он, учатся жестокости, разочарованию и старческой горечи.
- Что ж ты замолчал? - сказала Элен. - Оправдывайся.
- Это слишком долго. Пришлось бы начать с выяснения вопроса, есть ли
бог.
- Опять вертишься, как уж!
Он чувствовал себя чудовищно усталым... и обманутым. А как он ждал
этого вечера! Весь день на службе, разбирая дело о просроченной арендной
плате и допрашивая малолетнего преступника, он мечтал обо всем том, что
она сейчас поносила, - об этом домике, о пустой комнате, о казенной
мебели, совсем как у него самого в молодости.
- Я хотел, чтобы тебе было хорошо, - произнес он.
- В каком смысле?
- Я хотел быть тебе другом. Заботиться о тебе. Чтобы тебе было лучше.
- А разве мне было плохо? - спросила она, подразумевая, как видно,
давние годы.
- Ты еще не поправилась, была одинока...
- Нельзя быть более одинокой, чем я сейчас, - сказала она. - Когда
перестает дождь, я хожу на пляж вместе с миссис Картер. Ко мне пристает
Багстер, и они думают, что я ледышка. Я спешу вернуться сюда до дождя и
жду тебя... Мы выпиваем немножко виски... ты даришь мне какие-то марки,
точно я твоя дочка...
- Прости, - сказал Скоби. - Я такой нескладный... - Он накрыл ее руку
своей, острые суставы под его ладонью были как переломленный хребет
маленького зверька. Он продолжал медленно, осторожно, тщательно выбирая
слова, словно продвигался по узкому проходу через заминированное врагом
поле; на каждом шагу мог раздаться взрыв: - Прости меня. Я бы сделал все,
чтобы ты была счастлива. Если хочешь, я больше не буду приходить. Уеду
совсем, выйду в отставку.
- Ты рад будешь от меня отвязаться, - сказала она.
- Для меня это будет конец.
- Уходи, если тебе это нужно.
- Я не хочу уходить. Я хочу, чтобы все было так, как хочешь ты.
- Хочешь - уходи, а хочешь - оставайся, - пренебрежительно бросила она.
- Мне-то ведь уйти некуда.
- Если ты скажешь, я как-нибудь устрою тебя на ближайший пароход.
- Ах, как ты будешь рад со мной развязаться, - повторила она и
заплакала. Скоби позавидовал ее слезам. Он протянул к ней руку, но не
успел дотронуться, как она закричала: - Убирайся к черту! Убирайся к
черту! Пошел вон!
- Я уйду, - сказал он.
- Да, уходи и больше не возвращайся!
На улице, когда дождь охладил ему лицо и заструился по рукам, у него
мелькнула мысль: до чего упростится жизнь, если он поймает Элен на слове.
Он мог бы прийти домой, запереть за собой дверь и остаться один; он мог бы
без угрызений совести написать Луизе письмо, заснуть крепко, как давно уже
не спал, и не видеть снов. На другой день - работа, спокойное возвращение
домой, запертая дверь... Но тут, на склоне холма, у автопарка, где под
мокрым брезентом притаились грузовики, дождь падал, как слезы. Он
представил себе ее одну в этой хижине, она думает о том, что непоправимые
слова произнесены, что отныне каждый день ей суждено видеть только миссис
Картер и Багстера - каждый день, пока не придет пароход и она не уедет
домой, унося с собой в памяти одно только горе. Я бы никогда больше туда
не вернулся, думал он, если бы знал, что она довольна и только один я
страдаю. Но если доволен буду я, а страдать будет она... этого нельзя
вынести. Чужая правда неумолимо преграждала ему путь, как невинно
убиенный. Она права, думал он, моя осторожность невыносима.
Он открыл свою дверь, и крыса, обнюхивавшая шкаф для продуктов, не
спеша удалилась вверх по лестнице. Вот что так ненавидела и чего боялась
Луиза. Но ее-то по крайней мере он сделал счастливой. И тяжеловесно, с
обдуманным к нарочитым безрассудством он принялся устраивать счастье Элен.
Он сел за стол и, вынув лист бумаги - гербовой бумаги с правительственными
водяными знаками, - стал сочинять письмо.
"Дружочек!" - написал он; решив целиком отдать себя в ее руки, он хотел
оставить адресат анонимным. Посмотрев на часы, он в верхнем правом углу,
как при составлении полицейского рапорта, проставил: "12:35 ночи, 5
сентября, Бернсайд". Он старательно выводил: "Я люблю тебя больше, чем
самого себя, больше чем свою жену, даже больше, чем бога. Пожалуйста,
сохрани это письмо. Не уничтожай его. Перечитывай его, когда ты на меня
сердишься. Я очень хочу сказать себе всю правду. Больше всего на свете я
хочу твоего счастья..." Его огорчало, что на бумагу ложатся такие
банальные фразы; казалось, они не говорят правды об Элен; слишком уж часто
их употребляли. Если бы я был молод, подумал он, я бы сумел найти нужные
слова, свежие слова; но все это я уже пережил однажды. Он повторил: "Я
люблю тебя. Прости меня", подписался и сложил письмо.
Он накинул плащ и снова вышел под дождь. В этой сырости раны не
заживают - они гноятся. Стоит оцарапать палец, и через несколько часов
царапина покрывается зеленоватым налетом. Он шел к ней, ощущая, что
гниение затронуло его душу. В автопарке какой-то солдат закричал во сне -
одно слово, непонятное для Скоби, как иероглиф на стене, - солдаты были из
Нигерии. Дождь барабанил по железным крышам, и он думал: зачем я это
написал? Зачем я написал "больше, чем бога?" Ей было бы достаточно
"больше, чем Луизу". Даже если это правда, зачем я это написал? Кругом
безутешно плакало небо; а внутри у него саднило, как от незаживающей раны.
Он тихо произнес вслух: "Боже, я покинул тебя. Не покинь же меня ты".
Подойдя к домику Элен, Скоби просунул под дверь письмо; он услышал шорох
бумаги на цементном полу - больше ничего. Он вспомнил худенькое тельце,
которое несли мимо него на носилках, и с огорчением подумал: как много
случилось с тех пор, и как все это было напрасно, если сейчас я говорю
себе, затаив обиду: "Никогда больше она не сможет обвинить меня в
осторожности".


- Я просто проходил мимо, - сказал отец Ранк, - вот и надумал к вам
заглянуть.
Вечерний дождь падал серыми складками, как завеса, и какой-то грузовик
с ревом полз в гору.
- Входите, - сказал Скоби. - Виски у меня вышло. Но найдется пиво...
или джин.
- Я видел вас сейчас наверху, возле железных домиков, вот и решился вас
догнать. Я вам не помешаю?
- Я собираюсь на ужин к начальнику полиции, но у меня еще целый час
впереди.
Пока Скоби доставал со льда пиво, отец Ранк беспокойно ходил по
комнате.
- Луиза пишет? - спросил он.
- Писем не было уже две недели, - ответил Скоби. - Но на юге потопили
несколько пароходов...
Отец Ранк опустился в казенное кресло и зажал стакан между колен.
Тишина стояла полная - только дождь буравил крышу. Скоби кашлянул, и снова
наступило молчание. У него появилось странное чувство, будто отец Ранк
ждет приказа - совсем как один из его подчиненных.
- Дожди скоро кончатся, - сказал Скоби.
- Кажется, прошло уже шесть месяцев, как ваша жена уехала?
- Семь.
- Вы собираетесь в отпуск к ней в Южную Африку? - спросил отец Ранк,
отхлебнув пива и не глядя на собеседника.
- Я отложил отпуск. Молодым отдых нужен больше, чем мне.
- Отпуск нужен каждому.
- Но вы-то пробыли здесь двенадцать лет без отпуска, отец мой.
- Ну, это совсем другое дело, - возразил отец Ранк. Он поднялся и снова
беспокойно зашагал по комнате. - Иногда мне кажется, - сказал он,
поворачиваясь к Скоби с каким-то умоляющим видом, - будто я вообще
бездельник.
Он остановился, вперив глаза в пустоту и разведя руками, и Скоби
вспомнил, как отец Клэй, бегая по комнате, вдруг посторонился от кого-то
невидимого. Скоби чувствовал себя так, будто к нему обратились с просьбой,
а он не знает, как на нее ответить.
- Никто здесь не работает больше вашего, отец мой, - неуверенно
пробормотал он.
Волоча ноги, отец Ранк вернулся к своему креслу.
- Скорей бы кончились дожди, - сказал он.
- Как здоровье той старухи из Конго-крик? Я слышал, она умирает.
- На этой неделе отойдет. Хорошая была женщина. - Отец Ранк снова
отхлебнул пива и тут же скорчился в кресле, схватившись за живот. - Газы,
- сказал он. - Ну и мучают они меня!
- Вам не надо пить пиво, отец мой.
- Умирающим - им одним я только и нужен, - сказал отец Ранк. - За мной
посылают перед смертью. - Он поднял мутные от хинина глаза и произнес
хриплым, безнадежным голосом: - Я никогда не приносил ни малейшей пользы
живым.
- Глупости, отец мой.
- Когда я был новичком, я думал: люди открывают душу своему духовнику,
и господь помогает ему найти нужные слова утешения. Не обращайте на меня
внимания, Скоби, не слушайте меня. Это дожди виноваты - я всегда падаю
духом в такую пору. Господь не помогает найти нужные слова, Скоби. У меня
был когда-то приход в Нортгемптоне. Там делают обувь. Меня часто
приглашали на чашку чаю, я сидел и смотрел, как разливают чай, и мы
беседовали о воспитанниках сиротского дома и о починке церковной крыши.
Они были очень щедрые там, в Нортгемптоне. Стоило попросить - и они уже
раскошеливались. Но я не был нужен ни одной живой душе. Я думал, в Африке
будет иначе. Понимаете, Скоби, я ведь не любитель книжки читать, да и не
всякий миг способен воспарить душой к богу, не то что иные. Я хотел
приносить пользу, вот и все. Не слушайте меня. Это дожди виноваты. Я не
говорил так уже лет пять. Разве что с зеркалом. Когда люди попадают в
беду, они идут к вам, а не ко мне. Меня они приглашают ужинать, чтобы
узнать последние сплетни. А если бы у вас случилась беда, к кому бы вы
пошли. Скоби?
И Скоби снова увидел этот мутный молящий взгляд, ожидавший и в сушь и в
дожди чего-то, что никогда не случается. Не попробовать ли переложить свою
ношу на эти плечи? - подумал он; не сказать ли ему, что я люблю двух
женщин, что я не знаю, как мне быть? Но какой толк? Я знаю все ответы не
хуже его самого. Надо спасать свою душу, не заботясь о других, а на это я
не способен и никогда не буду способен. Спасительное слово нужно было не
Скоби, а священнику, и Скоби не мог его подсказать.
- Я не из тех, кто попадает в беду, отец мой. Я скучный пожилой
человек.
И, отведя глаза в сторону, чтобы не видеть чужого горя, он слышал, как
тоскливо бубнит отец Ранк: "Ох-хо-хо".


По дороге к дому начальника полиции Скоби заглянул к себе на службу. В
блокноте у него на столе было написано карандашом: "Я к вам заходил.
Ничего существенного. Уилсон". Это показалось ему странным: он не видел
Уилсона несколько недель, и если для этого посещения не было серьезного
повода, зачем о нем сообщать? Он полез в стол за сигаретами и сразу
заметил какой-то непорядок; он посмотрел внимательней: не хватало
химического карандаша. Очевидно, Уилсон взял карандаш, чтобы написать
записку, и забыл положить его обратно. Но зачем все-таки понадобилась
записка?
В дежурной комнате сержант сообщил:
- К вам приходил мистер Уилсон.
- Да, он оставил записку.
Так вот оно что, подумал Скоби: я бы все равно узнал о том, что он был,
и Уилсон решил, что лучше сказать мне об этом самому. Он вернулся в
кабинет и снова осмотрел стол. Ему показалось, что папка не на месте, но
он мог ошибиться. Он открыл ящик - там нет ничего интересного для кого бы
то ни было. Ему бросились в глаза только разорванные четки - их давно
следовало перенизать. Он вынул их из ящика и положил в карман.
- Виски? - спросил начальник полиции.
- Спасибо, - сказал Скоби, протягивая ему бокал. - Вы-то мне доверяете?
- Да.
- Скажите, я один тут не знаю, кто такой Уилсон?
Начальник полиции откинулся в кресле и благодушно улыбнулся.
- Официально в курсе только я и управляющий отделением Объединенной
Африканской компании - без него, естественно, нельзя было обойтись. Ну,
еще губернатор и те, кто допущен к совершенно секретной переписке. Я рад,
что вы догадались.
- Я хотел вас сказать, что ничем не обманул вашего доверия - по крайней
мере до сих пор.
- Вам не нужно мне это говорить, Скоби.
- В деле двоюродного брата Таллита мы никак не могли поступить иначе.
- Само собой разумеется.
- Но я вам не рассказал одного, - продолжал Скоби. - Я занял двести
фунтов у Юсефа, чтобы отправить Луизу в Южную Африку. Я плачу ему четыре
процента. Это законная сделка, но если вы считаете, что это должно стоить
мне головы...
- Я рад, что вы мне рассказали. Понимаете, Уилсон решил, что Юсеф вас
шантажирует. Как видно, он каким-то образом разнюхал о ваших платежах.
- Юсеф не станет вымогать деньги.
- Так я ему и сказал.
- Значит, моя голова в безопасности?
- Ваша голова мне нужна. Из всех наших чиновников вы единственный, кому
я доверяю.
Скоби протянул руку с пустым бокалом. Это было как рукопожатие.
- Скажите, когда хватит.
- Хватит.
С годами люди могут превратиться в близнецов: прошлое - их общая
утроба; шесть месяцев дождя и шесть месяцев солнца - срок созревания
братства. Эти двое понимали друг друга с полуслова. Их вышколила одна и та
же тропическая лихорадка, ими владели одни и те же чувства любви и
ненависти.
- Дерри сообщает о крупных хищениях на приисках.
- Промышленные камни?
- Нет, драгоценные. Юсеф или Таллит?
- Скорее Юсеф, - сказал Скоби. - Кажется, он не занимается
промышленными алмазами. Он называет их "гравием". Но кто знает!
- Через два или три дня приходит "Эсперанса". Надо быть начеку.
- А что говорит Уилсон?
- Он горой стоит за Таллита. Юсеф для него главный злодей... и вы тоже.
Скоби.
- Я давно не видел Юсефа.
- Знаю.
- Я начинаю понимать, как себя чувствуют тут сирийцы... при такой
слежке и доносах.
- Этот стукач доносит на всех нас. Скоби. На Фрезера, Тода, Тимблригга,
на меня. Он считает, что я слишком всем потакаю. Впрочем, это не имеет
значения. Райт рвет все его доносы, поэтому Уилсон доносит и на него.
- А на Уилсона кто-нибудь доносит?
- Наверное.
В полночь Скоби направился к железным домикам; в затемненном городе он
пока в безопасности: никто сейчас не следит за ним, на него не доносит;
мягкая глина скрадывает шум шагов. Но, проходя мимо домика Уилсона, Скоби
снова почувствовал, что ему надо вести себя крайне осторожно. На миг им
овладела страшная усталость, он подумал: вернусь домой, не пойду к ней
сегодня; ее последние слова были: "Больше не возвращайся" - неужели нельзя
хоть раз поймать человека на слове? Он постоял в каких-нибудь двадцати
шагах от домика Уилсона, глядя на полоску света между шторами. Где-то на
холме вопил пьяный, и в лицо опять брызнули первые капли дождя. Скоби
подумал: вернусь домой и лягу спать, утром напишу Луизе, вечером пойду к
исповеди; жизнь будет простой и ясной. Он снова почувствует покой, сидя
под связкой наручников в своем кабинете. Добродетель, праведная жизнь
искушали его в темноте, как смертный грех. Дождь застилал глаза; размокшая
земля чмокала под ногами, которые нехотя вели его к дому Элен.
Скоби постучал два раза, и дверь сразу же открылась. Пока он стучал, он
молил небо, чтобы за дверью все еще пылал гнев и его приход оказался
ненужным. Он не мог закрыть глаза и заткнуть уши, если в нем кто-нибудь
нуждался. Ведь он не сотник, он всего только воин, выполняющий приказы
сотников, и, когда отворилась дверь, он сразу понял, что снова получит
приказ - ему прикажут остаться, любить, нести ответственность, лгать.
- Ох, родной, - сказала она, - а я думала, ты уж не придешь. Я так тебя
облаяла.
- Как же мне не прийти, если я тебе нужен!
- Правда?
- Да, пока я жив.
Господь может и потерпеть, подумал он; как можно любить господа в ущерб
одному из его созданий? Разве женщина примет любовь, ради которой ей надо
принести в жертву своего ребенка?
Прежде чем зажечь свет, они тщательно задернули шторы; их связывала
осторожность, как других связывают дети.
- Я целый день боялась, что ты не придешь, - сказала она.
- Ты же видишь - я пришел.
- Я тебя прогнала. Никогда не обращай внимания, если я буду тебе гнать.
Обещай мне.
- Обещаю, - сказал он с таким отчаянием, словно наперед зачеркивал свое
будущее.
- Если бы ты не вернулся... - начала она и задумалась, освещенная с
двух сторон лампами. Она вся ушла в себя, нахмурилась, стараясь решить,
что бы тогда с ней было. - Не знаю. Может, я бы спуталась с Багстером или
покончила с собой, а может быть, и то и другое. Пожалуй, и то и другое.
- Не смей об этом думать, - с тревогой сказал он. - Я всегда буду с
тобой, если я тебе нужен, всегда, пока жив.
- Зачем ты все повторяешь "пока жив"?
- Между нами тридцать лет разницы.
Впервые за этот вечер, они поцеловались.
- Я не чувствую никакой разницы, - сказала она.
- Почему ты думала, что я не приду? - спросил он. - Ты же получила мое
письмо.
- Твое письмо?
- Ну да, которое я просунул под дверь вчера ночью.
- Я не видела никакого письма, - испуганно сказала она. - Что ты
написал?
Он коснулся ее щеки и улыбнулся, чтобы скрыть тревогу.
- Все. Мне надоело осторожничать. Я написал все.
- Даже свою фамилию?
- Кажется, да. Так или иначе, оно написано моей рукой.
- Там у двери циновка. Наверно, оно под циновкой.
Но оба уже знали, что письма там нет. Они как будто всегда предвидели,
что беда войдет к ним через эту дверь.
- Кто мог его взять?
Он попытался ее успокоить.
- Наверно, слуга его просто выбросил как ненужную бумажку. Оно было без
конверта. Никто не узнает, кому оно адресовано.
- Как будто в этом дело! - сказала она. - Знаешь, мне стало нехорошо.
Честное слово, нехорошо. Кто-то хочет свести с тобой счеты. Жаль, что я не
умерла тогда в лодке.
- Господи, что ты придумываешь! Должно быть, я недостаточно далеко
сунул записку. Когда утром слуга открыл дверь, бумажку унесло ветром и ее
затоптали в грязи.
Он старался говорить как можно убедительнее, в конце концов, и это было
возможно.
- Не позволяй, чтобы я причиняла тебе зло, - молила она, и каждая ее
фраза еще крепче приковывала его к Элен.
Он протянул к ней руку и солгал, не дрогнув:
- Ты никогда не причинишь мне зла. Не расстраивайся из-за письма. Я
преувеличиваю. В нем, собственно, ничего и не было - ничего, что могли бы
понять посторонние. Не расстраивайся, дружочек.
- Послушай, родной. Не оставайся у меня сегодня. Я чего-то боюсь. У
меня такое чувство, будто за нами следят. Попрощайся со мной и уходи. Но
смотри, вернись. Слышишь, родной, непременно вернись.
Когда он проходил мимо домика Уилсона, там еще горел свет. Он открыл
дверь своего дома, погруженного в темноту, и заметил белевшую на полу
бумажку. Он даже вздрогнул: неужели пропавшее письмо вернулось, как
возвращается домой кошка? Но когда он поднял бумажку с пола, она оказалась
другим любовным посланием. Это было не его письмо, а телеграмма,
адресованная ему в полицейское управление; чтобы ее не задержала цензура,
подписана она была полностью: Луиза Скоби. Его точно ударил боксер, прежде
чем он успел заслониться, "Еду домой была дурой подробности письмом точка
целую" - и подпись, официальная, как круглая печать.
Он опустился на стул и произнес вслух: "Мне надо подумать"; к горлу
подступила тошнота. Если бы я не написал того письма, мелькнуло у него в
голове, если бы я поймал Элен на слове и ушел от нее, как просто все бы
опять устроилось в моей жизни. Но он вспомнил свои слова, сказанные
каких-нибудь десять минут назад: "Как же мне не прийти, если я тебе
нужен... пока я жив"; эта клятва была такой же нерушимой, как клятва у
алтаря в Илинге. С океана доносился ветер; дожди кончались так же, как
начинались, - ураганом. Шторы надулись парусом, он подбежал и захлопнул
окна. Наверху в спальне ветер раскачивал створки окон, чуть не срывая их с
крючков. Он их тоже закрыл, повернулся и бросил взгляд на пустой туалетный
столик, куда вскоре возвратятся баночки и фотографии, - особенно та,
фотография ребенка. Ну чем не счастливчик, подумал он, раз в жизни мне
ведь все-таки повезло. Ребенок в больнице назвал его "папой", когда тень
зайчика легла на подушку; мимо пронесли на носилках девушку, сжимавшую
альбом с марками... Почему я, подумал он, почему им нужен я, скучный,
пожилой полицейский чиновник, не сумевший даже продвинуться по службе? Я
не в силах им дать больше того, что они могли бы получить у других; почему
же они не оставят меня в покое? Есть ведь другие, и моложе, и лучше, у них
найдешь и любовь и уверенность в завтрашнем дне. Порой ему казалось, что
он может поделиться с ними только своим отчаянием.
Опершись о туалетный столик, он попробовал молиться. "Отче наш" звучало
мертво, как прошение в суд: ведь ему мало было хлеба насущного, он хотел
куда больше. Он хотел счастья для других, одиночества и покоя для себя.
"Не хочу больше заглядывать вперед, - громко произнес он вдруг, - стоит
мне только умереть, и я не буду им нужен. Мертвый никому не нужен.
Мертвого можно забыть. Боже, пошли мне смерть, пока я не принес им беды".
Но слова эти звучали, как в плохой мелодраме. Он сказал себе, что нельзя
впадать в истерику; он не мог себе этого позволить - ведь еще столько надо
решить; и, спускаясь снова по лестнице, он подумал: три или четыре
таблетки аспирина - вот что нужно в моем положении, в моем отнюдь не
оригинальном положении. Он вынул из ледника бутылку фильтрованной воды и
распустил в стакане аспирин. А каково было бы выпить отраву вот так, как
он пьет сейчас аспирин, от которого саднит в горле? Священники твердят,
что это смертный грех, последняя ступень отчаяния нераскаявшегося
грешника. Конечно, с учением церкви не спорят, но те же священники учат,
что бог иногда нарушает свои законы; а разве ему труднее протянуть руку
всепрощения во тьму и хаос души человека, готового наложить на себя руки,
чем восстать из гроба, отвалив камень? Христа не убили - какой же он бог,
если его можно убить, Христос сам покончил с собой; он повесился на
кресте, так же как Пембертон на крюке для картины.
Скоби поставил стакан и снова подумал: нельзя впадать в истерику. В его
руках счастье двух людей, и он должен научиться хладнокровно обманывать.
Важнее всего спокойствие. Вынув дневник, он записал под датой "Среда, 6
сентября": "Ужинал у комиссара. Плодотворная беседа насчет У. Заходил на
несколько минут к Элен. Телеграмма от Луизы, она едет домой".
Он помедлил минутку и добавил: "Перед ужином зашел выпить пива отец
Ранк. Немного переутомлен. Нуждается в отпуске". Перечитав написанное.
Скоби вымарал последние две фразы: он редко позволял себе высказывать в
дневнике собственное мнение.



    6



Весь день у него из головы не выходила телеграмма; привычная жизнь -
два часа в суде по делу о лжесвидетельстве - казалось нереальной, как
страна, которую покидаешь навеки. Говоришь себе: в этот час в таком-то
селении люди, которых я знал, садятся за стол так же, как и год назад,
когда я там был; но ты не уверен, что в твое отсутствие жизнь не выглядит
совсем иначе. Мысли Скоби были поглощены телеграммой и безыменным
пароходом, плывшим сейчас с юга вдоль африканского побережья. Боже, прости
меня, подумал он, когда в его мозгу мелькнула мысль, что пароход может и
не дойти. В сердце у нас живет безжалостный тиран, готовый примириться с
горем множества людей, если это принесет счастье тем, кого мы любим.
Когда кончили слушать дело о лжесвидетельстве, его поймал у двери
санитарный инспектор Феллоуз.
- Приходите сегодня ужинать. Скоби. Мы достали настоящую аргентинскую
говядину. - В этом потерявшем всякую реальность мире не стоило
отказываться от приглашения. - Будет Уилсон, - продолжал Феллоуз. - По
правде говоря, говядину мы достали через него. Он ведь как будто вам
нравится?
- Да. Я думал, он не нравится вам.
- Понимаете ли, клубу нельзя отставать от жизни. Кто только теперь не
занимается коммерцией... Я признаю, что в тот раз погорячился. А может,
выпил лишнего - что тут удивительного. Уилсон учился в Даунхеме. Когда я
был в Лансинге, мы играли с даунхемцами в футбол.
Скоби ехал к знакомому дому на горе, где он когда-то жил, и рассеянно
думал: мне надо поскорее увидеть Элен, она не должна узнать о приезде
Луизы от посторонних. Жизнь повторяет один и тот же узор: рано или поздно
всегда приходится сообщать дурные вести, произносить утешительную ложь,
пить рюмку за рюмкой, чтобы утопить горе.
Скоби вошел в длинную гостиную и в самом конце ее увидел Элен. Он с
удивлением вспомнил, что никогда еще не встречал ее на людях, в чужом
доме; никогда еще не видел ее в вечернем платье.
- Вы, кажется, знакомы с миссис Ролт? - спросил Феллоуз.
В голосе его не было иронии. Скоби подумал с легким отвращением к себе:
ну и хитрецы же мы, как ловко провели здешних сплетников. Любовникам не к
лицу так умело скрываться. Ведь любовь считают чувством безрассудным,
неукротимым.
- Да, - сказал он, - мы с миссис Ролт старые друзья. Я был в Пенде,
когда ее переправили через границу.
Пока Феллоуз смешивал коктейли, Скоби стоял в нескольких шагах от нее и
смотрел, как она разговаривает с миссис Феллоуз; Элен болтала легко,
непринужденно, словно и не было той минуты в темной комнате на холме,
когда она вскрикнула в его объятиях. А полюбил бы я ее, думал он, если бы,
войдя сюда сегодня, увидел ее впервые?
- Где ваш бокал, миссис Ролт?
- У меня был налит розовый джин.
- Жаль, что его не пьет моя жена. А я терпеть не могу ее джин с
апельсиновым соком.
- Если бы я знал, что вы здесь будете, - сказал Скоби, - я бы за вами
заехал.
- Да, обидно, - согласилась Элен. - Вы никогда ко мне не заходите. -
Она повернулась к Феллоузу и сказала с ужаснувшей Скоби непринужденностью:
- Мистер Скоби был удивительно добр ко мне в больнице, но, по-моему, он
просто любит больных.
Феллоуз погладил свои рыжие усики, подлил себе еще джину и произнес:
- Он вас боится, миссис Ролт. Все мы, женатые люди, вас побаиваемся.
При этих словах - "женатые люди" - Скоби увидел, как измученное,
усталое лицо на носилках отвернулось от них обоих, словно в глаза ударил
солнечный свет.
- Как вы считаете, - спросила она с напускной игривостью, - могу я
выпить еще бокал? Я не опьянею?
- А вот и Уилсон, - сказал Феллоуз, и, в самом деле, они увидели