как попала сюда вот эта марка и почему она залита джином. Элен придется ее
отсюда вырвать, подумал он, но ничего страшного: она ведь сама говорила,
что в альбоме не остается следов, когда оттуда вырывают марку. В карманах
у него тоже не оказалось ни клочка бумаги и, вдруг почувствовав ревность,
он приподнял маленькую марку с Георгом VI и написал под ней чернилами: "Я
тебя люблю". Этих слов она не вырвет, подумал он с какой-то жестокостью и
огорчением, они тут останутся навсегда. На мгновение ему почудилось, что
он подложил противнику мину, но какой же это противник? Разве он не
убирает себя с ее пути, как опасную груду обломков? Он затворил дверь и
медленно пошел вниз - она могла еще встретиться ему на дороге. Все, что он
сейчас делает, - это в последний раз: какое странное ощущение! Он никогда
больше не пройдет этой дорогой, а через пять минут, вынув неоткупоренную
бутылку джина из буфета, он подумал: я никогда больше не откупорю ни одной
бутылки. Действий, которые могли еще повториться, становилось все меньше.
Скоро останется только одно неповторимое действие - последний глоток. Он
подумал, стоя с бутылкой джина в руке: и тогда начнется ад и все вы будете
от меня в безопасности - Элен, Луиза и Ты.
За ужином он нарочно говорил о том, что они будут делать на будущей
неделе; ругал себя, что принял приглашение Феллоуза, объяснял, что в гости
к начальнику тоже придется пойти - им о многом надо потолковать.
- Неужели, Тикки, нет надежды, что, отдохнув, как следует отдохнув...
- Нечестно дольше тянуть по отношению и к ним и к тебе. Я могу
свалиться в любую минуту.
- Значит, ты в самом деле выходишь в отставку?
- Да.
Она завела разговор о том, где они будут жить; он почувствовал
смертельную усталость; ему пришлось напрячь всю свою волю, чтобы проявить
интерес к каким-то совершенно нереальным деревням, к тем домам, где, как
он знал, они никогда не поселятся.
- Я не хочу жить в пригороде, - сказала Луиза. - О чем я бы мечтала -
это о зимнем коттедже в Кенте: оттуда легко попасть в Лондон.
- Все зависит от того, сколько у нас будет денег, - сказал он. - Пенсия
у меня не очень большая.
- Я пойду работать. Сейчас, во время войны, работу найти легко.
- Надеюсь, мы проживем и без этого.
- Да я охотно буду работать.
Настало время спать, и ему мучительно не хотелось, чтобы она ушла. Ведь
стоит ей подняться наверх - ему останется только одно: умереть. Он не
знал, как ее подольше задержать - они уж переговорили обо всем, что их
связывало. Он сказал:
- Я немножко посижу. Может, если я не лягу еще полчасика, меня одолеет
сон. Не хочется зря принимать эвипан.
- А я очень устала после пляжа. Пойду.
Когда она уйдет, подумал он, я останусь один навсегда. Сердце
колотилось, его мучило тошнотворное ощущение противоестественности всего,
что происходит. Я не верю, что сделаю это с собой. Вот я встану, пойду
спать, и жизнь начнется снова. Ничто и никто не может заставить меня
умереть! И хотя голос уже больше не взывал к нему из глубины его существа,
ему казалось, будто его касаются чьи-то пальцы, они молят, передают ему
немые сигналы бедствия, стараются его удержать...
- Что с тобой, Тикки? У тебя больной вид. Идем, ложись тоже.
- Я все равно не усну, - упрямо сказал он.
- Может, я могу чем-нибудь помочь? - спросила Луиза. - Дорогой, ты же
знаешь, я сделаю все...
Ее любовь была как смертельный приговор. Он сказал этим отчаянно
цеплявшимся пальцам: "О боже, это все же лучше, чем такое непосильное
бремя... Я не могу причинять страдания ни ей, ни той, другой, и я больше
не могу причинять страдания тебе. О боже, если ты и вправду любишь меня,
помоги мне остановить тебя. Господи, забудь обо мне", - но ослабевшие
пальцы все еще за него цеплялись. Никогда прежде не понимал он так
явственно все бессилие божие.
- Мне ничего не нужно, детка, - сказал он. - Зачем я буду мешать тебе
спать? - Но стоило ей направиться к лестнице, как он заговорил снова: -
Почитай мне что-нибудь. Ты ведь сегодня получила новую книгу. Почитай мне
что-нибудь.
- Тебе она не понравится, Тикки. Это стихи.
- Ничего. Может, они нагонят на меня сон.
Он едва слушал, что она читала; говорят, невозможно любить двух женщин
сразу, но что же это тогда, если не любовь? Это жадное желание наглядеться
на то, что он больше не увидит? Седина в волосах, красные прожилки на
лице, грузнеющее тело - все это привязывало его к ней, как никогда не
могла привязать ее красота. Луиза не надела противомоскитных сапог, а ее
ночные туфли нуждались в починке. Разве мы любим красоту? - думал он. Мы
любим неудачников, неудачные попытки сохранить молодость, мужество,
здоровье. Красота - как успех, ее нельзя долго любить. Он испытывал
мучительную потребность уберечь Луизу от всяких напастей. Но ведь это я и
собираюсь сделать! Я собираюсь навсегда уберечь ее от себя. Слова, которые
она произнесла, на миг привлекли его внимание:
Падаем все мы. И эта рука упадет.
Все мы падучей больны, нету конца этой муке,
Но Вседержитель протянет нам добрые руки. -
Падший и падающий в них поддержку найдет.
Слова эти поразили его, но он их отверг. Слишком легко может прийти
утешение. Он подумал: те руки ни за что не удержат меня от падения, я
проскользну между пальцами, сальный от лжи и предательства. Доверие было
для него мертвым словом, смысл которого он забыл.
- Дорогой, ты же почти спишь!
- Забылся на минуту.
- Я пойду наверх. Не сиди долго. Может, тебе сегодня не понадобится
твой эвипан.
Ящерица словно прилепилась к стене. Он смотрел, как уходила Луиза, но
стоило ей поставить ногу на ступеньку, как он позвал ее обратно:
- Пожелай мне покойной ночи. Ты, наверно, будешь уже спать, когда я
приду. - Она чмокнула его в лоб, и он небрежно погладил ее руку. В эту
последнюю ночь не должно быть ничего необычного, ничего, о чем она потом
будет жалеть. - Покойной ночи, Луиза. Ты ведь знаешь, что я тебя люблю, -
сказал он с нарочитой шутливостью.
- Конечно, и я тебя люблю.
- Да. Покойной ночи, Луиза.
- Покойной ночи, Тикки.
Вот и все, что он мог себе позволить.
Как только он услышал, что дверь наверху захлопнулась, он вынул
коробку, где хранил десять таблеток эвипана. Для верности он добавил еще
две; если он и принял за десять дней на две дозы больше, чем полагалось,
это не могло никому показаться подозрительным. Потом он сделал большой
глоток виски, чтобы придать себе мужества, держа в руке таблетки. Ты
никогда не сумеешь снова собрать столько, сколько нужно. Ты будешь спасен.
Прекрати это кривлянье. Поднимись наверх и как следует выспись. Утром тебя
разбудят, ты пойдешь на службу, где тебя ждут твои "повседневные дела".
Голос сделал ударение на слове "повседневные", словно оно означало
"счастливые" или "мирные".
- Нет, - вслух сказал Скоби, - нет.
Он затолкал таблетки в рот, по шесть штук сразу, запил их двумя
глотками виски. Потом открыл дневник и записал против даты "12 ноября":
"Заехал к Э.Р., не застал ее дома. Температура в 2:00..." - и резко
оборвал запись, будто в этот миг его окончательно одолела боль. Затем он
сел, выпрямившись, и, как ему казалось, долго ждал первых признаков
наступающей смерти: он не знал, как она к нему придет. Он попытался
молиться, но слова "Богородицы" выпали у него из памяти, он слышал каждый
удар сердца, как бой часов. Он попытался произнести покаянную молитву, но
когда дошел до слов: "Прости и помилуй", - возле двери возникло облако,
поплыло, затянуло всю комнату, и он уже не мог вспомнить, за что надо
просить прощения. Ему пришлось вцепиться в стул обеими руками, чтобы не
упасть, хотя он и забыл, зачем он это делает. Ему казалось, что где-то
вдали он слышит раскаты грома.
- Буря, - сказал он громко, - начинается буря. - Облако росло, и он
попытался встать, чтобы закрыть окно. - Али! - позвал он. - Али! - Ему
показалось, кто-то за окном ищет его, зовет, и он сделал последнее усилие,
стараясь крикнуть, что он здесь. Он встал на ноги и услышал, как сердце
заколотилось в ответ. Надо было передать какую-то весть, но темень и буря
вогнали ее назад, в его грудную клетку, и все это время снаружи за домом,
снаружи за миром, который стучался ему в уши ударами молота, кто-то
бродил, не зная, как войти, кто-то звал на помощь - кто-то, кому он был
нужен. И на этот зов, на этот жалобный крик Скоби заставил себя ответить.
Откуда-то из бесконечной дали собрал он последние остатки сознания, чтобы
откликнуться на этот призыв. Он произнес: - Господи, я люблю... - но
усилие было слишком велико, и он не почувствовал, как тело его ударилось о
пол, и не услышал, как под ледником, завертевшись, словно монетка,
тихонько звякнул образок - изображение святой, имени которой никто не
помнил.
- Я держался все это время в стороне, - сказал Уилсон, - но, может, вам
нужна моя помощь?
- Все были очень добры, - ответила Луиза.
- Я и не подозревал, что он так болен.
- Шпионили, шпионили, а все же не доглядели.
- Но ведь это моя работа. И я вас люблю.
- Ну до чего же вы легко бросаетесь этим словом, Уилсон!
- Вы мне не верите?
- Я не верю никому, кто твердит: любовь, любовь, любовь. Для таких
людей это только - я, я, я.
- Значит, вы не выйдете за меня замуж?
- Пока что на это не похоже, но мало ли что может быть... Не знаю, на
что толкнет меня одиночество. Но давайте больше не будет говорить о любви.
Это была _его_ любимая ложь.
- Он лгал вам обеим.
- Как она приняла его смерть?
- Я видел ее сегодня после обеда с Багстером на пляже. И говорят, что
вчера вечером в клубе она была явно под хмельком.
- Ну, это уже неприлично!
- Никогда не мог понять, что он в ней нашел. Я бы вам не изменял,
Луиза.
- Знаете, он ходил к ней даже в день своей смерти.
- Кто вам сказал?
- Тут все написано. В его дневнике. Он никогда не врал в дневнике.
Никогда. Не говорил того, чего не думает, - например, насчет любви.
С тех пор как Скоби поспешно схоронили, прошло три дня. Доктор Треверс
подписал свидетельство о смерти. Диагноз - angina pectoris [грудная жаба
(лат.)]: в таком климате вскрытие было дело нелегким, а в данном случае и
лишним. Правда, на всякий случай доктор Тревис все же проверил, сколько
было принято эвипана.
- А ведь когда мой слуга мне сказал, что он так внезапно умер ночью, я
решил, что это самоубийство.
- Удивительно: теперь, когда его нет, мне так легко о нем говорить, -
сказала Луиза. - А я его любила, Уилсон. Я любила его, но он как-то сразу
ушел далеко-далеко.
Казалось, что и в доме от него ничего не осталось, кроме нескольких
костюмов и грамматики языка менде; а в полиции - ящик с каким-то хламом и
пара ржавых наручников. А между тем в комнате ничего не изменилось, и
полки были заставлены книгами. Уилсон подумал, что это, видно, всегда был
ее, а не его дом. Значит, им только кажется, что голоса их отдаются как-то
особенно гулко, словно в покинутом жилище?
- Вы давно знали... насчет нее? - спросил Уилсон.
- Из-за этого я и вернулась. Мне написала миссис Картер. Сообщила, что
все об этом говорят. Он, конечно, ничего не подозревал. Ему казалось, что
он ведет себя очень хитро. И меня чуть было не убедил, что все у них
кончено. Даже пошел к причастию!
- А как же ему совесть позволила?
- С некоторыми католиками это бывает. Исповедуются, а потом начинают
сначала. Я, правда, думала, что он честнее других. Когда человек умрет,
все тайное постепенно становится явным.
- Он брал деньги у Юсефа.
- Теперь я и в это поверю.
Уилсон положил руку Луизе на плечо и сказал:
- Я человек честный. Я вас люблю.
- Я, кажется, готова вам поверить.
Они не поцеловались - время еще не пришло, - они тихо сидели, держась
за руки в этой гулкой комнате, прислушиваясь к тому, как грифы царапают
железную крышу.
- Так вот, его дневник... - сказал Уилсон.
- Он писал его до последней минуты... нет, ничего интересного,
записывал, какая температура. Он очень следил за температурой. Вот уж кто
был романтиком! Один бог знает, что она в нем нашла, на что только она
польстилась.
- Вы не возражаете, если я взгляну?
- Пожалуйста. Бедный Тикки, у него не осталось никаких тайн.
- Да и при жизни тайны его были известны всем и каждому. - Он
перевернул страницу, прочел несколько записей и снова перевернул страницу.
- А он давно страдал бессонницей?
- Я-то думала, что он спит всегда как сурок.
- А вы заметили, что насчет бессонницы всюду вписано позднее?
- С чего вы это взяли?
- Сравните цвет чернил. И записи о снотворном - это так нарочито, так
фальшиво звучит. Но самое главное, цвет чернил. Это наводит на всякие
размышления, - заметил он.
Она с ужасом его прервала:
- Нет, что вы! Он не мог этого сделать! В конце концов, он же был
человек верующий.
- Ну впустите меня хоть на минуту выпить рюмочку, - молил Багстер.
- Мы выпили по четыре на пляже.
- Ну еще по маленькой!
- Ладно, - сказала Элен. Теперь ей казалось, что нет больше смысла
отказывать кому бы то ни было и в чем бы то ни было.
- А ведь сегодня вы меня первый раз пустили к себе, - сказал Багстер. -
Как вы здорово тут устроились. Кто бы сказал, что в такой берлоге может
быть уютно.
Да, мы с ним пара, подумала она, лица красные, от обоих разит джином!
Багстер чмокнул ее мокрыми губами в рот и снова огляделся.
- Ха-ха! - сказал он. - Вот она, наша милая бутылочка!
Когда они выпили еще по стаканчику, он снял форменную тужурку и
аккуратно повесил ее на спинку стула.
- Довольно церемониться. Давайте поговорим о любви, - предложил
Багстер.
- А зачем? - спросила Элен. - Уже?
- Скоро зажгутся огни, - сказал Багстер. - Посумерничаем. Управление
передадим Джорджу...
- Какому Джорджу?
- Автопилоту, темное вы существо. Вам еще многому надо учиться.
- Ради бога, оставьте мое обучение до другого раза!
- Лучше времени для небольшого кувырка не найдешь, - сказал Багстер,
твердой рукой подталкивая ее к кровати.
А почему бы и нет? - подумала она. Почему нет... если он этого хочет.
Чем этот Багстер хуже любого другого? Я никого на свете не люблю, а на том
свете - не считается, почему же отказывать им в "кувырках" (как выражается
Багстер), если им так уж этого хочется? Она безмолвно легла на спину и
закрыла глаза, ощущая рядом с собой в темноте только пустоту. Я одна,
думала она без всякой жалости к себе, спокойно констатируя факт, словно
путешественник, у которого погибли все спутники.
- Клянусь богом, в вас немного жару, - сказал Багстер. - Неужели вы
меня ни капельки не любите? - Его проспиртованное дыхание било ей в нос.
- Нет. Я никого не люблю.
Он крикнул в бешенстве:
- Скоби вы любили. - И тут же раскаялся: - Простите. Я сказал подлость.
- Я никого не люблю, - повторила она. - Ведь мертвых любить нельзя,
правда? Их ведь нет, правда? - Это ведь все равно, что любить бронтозавра,
правда? - спрашивала она, словно ожидала ответа хотя бы от Багстера.
Глаза она крепко зажмурила, потому что в темноте смерть казалась ей
ближе - смерть, которая его унесла. Кровать задрожала, когда Багстер
освободил ее от своей тяжести; стул скрипнул, когда он снял с него
тужурку. Он сказал:
- Я уж не такая сволочь, Элен. Вы, видно, не в настроении. До завтра,
ладно?
- Ладно.
Незачем отказываться в чем бы то ни было кому бы то ни было, и все же
она почувствовала огромное облегчение оттого, что в конце концов от нее
ничего не потребовали.
- Покойной ночи, малютка, - сказал Багстер. - До скорого.
Она открыла глаза и увидела какого-то чужого человека в запыленной
синей тужурке, возившегося с дверным замком. Чужим людям можно сказать
все, что угодно, - они проходят мимо и все забывают, как существа с другой
планеты.
- Вы верите в бога? - спросила она.
- Да как сказать, наверно, да, - ответил Багстер, пощипывая усики.
- Как бы я хотела верить, - сказала она. - Как бы я хотела верить.
- Да знаете, многие верят, - сказал Багстер. - Ну, мне пора. Всего.
И она снова осталась одна в темноте своих зажмуренных глаз, а тоска
билась в ее теле, как ребенок; губы ее шевелились, но все, что она смогла
сказать, было: "Во веки веков, аминь..." Остальное она забыла. Она
протянула руку и пощупала подушку рядом, словно каким-то чудом все же
могло оказаться, что она не одна, а если она не одна сейчас, то уже
никогда больше не будет одна.
- Я бы этого никогда не заметил, миссис Скоби, - сказал отец Ранк.
- А Уилсон заметил.
- Мне почему-то не нравятся такие наблюдательные люди.
- Это его профессия.
Отец Ранк быстро кинул на нее взгляд.
- Профессия бухгалтера?
Она тоскливо спросила его:
- Отец мой, неужели у вас не найдется для меня ни слова утешения?
Ах уж эти разговоры в доме покойного, думал отец Ранк, пересуды о том,
что было, споры, вопросы, просьбы, - сколько шума на краю тишины!
- Вас слишком много утешали в жизни, миссис Скоби. Если то, что думает
Уилсон, правда, тогда он нуждается в утешении.
- Вы знаете о нем все, что знаю я?
- Конечно нет, миссис Скоби. Вы ведь были его женой пятнадцать лет, не
так ли? А священник знает только то, чего можно и не знать.
- Чего можно и не знать?
- Ну, я имею в виду грехи, - нетерпеливо объяснил он. - Никто не
приходит к вам исповедоваться в добродетелях.
- Вы, наверное, знаете о миссис Ролт. Почти все знают.
- Бедная женщина.
- Не понимаю, почему вы ее жалеете.
- Я жалею всякое невинное существо, которое связывает себя с одним из
нас.
- Он был плохим католиком.
- Это пустые слова, их часто говорят без всякого смысла.
- И под конец это... этот ужас. Он ведь не мог не знать, что обрекает
себя на вечное проклятие.
- Да, это он знал. Он никогда не верил в милосердие... кроме милосердия
к другим людям.
- Но ведь тут даже молитвы не помогут...
Отец Ранк с яростью захлопнул дневник.
- Господи спаси, миссис Скоби, не воображайте, будто вы... или я...
хоть что-нибудь знаем о божественном милосердии!
- Но церковь утверждает...
- Я знаю, что она утверждает. Церковь знает все законы. Но она и
понятия не имеет о том, что творится в человеческом сердце.
- Значит, вы считаете, что надежда все-таки есть? - вяло спросила она.
- Откуда у вас к нему столько злобы?
- У меня не осталось даже злобы.
- И вы думаете, что у бога больше злобы, чем у женщины? - спросил он с
суровой настойчивостью, но она отшатнулась от поданной ей надежды.
- Ах зачем, зачем ему было нужно так коверкать нашу жизнь?
- Может, вам покажется странным то, что я говорю, - ведь этот человек
столько грешил, - но я все же думаю, судя по тому, что я о нем знал: он
воистину любил бога.
Она отрицала, что таит в душе злобу, но последние капли горечи упали,
как слезы из высохших глаз.
- Да, уж во всяком случае никого другого он не любил.
- Кто знает? - ответил отец Ранк.
отсюда вырвать, подумал он, но ничего страшного: она ведь сама говорила,
что в альбоме не остается следов, когда оттуда вырывают марку. В карманах
у него тоже не оказалось ни клочка бумаги и, вдруг почувствовав ревность,
он приподнял маленькую марку с Георгом VI и написал под ней чернилами: "Я
тебя люблю". Этих слов она не вырвет, подумал он с какой-то жестокостью и
огорчением, они тут останутся навсегда. На мгновение ему почудилось, что
он подложил противнику мину, но какой же это противник? Разве он не
убирает себя с ее пути, как опасную груду обломков? Он затворил дверь и
медленно пошел вниз - она могла еще встретиться ему на дороге. Все, что он
сейчас делает, - это в последний раз: какое странное ощущение! Он никогда
больше не пройдет этой дорогой, а через пять минут, вынув неоткупоренную
бутылку джина из буфета, он подумал: я никогда больше не откупорю ни одной
бутылки. Действий, которые могли еще повториться, становилось все меньше.
Скоро останется только одно неповторимое действие - последний глоток. Он
подумал, стоя с бутылкой джина в руке: и тогда начнется ад и все вы будете
от меня в безопасности - Элен, Луиза и Ты.
За ужином он нарочно говорил о том, что они будут делать на будущей
неделе; ругал себя, что принял приглашение Феллоуза, объяснял, что в гости
к начальнику тоже придется пойти - им о многом надо потолковать.
- Неужели, Тикки, нет надежды, что, отдохнув, как следует отдохнув...
- Нечестно дольше тянуть по отношению и к ним и к тебе. Я могу
свалиться в любую минуту.
- Значит, ты в самом деле выходишь в отставку?
- Да.
Она завела разговор о том, где они будут жить; он почувствовал
смертельную усталость; ему пришлось напрячь всю свою волю, чтобы проявить
интерес к каким-то совершенно нереальным деревням, к тем домам, где, как
он знал, они никогда не поселятся.
- Я не хочу жить в пригороде, - сказала Луиза. - О чем я бы мечтала -
это о зимнем коттедже в Кенте: оттуда легко попасть в Лондон.
- Все зависит от того, сколько у нас будет денег, - сказал он. - Пенсия
у меня не очень большая.
- Я пойду работать. Сейчас, во время войны, работу найти легко.
- Надеюсь, мы проживем и без этого.
- Да я охотно буду работать.
Настало время спать, и ему мучительно не хотелось, чтобы она ушла. Ведь
стоит ей подняться наверх - ему останется только одно: умереть. Он не
знал, как ее подольше задержать - они уж переговорили обо всем, что их
связывало. Он сказал:
- Я немножко посижу. Может, если я не лягу еще полчасика, меня одолеет
сон. Не хочется зря принимать эвипан.
- А я очень устала после пляжа. Пойду.
Когда она уйдет, подумал он, я останусь один навсегда. Сердце
колотилось, его мучило тошнотворное ощущение противоестественности всего,
что происходит. Я не верю, что сделаю это с собой. Вот я встану, пойду
спать, и жизнь начнется снова. Ничто и никто не может заставить меня
умереть! И хотя голос уже больше не взывал к нему из глубины его существа,
ему казалось, будто его касаются чьи-то пальцы, они молят, передают ему
немые сигналы бедствия, стараются его удержать...
- Что с тобой, Тикки? У тебя больной вид. Идем, ложись тоже.
- Я все равно не усну, - упрямо сказал он.
- Может, я могу чем-нибудь помочь? - спросила Луиза. - Дорогой, ты же
знаешь, я сделаю все...
Ее любовь была как смертельный приговор. Он сказал этим отчаянно
цеплявшимся пальцам: "О боже, это все же лучше, чем такое непосильное
бремя... Я не могу причинять страдания ни ей, ни той, другой, и я больше
не могу причинять страдания тебе. О боже, если ты и вправду любишь меня,
помоги мне остановить тебя. Господи, забудь обо мне", - но ослабевшие
пальцы все еще за него цеплялись. Никогда прежде не понимал он так
явственно все бессилие божие.
- Мне ничего не нужно, детка, - сказал он. - Зачем я буду мешать тебе
спать? - Но стоило ей направиться к лестнице, как он заговорил снова: -
Почитай мне что-нибудь. Ты ведь сегодня получила новую книгу. Почитай мне
что-нибудь.
- Тебе она не понравится, Тикки. Это стихи.
- Ничего. Может, они нагонят на меня сон.
Он едва слушал, что она читала; говорят, невозможно любить двух женщин
сразу, но что же это тогда, если не любовь? Это жадное желание наглядеться
на то, что он больше не увидит? Седина в волосах, красные прожилки на
лице, грузнеющее тело - все это привязывало его к ней, как никогда не
могла привязать ее красота. Луиза не надела противомоскитных сапог, а ее
ночные туфли нуждались в починке. Разве мы любим красоту? - думал он. Мы
любим неудачников, неудачные попытки сохранить молодость, мужество,
здоровье. Красота - как успех, ее нельзя долго любить. Он испытывал
мучительную потребность уберечь Луизу от всяких напастей. Но ведь это я и
собираюсь сделать! Я собираюсь навсегда уберечь ее от себя. Слова, которые
она произнесла, на миг привлекли его внимание:
Падаем все мы. И эта рука упадет.
Все мы падучей больны, нету конца этой муке,
Но Вседержитель протянет нам добрые руки. -
Падший и падающий в них поддержку найдет.
Слова эти поразили его, но он их отверг. Слишком легко может прийти
утешение. Он подумал: те руки ни за что не удержат меня от падения, я
проскользну между пальцами, сальный от лжи и предательства. Доверие было
для него мертвым словом, смысл которого он забыл.
- Дорогой, ты же почти спишь!
- Забылся на минуту.
- Я пойду наверх. Не сиди долго. Может, тебе сегодня не понадобится
твой эвипан.
Ящерица словно прилепилась к стене. Он смотрел, как уходила Луиза, но
стоило ей поставить ногу на ступеньку, как он позвал ее обратно:
- Пожелай мне покойной ночи. Ты, наверно, будешь уже спать, когда я
приду. - Она чмокнула его в лоб, и он небрежно погладил ее руку. В эту
последнюю ночь не должно быть ничего необычного, ничего, о чем она потом
будет жалеть. - Покойной ночи, Луиза. Ты ведь знаешь, что я тебя люблю, -
сказал он с нарочитой шутливостью.
- Конечно, и я тебя люблю.
- Да. Покойной ночи, Луиза.
- Покойной ночи, Тикки.
Вот и все, что он мог себе позволить.
Как только он услышал, что дверь наверху захлопнулась, он вынул
коробку, где хранил десять таблеток эвипана. Для верности он добавил еще
две; если он и принял за десять дней на две дозы больше, чем полагалось,
это не могло никому показаться подозрительным. Потом он сделал большой
глоток виски, чтобы придать себе мужества, держа в руке таблетки. Ты
никогда не сумеешь снова собрать столько, сколько нужно. Ты будешь спасен.
Прекрати это кривлянье. Поднимись наверх и как следует выспись. Утром тебя
разбудят, ты пойдешь на службу, где тебя ждут твои "повседневные дела".
Голос сделал ударение на слове "повседневные", словно оно означало
"счастливые" или "мирные".
- Нет, - вслух сказал Скоби, - нет.
Он затолкал таблетки в рот, по шесть штук сразу, запил их двумя
глотками виски. Потом открыл дневник и записал против даты "12 ноября":
"Заехал к Э.Р., не застал ее дома. Температура в 2:00..." - и резко
оборвал запись, будто в этот миг его окончательно одолела боль. Затем он
сел, выпрямившись, и, как ему казалось, долго ждал первых признаков
наступающей смерти: он не знал, как она к нему придет. Он попытался
молиться, но слова "Богородицы" выпали у него из памяти, он слышал каждый
удар сердца, как бой часов. Он попытался произнести покаянную молитву, но
когда дошел до слов: "Прости и помилуй", - возле двери возникло облако,
поплыло, затянуло всю комнату, и он уже не мог вспомнить, за что надо
просить прощения. Ему пришлось вцепиться в стул обеими руками, чтобы не
упасть, хотя он и забыл, зачем он это делает. Ему казалось, что где-то
вдали он слышит раскаты грома.
- Буря, - сказал он громко, - начинается буря. - Облако росло, и он
попытался встать, чтобы закрыть окно. - Али! - позвал он. - Али! - Ему
показалось, кто-то за окном ищет его, зовет, и он сделал последнее усилие,
стараясь крикнуть, что он здесь. Он встал на ноги и услышал, как сердце
заколотилось в ответ. Надо было передать какую-то весть, но темень и буря
вогнали ее назад, в его грудную клетку, и все это время снаружи за домом,
снаружи за миром, который стучался ему в уши ударами молота, кто-то
бродил, не зная, как войти, кто-то звал на помощь - кто-то, кому он был
нужен. И на этот зов, на этот жалобный крик Скоби заставил себя ответить.
Откуда-то из бесконечной дали собрал он последние остатки сознания, чтобы
откликнуться на этот призыв. Он произнес: - Господи, я люблю... - но
усилие было слишком велико, и он не почувствовал, как тело его ударилось о
пол, и не услышал, как под ледником, завертевшись, словно монетка,
тихонько звякнул образок - изображение святой, имени которой никто не
помнил.
- Я держался все это время в стороне, - сказал Уилсон, - но, может, вам
нужна моя помощь?
- Все были очень добры, - ответила Луиза.
- Я и не подозревал, что он так болен.
- Шпионили, шпионили, а все же не доглядели.
- Но ведь это моя работа. И я вас люблю.
- Ну до чего же вы легко бросаетесь этим словом, Уилсон!
- Вы мне не верите?
- Я не верю никому, кто твердит: любовь, любовь, любовь. Для таких
людей это только - я, я, я.
- Значит, вы не выйдете за меня замуж?
- Пока что на это не похоже, но мало ли что может быть... Не знаю, на
что толкнет меня одиночество. Но давайте больше не будет говорить о любви.
Это была _его_ любимая ложь.
- Он лгал вам обеим.
- Как она приняла его смерть?
- Я видел ее сегодня после обеда с Багстером на пляже. И говорят, что
вчера вечером в клубе она была явно под хмельком.
- Ну, это уже неприлично!
- Никогда не мог понять, что он в ней нашел. Я бы вам не изменял,
Луиза.
- Знаете, он ходил к ней даже в день своей смерти.
- Кто вам сказал?
- Тут все написано. В его дневнике. Он никогда не врал в дневнике.
Никогда. Не говорил того, чего не думает, - например, насчет любви.
С тех пор как Скоби поспешно схоронили, прошло три дня. Доктор Треверс
подписал свидетельство о смерти. Диагноз - angina pectoris [грудная жаба
(лат.)]: в таком климате вскрытие было дело нелегким, а в данном случае и
лишним. Правда, на всякий случай доктор Тревис все же проверил, сколько
было принято эвипана.
- А ведь когда мой слуга мне сказал, что он так внезапно умер ночью, я
решил, что это самоубийство.
- Удивительно: теперь, когда его нет, мне так легко о нем говорить, -
сказала Луиза. - А я его любила, Уилсон. Я любила его, но он как-то сразу
ушел далеко-далеко.
Казалось, что и в доме от него ничего не осталось, кроме нескольких
костюмов и грамматики языка менде; а в полиции - ящик с каким-то хламом и
пара ржавых наручников. А между тем в комнате ничего не изменилось, и
полки были заставлены книгами. Уилсон подумал, что это, видно, всегда был
ее, а не его дом. Значит, им только кажется, что голоса их отдаются как-то
особенно гулко, словно в покинутом жилище?
- Вы давно знали... насчет нее? - спросил Уилсон.
- Из-за этого я и вернулась. Мне написала миссис Картер. Сообщила, что
все об этом говорят. Он, конечно, ничего не подозревал. Ему казалось, что
он ведет себя очень хитро. И меня чуть было не убедил, что все у них
кончено. Даже пошел к причастию!
- А как же ему совесть позволила?
- С некоторыми католиками это бывает. Исповедуются, а потом начинают
сначала. Я, правда, думала, что он честнее других. Когда человек умрет,
все тайное постепенно становится явным.
- Он брал деньги у Юсефа.
- Теперь я и в это поверю.
Уилсон положил руку Луизе на плечо и сказал:
- Я человек честный. Я вас люблю.
- Я, кажется, готова вам поверить.
Они не поцеловались - время еще не пришло, - они тихо сидели, держась
за руки в этой гулкой комнате, прислушиваясь к тому, как грифы царапают
железную крышу.
- Так вот, его дневник... - сказал Уилсон.
- Он писал его до последней минуты... нет, ничего интересного,
записывал, какая температура. Он очень следил за температурой. Вот уж кто
был романтиком! Один бог знает, что она в нем нашла, на что только она
польстилась.
- Вы не возражаете, если я взгляну?
- Пожалуйста. Бедный Тикки, у него не осталось никаких тайн.
- Да и при жизни тайны его были известны всем и каждому. - Он
перевернул страницу, прочел несколько записей и снова перевернул страницу.
- А он давно страдал бессонницей?
- Я-то думала, что он спит всегда как сурок.
- А вы заметили, что насчет бессонницы всюду вписано позднее?
- С чего вы это взяли?
- Сравните цвет чернил. И записи о снотворном - это так нарочито, так
фальшиво звучит. Но самое главное, цвет чернил. Это наводит на всякие
размышления, - заметил он.
Она с ужасом его прервала:
- Нет, что вы! Он не мог этого сделать! В конце концов, он же был
человек верующий.
- Ну впустите меня хоть на минуту выпить рюмочку, - молил Багстер.
- Мы выпили по четыре на пляже.
- Ну еще по маленькой!
- Ладно, - сказала Элен. Теперь ей казалось, что нет больше смысла
отказывать кому бы то ни было и в чем бы то ни было.
- А ведь сегодня вы меня первый раз пустили к себе, - сказал Багстер. -
Как вы здорово тут устроились. Кто бы сказал, что в такой берлоге может
быть уютно.
Да, мы с ним пара, подумала она, лица красные, от обоих разит джином!
Багстер чмокнул ее мокрыми губами в рот и снова огляделся.
- Ха-ха! - сказал он. - Вот она, наша милая бутылочка!
Когда они выпили еще по стаканчику, он снял форменную тужурку и
аккуратно повесил ее на спинку стула.
- Довольно церемониться. Давайте поговорим о любви, - предложил
Багстер.
- А зачем? - спросила Элен. - Уже?
- Скоро зажгутся огни, - сказал Багстер. - Посумерничаем. Управление
передадим Джорджу...
- Какому Джорджу?
- Автопилоту, темное вы существо. Вам еще многому надо учиться.
- Ради бога, оставьте мое обучение до другого раза!
- Лучше времени для небольшого кувырка не найдешь, - сказал Багстер,
твердой рукой подталкивая ее к кровати.
А почему бы и нет? - подумала она. Почему нет... если он этого хочет.
Чем этот Багстер хуже любого другого? Я никого на свете не люблю, а на том
свете - не считается, почему же отказывать им в "кувырках" (как выражается
Багстер), если им так уж этого хочется? Она безмолвно легла на спину и
закрыла глаза, ощущая рядом с собой в темноте только пустоту. Я одна,
думала она без всякой жалости к себе, спокойно констатируя факт, словно
путешественник, у которого погибли все спутники.
- Клянусь богом, в вас немного жару, - сказал Багстер. - Неужели вы
меня ни капельки не любите? - Его проспиртованное дыхание било ей в нос.
- Нет. Я никого не люблю.
Он крикнул в бешенстве:
- Скоби вы любили. - И тут же раскаялся: - Простите. Я сказал подлость.
- Я никого не люблю, - повторила она. - Ведь мертвых любить нельзя,
правда? Их ведь нет, правда? - Это ведь все равно, что любить бронтозавра,
правда? - спрашивала она, словно ожидала ответа хотя бы от Багстера.
Глаза она крепко зажмурила, потому что в темноте смерть казалась ей
ближе - смерть, которая его унесла. Кровать задрожала, когда Багстер
освободил ее от своей тяжести; стул скрипнул, когда он снял с него
тужурку. Он сказал:
- Я уж не такая сволочь, Элен. Вы, видно, не в настроении. До завтра,
ладно?
- Ладно.
Незачем отказываться в чем бы то ни было кому бы то ни было, и все же
она почувствовала огромное облегчение оттого, что в конце концов от нее
ничего не потребовали.
- Покойной ночи, малютка, - сказал Багстер. - До скорого.
Она открыла глаза и увидела какого-то чужого человека в запыленной
синей тужурке, возившегося с дверным замком. Чужим людям можно сказать
все, что угодно, - они проходят мимо и все забывают, как существа с другой
планеты.
- Вы верите в бога? - спросила она.
- Да как сказать, наверно, да, - ответил Багстер, пощипывая усики.
- Как бы я хотела верить, - сказала она. - Как бы я хотела верить.
- Да знаете, многие верят, - сказал Багстер. - Ну, мне пора. Всего.
И она снова осталась одна в темноте своих зажмуренных глаз, а тоска
билась в ее теле, как ребенок; губы ее шевелились, но все, что она смогла
сказать, было: "Во веки веков, аминь..." Остальное она забыла. Она
протянула руку и пощупала подушку рядом, словно каким-то чудом все же
могло оказаться, что она не одна, а если она не одна сейчас, то уже
никогда больше не будет одна.
- Я бы этого никогда не заметил, миссис Скоби, - сказал отец Ранк.
- А Уилсон заметил.
- Мне почему-то не нравятся такие наблюдательные люди.
- Это его профессия.
Отец Ранк быстро кинул на нее взгляд.
- Профессия бухгалтера?
Она тоскливо спросила его:
- Отец мой, неужели у вас не найдется для меня ни слова утешения?
Ах уж эти разговоры в доме покойного, думал отец Ранк, пересуды о том,
что было, споры, вопросы, просьбы, - сколько шума на краю тишины!
- Вас слишком много утешали в жизни, миссис Скоби. Если то, что думает
Уилсон, правда, тогда он нуждается в утешении.
- Вы знаете о нем все, что знаю я?
- Конечно нет, миссис Скоби. Вы ведь были его женой пятнадцать лет, не
так ли? А священник знает только то, чего можно и не знать.
- Чего можно и не знать?
- Ну, я имею в виду грехи, - нетерпеливо объяснил он. - Никто не
приходит к вам исповедоваться в добродетелях.
- Вы, наверное, знаете о миссис Ролт. Почти все знают.
- Бедная женщина.
- Не понимаю, почему вы ее жалеете.
- Я жалею всякое невинное существо, которое связывает себя с одним из
нас.
- Он был плохим католиком.
- Это пустые слова, их часто говорят без всякого смысла.
- И под конец это... этот ужас. Он ведь не мог не знать, что обрекает
себя на вечное проклятие.
- Да, это он знал. Он никогда не верил в милосердие... кроме милосердия
к другим людям.
- Но ведь тут даже молитвы не помогут...
Отец Ранк с яростью захлопнул дневник.
- Господи спаси, миссис Скоби, не воображайте, будто вы... или я...
хоть что-нибудь знаем о божественном милосердии!
- Но церковь утверждает...
- Я знаю, что она утверждает. Церковь знает все законы. Но она и
понятия не имеет о том, что творится в человеческом сердце.
- Значит, вы считаете, что надежда все-таки есть? - вяло спросила она.
- Откуда у вас к нему столько злобы?
- У меня не осталось даже злобы.
- И вы думаете, что у бога больше злобы, чем у женщины? - спросил он с
суровой настойчивостью, но она отшатнулась от поданной ей надежды.
- Ах зачем, зачем ему было нужно так коверкать нашу жизнь?
- Может, вам покажется странным то, что я говорю, - ведь этот человек
столько грешил, - но я все же думаю, судя по тому, что я о нем знал: он
воистину любил бога.
Она отрицала, что таит в душе злобу, но последние капли горечи упали,
как слезы из высохших глаз.
- Да, уж во всяком случае никого другого он не любил.
- Кто знает? - ответил отец Ранк.