- Когда вы уезжаете?
- Не знаю. Начальство полагает, что это можно будет устроить месяцев
через шесть.
- А полгода вы выдержите?
- Придется.
- Какую вы указали причину?
- Я сказал нашему атташе - вы его знаете - Джо... почти всю правду.
- Наверно, он считает меня сукиным сыном за то, что я не дал вам увести
мою девушку.
- Напротив, он скорее на вашей стороне.
Машина чихала и тянула из последних сил, - кажется, она стала чихать на
минуту раньше, чем я это заметил, - я размышлял над невинным вопросом
Пайла: "Вы ведь не станете меня обманывать?" Вопрос этот принадлежал к
миру первозданной человеческой психики, где слова Демократия и Честь
произносят с большой буквы, как писали в старину на надгробных плитах, и
где каждое слово имеет для вас то же значение, какое оно имело для вашего
деда.
- Готово, приехали, - сказал я.
- Нет горючего?
- Его было вдоволь. Я залил полный бак, прежде чем выехать. Эти негодяи
в Тайнине его выцедили. Надо было проверить. На них это похоже - оставить
нам ровно столько бензина, чтобы мы смогли выехать за пределы их зоны.
- Что же теперь делать?
- Мы кое-как доберемся до следующей вышки. Будем надеяться, что нас там
выручат.
Но нам не повезло. Машина не дотянула до вышки метров тридцать и стала.
Мы подошли к подножию вышки, и я крикнул часовым по-французски, что мы -
друзья и поднимемся наверх. Мне вовсе не хотелось, чтобы меня застрелил
вьетминский часовой. Ответа не последовало; никто даже не выглянул. Я
спросил Пайла:
- У вас есть револьвер?
- Никогда не ношу.
- И я тоже.
Последние краски заката - зеленые и золотистые, как стебли риса, -
стекали через край плоской земли; на сером однотонном небе резко чернела
сторожевая вышка. Комендантский час почти настал. Я крикнул снова, и снова
никто не ответил.
- Вы не помните, сколько вышек мы проехали от последнего форта?
- Не обратил внимания.
- И я тоже. - До следующего форта было не меньше шести километров - час
ходьбы. Я крикнул в третий раз, и тишина снова была единственным ответом.
- Похоже на то, что там пусто, - заметил я. - Пожалуй, я влезу наверх и
погляжу.
Желтый флаг с красными полосами, выгоревшими и ставшими оранжевыми,
означал, что мы выехали с территории хоа-хао и находились на
правительственной территории. Паял спросил:
- Вам не кажется, что, если обождать, может подойти машина?
- Возможно; но они могут подойти первыми.
- А что, если вернуться и зажечь фары? Дать сигнал.
- Ради бога, не надо.
Было уже так темно, что я споткнулся, отыскивая лестницу. Что-то
хрустнуло у меня под ногой; казалось, звук понесся по рисовым полям, - кто
его слышит? Пайл потерял очертания и превратился в неясное пятно на краю
дороги.
Тьма в этих краях не спускается, а падает камнем.
- Постойте там, пока я вас не позову, - сказал я.
Уж не втянута ли лестница наверх? Нет, она стоит на месте - по ней
может подняться и враг, но для часовых это - единственный путь к спасению.
Я стал взбираться.
Как часто я читал, о чем думают люди в минуту страха: о боге, о семье,
о женщине. Я преклоняюсь перед их самообладанием. Я не думал ни о чем,
даже о люке над головой; в эти секунды я перестал существовать; я сам стал
воплощением страха. На верхушке лестницы я стукнулся головой - страх не
слышит, не видит и не считает ступенек. Потом голова моя поднялась над
земляным полом, - никто в меня не выстрелил, и страх прошел.


На полу стоял маленький керосиновый фонарь; двое людей, прислонившись к
стене, сидя, наблюдали за мной. Один из них держал автомат, другой -
винтовку, но оба они были перепуганы не меньше моего. С виду они были
похожи на школьников, но молодость вьетнамцев уходит так же внезапно, как
солнце: вот они мальчики, и сразу же - старики. Я был рад, что цвет кожи и
разрез глаз служат мне паспортом, - сейчас бы солдаты не выстрелили даже
со страха.
Я вылез из люка и заговорил, чтобы их успокоить, объясняя, что моя
машина стоит внизу: у меня вышло горючее. Может, они продадут мне
немножко, если оно у них есть... Оглядевшись, я понял, что это
маловероятно. В круглой комнате не было ничего, кроме ящика с патронами
для автомата, деревянной кроватки и двух висевших на гвозде ранцев. Два
котелка с остатками риса и палочками для еды говорили о том, что ели они
без аппетита.
- Хоть немного бензина, чтобы мы могли добраться до следующего форта, -
просил я.
Один из сидевших у стены солдат - тот, что был с винтовкой, - покачал
головой.
- Не то нам придется провести здесь ночь.
- C'est defendu [это запрещается (фр.)].
- Кем?
- Вы штатский.
- Никто не заставит меня сидеть на дороге и ждать, пока мне перережут
глотку.
- Вы француз?
Говорил только один из них. Другой сидел отвернувшись, глядя в
амбразуру. Ему не было видно ничего, кроме клочка неба величиной с
открытку; казалось, он что-то слушает, и я стал слушать тоже. Тишина была
полна звуков; шумы эти трудно было определить - легкий треск, скрип,
шорох, что-то вроде покашливания, шепот. Потом я услышал Пайла; вероятно,
он подошел к подножию лестницы.
- Все в порядке, Томас?
- Поднимитесь, - крикнул я в ответ. Пайл стал подниматься по лестнице,
и молчавший солдат шевельнул автоматом; не думаю, чтобы он понял хоть
слово из того, что мы говорили, - движение было непроизвольным. Парень
был, видимо, парализован страхом. Я прикрикнул на него тоном сержанта:
"Клади автомат!" - и произнес французское ругательство, которое, надеялся,
он поймет.
Он послушался, не раздумывая. Пайл поднялся на вышку.
- Нас пригласили провести ночь в этой крепости, - сообщил я.
- Отлично, - сказал Пайл. В голосе его звучало недоумение. - Разве
одному из этих болванов не следовало бы стоять на часах?
- Они не любят, чтобы в них стреляли. Жаль, что вы не захватили с собой
чего-нибудь покрепче лимонного сока.
- В следующий раз захвачу непременно.
- Впереди у нас долгая ночь. - Теперь, когда Пайл был со мной, я больше
не слышал никакого шума. Даже оба солдата как будто успокоились.
- Что будет, если на них нападут вьетминцы? - спросил Пайл.
- Они выстрелят разок и удерут. Вы читаете об этом каждое утро в
"Экстрем ориан". "Прошлой ночью один из постов к юго-западу от Сайгона был
временно захвачен вьетминцами".
- Неважная перспектива.
- Между нами и Сайгоном сорок таких вышек. Всегда можно рассчитывать,
что попадет не тебе, а соседу.
- Нам очень пригодились бы мои бутерброды, - произнес Пайл. - А
все-таки одному из этих парней следовало бы стоять на карауле.
- Он боится, что его подкараулит пуля. - Теперь, когда мы тоже
устроились на полу, вьетнамцы перестали так нервничать. Им можно было
посочувствовать: не легко двум плохо обученным солдатам сидеть ночь за
ночью, гадая о том, когда с поля к вышке подкрадутся вьетминцы. Я спросил
Пайла:
- Вы думаете, они знают, что сражаются за Демократию? Жаль, здесь нет
Йорка Гардинга: он бы им объяснил.
- Вечно вы издеваетесь над Йорком, - сказал Пайл.
- Я издеваюсь над всеми, кто тратит золотое время, расписывая то, чего
нет, - абстрактные фетиши.
- Для него они не абстракция. А разве вы ни во что не верите? В бога,
например.
- У меня нет оснований верить в бога. А у вас?
- Есть. Я принадлежу к унитарной церкви.
- Скольким сотням миллионов богов поклоняются люди? Ведь даже набожный
католик верит в совершенно разных богов, когда он напуган, когда счастлив
или когда голоден.
- Может, если бог есть, он так велик, что каждый видит его по-своему.
- Как большого Будду в Бангкоке, - сказал я. - Его не увидишь всего
целиком. Но он хотя бы никуда не лезет.
- Вы просто хотите казаться бесчувственным. Верите же вы во что-нибудь?
Никто не может жить без веры.
- Конечно, я ведь не берклианец [Беркли Джордж (1684-1753) - английский
философ-идеалист; утверждал, что окружающие предметы не существуют
объективно, независимо от человека; реальны только ощущения]. Я верю, что
опираюсь об стену. Верю, что там лежит автомат.
- Я говорю не об этом.
- Я даже верю в то, что пишу, а это куда больше того, что может сказать
большинство ваших корреспондентов.
- Хотите сигарету?
- Я не курю ничего... кроме опиума. Угостите часовых. Нам лучше с ними
ладить. - Пайл встал, дал им закурить и вернулся. Я сказал: - Хотел бы я,
чтобы эти сигареты имели символическое значение, как хлеб-соль.
- Вы им не доверяете?
- Ни один французский офицер не рискнул бы провести ночь в такой вышке
наедине с двумя перепуганными насмерть часовыми. Были случаи, когда целые
взводы выдавали своих офицеров. Иногда вьетминцам больше помогает рупор,
чем противотанковое ружье. Я не виню этих солдат. Они ведь тоже ни во что
не верят. Вы и ваши единомышленники пытаетесь вести войну руками людей,
которых она вовсе не увлекает.
- Они не хотят коммунизма.
- Они хотят досыта риса, - возразил я. - Они не хотят, чтобы в них
стреляли. Они хотят, чтобы жизнь текла спокойно. Они не хотят, чтобы ими
помыкали люди с белой кожей.
- Если мы потеряем Индокитай...
- Слышал эту пластинку. Тогда мы потеряем Сиам, Малайю, Индонезию... А
что значит "потеряем"? Если бы я верил в вашего бога и в рай, я поставил
бы свою райскую цитру против вашего золотого нимба, что через пятьсот лет
на свете не будет ни Нью-Йорка, ни Лондона, а они по-прежнему будут
выращивать рис на этих полях, и в своих остроконечных шляпах носить
продукты на рынок, подвесив корзины на длинные жерди. А мальчуганы все так
же будут ездить верхом на буйволах. Я люблю буйволов, они не терпят нашего
запаха, запаха европейцев. И запомните: с точки зрения буйвола, вы - тоже
европеец.
- Их заставят верить в то, что им говорят, им не позволят думать, как
им хочется.
- Думать - это роскошь. Уж не воображаете ли вы, что, возвращаясь ночью
в свою глиняную хижину, крестьянин размышляет о Боге и Демократии?
- Разве в стране нет никого, кроме крестьян? А образованные люди?
По-вашему, они будут счастливы?
- Нет, - сказал я. - Мы ведь привили им наши идеи. Мы обучили их
опасной игре, вот почему мы и торчим здесь в надежде, что нам не перережут
глотки. Мы заслужили, чтобы нам их перерезали. Хотелось бы мне, чтобы и
ваш друг Йорк тоже был здесь. Интересно, как бы ему это понравилось.
- Йорк Гардинг очень храбрый человек. Знаете, в Корее...
- Он ведь там не служил в армии. У него был обратный билет. С обратным
билетом в кармане храбрость становится душевной гимнастикой, вроде
монашеского самобичевания: "Сколько я выдержу?" А вот эти бедняги не могут
удрать на самолете домой. Эй, - обратился я к ним, - как вас зовут? - Мне
казалось, что, узнав их имена, мы как-нибудь втянем их в беседу. Ответа не
последовало; они лишь угрюмо поглядывали на нас и сосали свои окурки. -
Наверно, думают, что мы французы, - сказал я.
- В том-то все дело, - подхватил Пайл. - Ваш противник не Йорк, а
французы. Их колониализм.
- Ах, уж эти мне ваши "измы" и "кратии". Дайте мне факты. Если хозяин
каучуковой плантации бьет своего батрака, - ладно, я против него. Но он
бьет его вовсе не по инструкции министра колоний. Во Франции он, верно,
бил бы свою жену. Я помню одного священника - такого нищего, - у него не
было даже лишней пары штанов, - в холерную эпидемию он по пятнадцати часов
в день обходил одну хижину за другой, питаясь рисом и соленой рыбой, а
причащал из старой чашки и деревянной тарелки. Я не верю в бога, но я за
такого священника. Может, и это, по-вашему, колониализм?
- Да, конечно, колониализм! Йорк говорит, что часто хорошие
администраторы больше всего мешают уничтожить плохую систему.
- Как бы там ни было, французы гибнут каждый день... и это отнюдь не
абстракция. Они не втягивают в войну здешних людей умелой ложью, как ваши
политиканы... или наши. Я был в Индии, Пайл, и я знаю, какой вред могут
принести либералы. У нас больше нет партии либералов, зато либерализм
заразил все другие партии. Все мы либо либеральные консерваторы, либо
либеральные социалисты; у всех у нас чистая совесть. Лучше уж быть
эксплуататором, который открыто дерется за то, чтобы эксплуатировать, и
умирает за это. Посмотрите на историю Бирмы. Мы вторглись в эту страну -
нашлись племена, которые нас поддержали; мы победили, но, как и вы,
американцы, мы в те дни не признавали себя колониалистами. Наоборот, мы
заключили мир с королем, вернули ему его край и предоставили распинать и
распиливать на части наших союзников. Они были простаками. Они думали, что
мы не уйдем. Но мы, либералы, боялись нечистой совести.
- Это было давно.
- Здесь будет не лучше. Их подстрекают, а потом бросят, оставив им
немного военного снаряжения и производство игрушек.
- Игрушек?
- Из вашей пластмассы.
- Ах да, понятно.
- Не знаю, почему я заговорил о политике. Она меня не интересует; я
ведь репортер. Я ни во что не вмешиваюсь.
- Разве? - заметил Пайл.
- Я спорю, чтобы скоротать эту проклятую ночь, вот и все. Я не хочу
становиться на чью-нибудь сторону. Кто бы ни победил, я буду только
свидетелем, репортером.
- Если победят они, вам придется писать неправду.
- Всегда есть обходной путь, да я, впрочем, не заметил, чтобы наши
газеты так уж почитали истину.
Наша мирная болтовня, по-видимому, подбодрила солдат; белые голоса - а
ведь и голоса тоже имеют свой цвет: желтые голоса поют, черные издают
гортанный звук, словно полощут горло, а белые просто говорят - создадут
впечатление, будто нас много, и отпугнут противника. Часовые снова взялись
за свои котелки, отдирая палочками еду и поглядывая на нас с Пайлом.
- Значит, вы думаете, что мы проиграли?
- Не в этом суть, - сказал я. - Но мне не очень-то хочется, чтобы вы
выиграли. Я бы предпочел, чтобы вот эти бедняги были счастливы... вот и
все. Я бы хотел, чтобы им не нужно было сидеть по ночам в темноте,
перепуганным насмерть.
- Надо же сражаться за свободу.
- Я что-то не замечал, чтобы здесь сражались американцы. А свобода -
право, не знаю, что это такое. Спросим у них. - Я окликнул солдат
по-французски: - La liberte - qu'est ce que c'est la liberte? [Свобода -
что такое свобода? (фр.)] Они слизывали с палочек рис и молча на нас
глядели.
- Неужели вы хотите, чтобы все люди были на один лад? - спросил Пайл. -
Вам просто нравится спорить. Вы интеллигент. Вам так же дорога свобода
человеческой личности, как и мне... или Йорку.
- А почему мы стали заботиться о ней только теперь? Сорок лет назад
никто о ней и не заикался.
- Тогда ей ничего не угрожало.
- Нашей личности ничего не угрожало - еще бы! - но разве кто-нибудь
думал о личности того, кто выращивает рис, и думает о нем сейчас?
Единственный, кто обращается с ним как с человеком, это политический
комиссар: посидит в его хижине, спросит имя, выслушает жалобы; ежедневно
тратит на него целый час, чтобы чему-нибудь научить - неважно чему; но
обходится с ним как с человеком, с существом, которое представляет
ценность. Не суйтесь вы на Восток с вашим кудахтаньем об угрозе
человеческой личности. Тут сразу обнаружится, что вы - неправая сторона:
это они стоят за человеческую личность, а мы за рядового номер 23987,
единицу в глобальной стратегии.
- Вы не верите и половине того, что говорите, - смущенно возразил Пайл.
- Верю на три четверти. Я здесь давно. К счастью, я ни во что не
вмешиваюсь, а не то у меня явилось бы искушение кое-что пред примять...
потому что здесь, на Востоке, мне, знаете ли, не нравится ваш Айк. Мне
нравятся, если на то пошло, вот эти двое. Это их страна... Который час?
Мои часы остановились.
- Половина девятого.
- Еще каких-нибудь десять часов, и мы сможем двинуться в путь.
- Становится довольно прохладно, - ежась, сказал Пайл. - Вот не ожидал.
- Кругом вода. В машине у меня одеяло. Как-нибудь обойдемся.
- А идти за ним не опасно?
- Для вьетминцев еще рановато.
- Давайте, я схожу.
- Я больше привык к темноте.
Я поднялся, и оба солдата перестали есть. Я им сказал:
- Je reviens tout de suite [я сейчас вернусь (фр.)], - спустил ноги в
люк, нащупал лестницу и стал спускаться. До чего же успокаивают разговоры,
в особенности на отвлеченные темы: она делают обыденной самую необычайную
обстановку. Я больше не чувствовал страха: у меня было такое ощущение,
будто я вышел из комнаты и должен туда вернуться, чтобы продолжать спор;
славно мы были на улице Катина, в баре "Мажестик" или даже где-то
поблизости от Гордон-сквера.
Я постоял внизу, чтобы глаза мои привыкли к темноте. Светили звезды, но
луны не было. Лунный свет напоминает мне мертвецкую и холодное сияние
лампочки без абажура над мраморной скамьей; свет звезд полон жизни и
движения, словно кто-то в необъятном просторе передает нам послание доброй
воли; ведь даже в именах звезд есть что-то дружественное. Венера - это
женщина, которую мы любим. Медведицы - мишки нашего детства, а, наверно,
для тех, кто верит, как моя жена, Южный Крест - это любимый псалом или
вечерняя молитва. Я немного поежился, как Пайл. Однако ночь была теплая,
только неглубокая вода по обе стороны дороги придавала теплу какой-то
леденящий оттенок. Я пошел к машине, и мне вдруг почудилось, что ее нет.
Мне стало не по себе, хотя я и вспомнил, что машина застряла в тридцати
метрах отсюда. Я шел сгорбившись: мае казалось, что так я менее приметен.
Чтобы достать одеяло, мне пришлось отпереть багажник; щелканье замка и
скрип крышки заставили меня вздрогнуть. Я одни производил шум в ночи,
которая, казалось, была полна людей, и это меня отнюдь не радовало.
Перекинув одеяло через плечо, я опустил крышку багажника осторожнее, чем
ее поднимал, и как раз в тот миг, когда щелкнул замок, небо в сторону к
Сайгону озарилось вспышкой огня и по дороге понесся грохот взрыва.
Застрекотал автомат, застрекотал и умолк, прежде чем прекратился грохот. Я
подумал: "Кому-то досталось" - и очень издалека услышал голоса, кричавшие
от боли или ужаса, а может быть, и от упоения победой. Я почему-то был
уверен, что на нас нападут сзади, оттуда, откуда мы приехали, и вдруг мне
показалось несправедливым, что вьетминцы впереди, между нами и Сайгоном.
Мы, словно ничего не ведая, приближались к опасности, вместо того чтобы от
нее отдалиться, да и сейчас я шел туда, где таилась опасность, к вышке. Я
шел, потому что бежать было куда слышнее, но тело мое порывалось бежать.
У подножия лестницы я крикнул Пайлу: "Это я, Фаулер" (даже тут я не мог
назвать ему себя по имени). Обстановка наверху переменилась. Котелки с
рисом снова стояли на полу; один из солдат, прижавшись к стене, не спускал
глаз с Пайла, держа у ноги винтовку, а тот чуть отполз от противоположной
стены и, стоя на коленях, не сводил глаз с автомата, лежавшего между ним и
вторым часовым. Похоже было на то, что он стал подползать к оружию, но его
остановили на полдороге. Рука второго часового была протянута к автомату.
Ни драки, ни угроз: все было как в той детской игре, где участники должны
двигаться незаметно, не то вас возвращают в исходное положение и
заставляют играть сначала.
- Что тут происходит? - спросил я.
Часовые посмотрели на меня, а Пайл, кинувшись вперед, притянул автомат
к себе.
- Что это за игра? - спросил я.
- Я ему не доверяю, - ответил Пайл. - Нельзя, чтобы у него было оружие,
если на нас нападут.
- А вы умеете обращаться с автоматом?
- Нет.
- Вот и хорошо. Я тоже. Надеюсь, он заряжен, - ведь нам его не
зарядить.
Часовые безмолвно примирились с потерей автомата. Один из них положил
винтовку на колени; другой прижался к стене и закрыл глаза, веря, как в
детстве, что от этого станет невидимым. Может, он был рад, что избавился
от всякой ответственности. Где-то вдалеке снова застучал автомат - три
очереди, а потом тишина. Второй часовой крепче зажмурил глаза.
- Они не знают, что мы не умеем им пользоваться, - сказал Пайл.
- Предполагается, что они на нашей стороне.
- Какой это "нашей"? Вы говорили, что не желаете стоять на чьей-либо
стороне.
- Touche [задет (фр.) - фехтовальный термин], - усмехнулся я. - Жаль,
что об этом не знают вьетминцы.
- А что происходит внизу?
Я снова процитировал завтрашний номер "Экстрем ориан": "Прошлой ночью в
пятидесяти километрах от Сайгона вьетминские партизаны атаковали и
временно захватили один из наших постов".
- Вам не кажется, что в поле было бы безопаснее?
- Там слишком сыро.
- Вы так спокойны, - удивился Пайл.
- Я до смерти напуган... но дела обстоят лучше, чем можно было ожидать.
В одну ночь они обычно не нападают больше, чем на три поста. Наши шансы
повысились.
- Что это такое?
Послышался шум тяжелой машины, идущей в сторону Сайгона. Я подошел к
амбразуре и выглянул как раз в тот миг, когда мимо проходил танк.
- Патруль, - сказал я. Башенное орудие поворачивалось то в одну, то в
другую сторону. Мне хотелось окликнуть солдат, но какой в этом был толк? У
них в машине не было места для двух никчемных штатских. Земляной пол
дрожал, пока танк проходил мимо, потом все стихло. Напрягая зрение, я
поглядел на часы - восемь пятьдесят одна; мне хотелось засечь время, когда
покажется вспышка. Слушая, скоро ли загрохочет гром, определяют, как
далеко ударила молния. Прошло около четырех минут, прежде чем пушка
открыла огонь. Мне послышался ответный выстрел из базуки [реактивное
противотанковое ружье], затем настала тишина.
- Когда они вернутся, - сказал Пайл, - мы попросим подбросить нас в
лагерь.
Пол у нас под ногами задрожал от взрыва.
- Если они вернутся, - уточнил я. - Похоже на то, что это была мина.
Когда я снова взглянул на часы, они показывали девять пятнадцать, а
танк все не возвращался. Стрельбы больше не было слышно.
Я сел рядом с Пайлом и вытянул ноги.
- Давайте соснем, - предложил я. - Все равно делать больше нечего.
- Меня беспокоят часовые, - сказал Пайл.
- Пока нет вьетминцев, можете не беспокоиться. Для верности положите
автомат себе под ногу. - Я закрыл глаза и постарался себе представить, что
сижу где-нибудь в другом месте... ну хотя бы в купе четвертого класса: их
было много на германских железных дорогах до прихода Гитлера, в дни, когда
я был молод и мог, не печалясь, просидеть хоть целую ночь и когда душа моя
была полна надежд, а не страха. В этот час Фуонг готовила мне вечерние
трубки. Ждет ли меня письмо?.. Я надеялся, что не ждет, - ведь я знал, что
там будет написано, а пока его нет, можно помечтать о несбыточном.
- Вы спите? - спросил Пайл.
- Нет.
- Не втащить ли нам лестницу наверх?
- Я понимаю, почему они этого не делают. Лестница - единственный путь
на волю.
- Хоть бы вернулся танк.
- Теперь уж он не вернется.
Я старался смотреть на часы как можно реже, но промежутки всегда
оказывались куда короче, чем я предполагал. Девять сорок, десять пять,
десять двенадцать, десять тридцать две, десять сорок одна.
- Не спите? - спросил я у Пайла.
- Нет.
- О чем вы думаете?
Пайл помедлил.
- О Фуонг, - сказал он.
- Что именно?
- Просто думаю о том, что она сейчас делает.
- Могу вам сказать. Она решила, что я остался на ночь в Тайнине - со
мной это случалось. Сейчас она лежит в постели, зажгла ароматную палочку,
чтобы отогнать москитов, и рассматривает картинки в старом номере
"Пари-матч". Как и у всех француженок, у нее слабость к английской
королевской семье.
Он сказал с грустью:
- Хорошо знать о ней все наверняка. - Я представил себе, как его
по-собачьи ласковые глаза вглядываются в темноту. Его бы окрестить
Фиделькой, а не Олденом.
- Да и я, собственно, не могу ни за что поручиться, но надеюсь, что это
так. Что ж ревновать, делу все равно не поможешь. "От вора нет запора".
- Я вас просто ненавижу, Томас, когда вы так говорите. Знаете, какой я
вижу Фуонг? Чистой, как цветок.
- Бедный цветок, - сказал я. - Кругом так много сорняков.
- Где вы с ней познакомились?
- Она танцевала с посетителями "Гран монд".
- Танцевала за деньги! - воскликнул он, словно самая мысль об этом
причиняла ему страдания.
- Вполне почтенная профессия, - заявил я. - Не огорчайтесь.
- Вы такой бывалый человек, Томас, просто ужас.
- Я такой старый человек, просто ужас. Поживете с мое...
- У меня еще никогда не было девушки, - сказал Пайл. - В настоящем
смысле слова. Не было настоящего романа.
- Вы, американцы, слишком любите свистеть. У вас на это уходят все
силы.
- Я ни с кем так откровенно не говорил.
- Вы еще молоды. Вам нечего стыдиться.
- А у вас, наверно, была уйма женщин, Фаулер?
- Что значит "уйма"? Четыре женщины - не больше - были мне дороги...
или я им. Остальные сорок с лишним... просто диву даешься, к чему это!
Ложные представления о гигиене и о том, как нужно вести себя в обществе.
- Вы уверены, что они ложные?
- Хотел бы я вернуть те ночи. Я ведь все еще влюблен, Пайл, а уже
здорово поизносился. Ну, конечно, дело было еще и в самолюбии. Не сразу
перестаешь гордиться тем, что тебя желают. А впрочем, один бог знает, чем
тут гордиться: кого только вокруг не желают!
- А вам не кажется, Томас, что у меня что-то не в порядке?
- Нет, Паял.
- Я вовсе не хочу сказать, что мне этого не нужно, Томас, как и всякому
другому. У меня нет... никаких странностей?
- Не так уж нам это нужно, как мы делаем вид. Тут огромную роль играет
самовнушение. Теперь-то я знаю, что мне никто не нужен, кроме Фуонг. Но
такие вещи узнаешь только с годами. Не будь ее, я легко прожил бы год без
единой бессонной ночи.
- Но она есть, - произнес он чуть слышно.
- Начинаешь с распутства, а кончаешь, как твой прадед, храня верность
одной-единственной женщине.
- Должно быть, глупо начинать, сразу с конца...
- Нет, не глупо.
- По статистике комиссии Кинси такие случаи не встречаются.
- Тем более это не глупо.
- Знаете, Томас, мне очень приятно, с вами беседовать. И теперь мне
совсем не страшно.
- Нам тоже так казалось во время "блица", когда наступило затишье. Но
их самолеты всегда прилетали снова.
- Если бы вас спросили, что вас больше всего в жизни взволновало как
мужчину?..
Ответить на это было нетрудно.
- Однажды я лежал ранним утром в постели и смотрел, как расчесывает