железных домиков на холме. Наш сосед.
- Но он, наверно, в городе.
- По-моему, он приходит домой обедать.
Он думал, поднимаясь в гору, как часто ему теперь придется ходить к
Уилсону. Нет, это опасная уловка. Ею можно воспользоваться только раз,
зная, что Уилсон обедает в городе. И все же, чтобы не попасться, он
постучал к нему и был ошеломлен, когда Гаррис отворил дверь.
- Вот не думал, что вас застану.
- У меня был приступ лихорадки, - сказал тот.
- Мне хотелось повидать Уилсона.
- Он всегда обедает в городе.
- Я зашел ему сказать, что буду рад, если он к нам заглянет. Вернулась
моя жена.
- Так вот почему возле вашего дома была какая-то кутерьма. Я видел в
окно.
- Заходите и вы к нам.
- Да я не большой любитель ходить в гости, - сказал Гаррис, ссутулясь
на пороге. - Говоря по правде, я побаиваюсь женщин.
- Вы, видно, редко с ними встречаетесь.
- Да, я не дамский угодник, - заметил Гаррис с напускным бахвальством.
Скоби чувствовал, что Гаррис следит за тем, как он, словно нехотя,
пробирается к домику, где живет Элен, следит со злобным пуританизмом
отвергнутого мужчины. Он постучал, ощущая, как этот осуждающий взгляд жжет
ему спину. Вот и лопнуло мое алиби, думал он. Гаррис сообщит Уилсону, а
Уилсон... Придется сказать, что раз уж я сюда попал, я зашел... И он
почувствовал, как его "я" распадается, изъеденное ложью.
- Зачем ты стучишь? - спросила Элен. Она лежала на кровати в полутьме,
шторы были задернуты.
- Гаррис следил, куда я иду.
- Я не думала, что ты сегодня придешь.
- Откуда ты знала?
- Все тут знают обо всем... кроме одного: про нас с тобой. Ты так хитро
это прячешь. Наверно, потому, что ты полицейский.
- Да. - Он сел на кровать и положил ей руку на плечо - под его пальцами
сразу же выступили капельки пота. Он спросил: - Что ты делаешь? Ты не
больна?
- Просто голова болит.
Он сказал механически, сам не слыша того, что говорит:
- Береги себя.
- Ты чем-то встревожен, - сказала она. - Что-нибудь неладно... там?
- Нет, что ты.
- Бедненький ты мой, помнишь ту первую ночь, когда ты у меня остался?
Тогда мы ни о чем не думали. Ты даже забыл свой зонтик. Мы были счастливы.
Правда, странно? Мы были счастливы.
- Да.
- А почему мы тянем все это, раз мы несчастливы?
- Не надо путать понятия счастье и любовь, - назидательно произнес
Скоби, но в душе у него было отчаяние: вот если бы можно было превратить
всю их историю в нравоучительный пример из учебника - как это сделали с
Пембертоном, - к ним бы снова вернулся покой или по крайней мере
равнодушие.
- Иногда ты бываешь ужасно старый, - сказала Элен, но тут же протянула
к нему руку, показывая, что шутит. Сегодня, подумал он с жалостью, она не
может себе позволить со мной поссориться - так ей, во всяком случае,
кажется. - Милый, о чем ты задумался?
Нельзя лгать двум женщинам сразу, если этого можно избежать, не то твоя
жизнь превратится в хаос; но когда он посмотрел на лицо, лежавшее на
подушке, у него появился непреодолимый соблазн солгать. Она напоминала ему
одно из тех растений в фильмах о природе, которое вянет у вас на глазах.
На ее лице уже лежал отпечаток здешних мест. Это роднило ее с Луизой.
- У меня неприятность. Я должен выпутаться из нее. Осложнение, которого
я не предвидел.
- Скажи какое. Один ум хорошо... - Она закрыла глаза, и он увидел, что
рот ее сжался, будто в ожидании удара.
- Луиза хочет, чтобы я пошел с ней к причастию. Она думает, что я
отправился на исповедь.
- Господи, и это все? - спросила она с огромным облегчением, и злость
на то, что она ничего не понимает, заставила его на миг почти
возненавидеть ее.
- Все, - сказал он. - Все. - Но потом в нем заговорила справедливость.
- Видишь ли, - ласково сказал он, - если я не пойду к причастию, она
поймет: тут что-то не так: что-то совсем не так...
- Но почему же тебе тогда не пойти?
- Для меня это... ну, как тебе объяснить... означает вечные муки.
Нельзя причащаться святых тайн, не раскаявшись в смертном грехе.
- Неужели ты веришь в ад?
- Меня уже спрашивал об этом Феллоуз.
- Но я тебя просто не понимаю. Если ты веришь в ад, почему ты сейчас со
мной?
Как часто, подумал он, неверие помогает видеть яснее, чем вера.
- Ты, конечно, права, меня бы это должно было остановить. Но крестьяне
на склонах Везувия живут, не думая о том, что им грозит... И потом,
вопреки учению церкви, человек убежден, что любовь - всякая любовь -
заслуживает прощения. Конечно, придется платить, платить страшной ценой,
но я не думаю, что кара будет вечной. И, может быть, перед смертью я еще
успею...
- Покаяться на смертном одре! - с презрением сказала она.
- Покаяться в этом будет нелегко. - Он поцеловал ее руку и почувствовал
губами пот. - Я могу пожалеть о том, что лгал, что жил нескладно, был
несчастлив, но умри я сейчас - я все равно не пожалел бы, что я любил.
- Ну что ж, - сказала она опять с оттенком презрения - оно словно
отрывало ее от Скоби и возвращало на твердую землю, - ступай и покайся во
всем. Ведь это не помешает тебе делать то же самое снова.
- Зачем же каяться, если я не собираюсь...
- Тогда чего ты боишься? Семь бед... По-твоему, ты уже совершил
смертный грех. Какая разница, если на твоей совести будет еще один?
Набожные люди, думал он, сказали бы, наверно, что это дьявольское
наущение, но он знал, что зло никогда не бывает так прямолинейно, - в ней
говорила невинность.
- Нет, разница тут есть, и разница большая, - сказал он. - Это трудно
объяснить. Пока что я просто предпочел нашу любовь... ну, хотя бы спасению
души. Но тот грех... тот грех - в самом деле страшный. Это все равно, что
черная обедня - украсть святые дары и осквернить их.
Она устало отвернулась.
- Я ничего в этом не понимаю. По-моему, все это чушь.
- Увы! Для меня нет. Я в это верю.
- По-видимому, веришь, - резко сказала она. - А может, все это фокусы?
Вначале ты что-то меньше поминал бога, а? Уж не суешь ли ты мне в нос свою
набожность, чтобы иметь повод...
- Деточка, я никогда тебя не брошу. Мне просто надо подумать - вот и
все.


Наутро Али разбудил их в четверть седьмого. Скоби проснулся сразу, но
Луиза еще спала - день накануне был утомительный. Скоби повернул голову и
стал на нее глядеть, - на лицо, которое он когда-то любил, лицо, которое
он любит. Она панически боялась смерти на море и все-таки вернулась, чтобы
ему лучше жилось. Она в муках родила ему ребенка и мучилась, глядя, как
этот ребенок умирает. Он-то, ему казалось, сумел всего этого избежать.
Если бы только ему удалось сделать так, чтобы она никогда больше не
страдала! Но он знал, что эта задача невыполнима. Он может отдалить ее
страдания, вот и все, но он несет их в себе, как заразу, которая рано или
поздно коснется и ее. Может быть, ей уже передалась эта зараза - вот она
ворочается и тихо стонет во сне. И, положив ладонь ей на щеку, чтобы ее
успокоить, он подумал: эх, если бы она поспала еще, тогда бы и я мог
уснуть опять, я бы проспал, мы бы опоздали к обедне, и еще одна беда была
бы отсрочена. Но она проснулась, словно его мысли прозвенели, как
будильник.
- Который час, дорогой?
- Около половины седьмого.
- Надо торопиться.
Ему казалось, будто благодушный и непреклонный тюремщик торопит его
одеваться на казнь. Но он все не решался произнести спасительную ложь;
всегда ведь может случиться чудо! Луиза в последний раз провела пушком по
носу (но пудра тут же спекалась, едва прикоснувшись к коже) и сказала:
- Ну, пойдем.
Ему почудилось, что в ее голосе звучит едва уловимая нотка торжества.
Много-много лет назад, в другой жизни, называвшейся "детство", кто-то,
кого тоже звали Генри Скоби, играл в школьном спектакле шекспировского
Готспера. Выбрали его по росту и по старшинству, но все говорили, что
сыграл он хорошо. Теперь ему снова предстоит играть - право же, это не
труднее, чем просто лгать.
Скоби вдруг откинулся к стене и схватился за сердце. Он не сумел
заставить мышцы симулировать боль и просто закрыл глаза. Глядя в зеркало,
Луиза сказала:
- Напомни мне, чтобы я рассказала об отце Дэвисе из Дурбана. Очень
любопытный тип священника, гораздо интеллигентнее отца Ранка. - Скоби
казалось, что она никогда не оглянется и не заметит его. - Ну вот, теперь
в самом деле пора идти. - Но она все еще продолжала возиться у зеркала.
Слипшиеся от пота пряди никак не удавалось причесать. Наконец он увидел
из-под полураскрытых век, что она обернулась и поглядела на него.
- Пойдем, дорогой, - позвала она. - У тебя такой сонный вид.
Он зажмурил глаза и не двигался с места. Она резко его окликнула:
- Что с тобой, Тикки?
- Дай мне глоток коньяку.
- Тебе нехорошо?
- Глоток коньяку, - отрывисто повторил он, и когда она принесла коньяк
и Скоби почувствовал его во рту, у него сразу отлегло от сердца. Казнь
отсрочена. Он с облегчением вздохнул: - Вот теперь лучше.
- Что случилось, Тикки?
- Сердце. Уже прошло.
- У тебя это прежде бывало?
- Раза два за время твоего отсутствия.
- Надо показаться доктору.
- Да нет, чепуха. Скажет, что переутомился.
- Я не должна была силой вытаскивать тебя из постели, но мне так
хотелось, чтобы мы вместе причастились.
- Боюсь, что теперь уже не удастся... ведь я выпил коньяку.
- Не огорчайся, Тикки. - Сама того не подозревая, она приговорила его к
вечной гибели. - Мы можем пойти в любой другой день.


Он опустился на колени и стал смотреть на Луизу, преклонившую колена
вместе с другими причастниками у алтарной решетки: он настоял на том, что
пойдет с ней в церковь. Отец Ранк отвернулся от престола и подошел к ним с
причастием. Domine, non sum dignus... [Господи, я недостоин (лат.)]
domine, non sum dignus... domine, non sum dignus... Рука его привычно,
словно на военных учениях, коснулась пуговицы мундира. На миг ему
показалось жестокой несправедливостью, что бог предает себя во власть
человеку то в образе человека, то в виде облатки - раньше в селениях
Палестины, теперь здесь, в этом знойном порту, тут, там, повсюду. Христос
велел богатому юноше продать все и следовать за ним, но то был понятный,
разумный шаг по сравнению с поступком, который совершил он сам, отдавшись
на милость людей, едва ли знающих, что такое молодость. Как отчаянно он
любил людей, со стыдом подумал Скоби. Священник медленно, с остановками,
дошел до Луизы, и Скоби вдруг почувствовал себя изгоем. Там, впереди, где
стояли коленопреклоненные люди, была страна, куда ему больше никогда не
вернуться. В нем проснулась любовь, любовь, какую всегда питаешь к тому,
что утратил, - будь то ребенок, женщина или даже страдание.



    2



Уилсон аккуратно вырвал страницу со стихами из "Даунхемца" и наклеил на
оборотную сторону лист плотной бумаги. Он посмотрел листок на свет: теперь
сквозь строки его стихотворения уже нельзя было прочесть спортивную
хронику. Он старательно сложил листок и сунул в карман; там этот листок,
наверно, и останется, а впрочем, кто знает?..
Он видел, как Скоби поехал в город, и с бьющимся сердцем, задыхаясь,
почти как в тот раз, когда он входил в публичный дом, и даже с той же
опаской - кому охота менять привычный ход жизни? - пошел вниз, к дому
Луизы.
Уилсон мысленно прикидывал, как повел бы себя на его месте другой
мужчина: сразу же соединить разорванные нити - поцеловать ее, как ни в чем
не бывало, если удастся - в губы, сказать "Я по вас скучал", держать себя
уверенно? Но отчаянное биение сердца - это позывные страха - мешало ему
соображать.
- Вот наконец и Уилсон, - сказала Луиза, протягивая руку. - Я уж
думала, что вы меня забыли. - Он принял ее руку как знак поражения. -
Хотите чего-нибудь выпить?
- А вы не хотите пройтись?
- Слишком жарко, Уилсон.
- Знаете, я ведь с тех пор там не был...
- Где?
И он понял, что для тех, кто не любит, время не останавливается.
- Наверху, возле старого форта.
Она сказала безжалостно, не проявив никакого интереса:
- Ах да... да, я сама еще там не была.
- В тот вечер, когда я вернулся к себе, - он почувствовал, как
проклятый мальчишеский румянец заливает ему щеки, - я пытался написать
стихи.
- Кто? Вы, Уилсон?
Он воскликнул в бешенстве:
- Да, я, Уилсон! А почему бы и нет? И они напечатаны!
- Да я не смеюсь над вами, я просто удивилась. А кто их напечатал?
- Новая газета. "Круг". Правда, они платят гроши...
- Можно посмотреть?
У него перехватило дыхание.
- Они у меня с собой. На обороте было напечатано что-то просто
невыносимое, - объяснил он. - Терпеть не могу весь этот модернизм! - Он
жадно следил за выражением ее лица.
- Довольно мило, - сказала она малодушно.
- Видите, ваши инициалы!
- Мне еще никогда не посвящали стихов.
Уилсон почувствовал дурноту, ему захотелось сесть. Зачем только, думал
он, идешь на это унижение, зачем выдумываешь, что ты влюблен? Он где-то
прочел, что любовь выдумали трубадуры в одиннадцатом веке. Зачем это было
нужно, разве мало нам похоти?
Уилсон сказал с бессильной злобой:
- Я вас люблю. - Он думал: это ложь, пустые слова, которые хороши
только на бумаге. Он ждал, что она засмеется.
- Ох, нет, Уилсон. Неправда, - сказала она. - Это просто тропическая
лихорадка.
Тогда он ринулся, очертя голову:
- Больше всего на свете!
Она ласково возразила:
- Такой любви не бывает, Уилсон.
Он бегал по комнате - короткие штаны шлепали его по коленкам - и
размахивал листочком из "Даунхемца".
- Вы не можете не верить в любовь. Вы же католичка. Разве бог не любит
всех на свете?
- Он - да. Он на это способен. И очень немногие из нас.
- Вы любите мужа. Вы же сами мне говорили. Из-за этого вы и вернулись.
Луиза грустно призналась:
- Наверно, люблю. Как умею. Но это совсем не та любовь, которую вы себе
выдумали. Никакой чаши с ядом, роковой судьбы, черных парусов. Мы не
умираем от любви, Уилсон, разве что в книгах. Да еще какой-нибудь
мальчишка сдуру, - и то у него это только поза. Давайте не становиться в
позу, Уилсон: в нашем возрасте это уже не забавляет.
- Я не становлюсь в позу, - сказал он с той яростью, в которой сам
отчетливо чувствовал фальшь. Он встал перед книжным шкафом, словно
призывая свидетеля, о котором она забыла: - Что ж, и у них всех - только
поза?
- Не совсем. Вот почему я люблю их больше, чем _ваших_ любимых поэтов.
- И все же вы вернулись. - Лицо его озарилось недобрым вдохновением. -
А может, это была просто ревность?
- Ревность? Господи, к кому же я могу ревновать?
- Они ведут себя осторожно, - сказал Уилсон, - но не так осторожно,
чтобы люди ничего не знали.
- Я не понимаю, о ком вы говорите?
- О вашем Тикки и Элен Ролт.
Луиза ударила его по щеке, но задела нос; из носу обильно пошла кровь.
- Это за то, что вы назвали его Тикки, - сказала она. - Никто не смеет
его так называть, кроме меня. Вы же знаете; как он это ненавидит. Нате,
возьмите мой платок, если у вас нет своего.
- У меня сразу начинает идти кровь. Вы не возражаете, если я прилягу?
Он растянулся на полу, между столом и шкафом для продуктов; вокруг
ползали муравьи. Сперва в Пенде Скоби видел, как он плачет, а теперь - вот
это.
- Хотите, я положу ключ вам за шиворот? - спросила Луиза.
- Не надо. Спасибо.
Кровь запачкала листок из "Даунхемца".
- Вы уж меня, пожалуйста, простите. У меня ужасный характер. Но это вас
излечит, Уилсон.
Если живешь только романтикой, от нее нельзя излечиться. В мире слишком
много бывших служителей той или иной веры; право же, лучше делать вид,
будто еще во что-то веришь, чем блуждать во враждебной пустоте, полной
жестокости и отчаяния. Он упрямо настаивал:
- Меня ничто не излечит, Луиза. Я вас люблю. Ничто, - повторял он,
орошая кровью ее носовой платок.
- Вот странно, если бы это было правдой! - сказала она. Он
вопросительно хмыкнул, лежа на полу. - То есть если бы оказалось, что вы
один из тех, кто в самом деле умеет любить. Раньше я думала, что Генри
умеет. Было бы странно, если бы оказалось, что умеете вы.
Уилсона вдруг охватил нелепый страх, что теперь его примут за того, за
кого он себя выдает, - чувство, которое испытывает штабной писарь: он
врал, что умеет водить танк, а теперь началась атака и он видит, что
хвастовству его поверили. Признаться, что он ничего не умеет, кроме того,
что вычитал в технических журналах, уже поздно... "Печальная любовь моя!
Ты ангел, ты и птица!" [строка из поэмы Р.Браунинга "Кольцо и книга"]
Уткнувшись носом в платок, он благородно признал:
- Думаю, что и он любит... конечно, по-своему.
- Кого? - спросила Луиза. - Меня? Эту Элен Ролт, на которую вы
намекаете? Или только себя?
- Я не должен был вам ничего рассказывать.
- Значит, это неправда. Давайте говорить начистоту, Уилсон. Вы себе не
представляете, как я устала от утешительной лжи. Она красивая?
- О нет, нет! Ничего подобного!
- Конечно, она молодая, а я женщина средних лет. Но вид у нее после
всего, что она пережила, наверно, довольно потрепанный.
- Да, вид у нее очень потрепанный.
- Но зато она не католичка. Счастливица. Она свободна!
Уилсон сел, прислонившись к ножке стула, и сказал с искренним жаром:
- Я вас очень прошу, не зовите меня Уилсоном!
- Эдуард. Эдди. Тед. Тедди.
- У меня опять пошла кровь, - сказал он жалобно и снова лег на пол.
- А что вы об этом знаете, Тедди?
- Пожалуй, лучше зовите меня Эдуардом. Я видел, как он выходил из ее
дома в два часа ночи. И он опять был у нее вчера после обеда.
- Он был на исповеди.
- Гаррис его видел.
- Да вы за ним, видно, следите.
- Я подозреваю, что он играет на руку Юсефу.
- Невероятно! Это уж вы перехватили.
Она стояла над ним, словно это был покойник; в руке он сжимал
окровавленный платок. Оба не слышали, как подъехала машина и снаружи
раздались шаги. Обоим было странно услышать голос из внешнего мира: в этой
комнате было так уединенно, так душно, как в склепе.
- Что тут случилось? - произнес голос Скоби.
- Да просто... - сказала Луиза и растерянно развела руками, будто
хотела спросить: с чего тут начнешь объяснять? Уилсон кое-как поднялся, и
кровь сразу же закапала у него из носа.
- Ну-ка, - сказал Скоби и, вытащив связку ключей, сунул ее Уилсону за
шиворот. - Вот увидите, старинные средства всегда помогают. - И в самом
деле, через несколько секунд кровь остановилась. - Никогда не ложитесь
навзничь, - продолжал он рассудительно. - Секунданты обтирают боксеров
губкой, смоченной в холодной воде, а у вас такой вид, будто вы дрались,
Уилсон.
- Я всегда ложусь на спину, - сказал Уилсон. - От вида крови мне
становится плохо.
- Хотите выпить?
- Нет. Мне надо идти.
Он с усилием вытащил ключи из-под рубашки, забыв как следует заправить
ее в брюки. Он обнаружил это, только что вернувшись домой, когда ему
сделал замечание Гаррис. Он подумал: вот, значит, как я выглядел, уходя от
них, а они сидели рядышком и смеялись. Он смотрел в окно на окрестный
пейзаж, в ту сторону, где стоял дом Скоби, словно на поле боя после
поражения. Кругом была потрескавшаяся земля и мрачные железные домишки.
Интересно, такими же унылыми выглядели бы эти места, если бы он оказался
победителем? Но в любви не бывает побед; иногда достигаешь незначительного
тактического успеха, конец же всегда один - поражение: наступает либо
смерть, либо безразличие.


- Чего ему было нужно? - спросил Скоби.
- Объяснялся в любви.
- Он в тебя влюблен?
- Воображает, что да. Слава богу и за это. Чего от него еще можно
требовать?
- Ты его, кажется, здорово стукнула по носу.
- Он меня разозлил. Назвал тебя Тикки. Милый, он за тобой шпионит.
- Знаю.
- Это опасно?
- Может быть, при некоторых обстоятельствах. Но тогда виноват буду я.
- Генри, неужели тебя вообще нельзя вывести из терпения? Неужели тебя
не трогает, что он пытается завести со мной интрижку?
- С моей стороны было бы лицемерием на это сердиться. Люди в таких
случаях ничего с собой поделать не могут. Ты же знаешь, что даже самые
милые, нормальные люди и те влюбляются.
- А ты когда-нибудь влюблялся?
- О да, конечно. - Он пристально следил за выражением ее лица, пытаясь
выдавить из себя улыбку. - Будто ты этого не знаешь.
- Генри, тебе действительно утром было плохо?
- Да.
- Это не отговорка?
- Нет.
- Тогда давай, дорогой, сходим вместе к причастию завтра утром.
- Пожалуйста. - Он ведь знал, что эта минута все равно настанет. Лихо
подняв бокал, чтобы доказать, что рука у него не дрожит, он спросил: -
Выпьешь?
- Слишком рано, милый.
Он знал, что она пристально за ним следит - как и все остальные.
Поставив бокал, он сказал:
- Мне надо забежать в полицию за бумагами. Когда я вернусь, будет самое
время выпить.
Он вел машину, как пьяный, дурнота туманила ему глаза. О господи, думал
он, за что ты заставляешь людей решать вот так, вдруг, не девая им времени
поразмыслить. Я слишком устал, не могу думать, все это надо решать не в
уме, а на бумаге, как математическую задачу, и найти безболезненный выход.
Но душевные муки причиняли ему физические страдания: его стошнило прямо за
рулем. Да, но где же выход? - думал он; беда в том, что мы все знаем
наперед, мы, католики, наказаны тем, что все знаем заранее. Нечего искать
ответа - ответ на все один: встать на колени в исповедальне и сказать: "С
тех пор как я последний раз исповедовался, я столько-то раз совершил
прелюбодеяние", - и так далее, и так далее. А отец Ранк скажет, что впредь
я должен избегать таких встреч и никогда не видеться с этой женщиной
наедине. (Какие чудовищно абсурдные понятия: Элен - "эта женщина",
"встреча"... Она больше не растерянный ребенок, судорожно сжимающий альбом
для марок, больше не та, что, притаившись, слушала нытье Багстера за
дверью; а тот миг покоя, темноты, сострадания и нежности покаяния, обещать
"никогда больше не грешить" и на другой день причаститься - вкусить тело
господне, как они говорят, "сподобиться благодати". Вот это правильный
ответ, и другого быть не может: надо спасать свою душу, а Элен бросить на
произвол Багстера и отчаяния. Будь разумным, говорил он себе, признай, что
отчаяние проходит (правда, проходит?) и любовь проходит (но разве не
поэтому отчаянию не бывает конца?), через несколько недель или месяцев
Элен успокоиться. Она провела сорок дней в лодке посреди океана, Пережила
смерть мужа, ей ли не пережить такую безделицу, как смерть любви? Так, как
переживу ее я, - знаю, что переживу.
Он остановил машину у церкви, но, опустив голову, так и остался сидеть.
Смерть никогда не приходит, если ее очень зовешь. Есть, конечно, обычное,
честное, но "несправедливое" решение - бросить Луизу, нарушить данную себе
клятву, уйти в отставку. Бросить Элен на Багстера или Луизу неизвестно на
кого. Выхода нет, подумал он, поймав в зеркале отражение замкнутого,
незнакомого лица, выхода нет. Ожидая отца Ранка возле исповедальни, он
опустился на колени и стал повторять слова единственной молитвы, которая
пришла ему в голову. Даже слова "Отче наш" и "Богородицы" и те он забыл.
Он молился о чуде: "Господи, убеди меня. Дай мне почувствовать, что я стою
больше, чем эта девочка". И молясь, он видел не лицо Элен, а лицо
умирающего ребенка, который звал его отцом; лицо, смотревшее на него с
фотографии на туалете, и лицо двенадцатилетней негритянки, которую
изнасиловал, а потом зарезал матрос, - оно уставилось на него слепыми
глазами в желтом свете керосиновой лампы. "Дай мне возлюбить себя превыше
всего. Дай мне веру в твое милосердие к той, которую я покидаю". Он
услышал, как отец Ранк прикрыл за собой дверь исповедальни, и опять
скорчился от тошноты, подступившей к горлу. "Господи, - сказал он, - если
же вместо этого я покину тебя, покарай меня, но дай хоть немного счастья
им обеим". Он вошел в исповедальню. Ему казалось, что чудо все еще может
свершиться. Даже отец Ранк может хоть раз найти нужные слова, правильный
ответ... Став на колени в этом стоячем гробу, он сказал:
- С тех пор как я в последний раз исповедовался, я совершил
прелюбодеяние.
- Сколько раз?
- Не знаю, отец мой. Много раз.
- Вы женаты?
- Да.
Он вспомнил тот вечер, когда отец Ранк чуть не расплакался перед ним,
признаваясь в своем бессилии помочь людям... Пытаясь соблюсти безымянность
исповеди, отец Ранк, наверно, сам это вспоминает. Скоби хотелось сказать:
"Помогите мне, отец мой, убедите меня в том, что я поступаю правильно,
покидая ее на Багстера. Заставьте меня поверить в милосердие божие", - но
он молча стоял на коленях и ждал; он не чувствовал ни малейшего дуновения
надежды.
- Вы согрешили с одной женщиной? - спросил отец Ранк.
- Да.
- Вы должны перестать с ней встречаться. Это возможно?
Он покачал головой.
- Если вам нельзя ее не видеть, вы не должны оставаться с ней наедине.
Вы обещаете - богу, а не мне?
А он думал: как глупо было ожидать от него вещего слова. Это просто
формула, тысячу раз слышанная тысячами людей. Люди, видимо, обещают,
уходят, а потом возвращаются и каются снова. Неужели они верят, что больше
не будут грешить? Он думал: я обманываю людей каждый день, но не стану
обманывать ни себя, ни бога. И ответил:
- Я бы зря пообещал это, отец мой.
- Вы должны обещать. Нельзя стремиться к цели, пренебрегая средствами.
Можно, думал он, еще как можно: можно желать мира и победы, не желая
превращать города в руины. Отец Ранк сказал:
- Вряд ли мне нужно вам объяснять, что исповедь и отпущение грехов - не
пустая формальность. Отпущение грехов зависит от вашего душевного
состояния. Приходить сюда и преклонять колена недостаточно. Прежде всего
надо осознавать свой грех.
- Это я понимаю.
- И у вас должно быть искреннее желание исправиться. Нам сказано, что
мы должны прощать брату нашему до семижды семидесяти раз, и нечего
бояться, что бог менее милостив, чем мы, но никто не может простить того,
кто упорствует в своем грехе. Лучше семьдесят раз согрешить и каждый раз
покаяться, нежели согрешить раз и не раскаяться в своем грехе.
Он видел, как отец Ранк поднял руку, чтобы отереть пот, заливающий
глаза; в жесте этом, казалось, было столько усталости. Он подумал: к чему