офицерскую столовую выпить чашку кофе с бисквитами. Вернувшись, я его уже
не застал. Я решил, что он пошел прогуляться, - после того как он проделал
весь путь по реке от Нам-Диня, снайперы были ему нипочем; он так же не
способен был представить себе, что может испытать боль или подвергнуться
опасности, как и понять, какую боль он причиняет другим. Однажды - это
было несколько месяцев спустя - я вышел из себя и толкнул его в лужу той
крови, которую он пролил. Я помню, как он отвернулся, поглядел на свои
запачканные ботинки и сказал: "Придется почистить ботинки, прежде чем идти
к посланнику". Я знал, что он уже готовит речь словами, взятыми у Йорка
Гардинга. И все же он был по-своему человек прямодушный, и не странно ли,
что жертвой его прямодушия всегда бывал не он сам, а другие, впрочем, лишь
до поры до времени - до той самой ночи под мостом в Дакоу.
Только вернувшись в Сайгон, я узнал, что, пока я пил свой кофе, Пайл
уговорил молодого флотского офицера захватить его на десантное судно;
после очередного рейса оно высадило его тайком в Нам-Дине. Пайлу повезло,
и он вернулся в Ханой со своим отрядом по борьбе с трахомой, за двадцать
четыре часа до того, как власти объявили, что дорога перерезана. Когда я
добрался, наконец, до Ханоя, он уже уехал на Юг, оставив мне записку у
бармена в Доме прессы.
"Дорогой Томас, - писал он, - я даже выразить не могу, как шикарно Вы
вели себя а ту ночь. Поверьте, душа у меня ушла в пятки, когда я Вас
увидел. (А где же была его душа во время путешествия вниз по реке?) На
свете мало людей, которые приняли бы удар так мужественно. Вы вели себя
просто великолепно, и теперь, когда я вам все сказал, я совсем не чувствую
себя так гадко, как прежде. (Неужели ему нет дела ни до кого, кроме себя?
- подумал я со злостью, сознавая в то же время, что он этого не хотел.
Главное для него было в том, чтобы не чувствовать себя подлецом, - тогда
вся эта история станет куда приятнее, - и мне будет лучше жить, и Фуонг
будет лучше жить, и всему миру будет лучше жить, даже атташе по
экономическим вопросам и посланнику и тем будет лучше жить. Весна пришла в
Индокитай с тех пор, как Пайл перестал быть подлецом.) Я прождал Вас здесь
24 часа, но если не уеду сегодня, то не попаду в Сайгон еще целую неделю,
а настоящая моя работа - на Юге. Ребятам из отряда по борьбе с трахомой я
сказал, чтобы они к Вам заглянули, - они Вам понравятся. Отличные ребята и
настоящие работяги. Пожалуйста, не волнуйтесь, что я возвращаюсь в Сайгон
раньше Вас. Обещаю Вам не видеть Фуонг до Вашего приезда. Я не хочу, чтобы
Вы потом думали, что я хоть в чем-то вел себя непорядочно.
С сердечным приветом Ваш _Олден_".
Снова эта невозмутимая уверенность, что "потом" потеряю Фуонг именно я.
Откуда такая вера в себя? Неужели из-за высокого курса доллара? Когда-то
мы, в Англии, называли хорошего человека "надежным, как фунт стерлингов".
Не настало ли время говорить о любви, надежной, как доллар? Разумеется,
долларовая любовь подразумевает и законный брак, и законного сына -
наследника капиталов, и "день американской матери", хотя в конце концов
она может увенчаться разводом в городе Рино или на Виргинских островах, -
не знаю, куда они теперь ездят для своих скоропалительных разводов.
Долларовая любовь - это благие намерения, спокойная совесть и пусть
пропадает пропадом все на свете. У моей любви не было никаких намерений:
она знала, какое ее ожидает будущее. Все, что было в моей власти, -
сделать будущее не таким тяжким, подготовиться к нему исподволь, - а для
этого даже опиум имел свой смысл. Но я никогда не предполагал, что
будущее, к которому мне придется подготовить Фуонг, - это смерть Пайла.
Мне нечего было делать, и я отправился на пресс-конференцию. Там,
конечно, был Гренджер. Председательствовал молодой и слишком красивый
французский полковник. Он говорил по-французски, а переводил офицер рангом
пониже. Французские корреспонденты держались все вместе, как футбольная
команда. Мне трудно было сосредоточиться на том, что говорит полковник; я
думал о Фуонг: а что, если Пайл прав и я ее потеряю?. Как тогда жить
дальше?
Переводчик сказал:
- Полковник сообщает, что неприятель потерпел серьезное поражение и
понес тяжелые потери - в размере целого батальона. Последние отряды
противника переправляются теперь обратно через реку Красную на самодельных
плотах. Их беспрерывно бомбит наша авиация.
Полковник провел рукой по своим элегантно причесанным соломенным
волосам и, играя указкой, прошелся вдоль огромных карт на стене.
Один из американских корреспондентов спросил:
- А какие потери у французов?
Полковник отлично понял вопрос - обычно его задавали именно на этой
стадии пресс-конференции, - но он сделал паузу в ожидании перевода, подняв
указку и ласково улыбаясь, как любимый учитель в школе. Потом он ответил
терпеливо и уклончиво.
- Полковник говорит, что наши потери невелики. Точная цифра еще не
известна.
Это всегда было сигналом к атаке. Рано или поздно полковнику придется
найти формулировку, которая позволит ему справиться с непокорными
учениками, не то директор школы назначит более умелого преподавателя,
который наведет порядок в классе.
- Неужели полковник всерьез хочет уверить нас, - заявил Гренджер, - что
у него было время подсчитать убитых солдат противника и не было времени
подсчитать своих собственных?
Полковник терпеливо плел паутину лжи, отлично зная, что ее сметет
следующий же вопрос. Французские корреспонденты хранили угрюмое молчание.
Если бы американцы вырвали у полковника признание, те не замедлили бы его
подхватить, но они не хотели участвовать в облаве на своего
соотечественника.
- Полковник говорит, что противник отброшен. Можно сосчитать убитых за
линией фронта, но пока сражение продолжается, вы не должны ожидать
сведений от наступающих французских частей.
- Дело вовсе не в том, что ожидаем мы, - сказал Гренджер, - дело в том,
что знает штаб и чего он не знает. Неужели вы всерьез утверждаете, что
каждый взвод не сообщает по радио о своих потерях?
Терпение полковника истощилось. "Если бы только, - подумал я, - он не
дал себя запутать с самого начала и твердо заявил, что он знает цифры, но
не хочет их назвать. В конце концов, это была их война, а не наша. Даже
сам господь бог не давал нам права требовать у него сведений. Не нам
приходилось отбрехиваться от левых депутатов в Париже и отбиваться от
войск Хо Ши Мина между Красной и Черной реками. Не нам приходилось
умирать".
И вдруг полковник выкрикнул, что французские потери исчисляются как
один к трем; затем он повернулся к нам спиной и в ярости уставился на
карту. Убитые были его солдатами, его товарищами по оружию, офицерами,
которые учились вместе с ним в Сен-Сире [французская военная академия], -
для него это были не пустые цифры, как для Гренджера.
- Вот теперь мы, наконец, кое-чего добились, - сказал Гренджер и с
глупым торжеством оглядел своих коллег; французы, опустив головы, мрачно
что-то строчили.
- Это куда больше того, что могут сказать ваши войска в Корее, - сказал
я, сделав вид, что не понимаю его. Гренджер, ничуть не смутившись, перешел
к другой теме.
- Спросите полковника, - сказал он, - что французы собираются делать
дальше? Он говорит, что противник отходит через Черную реку...
- Красную реку, - поправил его переводчик.
- А мне все равно, какого цвета у вас тут реки. Мы хотим знать, что
французы собираются делать дальше.
- Противник отступает.
- А что произойдет, когда он переберется на другой берег? Что вы будете
делать тогда? Усядетесь на своем берегу и скажете: дело в шляпе?
С угрюмым терпением французские офицеры прислушивались к наглому голосу
Гренджера. В наши дни от солдата требуется даже смирение.
- Может, ваши самолеты будут им сбрасывать новогодние открытки?
Капитан перевел добросовестно, вплоть до слов "новогодние открытки".
Полковник подарил нас ледяной улыбкой.
- Отнюдь не новогодние открытки, - сказал он.
Мне кажется, Гренджера особенно бесила красота полковника. Он не был -
по крайней мере в представлении Гренджера - настоящим мужчиной. Гренджер
изрек:
- Ничего другого вы и не сбрасываете.
И вдруг полковник свободно заговорил по-английски: он отлично знал
язык.
- Если бы мы получили снаряжение, обещанное американцами, - сказал он,
- у нас было бы что сбрасывать.
Несмотря на свои утонченные манеры, полковник, право же, был
простодушным человеком. Он верил, что газетчику честь его страны дороже,
чем сенсация. Гренджер спросил в упор (он был человек дельный, и факты
отлично укладывались у него в голове):
- Вы хотите сказать, что снаряжение, обещанное к началу сентября, до
сих пор не получено?
- Да.
Наконец-то Гренджер получил свою сенсацию; он начал строчить.
- Простите, - сказал полковник, - это не для печати, а для ориентации.
- Но позвольте, - запротестовал Гренджер, - это же сенсация. Тут мы
сможем вам помочь.
- Нет, предоставьте это дипломатам.
- А разве мы чем-нибудь можем повредить?
Французские корреспонденты растерялись: они почти не понимали
по-английски. Полковник нарушил правила игры. Среди них поднялся ропот.
- Тут я не судья, - сказал полковник. - А вдруг американские газеты
напишут: "Ох уж эти французы, вечно жалуются, вечно клянчат". А коммунисты
в Париже будут нас обвинять: "Видите, французы проливают кровь за Америку,
а Америке жаль для них даже подержанного вертолета". Ничего хорошего из
этого не выйдет. В конце концов мы так и останемся без вертолетов, а
противник так и останется на своем месте, в пятидесяти километрах от
Ханоя.
- Я по крайней мере могу сообщить, что вам позарез нужны вертолеты?
- Вы можете сообщить, - сказал полковник, - что шесть месяцев назад у
нас было три вертолета, а сейчас у нас один. Один, - повторил он с
оттенком горестного недоумения. - Можете сообщить: если кого-нибудь ранят
в бою, пусть даже легко, раненый знает, что он человек конченый.
Двенадцать часов, а то и целые сутки на носилках до госпиталя, плохие
дороги, авария, возможно, засада - вот вам и гангрена. Лучше уж, чтобы
тебя убило сразу.
Французские корреспонденты подались вперед, стараясь хоть что-нибудь
понять.
- Так и напишите, - сказал полковник; от того, что он был красив, его
злость была еще заметнее. - Interpretez! [Переведите! (фр.)] - приказал он
и вышел из комнаты, дав капитану непривычное задание: переводить с
английского на французский.
- Ну и задал же я ему жару, - сказал с удовлетворением Гренджер и
отправился в бар сочинять телеграмму.
Свою телеграмму я писал недолго: мне нечего было сообщить о Фат-Дьеме
такого, что пропустил бы цензор. Если бы корреспонденция того стоила, я
мог бы слетать в Гонконг и отослать ее оттуда, но была ли на свете такая
сенсация, из-за которой стоило рисковать, чтобы тебя отсюда выслали?
Сомневаюсь. Высылка означала конец жизни: она означала победу Пайла; и
вот, когда я вернулся в гостиницу, его победа, мой конец подстерегали меня
в почтовом ящике. Это была телеграмма: меня поздравляли с повышением по
службе. Данте не смог выдумать подобной пытки для осужденных любовников.
Паоло никогда не повышали в ранге, переводя из ада в чистилище.
Я поднялся к себе, в пустую комнату, где из крана капала холодная вода
(горячей воды в Ханое не было), и сел на кровать, а собранная в узел сетка
от москитов висела у меня над головой, как грозовая туча. Мне предстояло в
Лондоне стать заведующим иностранным отделом газеты и каждый день в
половине четвертого приезжать на остановку Блекфрайэрс, в мрачное здание
викторианской эпохи с медным барельефом лорда Солсбери у лифта. Эту добрую
весть мне переслали из Сайгона; интересно, дошла ли она до ушей Фуонг? Я
больше не мог оставаться только репортером: мне нужно было обзавестись
своей точкой зрения, и в обмен на такую сомнительную привилегию меня
лишали последней надежды в соперничестве с Пайлом. Я мог противопоставить
свой опыт его девственной простоте, а опыт был такой же хорошей картой в
любовной игре, как и молодость, но теперь я уже не мог предложить Фуонг
никакого будущего, ни единого года, а будущее было главным козырем. Я
позавидовал самому последнему офицеру, которого снедала тоска по родине и
подстерегала случайная смерть. Мне хотелось заплакать, но глаза мои были
сухи, как водопроводная труба, подававшая горячую воду. Пусть другие едут
домой, - мне нужна только моя комната на улице ватина.
После наступления темноты в Ханое становится холодно, а свет здесь
горит не так ярко, как в Сайгоне, что куда более пристало темным платьям
женщин и военной обстановке. Я поднялся по улице Гамбетты к бару "Пакс", -
мне не хотелось пить в "Метрополе" с французскими офицерами, их женами и
девушками; когда я дошел до бара, я услышал далекий гул орудий со стороны
Хоа-Биня. Днем он тонул в уличном шуме, но теперь в городе было тихо,
только слышалось, как звенели велосипедные звоночки на стоянках велорикш.
Пьетри восседал на обычном месте. У него был странный продолговатый череп:
голова торчала у него прямо на плечах, как груша на блюде; Пьетри служил в
охранке и был женат на хорошенькой уроженке Тонкина, которой и принадлежал
бар "Пакс". Его тоже не очень-то тянуло домой. Он был корсиканец, но любил
Марсель, а Марселю предпочитал свой стул на тротуаре у входа в бар на
улице Гамбетты. Я подумал, знает ли он уже, что написано в присланной мне
телеграмме.
- Сыграем в "восемьдесят одно"? - спросил он.
- Ладно.
Мы стали кидать кости, и мне показалось немыслимым, что я когда-нибудь
смогу жить вдали от улицы Гамбетты и от улицы Катина, без вяжущего
привкуса вермута-касси, привычного стука костей и орудийного гула,
передвигавшегося вдоль линии горизонта, словно по часовой стрелке.
- Я уезжаю, - сказал я.
- Домой? - спросил Пьетри, бросая на стол четыре, два и один.
- Нет. В Англию.
Пайл напросился зайти ко мне выпить, но я отлично знал, что он не пьет.
Прошло несколько недель, и наша фантастическая встреча в Фат-Дьеме
казалась теперь совсем неправдоподобной, - даже то, что тогда говорилось,
изгладилось из моей памяти. Наш разговор стал похож на полустертые надписи
на римской гробнице, а я - на археолога, который бьется над тем, чтобы их
прочесть.
Мне вдруг пришло в голову, что он меня разыгрывал и что разговор наш
был лишь замысловатой, хоть и нелепой ширмой для того, что его на самом
деле интересовало: в Сайгоне поговаривали, что он - агент той службы,
которую почему-то зовут "секретной". Не поставлял ли он американское
оружие "третьей силе" - трубачам епископа (ведь это было все, что осталось
от его молоденьких и насмерть перепуганных наемников, которым никто и не
думал платить жалованье)? Телеграмму, которая так долго ждала меня в
Ханое, я спрятал в карман. Незачем было рассказывать о ней Фуонг: стоило
ли отравлять плачем и ссорами те несколько месяцев, которые нам осталось с
ней провести? Я не собирался просить о разрешении на выезд до последней
минуты, - вдруг у Фуонг в иммиграционном бюро окажется родственник?
- В шесть часов придет Пайл, - сказал я ей.
- Я схожу к сестре, - заявила она.
- Ему, вероятно, хочется тебя повидать.
- Он не любит ни меня, ни моих родных. Он ни разу не зашел к сестре,
пока тебя не было, хотя она его и приглашала. Сестра очень обижена.
- Тебе незачем уходить.
- Если бы Пайл хотел меня видеть, он пригласил бы нас в "Мажестик". Он
хочет поговорить с тобой с глазу на глаз - по делу.
- Какое у него может быть дело?
- Говорят, он ввозит сюда всякие вещи.
- Какие вещи?
- Лекарства, медикаменты...
- Это для отрядов по борьбе с трахомой.
- Ты думаешь? На таможне их запрещено вскрывать. Они идут как
дипломатическая почта. Но как-то раз, по ошибке, один пакет вскрыли.
Первый секретарь пригрозил, что американцы больше ничего сюда не будут
ввозить. Служащий был уволен.
- А что было в пакете?
- Пластмасса.
Я спросил рассеянно:
- Зачем им пластмасса?
Когда Фуонг ушла, я написал в Англию. Через несколько дней сотрудник
агентства Рейтер собирался в Гонконг и мог отправить мое письмо оттуда. Я
знал, что попытка моя безнадежна, но хотел сделать все, что от меня
зависело, чтобы потом себя не попрекать. Сейчас совсем не время менять
корреспондента, писал я главному редактору. Генерал де Латтр умирает в
Париже, французы собираются оставить Хоа-Бинь. Север никогда еще не был в
такой опасности. А я не гожусь на роль заведующего иностранным отделом: я
- репортер, у меня ни о чем не бывает своего мнения. В заключение я даже
подкрепил свои доводы личными мотивами, хотя и не рассчитывал, что
человечность обитает под лучами электрической лампочки без абажура, среди
зеленых козырьков и стандартных фраз: "в интересах газеты", "обстановка
требует..." и т.д.
"Личные мотивы, - писал я, - вынуждают меня глубоко сожалеть о моем
переводе из Вьетнама. Не думаю, чтобы я смог плодотворно работать в
Англии, где у меня будут затруднения не только материального, но и
семейного характера. Поверьте, если бы я мог, я совсем бросил бы службу,
только бы не возвращаться в Англию. Я пишу об этом, чтобы Вы поняли, как
мне не хочется отсюда уезжать. Вы, видимо, не считаете меня плохим
корреспондентом, а я впервые обращаюсь к Вам с просьбой".
Я перечел свою статью о сражении в Фат-Дьеме, которую я тоже отправлял
через Гонконг. Французы теперь не будут в обиде, - осада снята и поражение
можно изобразить как победу. Потом я разорвал последнюю страницу письма к
редактору: все равно "личные мотивы" послужат лишь поводом для насмешек.
Все и так знали, что у каждого корреспондента есть своя "туземная"
возлюбленная. Главный редактор посмеется по этому поводу в беседе с
дежурным редактором, а тот, раздумывая об этой пикантной ситуации,
вернется в свой домик в Стритхеме и уляжется в кровать рядом с верной
женой, которую он много лет назад вывез из Глазго. Я мысленно видел этот
дом, в котором нечего рассчитывать на сострадание: поломанный трехколесный
велосипед в прихожей, разбитую кем-то из домашних любимую трубку, а в
гостиной - детскую рубашонку, к которой еще не пришили пуговку... "Личные
мотивы". Выпивая в пресс-клубе, мне не хотелось бы выслушивать шуточки,
вспоминая о Фуонг.
В дверь постучали. Я отворил Пайлу, и его черный пес прошел в комнату
первым. Пайл оглядел комнату через мое плечо и убедился, что она пуста.
- Я один, - сказал я. - Фуонг ушла к сестре.
Пайл покраснел. Я заметил, что он был в гавайской рубашке, хотя и
довольно скромной по рисунку и расцветке. Меня удивило, что он так
вырядился: неужели его обвинили в антиамериканской деятельности?
- Надеюсь, не помешал... - сказал он.
- Конечно, нет. Хотите чего-нибудь выпить?
- Спасибо. У вас есть пиво?
- Увы! У нас нет холодильника, приходится посылать за льдом. Стаканчик
виски?
- Если можно, самую малость. Я не поклонник крепких напитков.
- Без примеси?
- Побольше содовой, если у вас ее вдоволь.
- Я не видел вас с Фат-Дьема.
- Вы получили мою записку, Томас?
Назвав меня по имени, он словно заявлял этим, что тогда и не думал
шутить: он не прячется и открыто пришел сюда, чтобы отнять у меня Фуонг. Я
заметил, что его короткие волосы были аккуратно подстрижены; видно, и
гавайская рубашка тоже должна была изображать брачное оперение самца.
- Я получил вашу записку. Хорошо бы дать вам по уху.
- Конечно, - сказал он. - И вы были бы правы, Томас. Но в колледже мы
занимались боксом, и я намного вас моложе.
- Верно. Пожалуй, не стоит.
- Знаете, Томас (я убежден, что и вы смотрите на это так же), мне
неприятно говорить с вами о Фуонг за ее спиной. Я надеялся, что она будет
дома.
- О чем же нам тогда говорить: о пластмассе? - Я не хотел нападать на
него врасплох.
- Вы знаете? - удивился он.
- Мне рассказала Фуонг.
- Как она могла...
- Не беспокойтесь, об этом знает весь город. А разве это так важно? Вы
собираетесь делать игрушки?
- Мы не любим, когда о нашей помощи другим странам осведомлены во всех
подробностях. Вы ведь слышали, что такое конгресс, да и наши странствующие
сенаторы тоже. У нас в отрядах были крупные неприятности из-за того, что
мы применяли не те лекарства, которые предусмотрены.
- А я все-таки не понимаю, зачем вам пластмасса.
Его черный пес сидел посреди комнаты, тяжело дыша от жары, занимая
слишком много места; язык у собаки был похож на обугленный сухарь. Пайл
ответил как-то неопределенно:
- Да знаете, мы собирались наладить кое-какие местные промыслы, но
приходится остерегаться французов. Они хотят, чтобы все товары покупались
во Франции.
- Понятно. Война стоит денег.
- Вы любите собак?
- Нет.
- А мне казалось, что англичане - большие любители собак.
- Нам кажется, что американцы - большие любители долларов, но, должно
быть, и среди вас есть исключения.
- Не знаю, как бы я жил без Герцога. Верите, иногда я чувствую себя
таким одиноким...
- Вас тут столько понаехало.
- Мою первую собаку звали Принц. Я назвал ее в честь Черного принца.
Знаете, того самого парня, который...
- Вырезал всех женщин и детей в Лиможе?
- Этого я не помню.
- История обычно умалчивает о его подвиге.
Мне еще не раз предстояло видеть по его лицу, какую боль он испытывает
всякий раз, когда действительность не отвечает его романтическим
представлениям или когда кто-нибудь, кого он любит и почитает, падает с
высоченного пьедестала, который он ему воздвиг. Однажды, помнится, я
уличил Йорка Гардинга в грубейшей ошибке и мне же пришлось долго утешать
Пайла.
- Людям свойственно ошибаться, - сказал я.
Пайл как-то неестественно хихикнул:
- Назовите меня болваном, но мне казалось, что он... непогрешим. Отец
был так им очарован в тот раз, когда они встретились, а моему отцу совсем
не легко угодить.
Большая черная собака, по кличке Герцог, попыхтев вволю и по-хозяйски
освоившись в комнате, стала обнюхивать ее углы.
- Нельзя ли попросить вашу собаку посидеть спокойно?
- Ах, простите, пожалуйста. Герцог! Сидеть, Герцог. - Герцог уселся и
стал шумно вылизывать половые органы. Я встал, чтобы налить виски, и
мимоходом ухитрился прервать его туалет. Тишина воцарилась ненадолго:
Герцог принялся чесаться.
- Герцог такой умный, - сказал Пайл.
- А какая судьба постигла Принца?
- Мы жили на ферме в Коннектикуте, и его задавило машиной.
- Вас это очень расстроило?
- О да, я страдал! Он ведь так много значил в моей жизни. Но ничего не
поделаешь, пришлось примириться. Все равно его не вернешь.
- А если вы потеряете Фуонг, с этим тоже сумеете примириться?
- О да, надеюсь. А вы?
- Сомневаюсь. Я могу даже взбеситься. Вы этого не боитесь, Пайл?
- Мне так хочется, чтобы вы звали меня Олденом, Томас.
- Лучше не надо. К Пайлу я уже привык. Так вы меня не боитесь?
- Конечно, нет. Вы, пожалуй, самый честный парень из всех, кого я знаю.
Вспомните, как вы себя вели, когда я к вам ввалился.
- Помню. Перед тем как заснуть, я подумал: "Вот было бы славно, если бы
началась атака и его убили". Вы пали бы смертью героя, Пайл. За
Демократию.
- Не смейтесь надо мной, Томас. - Он смущенно вытянул свои длинные
ноги. - Хоть вы и считаете меня олухом, я понимаю, когда вы меня
дразните...
- Я и не думал вас дразнить.
- Если говорить начистоту, вам ведь тоже хочется, чтобы ей было хорошо.
В этот миг послышались шаги Фуонг. У меня еще теплилась надежда, что он
уйдет прежде, чем Фуонг вернется. Но и Пайл услышал ее шаги; он их узнал.
Он сразу сказал: "А вот и она!", хотя и слышал ее шаги один-единственный
раз, в тот первый вечер. Даже пес подошел к двери, которую я оставил
открытой, чтобы было прохладнее, словно признал Фуонг членом семьи Пайла.
Я один был здесь чужой.
- Сестры нет дома, - сказала Фуонг, исподтишка поглядывая на Пайла.
Я не знал, говорит она правду или, может быть, сестра сама отослала ее
домой.
- Ты ведь помнишь мистера Пайла? - спросил я.
- Enchantee [очень рада (фр.)]. - Нельзя было вести себя более чинно.
- Я счастлив, что вижу вас снова, - сказал он, краснея.
- Comment? [Что? (фр.)]
- Она не очень хорошо понимает по-английски, - заметил я.
- Увы, а я прескверно говорю по-французски. Правда, я беру уроки. И уже
немножко понимаю, когда мисс Фуонг говорит помедленнее.
- Я буду вашим переводчиком, - заявил я. - К здешнему произношению не
сразу привыкнешь. Ну, что бы вы хотели ей сказать? Садись, Фуонг. Мистер
Пайл пришел специально затем, чтобы тебя повидать. Вы уверены, - спросил я
Пайла, - что мне не следует оставить вас наедине?
- Я хочу, чтобы вы слышали все, что я намерен сказать. Так будет куда
честнее.
- Валяйте.
Он объявил торжественно - таким тоном, словно давно все это выучил
наизусть, - что питает к Фуонг глубочайшую любовь и уважение. Он
почувствовал их с той самой ночи, когда с ней танцевал. Мне он почему-то
напомнил дворецкого, который водит туристов по особняку родовитой семьи.
Сердце Пайла было парадными покоями, а в жилые комнаты он давал заглянуть
лишь через щелочку, украдкой. Я переводил его речь с предельной
добросовестностью, - в переводе она звучала еще хуже, - в Фуонг сидела
молча, сложив на коленях руки, словно смотрела кинофильм.
- Поняла она? - спросил Пайл.
- По-видимому, да. Не хотите ли, чтобы я от себя добавил немножко пыла?
- Нет, что вы! - сказал он. - Переводите точно. Я не хочу, чтобы вы
влияли на ее чувства.
- Понятно.
- Передайте, что я хочу на ней жениться.
Я передал.
- Что она ответила?
- Она спрашивает, говорите ли вы серьезно. Я заверил ее, что вы
относитесь к породе серьезных людей.
- Вам не странно, что я прошу вас переводить?
- Да, пожалуй, это не очень-то принято.
не застал. Я решил, что он пошел прогуляться, - после того как он проделал
весь путь по реке от Нам-Диня, снайперы были ему нипочем; он так же не
способен был представить себе, что может испытать боль или подвергнуться
опасности, как и понять, какую боль он причиняет другим. Однажды - это
было несколько месяцев спустя - я вышел из себя и толкнул его в лужу той
крови, которую он пролил. Я помню, как он отвернулся, поглядел на свои
запачканные ботинки и сказал: "Придется почистить ботинки, прежде чем идти
к посланнику". Я знал, что он уже готовит речь словами, взятыми у Йорка
Гардинга. И все же он был по-своему человек прямодушный, и не странно ли,
что жертвой его прямодушия всегда бывал не он сам, а другие, впрочем, лишь
до поры до времени - до той самой ночи под мостом в Дакоу.
Только вернувшись в Сайгон, я узнал, что, пока я пил свой кофе, Пайл
уговорил молодого флотского офицера захватить его на десантное судно;
после очередного рейса оно высадило его тайком в Нам-Дине. Пайлу повезло,
и он вернулся в Ханой со своим отрядом по борьбе с трахомой, за двадцать
четыре часа до того, как власти объявили, что дорога перерезана. Когда я
добрался, наконец, до Ханоя, он уже уехал на Юг, оставив мне записку у
бармена в Доме прессы.
"Дорогой Томас, - писал он, - я даже выразить не могу, как шикарно Вы
вели себя а ту ночь. Поверьте, душа у меня ушла в пятки, когда я Вас
увидел. (А где же была его душа во время путешествия вниз по реке?) На
свете мало людей, которые приняли бы удар так мужественно. Вы вели себя
просто великолепно, и теперь, когда я вам все сказал, я совсем не чувствую
себя так гадко, как прежде. (Неужели ему нет дела ни до кого, кроме себя?
- подумал я со злостью, сознавая в то же время, что он этого не хотел.
Главное для него было в том, чтобы не чувствовать себя подлецом, - тогда
вся эта история станет куда приятнее, - и мне будет лучше жить, и Фуонг
будет лучше жить, и всему миру будет лучше жить, даже атташе по
экономическим вопросам и посланнику и тем будет лучше жить. Весна пришла в
Индокитай с тех пор, как Пайл перестал быть подлецом.) Я прождал Вас здесь
24 часа, но если не уеду сегодня, то не попаду в Сайгон еще целую неделю,
а настоящая моя работа - на Юге. Ребятам из отряда по борьбе с трахомой я
сказал, чтобы они к Вам заглянули, - они Вам понравятся. Отличные ребята и
настоящие работяги. Пожалуйста, не волнуйтесь, что я возвращаюсь в Сайгон
раньше Вас. Обещаю Вам не видеть Фуонг до Вашего приезда. Я не хочу, чтобы
Вы потом думали, что я хоть в чем-то вел себя непорядочно.
С сердечным приветом Ваш _Олден_".
Снова эта невозмутимая уверенность, что "потом" потеряю Фуонг именно я.
Откуда такая вера в себя? Неужели из-за высокого курса доллара? Когда-то
мы, в Англии, называли хорошего человека "надежным, как фунт стерлингов".
Не настало ли время говорить о любви, надежной, как доллар? Разумеется,
долларовая любовь подразумевает и законный брак, и законного сына -
наследника капиталов, и "день американской матери", хотя в конце концов
она может увенчаться разводом в городе Рино или на Виргинских островах, -
не знаю, куда они теперь ездят для своих скоропалительных разводов.
Долларовая любовь - это благие намерения, спокойная совесть и пусть
пропадает пропадом все на свете. У моей любви не было никаких намерений:
она знала, какое ее ожидает будущее. Все, что было в моей власти, -
сделать будущее не таким тяжким, подготовиться к нему исподволь, - а для
этого даже опиум имел свой смысл. Но я никогда не предполагал, что
будущее, к которому мне придется подготовить Фуонг, - это смерть Пайла.
Мне нечего было делать, и я отправился на пресс-конференцию. Там,
конечно, был Гренджер. Председательствовал молодой и слишком красивый
французский полковник. Он говорил по-французски, а переводил офицер рангом
пониже. Французские корреспонденты держались все вместе, как футбольная
команда. Мне трудно было сосредоточиться на том, что говорит полковник; я
думал о Фуонг: а что, если Пайл прав и я ее потеряю?. Как тогда жить
дальше?
Переводчик сказал:
- Полковник сообщает, что неприятель потерпел серьезное поражение и
понес тяжелые потери - в размере целого батальона. Последние отряды
противника переправляются теперь обратно через реку Красную на самодельных
плотах. Их беспрерывно бомбит наша авиация.
Полковник провел рукой по своим элегантно причесанным соломенным
волосам и, играя указкой, прошелся вдоль огромных карт на стене.
Один из американских корреспондентов спросил:
- А какие потери у французов?
Полковник отлично понял вопрос - обычно его задавали именно на этой
стадии пресс-конференции, - но он сделал паузу в ожидании перевода, подняв
указку и ласково улыбаясь, как любимый учитель в школе. Потом он ответил
терпеливо и уклончиво.
- Полковник говорит, что наши потери невелики. Точная цифра еще не
известна.
Это всегда было сигналом к атаке. Рано или поздно полковнику придется
найти формулировку, которая позволит ему справиться с непокорными
учениками, не то директор школы назначит более умелого преподавателя,
который наведет порядок в классе.
- Неужели полковник всерьез хочет уверить нас, - заявил Гренджер, - что
у него было время подсчитать убитых солдат противника и не было времени
подсчитать своих собственных?
Полковник терпеливо плел паутину лжи, отлично зная, что ее сметет
следующий же вопрос. Французские корреспонденты хранили угрюмое молчание.
Если бы американцы вырвали у полковника признание, те не замедлили бы его
подхватить, но они не хотели участвовать в облаве на своего
соотечественника.
- Полковник говорит, что противник отброшен. Можно сосчитать убитых за
линией фронта, но пока сражение продолжается, вы не должны ожидать
сведений от наступающих французских частей.
- Дело вовсе не в том, что ожидаем мы, - сказал Гренджер, - дело в том,
что знает штаб и чего он не знает. Неужели вы всерьез утверждаете, что
каждый взвод не сообщает по радио о своих потерях?
Терпение полковника истощилось. "Если бы только, - подумал я, - он не
дал себя запутать с самого начала и твердо заявил, что он знает цифры, но
не хочет их назвать. В конце концов, это была их война, а не наша. Даже
сам господь бог не давал нам права требовать у него сведений. Не нам
приходилось отбрехиваться от левых депутатов в Париже и отбиваться от
войск Хо Ши Мина между Красной и Черной реками. Не нам приходилось
умирать".
И вдруг полковник выкрикнул, что французские потери исчисляются как
один к трем; затем он повернулся к нам спиной и в ярости уставился на
карту. Убитые были его солдатами, его товарищами по оружию, офицерами,
которые учились вместе с ним в Сен-Сире [французская военная академия], -
для него это были не пустые цифры, как для Гренджера.
- Вот теперь мы, наконец, кое-чего добились, - сказал Гренджер и с
глупым торжеством оглядел своих коллег; французы, опустив головы, мрачно
что-то строчили.
- Это куда больше того, что могут сказать ваши войска в Корее, - сказал
я, сделав вид, что не понимаю его. Гренджер, ничуть не смутившись, перешел
к другой теме.
- Спросите полковника, - сказал он, - что французы собираются делать
дальше? Он говорит, что противник отходит через Черную реку...
- Красную реку, - поправил его переводчик.
- А мне все равно, какого цвета у вас тут реки. Мы хотим знать, что
французы собираются делать дальше.
- Противник отступает.
- А что произойдет, когда он переберется на другой берег? Что вы будете
делать тогда? Усядетесь на своем берегу и скажете: дело в шляпе?
С угрюмым терпением французские офицеры прислушивались к наглому голосу
Гренджера. В наши дни от солдата требуется даже смирение.
- Может, ваши самолеты будут им сбрасывать новогодние открытки?
Капитан перевел добросовестно, вплоть до слов "новогодние открытки".
Полковник подарил нас ледяной улыбкой.
- Отнюдь не новогодние открытки, - сказал он.
Мне кажется, Гренджера особенно бесила красота полковника. Он не был -
по крайней мере в представлении Гренджера - настоящим мужчиной. Гренджер
изрек:
- Ничего другого вы и не сбрасываете.
И вдруг полковник свободно заговорил по-английски: он отлично знал
язык.
- Если бы мы получили снаряжение, обещанное американцами, - сказал он,
- у нас было бы что сбрасывать.
Несмотря на свои утонченные манеры, полковник, право же, был
простодушным человеком. Он верил, что газетчику честь его страны дороже,
чем сенсация. Гренджер спросил в упор (он был человек дельный, и факты
отлично укладывались у него в голове):
- Вы хотите сказать, что снаряжение, обещанное к началу сентября, до
сих пор не получено?
- Да.
Наконец-то Гренджер получил свою сенсацию; он начал строчить.
- Простите, - сказал полковник, - это не для печати, а для ориентации.
- Но позвольте, - запротестовал Гренджер, - это же сенсация. Тут мы
сможем вам помочь.
- Нет, предоставьте это дипломатам.
- А разве мы чем-нибудь можем повредить?
Французские корреспонденты растерялись: они почти не понимали
по-английски. Полковник нарушил правила игры. Среди них поднялся ропот.
- Тут я не судья, - сказал полковник. - А вдруг американские газеты
напишут: "Ох уж эти французы, вечно жалуются, вечно клянчат". А коммунисты
в Париже будут нас обвинять: "Видите, французы проливают кровь за Америку,
а Америке жаль для них даже подержанного вертолета". Ничего хорошего из
этого не выйдет. В конце концов мы так и останемся без вертолетов, а
противник так и останется на своем месте, в пятидесяти километрах от
Ханоя.
- Я по крайней мере могу сообщить, что вам позарез нужны вертолеты?
- Вы можете сообщить, - сказал полковник, - что шесть месяцев назад у
нас было три вертолета, а сейчас у нас один. Один, - повторил он с
оттенком горестного недоумения. - Можете сообщить: если кого-нибудь ранят
в бою, пусть даже легко, раненый знает, что он человек конченый.
Двенадцать часов, а то и целые сутки на носилках до госпиталя, плохие
дороги, авария, возможно, засада - вот вам и гангрена. Лучше уж, чтобы
тебя убило сразу.
Французские корреспонденты подались вперед, стараясь хоть что-нибудь
понять.
- Так и напишите, - сказал полковник; от того, что он был красив, его
злость была еще заметнее. - Interpretez! [Переведите! (фр.)] - приказал он
и вышел из комнаты, дав капитану непривычное задание: переводить с
английского на французский.
- Ну и задал же я ему жару, - сказал с удовлетворением Гренджер и
отправился в бар сочинять телеграмму.
Свою телеграмму я писал недолго: мне нечего было сообщить о Фат-Дьеме
такого, что пропустил бы цензор. Если бы корреспонденция того стоила, я
мог бы слетать в Гонконг и отослать ее оттуда, но была ли на свете такая
сенсация, из-за которой стоило рисковать, чтобы тебя отсюда выслали?
Сомневаюсь. Высылка означала конец жизни: она означала победу Пайла; и
вот, когда я вернулся в гостиницу, его победа, мой конец подстерегали меня
в почтовом ящике. Это была телеграмма: меня поздравляли с повышением по
службе. Данте не смог выдумать подобной пытки для осужденных любовников.
Паоло никогда не повышали в ранге, переводя из ада в чистилище.
Я поднялся к себе, в пустую комнату, где из крана капала холодная вода
(горячей воды в Ханое не было), и сел на кровать, а собранная в узел сетка
от москитов висела у меня над головой, как грозовая туча. Мне предстояло в
Лондоне стать заведующим иностранным отделом газеты и каждый день в
половине четвертого приезжать на остановку Блекфрайэрс, в мрачное здание
викторианской эпохи с медным барельефом лорда Солсбери у лифта. Эту добрую
весть мне переслали из Сайгона; интересно, дошла ли она до ушей Фуонг? Я
больше не мог оставаться только репортером: мне нужно было обзавестись
своей точкой зрения, и в обмен на такую сомнительную привилегию меня
лишали последней надежды в соперничестве с Пайлом. Я мог противопоставить
свой опыт его девственной простоте, а опыт был такой же хорошей картой в
любовной игре, как и молодость, но теперь я уже не мог предложить Фуонг
никакого будущего, ни единого года, а будущее было главным козырем. Я
позавидовал самому последнему офицеру, которого снедала тоска по родине и
подстерегала случайная смерть. Мне хотелось заплакать, но глаза мои были
сухи, как водопроводная труба, подававшая горячую воду. Пусть другие едут
домой, - мне нужна только моя комната на улице ватина.
После наступления темноты в Ханое становится холодно, а свет здесь
горит не так ярко, как в Сайгоне, что куда более пристало темным платьям
женщин и военной обстановке. Я поднялся по улице Гамбетты к бару "Пакс", -
мне не хотелось пить в "Метрополе" с французскими офицерами, их женами и
девушками; когда я дошел до бара, я услышал далекий гул орудий со стороны
Хоа-Биня. Днем он тонул в уличном шуме, но теперь в городе было тихо,
только слышалось, как звенели велосипедные звоночки на стоянках велорикш.
Пьетри восседал на обычном месте. У него был странный продолговатый череп:
голова торчала у него прямо на плечах, как груша на блюде; Пьетри служил в
охранке и был женат на хорошенькой уроженке Тонкина, которой и принадлежал
бар "Пакс". Его тоже не очень-то тянуло домой. Он был корсиканец, но любил
Марсель, а Марселю предпочитал свой стул на тротуаре у входа в бар на
улице Гамбетты. Я подумал, знает ли он уже, что написано в присланной мне
телеграмме.
- Сыграем в "восемьдесят одно"? - спросил он.
- Ладно.
Мы стали кидать кости, и мне показалось немыслимым, что я когда-нибудь
смогу жить вдали от улицы Гамбетты и от улицы Катина, без вяжущего
привкуса вермута-касси, привычного стука костей и орудийного гула,
передвигавшегося вдоль линии горизонта, словно по часовой стрелке.
- Я уезжаю, - сказал я.
- Домой? - спросил Пьетри, бросая на стол четыре, два и один.
- Нет. В Англию.
Пайл напросился зайти ко мне выпить, но я отлично знал, что он не пьет.
Прошло несколько недель, и наша фантастическая встреча в Фат-Дьеме
казалась теперь совсем неправдоподобной, - даже то, что тогда говорилось,
изгладилось из моей памяти. Наш разговор стал похож на полустертые надписи
на римской гробнице, а я - на археолога, который бьется над тем, чтобы их
прочесть.
Мне вдруг пришло в голову, что он меня разыгрывал и что разговор наш
был лишь замысловатой, хоть и нелепой ширмой для того, что его на самом
деле интересовало: в Сайгоне поговаривали, что он - агент той службы,
которую почему-то зовут "секретной". Не поставлял ли он американское
оружие "третьей силе" - трубачам епископа (ведь это было все, что осталось
от его молоденьких и насмерть перепуганных наемников, которым никто и не
думал платить жалованье)? Телеграмму, которая так долго ждала меня в
Ханое, я спрятал в карман. Незачем было рассказывать о ней Фуонг: стоило
ли отравлять плачем и ссорами те несколько месяцев, которые нам осталось с
ней провести? Я не собирался просить о разрешении на выезд до последней
минуты, - вдруг у Фуонг в иммиграционном бюро окажется родственник?
- В шесть часов придет Пайл, - сказал я ей.
- Я схожу к сестре, - заявила она.
- Ему, вероятно, хочется тебя повидать.
- Он не любит ни меня, ни моих родных. Он ни разу не зашел к сестре,
пока тебя не было, хотя она его и приглашала. Сестра очень обижена.
- Тебе незачем уходить.
- Если бы Пайл хотел меня видеть, он пригласил бы нас в "Мажестик". Он
хочет поговорить с тобой с глазу на глаз - по делу.
- Какое у него может быть дело?
- Говорят, он ввозит сюда всякие вещи.
- Какие вещи?
- Лекарства, медикаменты...
- Это для отрядов по борьбе с трахомой.
- Ты думаешь? На таможне их запрещено вскрывать. Они идут как
дипломатическая почта. Но как-то раз, по ошибке, один пакет вскрыли.
Первый секретарь пригрозил, что американцы больше ничего сюда не будут
ввозить. Служащий был уволен.
- А что было в пакете?
- Пластмасса.
Я спросил рассеянно:
- Зачем им пластмасса?
Когда Фуонг ушла, я написал в Англию. Через несколько дней сотрудник
агентства Рейтер собирался в Гонконг и мог отправить мое письмо оттуда. Я
знал, что попытка моя безнадежна, но хотел сделать все, что от меня
зависело, чтобы потом себя не попрекать. Сейчас совсем не время менять
корреспондента, писал я главному редактору. Генерал де Латтр умирает в
Париже, французы собираются оставить Хоа-Бинь. Север никогда еще не был в
такой опасности. А я не гожусь на роль заведующего иностранным отделом: я
- репортер, у меня ни о чем не бывает своего мнения. В заключение я даже
подкрепил свои доводы личными мотивами, хотя и не рассчитывал, что
человечность обитает под лучами электрической лампочки без абажура, среди
зеленых козырьков и стандартных фраз: "в интересах газеты", "обстановка
требует..." и т.д.
"Личные мотивы, - писал я, - вынуждают меня глубоко сожалеть о моем
переводе из Вьетнама. Не думаю, чтобы я смог плодотворно работать в
Англии, где у меня будут затруднения не только материального, но и
семейного характера. Поверьте, если бы я мог, я совсем бросил бы службу,
только бы не возвращаться в Англию. Я пишу об этом, чтобы Вы поняли, как
мне не хочется отсюда уезжать. Вы, видимо, не считаете меня плохим
корреспондентом, а я впервые обращаюсь к Вам с просьбой".
Я перечел свою статью о сражении в Фат-Дьеме, которую я тоже отправлял
через Гонконг. Французы теперь не будут в обиде, - осада снята и поражение
можно изобразить как победу. Потом я разорвал последнюю страницу письма к
редактору: все равно "личные мотивы" послужат лишь поводом для насмешек.
Все и так знали, что у каждого корреспондента есть своя "туземная"
возлюбленная. Главный редактор посмеется по этому поводу в беседе с
дежурным редактором, а тот, раздумывая об этой пикантной ситуации,
вернется в свой домик в Стритхеме и уляжется в кровать рядом с верной
женой, которую он много лет назад вывез из Глазго. Я мысленно видел этот
дом, в котором нечего рассчитывать на сострадание: поломанный трехколесный
велосипед в прихожей, разбитую кем-то из домашних любимую трубку, а в
гостиной - детскую рубашонку, к которой еще не пришили пуговку... "Личные
мотивы". Выпивая в пресс-клубе, мне не хотелось бы выслушивать шуточки,
вспоминая о Фуонг.
В дверь постучали. Я отворил Пайлу, и его черный пес прошел в комнату
первым. Пайл оглядел комнату через мое плечо и убедился, что она пуста.
- Я один, - сказал я. - Фуонг ушла к сестре.
Пайл покраснел. Я заметил, что он был в гавайской рубашке, хотя и
довольно скромной по рисунку и расцветке. Меня удивило, что он так
вырядился: неужели его обвинили в антиамериканской деятельности?
- Надеюсь, не помешал... - сказал он.
- Конечно, нет. Хотите чего-нибудь выпить?
- Спасибо. У вас есть пиво?
- Увы! У нас нет холодильника, приходится посылать за льдом. Стаканчик
виски?
- Если можно, самую малость. Я не поклонник крепких напитков.
- Без примеси?
- Побольше содовой, если у вас ее вдоволь.
- Я не видел вас с Фат-Дьема.
- Вы получили мою записку, Томас?
Назвав меня по имени, он словно заявлял этим, что тогда и не думал
шутить: он не прячется и открыто пришел сюда, чтобы отнять у меня Фуонг. Я
заметил, что его короткие волосы были аккуратно подстрижены; видно, и
гавайская рубашка тоже должна была изображать брачное оперение самца.
- Я получил вашу записку. Хорошо бы дать вам по уху.
- Конечно, - сказал он. - И вы были бы правы, Томас. Но в колледже мы
занимались боксом, и я намного вас моложе.
- Верно. Пожалуй, не стоит.
- Знаете, Томас (я убежден, что и вы смотрите на это так же), мне
неприятно говорить с вами о Фуонг за ее спиной. Я надеялся, что она будет
дома.
- О чем же нам тогда говорить: о пластмассе? - Я не хотел нападать на
него врасплох.
- Вы знаете? - удивился он.
- Мне рассказала Фуонг.
- Как она могла...
- Не беспокойтесь, об этом знает весь город. А разве это так важно? Вы
собираетесь делать игрушки?
- Мы не любим, когда о нашей помощи другим странам осведомлены во всех
подробностях. Вы ведь слышали, что такое конгресс, да и наши странствующие
сенаторы тоже. У нас в отрядах были крупные неприятности из-за того, что
мы применяли не те лекарства, которые предусмотрены.
- А я все-таки не понимаю, зачем вам пластмасса.
Его черный пес сидел посреди комнаты, тяжело дыша от жары, занимая
слишком много места; язык у собаки был похож на обугленный сухарь. Пайл
ответил как-то неопределенно:
- Да знаете, мы собирались наладить кое-какие местные промыслы, но
приходится остерегаться французов. Они хотят, чтобы все товары покупались
во Франции.
- Понятно. Война стоит денег.
- Вы любите собак?
- Нет.
- А мне казалось, что англичане - большие любители собак.
- Нам кажется, что американцы - большие любители долларов, но, должно
быть, и среди вас есть исключения.
- Не знаю, как бы я жил без Герцога. Верите, иногда я чувствую себя
таким одиноким...
- Вас тут столько понаехало.
- Мою первую собаку звали Принц. Я назвал ее в честь Черного принца.
Знаете, того самого парня, который...
- Вырезал всех женщин и детей в Лиможе?
- Этого я не помню.
- История обычно умалчивает о его подвиге.
Мне еще не раз предстояло видеть по его лицу, какую боль он испытывает
всякий раз, когда действительность не отвечает его романтическим
представлениям или когда кто-нибудь, кого он любит и почитает, падает с
высоченного пьедестала, который он ему воздвиг. Однажды, помнится, я
уличил Йорка Гардинга в грубейшей ошибке и мне же пришлось долго утешать
Пайла.
- Людям свойственно ошибаться, - сказал я.
Пайл как-то неестественно хихикнул:
- Назовите меня болваном, но мне казалось, что он... непогрешим. Отец
был так им очарован в тот раз, когда они встретились, а моему отцу совсем
не легко угодить.
Большая черная собака, по кличке Герцог, попыхтев вволю и по-хозяйски
освоившись в комнате, стала обнюхивать ее углы.
- Нельзя ли попросить вашу собаку посидеть спокойно?
- Ах, простите, пожалуйста. Герцог! Сидеть, Герцог. - Герцог уселся и
стал шумно вылизывать половые органы. Я встал, чтобы налить виски, и
мимоходом ухитрился прервать его туалет. Тишина воцарилась ненадолго:
Герцог принялся чесаться.
- Герцог такой умный, - сказал Пайл.
- А какая судьба постигла Принца?
- Мы жили на ферме в Коннектикуте, и его задавило машиной.
- Вас это очень расстроило?
- О да, я страдал! Он ведь так много значил в моей жизни. Но ничего не
поделаешь, пришлось примириться. Все равно его не вернешь.
- А если вы потеряете Фуонг, с этим тоже сумеете примириться?
- О да, надеюсь. А вы?
- Сомневаюсь. Я могу даже взбеситься. Вы этого не боитесь, Пайл?
- Мне так хочется, чтобы вы звали меня Олденом, Томас.
- Лучше не надо. К Пайлу я уже привык. Так вы меня не боитесь?
- Конечно, нет. Вы, пожалуй, самый честный парень из всех, кого я знаю.
Вспомните, как вы себя вели, когда я к вам ввалился.
- Помню. Перед тем как заснуть, я подумал: "Вот было бы славно, если бы
началась атака и его убили". Вы пали бы смертью героя, Пайл. За
Демократию.
- Не смейтесь надо мной, Томас. - Он смущенно вытянул свои длинные
ноги. - Хоть вы и считаете меня олухом, я понимаю, когда вы меня
дразните...
- Я и не думал вас дразнить.
- Если говорить начистоту, вам ведь тоже хочется, чтобы ей было хорошо.
В этот миг послышались шаги Фуонг. У меня еще теплилась надежда, что он
уйдет прежде, чем Фуонг вернется. Но и Пайл услышал ее шаги; он их узнал.
Он сразу сказал: "А вот и она!", хотя и слышал ее шаги один-единственный
раз, в тот первый вечер. Даже пес подошел к двери, которую я оставил
открытой, чтобы было прохладнее, словно признал Фуонг членом семьи Пайла.
Я один был здесь чужой.
- Сестры нет дома, - сказала Фуонг, исподтишка поглядывая на Пайла.
Я не знал, говорит она правду или, может быть, сестра сама отослала ее
домой.
- Ты ведь помнишь мистера Пайла? - спросил я.
- Enchantee [очень рада (фр.)]. - Нельзя было вести себя более чинно.
- Я счастлив, что вижу вас снова, - сказал он, краснея.
- Comment? [Что? (фр.)]
- Она не очень хорошо понимает по-английски, - заметил я.
- Увы, а я прескверно говорю по-французски. Правда, я беру уроки. И уже
немножко понимаю, когда мисс Фуонг говорит помедленнее.
- Я буду вашим переводчиком, - заявил я. - К здешнему произношению не
сразу привыкнешь. Ну, что бы вы хотели ей сказать? Садись, Фуонг. Мистер
Пайл пришел специально затем, чтобы тебя повидать. Вы уверены, - спросил я
Пайла, - что мне не следует оставить вас наедине?
- Я хочу, чтобы вы слышали все, что я намерен сказать. Так будет куда
честнее.
- Валяйте.
Он объявил торжественно - таким тоном, словно давно все это выучил
наизусть, - что питает к Фуонг глубочайшую любовь и уважение. Он
почувствовал их с той самой ночи, когда с ней танцевал. Мне он почему-то
напомнил дворецкого, который водит туристов по особняку родовитой семьи.
Сердце Пайла было парадными покоями, а в жилые комнаты он давал заглянуть
лишь через щелочку, украдкой. Я переводил его речь с предельной
добросовестностью, - в переводе она звучала еще хуже, - в Фуонг сидела
молча, сложив на коленях руки, словно смотрела кинофильм.
- Поняла она? - спросил Пайл.
- По-видимому, да. Не хотите ли, чтобы я от себя добавил немножко пыла?
- Нет, что вы! - сказал он. - Переводите точно. Я не хочу, чтобы вы
влияли на ее чувства.
- Понятно.
- Передайте, что я хочу на ней жениться.
Я передал.
- Что она ответила?
- Она спрашивает, говорите ли вы серьезно. Я заверил ее, что вы
относитесь к породе серьезных людей.
- Вам не странно, что я прошу вас переводить?
- Да, пожалуй, это не очень-то принято.