вдуматься: "Ныне к вам прибегаю, да избавите душу мою от муки вечные..."
Ведь такова, кажется, формула? А у вас все время револьвер наготове. Вам
не кажется, что нам лучше начать сейчас? Пока револьвер не заряжен. У меня
столько накопилось на душе.
- Я не буду вас слушать. - Он поднял руки к своим оттопыренным ушам.
Уши прижались к черепу и тут же отскочили обратно.
Чарли Фортнум его успокоил:
- Да не переживайте, ладно вам. Я же несерьезно. И какое это имеет
значение?
- В каком смысле?
- Я ведь, отец мой, ни во что не верю. И не стал бы венчаться в церкви,
если бы не законы эти. Вопрос был в деньгах. Для моей жены. А из каких
побуждений вы-то женились? - Он быстро поправился: - Извините. Я не имел
права это спрашивать.
Но человечек, по-видимому, не рассердился. Вопрос даже чем-то,
казалось, его заинтересовал. Он медленно пересек комнату, приоткрыв рот,
как умирающий с голоду, который тянется к куску хлеба. В уголках рта
скопилось немного слюны. Он подошел и присел на корточки возле гроба. А
потом тихо произнес (можно было подумать, что он сам стоит на коленях в
исповедальне):
- Думаю, что от злости и одиночества, сеньор Фортнум. Я не хотел
причинить вред этой бедной женщине.
- Одиночество - это мне понятно, - сказал Чарли Фортнум. - И я от него
страдал. Но при чем тут злость? На кого вы были злы?
- На церковь, - сказал тот и добавил с насмешкой: - На матерь мою
церковь.
- Я бывал зол на своего отца. Мне казалось, он меня не понимает и на
меня плюет. Я его ненавидел. И тем не менее мне стало очень тоскливо,
когда он умер. А теперь... - и он поднял свой стакан, - я ему даже
подражаю. Хотя пил он больше, чем я. Все равно отец есть отец, но я не
понимаю, как можно питать злобу к матери нашей церкви. Я бы никогда не мог
разозлиться на учреждение, хоть и самое дерьмовое.
- Она ведь ипостась, - сказал тот, - утверждают, что она - ипостась
Христа на земле, я даже и сейчас немножко в это верю. Такой человек, как
вы - un ingles [англичанин (исп.)], - не может понять, как мне было стыдно
того, что они заставляли меня читать людям. Я был священником в бедном
районе Асунсьона возле реки. Вы заметили, что беднота всегда теснится
поближе к реке? Все равно как если бы они собирались в один прекрасный
день куда-то уплыть, но плавать не умеют, да и плыть-то им некуда. По
воскресеньям я должен был читать им из Евангелия.
Чарли Фортнум слушал его без особого сочувствия, но с весьма хитрым
прицелом. Жизнь его зависела от этого человека, и ему было крайне
необходимо знать, что им движет. Может быть, ему удастся затронуть
какую-то струну взаимопонимания. Человек говорил без умолку, словно
жаждущий, который никак не может напиться. Вероятно, ему уже давно не
удавалось высказываться начистоту, видно, он только и мог выговориться
перед человеком, который все равно умрет и запомнит из того, что он
сказал, не больше, чем священник в исповедальне. Чарли Фортнум спросил:
- А чем плохо Евангелие, отец мой?
- Бессмыслица, - сказал бывший священник, - во всяком случае, в
Парагвае. "Продай имение твое, и раздай нищим" [Евангелие от Матфея,
19:21] - я должен был им это читать, в то время как тогдашний наш старый
архиепископ ел вкусную рыбу из Игуазу и пил французское вино с Генералом.
Народ, правда, не подыхал с голоду, ему можно не дать умереть, кормя одной
маниокой, а для богачей наше недоедание куда безопаснее голода. Настоящий
голод доводит человека до отчаяния. А недоедание так ослабляет, что он не
в силах поднять кулак. Американцы отлично это понимают, помощь, которую
они нам оказывают, как раз и обеспечивает это состояние. Наш народ не
подыхает, он чахнет. Слова "Пустите детей приходить ко мне... ибо таковых
есть Царствие Божие" [Евангелие от Луки, 18:16] застывали у меня на языке.
Вот передо мной в передних рядах сидят эти дети со вздутыми животами и
пупками, торчащими, как дверные ручки. "А кто соблазнит одного из малых
сих... тому лучше было бы, если бы..." [Евангелие от Матфея, 18:6] "И
отдашь голодному..." [Книга пророка Исаии, 58:10] Что отдашь? Маниоку? А
потом я делил между ними облатки, хоть они и не такие питательные, как
хорошая лепешка, а вино пил сам. Вино! Кто из этих несчастных когда-нибудь
его пробовал? Почему нельзя причащаться водой? Он же причащал ею в Кане
Галилейской. А разве во время тайной вечери не стоял кувшин с водой,
которую он мог бы пить вместо вина?
К изумлению Чарли Фортнума, его собачьи глаза заблестели непролитыми
слезами.
- Только не думайте, - говорил он, - что все такие плохие христиане,
как я. Иезуиты делают все, что могут. Но за ними следит полиция. Телефоны
их прослушиваются. Если кто-то из них внушает опасение, его живо
переправляют за реку. Но не убивают. Янки будут недовольны, если убьют
священника, да ведь и не так уж мы опасны. Я как-то в проповеди упомянул
об отце Торресе, которого застрелили вместе с партизанами в Колумбии.
Только сказал, что не в пример Содому в церкви может найтись хоть один
праведник, поэтому ей и не грозит такая участь, как Содому. Полиция
донесла об этом архиепископу, и архиепископ запретил мне читать проповеди.
Ну что ж, бедняга был уж очень стар, он нравился Генералу и, наверное,
думал, что поступает правильно, отдавая кесарю кесарево...
- Все это не моего ума дело, отец, - сказал Чарли Фортнум;
приподнявшись на локте, он смотрел вниз на темные волосы, где еще
проглядывала былая тонзура, как доисторическое капище в поле, если на него
смотреть с самолета. Он вставлял слова "отец мой" при малейшей
возможности; его почему-то это ободряло. Отцы обычно не убивают своих
сыновей, хотя с Авраамом это чуть было не произошло. - Но я же ни в чем не
виноват, отец мой.
- Да я вас и не виню, сеньор Фортнум, боже избави.
- Я понимаю, с вашей точки зрения, похищение американского посла вполне
оправданно. Но я... я ведь даже не настоящий консул, да англичан эта ваша
борьба и не касается.
Священник рассеянно пробормотал избитую фразу:
- Сказано, что один человек должен пострадать за всех людей...
- Но это сказали не христиане, а те, кто распинал Христа.
Священник поднял на него глаза:
- Да, вы правы. Я это привел, не подумав. Вы, оказывается, знаете
Священное писание.
- Не читал его с самого детства. Но такие вещи западают в память. Как
Struwelpeter [персонаж сказки немецкого писателя Генриха Гофмана
(1809-1894), нечто вроде нашего Степки-растрепки].
- Кто-кто?
- Ну, ему еще большие пальцы отрезали.
- Никогда о нем не слышал. Он что, ваш мученик?
- Нет, нет. Это из детской книжки, отец мой.
- У вас есть дети? - резко спросил священник.
- Нет, но я же вам говорил. Через несколько месяцев у меня должен
родиться ребенок. Уже здорово брыкается.
- Да, вспомнил. - И добавил: - Не беспокойтесь, скоро вы будете дома. -
Эта фраза словно была обведена частоколом вопросительных знаков, и он
хотел, чтобы пленник, согласившись, ободрил его самого: "Да, конечно. Само
собой".
Однако Чарли Фортнум не пожелал играть в эту игру.
- А к чему этот гроб, отец мой? Жутковато, по-моему.
- На земле спать чересчур сыро, даже если что-нибудь постелить. Мы не
хотели, чтобы вы заболели ревматизмом.
- Что же, это очень гуманно, отец мой.
- Мы же не варвары. Тут в квартале есть человек, который делает гробы.
Вот мы и купили у него один. Это безопаснее, чем покупать кровать... В
квартале на гробы куда больший спрос, чем на кровати. Гроб ни у кого не
вызовет интереса.
- И, верно, подумали, что потом он пригодится, чтобы сунуть туда труп?
- Клянусь, этого у нас и в мыслях не было. Но доставать кровать было бы
опасно.
- Что ж, пожалуй, я еще немножко выпью. Выпейте со мной, отец мой.
- Нет. Понимаете, я дежурю. Мне надо вас сторожить. - Он робко
улыбнулся.
- Ну, с вами было бы нетрудно совладать. Даже такому старику, как я.
- Дежурят у нас всегда двое, - пояснил священник. - Снаружи Мигель с
автоматом. Это приказ Эль Тигре. И еще потому, что одного можно уговорить.
Или даже подкупить. Все мы только люди. Кто из нас выбрал бы такую жизнь
по своей воле?
- Индеец не говорит по-испански?
- Нет, и это тоже хорошо.
- Вы не возражаете, если я немного разомнусь?
- Пожалуйста.
Чарли Фортнум подошел к двери и проверил, правду ли говорит священник.
Индеец сидел у двери на корточках, положив на колени автомат. Он
заговорщицки улыбнулся Фортнуму, словно оба они знали что-то смешное. И
почти неприметно передвинул свой автомат.
- А вы говорите на гуарани, отец мой?
- Да. Я когда-то вел службу на гуарани.
Несколько минут назад между ними возникла близость, симпатия, даже
дружба, но все это улетучилось. Когда исповедь окончена, оба - и священник
и кающийся - остаются в одиночестве. И если встретятся в церкви, оба
сделают вид, будто не знакомы друг с другом. Казалось, что это кающийся
стоит сейчас возле гроба, глядя на часы. Чарли Фортнум подумал: он
высчитывает, сколько часов еще осталось.
- Может, передумаете и выпьете со мной, отец?
- Нет. Нет, спасибо. Может, когда все кончится... - И добавил: - Он
запаздывает. Мне уже давно пора было уйти.
- Кто это "он"?
Священник сердито ответил:
- Я же вам сказал, что у таких, как мы, нет имен.


Темнело, и в проходной комнате, где были закрыты ставни, кто-то зажег
свечу. Дверь к нему они оставили открытой, и ему был виден индеец,
сидевший с автоматом у порога. Интересно, подумал Чарли, когда
настанет-его черед спать. Человек по имени Леон давно ушел. Тут был еще и
негр, которого он раньше не замечал. Если бы у меня был нож, подумал он,
смог бы я проделать в стене дыру, чтобы сбежать?
Человек, которого звали Акуино, внес свечу, держа ее в левой руке.
Чарли Фортнум заметил, что правую руку он не вынимает из кармана джинсов.
Может, он держит там револьвер... или нож... Он снова стал обдумывать свой
явно безнадежный план пробуравить дырку в глинобитной стене. Но в
немыслимом положении только и остается, что искать немыслимый выход.
- Где отец? - спросил он.
- У него дела в городе, сеньор Фортнум.
Он заметил, что все они обращаются с ним крайне вежливо, словно пытаясь
его заверить, будто "во всей этой истории нет ничего личного. Когда она
кончится, мы сможем остаться друзьями". Но не исключено, что это обычная
вежливость, которую, как говорят, тюремный надзиратель проявляет перед
казнью даже к самому отпетому убийце. Люди так же почтительно относятся к
смерти, как к знатному незнакомцу, приехавшему в город, пусть даже визит
его вовсе некстати.
Он сказал:
- Я так хочу есть, что, кажется, съел бы вола.
Это было неправдой, но вдруг они так глупы, что дадут ему нож? У него
создалось впечатление, что он попал в руки не к профессионалам, а к
любителям.
- Потерпите немного, сеньор Фортнум, - сказал Акуино. - Мы ждем Марту.
Она обещала сварить похлебку. Готовит она не очень вкусно, но если бы вы
посидели в тюрьме, как я...
Он подумал: ага, похлебку. Значит, мне снова дадут только ложку.
- Тут осталось немного виски, - сказал он. - Может, выпьете со мной?
Акуино сказал:
- Нам пить не полагается.
- Капельку, за компанию.
- Ну разве что совсем капельку. Закушу луковицей, Марта принесла их для
похлебки. Лук отобьет запах. Огорчать Леона не хочется. Он человек
воздержанный, ему так положено, но мы-то, слава богу, не священники. Вы
мне слишком много налили, - запротестовал он.
- Много? Да всего половину того, что налил себе. Salud [привет (исп.)].
- Salud.
Он заметил, что Акуино так и не вынул правую руку из кармана.
- А вы кто, Акуино?
- В каком смысле кто?
- Вы рабочий?
- Я преступник, - с гордостью сказал Акуино. - Мы все преступники.
- Это ваше постоянное занятие? - Фортнум поднял стакан, и Акуино
последовал его примеру. - Но ведь не с этого же вы начинали?
- Ну, я, как и все, ходил в школу. Нас там учили священники. Они были
хорошие люди, и школа была хорошая. Леон там тоже учился, он хотел стать
abogado. А я - писателем. Но ведь и писателю надо на что-то жить, поэтому
я стал торговать - продавал на улице американские сигареты. Контрабандные
из Панамы. И хорошо зарабатывал... То есть мог позволить себе снять
комнату еще с тремя парнями, и у нас хватало денег на chipas. От них
здорово толстеешь. Они куда питательнее маниоки.
- У меня за городом имение, - сказал Чарли Фортнум. - Мне был бы очень
кстати новый capataz. Вы человек образованный. Вам было бы легко обучиться
этому делу.
- Ну, теперь у меня другая работа, - с гордостью заявил Акуино. - Я же
вам сказал, что я преступник. И поэт.
- Поэт?
- В школе Леон помогал мне писать. Сказал, что у меня талант; но вот
как-то раз в Асунсьоне я послал статью с критикой янки в газету. У нас в
стране Генерал запрещает что-нибудь печатать против янки, и после этого
они не стали даже читать те статьи, что я им посылал. Подозревали, что там
есть какой-то двойной смысл, отчего у них будут неприятности. Решили, что
я - politico [политик (исп.)], и что мне тогда оставалось? Я и стал
politico. За это они посадили меня в тюрьму. Так всегда бывает, если ты
politico и не Колорадо ["Колорадо" - национально-республиканская
правительственная партия (основана в 1887 г.), опора диктатуры Стреснера],
то есть не из партии Генерала.
- В тюрьме было плохо?
- Еще как плохо, - сказал Акуино. Он вынул правую руку и показал ее
Чарли. - Вот тогда я и стал писать стихи. Чтобы научиться писать левой
рукой, надо очень много времени, и потом пишешь медленно. А я ненавижу все
медленное. Лучше быть мышью, чем черепахой, хотя черепаха и живет гораздо
дольше. - После второго глотка виски он стал разговорчивым. - Меня
восхищает орел, он камнем падает с неба на жертву, не то что гриф,
который, медленно махая крыльями, слетает вниз и поглядывает, совсем ли
она подохла. Поэтому я и взялся за стихи. Проза течет медленно, а поэзия
падает, как орел, и бьет, прежде чем опомнишься. Конечно, в тюрьме мне не
давали ни пера, ни бумаги, но стихи и не надо записывать. Я их заучивал
наизусть.
- А стихи были хорошие? - спросил Чарли Фортнум. - Правда, я-то в них
не разбираюсь.
- По-моему, кое-какие были хорошие, - сказал Акуино. Он допил виски. -
Леон говорил, что некоторые были хорошие. Сказал, что они похожи на стихи
какого-то Вийона. Тот тоже был преступником вроде меня.
- Первый раз о нем слышу, - сказал Чарли Фортнум.
- Стих, который я сначала написал в тюрьме, - рассказывал Акуино, - был
о нашей самой первой тюрьме, о той, в которой мы все побывали. Знаете, что
сказал Троцкий, когда ему показали его новый дом в Мексике? Считалось, что
в такой дом не сможет проникнуть убийца. Он сказал: "Напоминает мою первую
тюрьму. Двери так же лязгают". У моего стихотворения был рефрен: "Отца я
вижу только сквозь решетку". Понимаете, я писал о манежах, куда в
буржуазных домах сажают детей. У меня в стихотворении отец преследует сына
всю жизнь: сначала он школьный учитель, потом священник, потом полицейский
и тюремный надзиратель и в конце концов сам генерал Стреснер. Генерала я
как-то видел, когда он объезжал страну. Он зашел в полицейский участок,
где я сидел, и я его видел через решетку.
- У меня скоро родится ребенок, - сказал Чарли Фортнум. - И я хотел бы
увидеть этого маленького негодника, пусть ненадолго. Но, знаете, не через
решетку. Хотел бы дожить до того, чтобы узнать, мальчик это или девочка.
- Когда он родится?
- Месяцев через пять или вроде этого. Точно не знаю. В таких делах я
плохо разбираюсь.
- Не беспокойтесь. Вы будете дома, сеньор, задолго до этого.
- Если вы меня убьете, не буду, - ответил Чарли Фортнум, все же
надеясь, несмотря ни на что, получить их обычный ободряющий ответ, как бы
фальшиво он ни звучал; но не удивился, когда его не услышал: он начинал
жить в царстве правды.
- Я написал много стихов о смерти, - весело, с удовлетворением сообщил
Акуино, подняв на свет стакан с остатками виски, чтобы поймать в нем
отблеск свечи. - Больше всего мне нравится одно с таким рефреном: "Смерть,
как сорняк, и без дождя растет". А Леону не нравится, он говорит, что я
пишу, как крестьянин, я ведь когда-то и собирался стать крестьянином. Ему
больше нравится то, где сказано: "В чем бы ни была твоя вина - пищу всем
дают одну и ту же". И есть еще одно, которым я доволен, хоть и сам толком
не знаю, что я хотел сказать, но, когда хорошо его прочтешь, оно звучит
красиво: "Когда о смерти речь, то говорит живой".
- Да вы чертову уйму этих стихов написали о смерти.
- По-моему, чуть не половина моих стихов - о смерти, - сказал Акуино. -
А для мужчины и есть только две стоящие темы: любовь и смерть.
- Я не хочу умереть, пока у меня не родится ребенок.
- Лично я вам желаю всяческого счастья, сеньор Фортнум. Но ни у кого из
нас нет выбора. Может, завтра я умру под машиной или от лихорадки. А
умереть от пули - это одна из самых быстрых и достойных смертей.
- Вот, наверное, так вы меня и убьете.
- Естественно... А как же иначе? Мы не жестокие люди, сеньор Фортнум.
Пальцев мы у вас отрезать не будем.
- Однако и без нескольких пальцев жить можно. Вы же без них обходитесь,
верно?
- Я понимаю, боль вас пугает, я-то знаю, что боль делает с человеком,
что она сделала со мной, но не пойму, почему вы так боитесь смерти. Смерти
ведь все равно не избежать, и, если священники правы, потом будет долгая
жизнь за гробом, а если не правы, значит, и бояться нечего.
- А вы верили в эту жизнь за гробом, когда вас пытали?
- Нет, - признался Акуино. - Но и о смерти не думал. Была только боль.
- У нас есть такая поговорка: лучше синица в руке, чем журавль в небе.
Лично я про эту загробную жизнь никогда не думал. Знаю только, что хотел
бы прожить еще лет десять у себя в поместье и смотреть, как растет мой
малыш.
- Но вы вообразите, сеньор Фортнум, чего только не может произойти за
десять лет! И ребенок ваш вдруг умрет - дети ведь здесь мрут как мухи, - и
жена изменит, а вас замучает медленный рак. Пуля же - это так просто и так
быстро.
- Вы уверены?
- Пожалуй, еще капля виски мне не повредит, - сказал Акуино.
- Да у меня и у самого горло пересохло. Знаете старую поговорку:
англичанину всегда не хватает двух рюмок до нормы.
Он налил виски очень скупо осталось меньше четверти бутылки - и с
грустью подумал о своем поместье, о баре на веранде, где всегда под рукой
непочатая бутылка.
- Вы женаты? - спросил он.
- Не совсем, - ответил Акуино.
- А я был дважды женат. Первый раз у меня что-то не заладилось. А во
второй - сам не знаю почему - чувствую совсем по-другому. Хотите, покажу
фотографию?
Он нашел у себя в бумажнике цветной квадратик. Клара сидела за рулем
"Гордости Фортнума", косясь на аппарат с таким страхом, словно он сейчас
выстрелит.
- Хорошенькая, - вежливо отозвался Акуино.
- Понимаете, на самом деле она править не умеет, - сказал Фортнум, - и
снимок чересчур засинен. Видите, какого цвета авокадо. Грубер обычно
проявляет лучше. - Он с сожалением посмотрел на фотографию. - К тому же
она не совсем в фокусе. И хуже здесь, чем на самом деле, но я тогда
перебрал против нормы, и рука у меня, верно, дрогнула.
Он с тревогой посмотрел на жалкий остаток в бутылке.
- Как правило, ничего нет лучше виски, чтобы побороть эту дрожь. Как
насчет того, чтобы прикончить бутылку?
- Мне самую малость, - сказал Акуино.
- У каждого человека своя норма. Я никого не стану попрекать, если она
у него не такая, как у меня. Норма - она вроде бы встроена в твой
организм, как лифт в жилой дом. - Чарли внимательно следил за Акуино. Он
правильно рассчитал - нормы у них совсем разные. И сказал: - Мне
понравился тот ваш стих насчет смерти.
- Который?
- Память у меня кошмарная. А что вы сделаете с трупом?
- С каким трупом?
- С моим трупом.
- Сеньор Фортнум, зачем говорить о таких неприятных вещах? Я пишу о
смерти, это правда, но о смерти совершенно отвлеченно. Я не пишу о смерти
друзей.
- Понимаете, ведь те люди в Лондоне, они обо мне никогда и не слышали.
Им-то что? Я ведь не член их клуба.
- "Смерть, как сорняк, и без дождя растет". Вы об этом стихотворении
говорили?
- Да, да, именно! Теперь вспомнил. Но все равно, Акуино, даже если
смерть - дело обычное, умирать все же надо с достоинством. Согласны?
Salud.
- Salud, сеньор Фортнум.
- Зовите меня Чарли, Акуино.
- Salud, Чарли.
- Я не хотел бы, чтобы меня нашли в таком виде: грязным, небритым...
- Я могу вам дать миску с водой.
- А бритву?
- Нет.
- Хотя бы безопасную. Что я могу натворить безопасной бритвой?
Да, дело в норме. Теперь ему казалось, что он все может. Будь у него
хотя бы ножницы, глинобитную стену он сперва намочит.
- А ножницы, чтобы подровнять волосы?
- Надо спросить разрешения у Леона, Чарли.
А острую палочку? - он придумывал, как бы ее назвать поубедительнее.
Теперь, когда он выпил свою норму и голова у него работала, он был уверен,
что убежать можно.
- Я хочу написать Кларе, моей жене, - сказал он. - Той девушке на
фотографии. Письмо можете держать у себя, пока все не кончится и вы не
будете в безопасности. Я просто хочу ей сказать, что перед смертью думал о
ней. Дайте мне карандаш, острый карандаш, - неосторожно добавил он,
взглянув на стену и вдруг усомнившись, не был ли он чересчур самонадеян.
Там, правда, видно местечко, где стена была рыхлая, из нее торчала
солома, которую подмешивали к глине.
- У меня есть шариковая ручка, - сказал Акуино. - Но я все-таки спрошу
Леона, Чарли.
Он вынул ручку из кармана и внимательно ее осмотрел.
- А какой от нее может быть вред, Акуино? Я сам бы спросил твоего
приятеля, но, понимаешь, со священниками мне почему-то не по себе.
- Вы должны нам отдать все, что напишете, - сказал Акуино. - Нам
придется это прочесть.
- Конечно. Давайте начнем вторую бутылку?
- Вы хотите меня напоить? Да я ведь кого хочешь перепью.
- Что вы! Я еще сам своей нормы не выпил. Мне хватает одной рюмки сверх
полбутылки, а вот вы только половину моей нормы и выпили.
- Может, нам еще долго не удастся купить вам виски.
- "Будем есть и пить, ибо завтра умрем!" [Книга пророка Исаии, 22:13]
Это вроде как из Библии. Видно, и во мне просыпается сочинитель. А все
виски. Вообще-то я не мастак писать письма. Но я первый раз в разлуке с
Кларой с тех пор, как мы вместе.
- Вам и бумага будет нужна, Чарли.
- Да, о ней я и забыл.
Акуино принес ему пять листиков бумаги, вырванных из блокнота:
- Я их сосчитал. Вы должны будете все до одного мне вернуть,
используете вы их или нет.
- И дайте немного воды, помыться. Не хочу, чтобы письмо было в грязных
пятнах.
Акуино подчинился, но на этот раз слегка поворчал.
- Это вам, Чарли, не отель, - сказал он, грохнув таз на земляной пол и
расплескав по нему воду.
- Если бы это был отель, я бы повесил на двери: "Прошу не беспокоить".
Возьмите виски, выпейте еще.
- Нет. С меня хватит.
- Будьте другом, прикройте дверь. Не выношу, когда этот индеец на меня
смотрит.
Оставшись один, Чарли Фортнум намочил рыхлое место на стене водой и
принялся ковырять его шариковой ручкой. Через четверть часа на полу лежала
щепотка пыли, а в стене образовалось крошечное углубление. Если бы не
виски, он бы отчаялся. Чарли сел на пол, чтобы скрыть вмятину в стене,
вымыл ручку и принялся писать. Ему надо было как-то объяснить, на что у
него ушло время.
"Моя дорогая детка", - начал он и задумался. Официальные отчеты он
писал на пишущей машинке, которая, казалось, сама складывала нужные фразы.
"В ответ на ваше письмо от 10 августа...", "Подтверждая получение вашего
письма от 22 декабря...", "Как я по тебе соскучился", - писал он сейчас.
Это ведь и было самое главное, что он должен сказать; все, что он добавит,
будет лишь повторением или перепевом той же мысли. "Кажется, прошли годы с
тех пор, как я уехал из поместья. В то утро у тебя болела голова. Прошла
теперь? Прошу тебя, не принимай слишком много аспирина. Это вредно для
желудка, да и для ребенка, наверное, тоже. Ты проследи, очень тебя прошу,
чтобы "Гордость Фортнума" закрыли брезентом - вдруг пойдут дожди".
Письмо, думал он, доставят либо когда он уже будет дома, либо когда он
уже будет мертв; он вдруг почувствовал, какое огромное расстояние между
глинобитной хижиной и его поместьем, между гробом и "джипом", стоящим под
купой авокадо, между ним и Кларой, поздно встававшей с двуспальной
кровати, баром с напитками на веранде, которым никто не пользуется. Глаза
щипало от слез, и он вспомнил, как попрекал его отец: "Не трусь, Чарли,
будь же мужчиной. Плакса!.. Терпеть не могу, когда себя жалеют. Тебе
должно быть стыдно. Стыдно. Стыдно". Слово это звучало как похоронный звон
по всякой надежде. Иногда, хоть и не часто, он пытался защищаться. "Да я
же не о себе плачу. Утром я ставнем раздавил ящерицу. Нечаянно. Хотел ее
выпустить. Я о ящерице плачу, а не о себе". Он и сейчас плакал не о себе.
Слезы были из-за Клары и немножко из-за "Гордости Фортнума" - ведь оба
были брошены на произвол судьбы и беззащитны. Сам-то он терпел лишь страх
и неудобства. А одиночество, как он знал по опыту, терпеть куда тяжелее.
Он перестал писать, глотнул еще виски и снова стал ковырять стену
шариковой ручкой. Стена впитала воду и скоро опять стала сухой, как кость.
Через полчаса он прекратил это занятие. Дыру он раскопал величиной с
мышиную норку, не больше двух сантиметров в глубину. Чарли опять взялся за
письмо и написал, словно бросая кому-то вызов: "Могу тебе сказать, что
Чарли Фортнум готов идти напролом. Я не такой слабак, как они думают. Я
твой муж и слишком тебя люблю, чтобы позволить какой-то мрази встать между
нами. Я что-нибудь придумаю и сам отдам это письмо тебе в руки, то-то мы
тогда посмеемся и выпьем того хорошего французского шампанского, которое я
берег для особого случая. Мне говорили, что шампанское повредить ребенку
не может". Он отложил письмо, потому что у него действительно зрела мысль,
правда пока еще очень туманная. Он отер со лба пот, и на миг ему
почудилось, будто он сгоняет и пары виски, отчего голова становится ясная.