватил, Константиныч! — сказал бурмистр, не любивший опасных разговоров.
— А погляди сам! — Нартов указал на Адмиралтейство.
Там, внутри огромного четырехугольника зданий, располагалась верфь. На каменных эллингах и в деревянных доках высились строящиеся корабли. Пузатые их бока и свисающие снасти, квадратные люки для пушек виднелись везде, куда хватал глаз. Множество людей сновали везде действительно как пчелы или, вернее, как муравьи. Казалось, корабли эти вот-вот покинут верфь и выйдут в море.
— Ан нет! — заговорщически продолжал Нартов. — При Петре Алексеевиче стопушечный корабль строился полтора года, истинный крест! Сорокапушечный фрегат строился год. А все то, что ты сейчас видишь, было заложено еще при нем. И стоят те корабли уже по три, по четыре года, и конца этому никакого не видать!
— Ого-го-о! — вдруг закричал над ними артельщик, вышедший с ватагой крючников. — Отцы, позвольте вас побеспокоить, бревно забрать. Поскольку это и не бревно, а салинг с корабля «Стремительный».
Приятели поднялись, разминая ноги.
— Дел, брат, у вас, я вижу, срочных нет, — сказал Нартов. — Пойдем-ка лучше ко мне домой, я рядом живу, а ты у меня еще не бывал.
2
Молоденькие клены просунули лапчатые листья в раскрытое окно. Зеленый полумрак царил в низенькой горнице.
— Что ж ты, Константиныч, в мазанке такой тесной живешь? — сказал бурмистр, хрустя чесночком. — Тебе же покойный государь вон какую домину отгрохал, в три жилья!
Действительно, перед окошком возвышался дом в три этажа, фасадом на малую улицу Морской слободки.
— Один я, как перст, брат Данилов, — отвечал Нартов. — Судьбы своей не устроил. При Полтаве я при особе государя… Да и потом, все походы и походы… За границей мы учились, вместе же с тобой в Амстердаме состояли: ты при канатном деле, я при токарном. Вернулся — вновь при государе, а у него ведь был порядок какой? Хоть день, хоть ночь — будь готов предстать по царскому вызову. Куда уж тут семья!
Нартов снова взялся за клетчатый платок и воскликнул:
— Но я не жалею, брат Данилов, не жалею! О, какой это был человек! Точим мы с ним, бывало, на станках, одновременно ему секретарь бумаги докладывает. Тут и война, и посольство, и торговля, и суд, и расправа… И он незамедлительно сии вопросы все решает, не отрываясь от станка. Да как решает!
Приятели покачали головами и выпили за упокой души благодетеля.
— В младые годы, — продолжал Нартов, набивая трубку, — государь любил сам кузнечить, плотничать. Сила в нем была, сноровка! С годами он все оставил ради токарного дела, но уж какой искусный был токарь! Частенько я думаю об этом, Данилов, а?
Угрюмый слуга, он же кучер, прислуживал, ставя тарелки, будто знаки препинания.
— Смотри-ка! — оживился бурмистр Данилов. — Провизия-то у тебя царская. И балычок, и икорочка!
— Да, да… — сделал приглашающий жест Нартов. — Пока еще при дворе на кошт зачислен. А вот та вдова Грачева и ее дочка, которых ты ко мне прислал…
— Они тебе помогают?
— Погоди, погоди… Помогают, конечно, я просто хотел сказать, что тоже провизии ради… Но об этом потом. Дай мне досказать ту мою мысль.
Он подлил питья, приговаривая, — это, мол, зельице собственноручного настоя. На траве приготовлено, на камчужнице, которая, однако, не по глухоманям сбиралась, а здесь, в блистательной столице, по берегам речки Мьи.
Данилов вежливо похваливал, а его приятель, отослав слугу, понизил голос:
— И знаешь, когда я все это понял? На следующий же день после погребения императора нашего. Прихожу я, как обычно, чуть свет в токарную комнату в Зимнем дворце. Смотрю: в прихожей кабинет-секретарь толчется, Макаров, с папкой дел наиважнейших, еще кое-кто… Никого, говорят, в покои не пускают, только по заблаговременному докладу. И Левенвольда смазливая рожа торчит поперек дверей.
Он выпил и горестно махнул рукой.
— А прежде-то, бывало, кто только не шел — и генерал, и подрядчик, и сенатор, и инженер. И всякому свободный доступ был, лишь бы дело с собою нес.
— А дом-то свой чего же все-таки не заселяешь? — опять перебил его бурмистр Данилов.
— Дом! — Нартов поднял обе ладони, как бы желая показать, какова эта обуза. — Дом! Я его пока внайм отдал. Тут по всей Морской слободке, что на большой улице, что на малой, даже на луговине, которая выходит к речке Мойке, везде понаоткрывались вольные дома. Где вином торгуют, где пляшут, где играют в зернь. Иноземцев понаехало — нашествие языков! Прямо как в писании — Гог и Магог! Да и русские, которые живут в Санктпетербурге, все теперь старую московскую чинность за нуднейшую скуку почитают. Подавай им Венецию или Амстердам.
— Так ты отдал свой дом под вертеп какой-нибудь? — изумился Данилов.
— Ну, зачем таково — вертеп! Просто вертоград полнощный. В среднем жилье у них вроде кабака нашего, только зело чище да приятней — музыка играет. В верхних же покоях собираются господа важные — козыри и тузы.
— Эх, брат Константиныч! — опечалился бурмистр. — Я ведь, можно сказать, в одинаковой с тобой юдоли. Правда, я не холостой, а вдовый, зато я и старше тебя. Однако я ни за что не сдал бы своего дома басурманам для устроения подобной мерзости!
— Да там хозяйка-то не простая, — оправдывался Нартов. — Как ей не сдать? Этакая иностранная пава, глазищи словно у жар-птицы. И звание — не то она маркиза, не то даже герцогиня.
И он указал в окошко, где за стеною кленов проглядывал «вертоград», в котором нельзя было заметить ни малейшего движенья. В полуденное пекло небось предпочитают отсыпаться, зато уж вечером — как зажгутся плошки, как застучат поварешки!
— У тебя тут чистенько, уютненько, — вновь вернулся бурмистр к начатому разговору. — Стало быть, хорошо тебе та вдова помогает?
— О! — выразил восторг Нартов. — И дочка с нею приходит. Оглянуться не успеешь, все у них в руках горит. И посуду вымоют, и снеду приготовят, и половики выбьют. Законная супруга так бы не управилась ретиво.
— А как тебе ее дочка? — спросил бурмистр.
— Аленка-то? — насторожился Нартов.
— Да, Алена. Как она, на твое разуменье?
— Девка кровь с молоком, на все спора, в любом деле за пояс заткнет. Да что она тебе?
Замолкли, занявшись закусками и питьем. На улице солнце перевалило зенит, и в доме напротив загремели посудой.
— Скажу тебе как на исповеди, Андрей Константиныч, — признался бурмистр Данилов. — Хочу засватать ее, эту Аленку. Она, правда, кабальная, так я ее выкуплю, у меня кое-что есть.
— Что? — поперхнулся Нартов и стал пить квас. — Что ты сказал?
— Да вот, хотел просить тебя быть мне сватом. К тому же и протекцию ты бы мне оказал при выкупе. У тебя небось знакомство в любой коллегии есть.
Нартов вскочил, бросил рушник на стол.
— Ты что, обалдел, что ли? Повредился на старости лет?
— Ну уж я не такой старый, — миролюбиво возразил бурмистр, чувствуя, что допустил какую-то оплошность. — Другие женятся старее меня. Вон канцлер, граф Головкин, тот совсем уж развалина…
— Ты мне зубы канцлером не заговаривай! — вскричал Нартов.
Тогда бурмистр Данилов понял, что его гостеприимный хозяин сам имеет виды на прачкину дочку. Бурмистр горестно нахлобучил свой капелюш и вышел, не попрощавшись.
— Что ж ты, Константиныч, в мазанке такой тесной живешь? — сказал бурмистр, хрустя чесночком. — Тебе же покойный государь вон какую домину отгрохал, в три жилья!
Действительно, перед окошком возвышался дом в три этажа, фасадом на малую улицу Морской слободки.
— Один я, как перст, брат Данилов, — отвечал Нартов. — Судьбы своей не устроил. При Полтаве я при особе государя… Да и потом, все походы и походы… За границей мы учились, вместе же с тобой в Амстердаме состояли: ты при канатном деле, я при токарном. Вернулся — вновь при государе, а у него ведь был порядок какой? Хоть день, хоть ночь — будь готов предстать по царскому вызову. Куда уж тут семья!
Нартов снова взялся за клетчатый платок и воскликнул:
— Но я не жалею, брат Данилов, не жалею! О, какой это был человек! Точим мы с ним, бывало, на станках, одновременно ему секретарь бумаги докладывает. Тут и война, и посольство, и торговля, и суд, и расправа… И он незамедлительно сии вопросы все решает, не отрываясь от станка. Да как решает!
Приятели покачали головами и выпили за упокой души благодетеля.
— В младые годы, — продолжал Нартов, набивая трубку, — государь любил сам кузнечить, плотничать. Сила в нем была, сноровка! С годами он все оставил ради токарного дела, но уж какой искусный был токарь! Частенько я думаю об этом, Данилов, а?
Угрюмый слуга, он же кучер, прислуживал, ставя тарелки, будто знаки препинания.
— Смотри-ка! — оживился бурмистр Данилов. — Провизия-то у тебя царская. И балычок, и икорочка!
— Да, да… — сделал приглашающий жест Нартов. — Пока еще при дворе на кошт зачислен. А вот та вдова Грачева и ее дочка, которых ты ко мне прислал…
— Они тебе помогают?
— Погоди, погоди… Помогают, конечно, я просто хотел сказать, что тоже провизии ради… Но об этом потом. Дай мне досказать ту мою мысль.
Он подлил питья, приговаривая, — это, мол, зельице собственноручного настоя. На траве приготовлено, на камчужнице, которая, однако, не по глухоманям сбиралась, а здесь, в блистательной столице, по берегам речки Мьи.
Данилов вежливо похваливал, а его приятель, отослав слугу, понизил голос:
— И знаешь, когда я все это понял? На следующий же день после погребения императора нашего. Прихожу я, как обычно, чуть свет в токарную комнату в Зимнем дворце. Смотрю: в прихожей кабинет-секретарь толчется, Макаров, с папкой дел наиважнейших, еще кое-кто… Никого, говорят, в покои не пускают, только по заблаговременному докладу. И Левенвольда смазливая рожа торчит поперек дверей.
Он выпил и горестно махнул рукой.
— А прежде-то, бывало, кто только не шел — и генерал, и подрядчик, и сенатор, и инженер. И всякому свободный доступ был, лишь бы дело с собою нес.
— А дом-то свой чего же все-таки не заселяешь? — опять перебил его бурмистр Данилов.
— Дом! — Нартов поднял обе ладони, как бы желая показать, какова эта обуза. — Дом! Я его пока внайм отдал. Тут по всей Морской слободке, что на большой улице, что на малой, даже на луговине, которая выходит к речке Мойке, везде понаоткрывались вольные дома. Где вином торгуют, где пляшут, где играют в зернь. Иноземцев понаехало — нашествие языков! Прямо как в писании — Гог и Магог! Да и русские, которые живут в Санктпетербурге, все теперь старую московскую чинность за нуднейшую скуку почитают. Подавай им Венецию или Амстердам.
— Так ты отдал свой дом под вертеп какой-нибудь? — изумился Данилов.
— Ну, зачем таково — вертеп! Просто вертоград полнощный. В среднем жилье у них вроде кабака нашего, только зело чище да приятней — музыка играет. В верхних же покоях собираются господа важные — козыри и тузы.
— Эх, брат Константиныч! — опечалился бурмистр. — Я ведь, можно сказать, в одинаковой с тобой юдоли. Правда, я не холостой, а вдовый, зато я и старше тебя. Однако я ни за что не сдал бы своего дома басурманам для устроения подобной мерзости!
— Да там хозяйка-то не простая, — оправдывался Нартов. — Как ей не сдать? Этакая иностранная пава, глазищи словно у жар-птицы. И звание — не то она маркиза, не то даже герцогиня.
И он указал в окошко, где за стеною кленов проглядывал «вертоград», в котором нельзя было заметить ни малейшего движенья. В полуденное пекло небось предпочитают отсыпаться, зато уж вечером — как зажгутся плошки, как застучат поварешки!
— У тебя тут чистенько, уютненько, — вновь вернулся бурмистр к начатому разговору. — Стало быть, хорошо тебе та вдова помогает?
— О! — выразил восторг Нартов. — И дочка с нею приходит. Оглянуться не успеешь, все у них в руках горит. И посуду вымоют, и снеду приготовят, и половики выбьют. Законная супруга так бы не управилась ретиво.
— А как тебе ее дочка? — спросил бурмистр.
— Аленка-то? — насторожился Нартов.
— Да, Алена. Как она, на твое разуменье?
— Девка кровь с молоком, на все спора, в любом деле за пояс заткнет. Да что она тебе?
Замолкли, занявшись закусками и питьем. На улице солнце перевалило зенит, и в доме напротив загремели посудой.
— Скажу тебе как на исповеди, Андрей Константиныч, — признался бурмистр Данилов. — Хочу засватать ее, эту Аленку. Она, правда, кабальная, так я ее выкуплю, у меня кое-что есть.
— Что? — поперхнулся Нартов и стал пить квас. — Что ты сказал?
— Да вот, хотел просить тебя быть мне сватом. К тому же и протекцию ты бы мне оказал при выкупе. У тебя небось знакомство в любой коллегии есть.
Нартов вскочил, бросил рушник на стол.
— Ты что, обалдел, что ли? Повредился на старости лет?
— Ну уж я не такой старый, — миролюбиво возразил бурмистр, чувствуя, что допустил какую-то оплошность. — Другие женятся старее меня. Вон канцлер, граф Головкин, тот совсем уж развалина…
— Ты мне зубы канцлером не заговаривай! — вскричал Нартов.
Тогда бурмистр Данилов понял, что его гостеприимный хозяин сам имеет виды на прачкину дочку. Бурмистр горестно нахлобучил свой капелюш и вышел, не попрощавшись.
3
Адмиралтейская пушка не слышна в Канатной слободке, там время меряют по пенью кочетов да по мычанью стада. Звонят еще часы на лютеранской кирке, но там время немецкое, не православное, черт его разберет.
Поэтому граф Рафалович, щелкнув крышкой часов в виде луковицы и взглянув на пустые скамьи аудиториума, подумал, что эти студенты опять время перепутали и не явились.
Но тут перед ним предстал похожий на взъерошенного воробья студент Миллер и объявил, что он явился слушать лекцию.
— А где остальные?
— Другой студент тотчас прибудет. А более никого нету.
— Поразительно! — сказал граф. — Неужели я, признанный авторитет европейской науки, вынужден буду читать лекцию двоим?
Миллер заученно разъяснил — видимо, приходилось разъяснять уже не в первый раз. Еще покойным государем было предположено иметь при вновь основанной Академии студентов, сиречь элевов. И каждый академикус обязывался читать сим элевам лекции в меру своего разумения. И некоторое число элевов уже были приписаны к Академии и получали денежное вознаграждение и приличный кошт. Однако за пьянство и предерзостное их поведение…
— Позвольте, сударь, — остановил его Рафалович. — Мне недосуг выслушивать пространные выдержки из казенных реляций. [18]Но вы-то, вы-то! Вы же европеец и должны понимать, что этому названья нет!
— Как угодно, — поклонился Миллер и направился к скамьям.
— А вы, сударь, каким образом студент? Ведь у вас же, я слыхал, есть уже диплом Тюбингенского университета?
Миллер вновь казенным голосом разъяснил, что за неимением подготовленных элевов русского происхождения решено было нанять студентов за границей, как и профессоров для преподавания им. Однако было поручено это библиотекариусу Шумахеру…
— Не говорите дурного о моем высокоученом друге! — воскликнул граф, хотя Миллер не успел сказать о нем вообще ничего.
— Как угодно, — вновь повернулся, чтоб уйти, Миллер.
— Стойте, стойте! — удержал его граф. — Каждый день здесь в России я узнаю о ней столько поразительного, о чем наша бедная Европа и не подозревает. Говорите!
— Контракты с нами в Европе были заключены как со студентами, но дело тянулось многие годы, и мы успели закончить свои университеты. Прибыв в Санктпетербург, господа Эйлер, Гмелин, Гросс и некоторые другие, предъявив свои дипломы, были переведены в профессора…
— А вы, вы, бедный мой Миллер?
— А я маленький ростом, мне велено подрасти.
— Шутите! Скажите лучше, как ваше студенческое звание согласуется с понятием академической чести? Не могу вас, приехавших в Россию, понять, не могу!
— Оклады даются приличные, — замялся Миллер. — К тому же здесь и выдвинуться можно быстрее, чем в Германии, где последний герцогский капрал значит больше, чем самый именитый академик. В России же, несмотря ни на что, уважают людей науки.
— Значит, вы студент, господин Миллер?
— Да, я студент.
— Тогда чему вы учитесь, студент с дипломом магистра, в этой неграмотной, страшной России?
— Я учусь России, — ответил Миллер.
— М-да… — не нашелся что сказать граф Рафалович.
Из прихожей послышался шум шагов. Вошел молодой человек, смуглый, с черными внимательными глазами, пластичностью манер напоминавший переодетую девушку в своем унтер-офицерском Преображенском мундире. Слуги несли за ним портфель, глобус и подушечку, чтобы класть на жесткую скамью.
Поэтому граф Рафалович, щелкнув крышкой часов в виде луковицы и взглянув на пустые скамьи аудиториума, подумал, что эти студенты опять время перепутали и не явились.
Но тут перед ним предстал похожий на взъерошенного воробья студент Миллер и объявил, что он явился слушать лекцию.
— А где остальные?
— Другой студент тотчас прибудет. А более никого нету.
— Поразительно! — сказал граф. — Неужели я, признанный авторитет европейской науки, вынужден буду читать лекцию двоим?
Миллер заученно разъяснил — видимо, приходилось разъяснять уже не в первый раз. Еще покойным государем было предположено иметь при вновь основанной Академии студентов, сиречь элевов. И каждый академикус обязывался читать сим элевам лекции в меру своего разумения. И некоторое число элевов уже были приписаны к Академии и получали денежное вознаграждение и приличный кошт. Однако за пьянство и предерзостное их поведение…
— Позвольте, сударь, — остановил его Рафалович. — Мне недосуг выслушивать пространные выдержки из казенных реляций. [18]Но вы-то, вы-то! Вы же европеец и должны понимать, что этому названья нет!
— Как угодно, — поклонился Миллер и направился к скамьям.
— А вы, сударь, каким образом студент? Ведь у вас же, я слыхал, есть уже диплом Тюбингенского университета?
Миллер вновь казенным голосом разъяснил, что за неимением подготовленных элевов русского происхождения решено было нанять студентов за границей, как и профессоров для преподавания им. Однако было поручено это библиотекариусу Шумахеру…
— Не говорите дурного о моем высокоученом друге! — воскликнул граф, хотя Миллер не успел сказать о нем вообще ничего.
— Как угодно, — вновь повернулся, чтоб уйти, Миллер.
— Стойте, стойте! — удержал его граф. — Каждый день здесь в России я узнаю о ней столько поразительного, о чем наша бедная Европа и не подозревает. Говорите!
— Контракты с нами в Европе были заключены как со студентами, но дело тянулось многие годы, и мы успели закончить свои университеты. Прибыв в Санктпетербург, господа Эйлер, Гмелин, Гросс и некоторые другие, предъявив свои дипломы, были переведены в профессора…
— А вы, вы, бедный мой Миллер?
— А я маленький ростом, мне велено подрасти.
— Шутите! Скажите лучше, как ваше студенческое звание согласуется с понятием академической чести? Не могу вас, приехавших в Россию, понять, не могу!
— Оклады даются приличные, — замялся Миллер. — К тому же здесь и выдвинуться можно быстрее, чем в Германии, где последний герцогский капрал значит больше, чем самый именитый академик. В России же, несмотря ни на что, уважают людей науки.
— Значит, вы студент, господин Миллер?
— Да, я студент.
— Тогда чему вы учитесь, студент с дипломом магистра, в этой неграмотной, страшной России?
— Я учусь России, — ответил Миллер.
— М-да… — не нашелся что сказать граф Рафалович.
Из прихожей послышался шум шагов. Вошел молодой человек, смуглый, с черными внимательными глазами, пластичностью манер напоминавший переодетую девушку в своем унтер-офицерском Преображенском мундире. Слуги несли за ним портфель, глобус и подушечку, чтобы класть на жесткую скамью.